Приязнь, ее первые признаки
Усынин Трифон Петрович ученость свою демонстрировать не любил. Но и он взорвался, когда засушенный австрияк Дроссель попенял ему на отсутствие явных научных результатов.
— Отсутствие всякой научной перспективы, — скрипел Сухо-Дроссель, — подрывает наши финансовые возможности. Никакого же, ёксель-моксель, маневра! Возьмите «Роскосмос». Возьмите ИЗМИРАН, коллег наших умных из Троицка… Огромные деньжищи огребли, да еще и по мелочам, ёксель-моксель, ежеквартально получают! А нам, как пасынкам, — крохи да объедки.
В разговор вмешался директор Коля.
Он заявил о несвоевременности внутренних «наездов» и разборок.
Трифон Петрович, в свой черед, поведал о невозможности работы со скупердяями и набитыми тырсой чучелами.
Величественно вступивший в комнату зам по науке Пенкрат — рослый, дородный, с отвисшим животом, но с истощенным лицом и почему-то в капюшоне — осудил критику Альберта Эйнштейна, с его классически ясной общей теорией относительности, но вместе с тем выказал понимание причин, по которым такая критика возникает.
И пошло-поехало.
Итог подвел австрияк Сухо-Дроссель:
— Я — в отпуск. А если Селимка денег не привезет — так и в отставку. Лучше карасей из Волги таскать, чем вас, остолопов, из финансовой пропасти выуживать.
Пенкрат в капюшоне высказался в том смысле, что — да: именно так Кузьме Кузьмичу давно поступить и пора.
Директор Коля Пенкрата строго призвал, но и тут же его по-человечески попросил. Призвал — к порядку, а попросил — заткнуться.
Совещание «Ромэфира» шло в обычных тонах строгой научной взыскательности и сердечного человеческого участия.
Здесь Усынин Трифон Петрович свою неожиданную речь и толкнул:
— Я это дело открыл, я его и закрою. Ну нет у меня больше сил! Идей тоже. Поэтому — ухожу. И не просто ухожу, а как один из учредителей «Ромэфира» завтра же поставлю вопрос о нашей с вами ликвидации.
Это было нелепо и возмутительно.
Дроссель Кузьма Кузьмич срочно отложил возможный отпуск.
Кузнечик Коля, подпрыгивая, побежал к окну, стал по-директорски осматривать величавую Волгу.
Трифон двинул к выходу.
И тут позвонил Селимчик! Тут позвонил истинный друг эфира и господин верного пути, надежда женщин и опора стариков — Селим Семенович!
Директор Коля включил громкую связь. Все услышали дальний, мгновенно ставший родным голос Селимчика.
Далекий Селим, радуясь, крикнул:
— Операцию «Наследник» можете начинать хоть сегодня! Хр-р-ры-х-х…
— Ты, Селим, из Америки говоришь, — заворковал директор Коля, — ты там бурбон насасываешь, икрой и авокадами давишься. А мы тут…
— Я не в Америке, я в Ляйпциге.
— В Лейпциге?
— Нет, через букву я… Колюнь! Я нашел записи профессора Миллера! Скажи Трифону: он миллион раз прав! Через неделю буду назад. И про наследника выяснил. Мать моя была женщина! Он! По всем признакам он… хр-рры-х-х…
— А доказательства? Говори ясней!
— …хр-рр… с денежками Куроцапа и бумагами Миллера — мы эфир, как хлебный квас, в двухлитровых бутылках, а то и в бочоночках через год поставлять будем!
Здесь Селимка внезапно отключился.
— Эфир в бутылках — кощунство. Профессор Миллер — класс. Но, как бы там ни было, я все равно ухожу. Во-первых, не хочу участвовать в этой дурацкой операции «Наследник»…
— Что за операция такая? — зам по науке скинул капюшон, показал залысины.
— Ты же обещал, Трифон! — заломил руки директор Коля.
— Сдуру и пообещал… Теперь обещание назад забираю. И вообще: эфирный ветер — это, как теперь все ясней представляется, — один соблазн и больше ничего.
— Что это ты, как отец Василиск, вдруг заговорил?
— Ну, может, я тоже на клиросе петь собрался!
Трифон плотно прикрыл за собой дверь.
— Без «эфирки» он долго не протянет.
