ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. СОН О ЛИДИИ
Тряска, тряска. Когда трясет, страшно охота спать.
И не хочешь — уснешь.
Парень, шофер, меня в кабину посадил. Теперь я ехал как барин. Не как бревно в кузове катался. А на кожаном сиденьице сидел. В тепле. Бензином слегка воняло; ну да ладно, все можно перетерпеть ради тепла.
Шофер мой сперва ехал весело, свистел сквозь зубы, на— мурлыкивал песенки всякие, ну там разные молодежные, я слов их не знал, — а потом завел-заблажил, и голос забился в стекла кабины:
Ах, мне ехать далеко!
Ах, мне ехать далеко-о-о-о…
Мерзнут ноги, подвело живо-о-о-от!
Я тебя забыл легко,
Так тебя забыл легко —
Долго птичка в клетке не живет!
Вдохнул. Раздул ребра. Заорал во всю мочь:
Ты любимая моя!
Ты любимайа моя-а-а!
Ты любимая моя была когда-то-о-о-о!
А теперь один вот я,
А теперь! Один вот! Я!
И колеса — от рассвета — до заката-а-а-а!
— Ну что ж ты так орешь-то, сынок, — сказал я, и заткнул уши пальцами, и засмеялся, а он меня не слышал, все вопил свое, развеселое, отчаянное:
Мне дорога дорога!
Мне дорога дорога!
Еду-еду-еду день и но-о-о-очь!
А кругом снега, снега,
Распроклятые снега —
Эй, тоска, поди, шалава, прочь!
Повернул ко мне рожу. Подмигнул.
И я ему подмигнул ответно.
— Давай! Подтягивай! — крикнул он, и я подпевал ему, на ходу ловя слова, играя болью, как золотой чайной ложкой в стакане с горячим чаем:
Ты любимая моя!
Ты любимая моя!
Для меня всегда ты догола раздета-а-а-а!
А теперь один вот я,
Да, один волчара я,
И колеса — от заката до рассвета-а-а-а!
Шофер умолк внезапно, и в тишине, в тряской кабине я один смущенно проорал, а потом робко проговорил, заплетаясь, спотыкаясь:
А теперь один вот я!
Да… один волчара… я…
— Ты, чалдон, — парень холодным безжалостным прищуром вонзался вперед, в серое летящее лентие дороги, — ты вот знаешь, что такое любовь? Наша хорошая, правильная жизнь-то, вся, куда ни копни, мужская. Мужицкая. Бабы только портят все. Как с бабой свяжешься — так с горем не развяжешься. А? Как думаешь? Не слышу?
Я молчал. Грузовик подбрасывало, тогда зубы мои лязгали друг о дружку. Я не знал, что ответить шоферу. Обе мои жены уж были на том свете, и что они о любви нашей могли сказать мне с небес? Да и любил ли их я? Да и их ли? Да и любил ли?
Я, Василий, может, никого и не любил еще.
Я, Исса, люблю всех.
— Чо улыбаешься? Ну чо, чо молчишь?.. Больно-о-о-о-ой…
Машину трясло и колыхало, вертело и качало; она вся гремела и звенела непрочными железными сочлененьями, и под этот стук и грюк я стал потихоньку засыпать, задремывать.
И во сне я увидел Лиду.
Не беленькую очаровашку-органистку Лидочку Яновскую; нет, мою покойную жену.
Лида стояла надо мной, горбилась, в руках у нее свисала до полу меховая безрукавка. Вот, вздыхала Лида, обирая с меха нитки, тебе новую безрукавочку пошила, ту-то бабочка всю поела, а зимы год от года холоднее, а ты, Васька, лентяй, окна не заклеиваешь, и глупо это. И почему ты чай без лимона пьешь, так ругалась Лида-покойница, я ж тебе велела всегда зимой с лимоном пить, ведь это ж витамин, в крови-то их зимой никаких нет!
«Нет, да, нет», — соглашался я с ней, вдыхая забытый запах от ее одежд: платье ее пахло полынью, серые валяные тапочки — душицей, а седой пучок — отчего-то манной кашей. А кружевной воротничок на коричневом платье, похожем на старую школьную форму, пах гиацинтом, это Лида всегда душилась гиацинтовыми духами, я вспомнил.
«Райка тебе изменяла, а я тебе всегда верна была. Ты должен это ценить», — проворчала Лида и стала втискивать мои безвольные, сонные руки в дырки меховой жилетки. Напялила. Одернула. Полюбовалась. «И что тебе не нравится?
Все хмуришься да хмуришься. Что на меня зыркаешь, как волк несытый? Я ж для тебя стараюсь. Всегда старалась».
И тут я открыл рот и сказал:
«Лида, ты прости. Лида, я другую полюбил».
Лида отступила от меня на шаг.
«Господи! Зачем ты мне-то это говоришь! Ну люби себе и люби!»
Я видел во сне, как сложились в куриную попку, чтобы не расплыться в позорном плаче, ее тонкие, как ветхие нитки, старые губы.
«Лида, да брось. Ты послушай. Ты не плачь! Не надо. Это… как тебе сказать… ну… и тебя я тоже люблю! И буду любить!»
Я глядел на пожелтевшее кружево старомодного чопорного воротничка. На дрожащую кожу висячего, как бульдожьи брылы, подбородка. На седые, тщательно причесанные волосы за серыми старыми ушами.
«Лида, погоди… Лидусик! Ты для меня всегда молодая будешь! Всегда! Я ту девочку полюбил… ну как тебе сказать… ты не поймешь».
«Куда уж мне!»
Она уже ревела вовсю. Слезы лились непрерывно, изобильно, светло.
«Та девочка… она музыкант. Она сыграла мне… не смейся!.. не реви!.. ну!.. прошу тебя… сыграла мне — меня! Тебя! Всю жизнь нашу! И даже… даже… даже — смерть… твою… и мою… и ее самое…»
Губы Лиды сложились в серую надменную подкову. Глаза тлели тусклым, бессильным гневом.
«Что ты врешь все! И не стыдно! Старый бес! Старый до молодого охоч!»
Я трясся весь. Горел. Горело тело. Пылал лоб. Выпрыгивало из-под ребер сердце. Или это машина тряслась на ледяных ухабах?
«Лида, родная… Лида, послушай! Ведь вот я тебя вижу, ты же ко мне пришла, значит, ты живая! Ты живешь там, куда и я уйду! Значит, все едино! И нет разлуки! А любовь — она же… Лидочка… как птичка! Ее же нельзя… в клетке…»
«А я с тобой, Васька, значит, всю жизнь в клетке и прожила».
Отвернула от меня голову. Я отупело сидел перед ней на табурете в новом меховом жилете. И я был никакой не Исса, а просто дурак муж ее Васька, до водочки охоч и до непонятных девиц молодых, и виноват я был кругом перед ней, и чем оправдаться не знал.
И тогда я встал перед ней в этом нелепом, на живульку сметанном жилете. И сказал:
«Лидка! Я клетку открыл. Ты свободна. Лети!»
Седая прядь выбилась из пучка, удивленно задрожала нежной паутиной.
«Только меня… не забудь…»
И Лидия, покойная жена моя, рванулась ко мне, приникла, притиснулась, обняла меня цепко, крепко, так плотно, жарко прислонилась — не отдерешь, вклеилась, вросла, вонзилась, и я сам не понял в этой сумасшедшей тряске, когда ее старые руки стали моими руками, ее венозные немощные ноги — моими ногами, ее огрузлый живот — моим животом, и когда она слилась со мной и стала мною, странником Иссой, исчезнув и родившись.