— Ясно, как божий день.
— А мы пока и без него справимся, — резко выступил на первый план пока не посвященный во все тонкости дела, но уже явно его одобряющий дородный Пенкрат и снова нахлобучил капюшон. — И у меня, и у других наших ученых мозги еще не отсохли. Да и Селимка, хоть он в коммерцию и ударился, питерский физтех вряд ли забыл.
— Тогда и я погожу в отпуск. Звоните Леониле Аркадьевне! Пускай срочно выдвигается к москвичу. А то он сильно к Нинорке прилипать начал. Пускай поподробней биографию выведает. Что, когда, с кем. Он ведь по паспорту — Савельич? Ну и ясно все, ёксель-моксель! Селимчик его сразу просек. И Куроцап, говорят, к нему как к родному. А что не Саввич, а Савельич… Так хитрый Куроцап просто слегка изменил мальцу имя в метрике. Но на всякий случай далеко от настоящего отчества отклоняться не стал. Хитер, бурлак!
Директор Коля набрал в рот воздуха для уточнений и поправок, но только и смог выдохнуть:
— Уфф! Погнали!
* * *
Савва Лукич крупно вздрогнул. Острое любовное воспоминание пронзило его короткой стальной проволокой.
Воспоминание увело к годам юности.
Вспомнилась окраина Москвы, Лосинка, вспомнилась высокая немногословная женщина, все время курившая и смотревшая в окна.
— Чего она там искала? — удивился Лукич и, мигом выпрыгнув из-за стола, пошел к окнам собственным.
Смоленская площадь напомнила ему кадры старой хроники.
— Только раскрасили маненько, — улыбнулся Савва, — а так все как было: суета и гам, базар и склока. А как зовут соседа или того, кого локотком толкнул…
Тут Савва Лукич с испугу закрыл глаза, вдруг сообразив: имени высокой, томно-страстной, медлительно глядевшей в окна женщины он не помнит!
* * *
Примерно в то же самое время или буквально десятью минутами позже, с отключенной мобилкой и растрепанными мыслями, Леонила Аркадьевна Ховалина (Леля) шла, еще не получив никаких указаний, на собственный страх и риск, к приезжему москвичу в гостиницу «Князь Роман».
Сказать приезжему она собиралась о многом. Но, войдя, сказала про самое болезненное:
— Ты уже знаешь? Трифон собирается закрыть проект. Не сегодня завтра объявит. Может, даже через газету.
Приезжий москвич ничего такого не знал. Он готовился к встрече с Ниточкой, и все остальное ему было — совой об сосну.
— Так что, мил друг, назад в Москву тебе улепетывать надо. И там на площадях болотных высказывать накипевшее. Может, и мне заодно с тобой двинуть?
Добрая Леля пришла в гостиницу «Князь Роман» очень рано, то есть тогда, когда утро еще только начинало свою разбежку, и приезжий москвич пустил ее в номер без всякой охоты.
Приезжий стоял и ждал, пока Леля наговорится и уйдет.
Но Леля не уходила, а красиво сидела на подлокотнике гостиничного кресла. Поговорив про всякую копоть, а потом понизив голос до шепота, она внезапно зашипела:
— Я тебе покажу Ниточку… Я вам всем покажу, что имею! Я вам устрою берлинскую биеннале и венецианский карнавал! Враз оцените! Я не научная формула. Я — живая! Я…
Тут Леля скинула плащ, вслед за плащом блузку, потом схватилась за молнию юбки. Молнию, как назло, заело.
Не дожидаясь предкарнавального показа, приезжий кинулся из номера вон: только пятки засверкали!
Леля в растрепанном виде, пленяя персонал нижним бельем, выставив вперед, как бы в страстной мольбе, тесно склеенные ладони — по коридору, за ним.
Со времен князя Романа и Григория Ефимовича Распутина, который посетил-таки разок неповторимые романовские места, — не знал раскинувшийся по обеим сторонам Волги город такой завлекаловки и соблазниловки!
Гостиничного коридора Леле показалось мало.
Не страшась волжского холода, насмешек и прочего, кинулась она вслед за москвичом из гостиницы на проезжую часть.
Но тут и в самой природе, и в жизни города Романова что-то круто изменилось. Налетел резкий ветер, от желтовато-сизой тучи, закрывшей выглянувшее было солнце, еще сильней потемнело, а на горизонте замаячил директор Коля.
Коля борзо-резво допрыгал до остановившейся на минуту Лели и, не обращая внимания на белоснежное белье, зашептал вертихвостке в ухо:
— Начинаем, как договаривались! Ты — тоже в доле…
Леля непонимающе оглядела свои руки-ноги и резко вздрогнула. Горько бубня: «Не мог, дуботряс, сказать раньше», — побежала назад, в гостиничный номер.
Скромности и благородству быстро одевшейся Лели не было границ. Выходя, она душевно пояснила ошалевшему от всех этих утренних пробежек администратору:
— Это я в знак протеста. Так я протестую против нашей научной нищеты. Меня тут для одного московского телеканала снимали. Скрытой камерой, если ты, негодяй, конечно, понимаешь, что это значит… Так что, — снова по-змеиному зашипела Леля, — не болтай по городу лишнего: нос отломаю, ухо отъем!..
* * *
Новое любовное увлечение подкралась к Ниточке тихо и незаметно. Оно закрутило девушку, как вихрь зеленоватой, березовой, приятной на вид, но все-таки сорной пыльцы, а после стало укалывать тысячью и тысячью острых речных брызг…
Иногда это любовное увлечение вызывало досаду, однако чаще — унося из Романова прочь — кружило над землей, а после с легким звоном, как хорошо надутый мяч, о землю ударяло.
Ниточка и приезжий стали встречаться в городе, напрашивались на заволжские ночные дежурства. Однажды случилось им ночью дежурить на Романовской стороне…
Запершись в медицинском кабинете — благо доктор за реку ездил нечасто, — они сперва поговорили об эфирном ветре.
Но внезапно тела их, словно став эфирными и вылегчившись до невозможности, сами собой притянулись друг к другу. Причем изнутри (так показалось Ниточке, так показалось и приезжему) тела засветились, даже засияли…
Горит настоящий эфир или кипит, если его подвергнуть термической обработке, — сказать про это пока нельзя.
Но то, что ставшие на час эфирными человеческие тела дрожат крупной дрожью и свободно перетекают из одного в другое, а потом, возвратившись к себе, одновременно остаются частицами в другом теле, — это забравшимся в медицинский кабинет стало ясно сразу…
После объятий, острых ласк и неожиданных поз Ниточка несколько минут не могла произнести ни слова.
Приезжий тоже помалкивал. Потом сказал:
— Прям дух захватило… Может, рванем отсюда?
— Нельзя, мы же на рабочем месте… И потом… Чем тут плохо? — Ниточка, до этого лежавшая на узкой медицинской кушетке свернувшись калачиком, легла на спину, потянулась, положила руку под голову.
— Тут лучше, чем везде, — сказал приезжий и в свою очередь потянулся к кушетке. — А знаешь, странное дело… Мне все бунтовать хотелось, а теперь — хрен с ним, с бунтом!
Вихрящиеся, розовато-белые и теперь уже не так плотно связанные со светозарным эфиром тела еще раз напряглись, потом, слабея, успокоились.
Вскоре Ниточка и приезжий — оба на левом боку, «тандемом» — уснули.
* * *
В те же сладко тающие в расплавленном золоте и славе дни сентября, ближе к его исходу, в музее романовской овцы начали полугодовую подготовку к февральско-июньским торжествам, посвященным четырехсотлетнему юбилею дома Романовых. Составился Оргкомитет. Назначили первое заседание: пока в узком кругу.
Возглавить Оргкомитет предложили ставосьмилетнему ветерану Пенькову, который, будучи рожден в 1904-м, мог символически, как мостом, соединить собой трехсот— и четырехсотлетний юбилеи.
Но Пеньков, брызгая руганью, отказался.
— Сиськами прут, а не знают! — бодро выкрикивал ветеран в лицо Лизоньке, меланхоличной и хорошенькой сотруднице музея, посланной для переговоров, — сиськами прут, а спросить забыли… Пеньков — не монархист! И Пеньков скорей анархист, чем коммунист. Скорей народоволец, чем комсомолец! Ты приперлась, а не думаешь, как народ отнесется! А вдруг он, народ, это дело — четырехсотлетием дурдома Романовых обзовет? Привыкли у себя в музее с чучелами чмокаться… О народе вспомните, таксидермисты хреновы!
Про Пенькова в Оргкомитете сразу было решено: из памяти изгладить и навек забыть!
Зато вспомнили вдруг о приезжем москвиче, который некоторое время назад азартно интересовался историей романовской Долли (так он сам пару-тройку раз в разговоре назвал овцу благородных кровей).
Романов-городок был невелик. Многие знали: в Москву приезжий возвращаться не торопится — закрутил роман с Ниточкой Жихаревой. Решили позвать их вместе.
В музее, во втором этаже, накрыли оргкомитетовский — скромно-достойный — стол. Народу явилось немного. Лица — до боли привычные, надоевшие. Не было изюминки, не было новых, благородных, значимость события стопудово подтверждающих особ.
Это, конечно, если не считать диакона Василиска, который еще с улицы стал возглашать Дому Романовых многая лета.
— Четыреста раз возглашу. Лишь после этого за стол сяду, — заявил с порога отец диакон и с готовностью прокашлялся.
А вот приезжий москвич — тот на заседание не явился.
Истолковали по-своему, по-романовски: взглядов этот самый москвич наверняка новоболотных. Тонкошерстной породой интересовался для виду. Стало быть, до конца значения возрождения в стране — и именно в высокоторжественный год — качественного овцеводства не понимает.
«Вся Россия должна ходить в романовских шубах! Тогда, глядишь, — через шубу и шерсть, через ум овечий, ум покладистый, однако сноровистый — и ум государственный к носящим шубу вернется!»
Таким был общий вывод первого заседания. И, конечно, неприбытие двух маловажных людей ничего в подготовке к исторической дате не изменило.
Вот только понапрасну корили «болотностью» приезжего москвича! Ниточку вертижопкой зря называли! Не было возможности у них прибыть в назначенный срок на оргкомитетовское застолье! Потому как в первый предъюбилейный вечер занимались они совсем делами другими.
Приезжий, но уже не с Ниточкой, а с Лелей, ближе к вечеру поехал в Пшеничище.
Ниточка осталась за Волгой и тихо на рабочем месте всхлипывала.
Она вспоминала отца-пьяницу, его обидную долю и говорила себе: и моя доля может оказаться горькой, страшно горькой!
Правда, приезжий москвич, к дикому Лелиному возмущению, очень скоро научные дела в Пшеничище послал куда подальше.
Проткнув ножиком один из зондов (вроде случайно, но, как, топая миниатюрным ботиночком, уже на следующий день настаивала Леля, «чтобы всех нас довести до белого каления»!), подался он назад, к Ниточке.
При этом, как стало известно некоторым романовцам, заплатил непомерные деньги водителю случайной машины, а потом — и тоже за весомую плату — нанял катер на подводных крыльях.
Но хотя москвич и уехал быстро, успела произойти в Пшеничище, в тесной полутораоконной лаборатории, неприятность.
Случилось вот что: кто-то стер все записи в регистраторе, где фиксировались редкие и не всегда достоверные контуры эфирных вихрей.
Вместо цифр и специальных значков на экране регистратора красовались два полушария чьей-то здоровенной задницы, по самому низу игриво укутанной голубоватым памперсом.
После удаления непристойная картинка возникала вновь. Причем возникновению ее все время предшествовала надпись: «А они похожи!».
— Кто с кем? — наивно спросил у Лели приезжий москвич.
Леля в раздражении пожала плечами. Надавили на клавишу еще раз. Выскочило: «А они похожи — моя жопа и ваши рожи!».
— Это про вас с Трифоном, — сразу отгородилась от записи Леля.
Приезжий москвич что-либо говорить на этот счет поостерегся.
Но мало дурацкой картинки и еще более глупой надписи!
Там же, в полутораоконной лаборатории, как-то быстро и непоправимо сломался дорогой П-образный лазерный измеритель.
Зачем было держать измеритель в Пшеничище, в десяти километрах от основной романовской базы, никто не знал. На все укоры Дросселя, считавшего каждую копейку, Трифон лишь загадочно улыбался. Объяснилось позже: Трифон хотел иметь удаленный от своих же научных сотрудников прибор, с контролируемой только им одним базой данных…