Глава восьмая
ПОДРУЖКИ
Пелагея Ефремовна, с интересом глядевшая в окошко: на Пандору, с голиком гонявшуюся за Галькой, — и одновременно жевавшая горбушку, сдобренную медом, случайно накапала на подоконник, и не успела стереть, как в форточку проникла пчела, учуявшая дорогу к золотоносным запасам.
Когда пчелка, набрав меду, сколь смогла унести, улетела в улей и вернулась по второй ходке, бабка Пелагея уже подстерегала ее с остро отточенной спичкой: и только успела добытчица окунуть в живое озеро свой дудочный нос — как Пелагея Ефремовна, обмакнув спичку в Лилькин лак для ногтей, изготовилась — и поставила на спинке пчелы ярко-розовую точку. Пчелка, несмотря на химический запах, который понесла на себе, отнюдь не поняла того, что с ней случилось и, с полным хоботом добычи, качаясь на лету, отправилась домой, и еще пару раз она, тяжело нагруженная, моталась к улью и налегке — возвращалась обратно; а в очередную ходку привела на помощь товарку, которую коварная Пелагея Ефремовна тотчас же отметила розовым крестом. Пчельница ждала, что скоро на мед слетятся другие пчелы, — которых скличут подружки. Но не тут-то было! Меченые пчелы летали в улей — и обратно, — а на подмогу никого не звали, хотя вдвоем переносить столько добра не представлялось возможным: и к ночи не кончить.
Сана, в свою очередь наблюдавший за бабушкой, вдруг подумал: а что если и людей метят так, как Пелагея Ефремовна наметила этих пчелок… с тем чтобы потом наблюдать за ними? Потому и не видит он в обозримом кругу никого из себе подобных, что некоторые, чтобы не утруждать себя, каким-то образом наметили своих подопытных и откуда-нибудь сверху наблюдают за ними… Потом новая мысль поразила его: а не есть ли он, Сана, та самая метка, та точка, по которой узнаётся его подопечная? Вдруг он — просто светящийся маячок, по которому метники ищут и находят меченого человека… Потому что ведь не обязательно метить всех, достаточно пометить двух-трех в целом рое и наблюдать за ними… И будут они вовсе не избранными, а просто-напросто подвернувшимися под руку.
Так, выходит, вовсе незачем было ему всякий раз, забегая вперед, подстилать соломку… чтобы его подследственная не упала. Никто его об этом не просил, и вовсе это не входило в его обязанности. Вот те и раз! Но если бы не он, Ирины бы уж на свете не было — десятки раз он спасал ее от верной гибели. Или… или и без него все совершилось бы точно таким же образом: Лилька бы прибежала, Пелагея Ефремовна бы оглянулась… Попробуй теперь узнай… Неужто ему только примерещилось, что от него что-то зависело, что он на что-то повлиял?! Не были ли его действия мнимыми? И не есть ли он сам — всего только мнимая величина?!
Открытие оказалось неприятным. Впрочем, Сана скоро отверг и эту гипотезу: метка не может быть живой, маячок не может чувствовать, точка не должна носить имени. Это — неразумно.
Тут он увидел Каллисту, которая, подобно пчелкам, влетела в окошко — и тут же вылетела, издевательски сделав ему ручкой: пока-пока. А Пелагея Ефремовна подозвала внучек, чтобы показать им меченых пчелок: вот, дескать, какие дружные да какие работящие, не то что вы!
В середине лета у Орины появилась наконец настоящая подружка: Танина младшая сестра Олька Потапова, которая некогда накормила ее крошками, в результате чего Крошечка и получила свое рекло (девчонки Глуховы на все каникулы уехали к бабушке — в соседнюю татарскую деревню Енгалиф).
Подружки убежали от Мили, которая попыталась увязаться за ними и подняла волчий вой, плавно переходящий в поросячий визг, когда ворота захлопнулись перед самым ее копеечным носишком. Бабка Пелагея застучала в стеколко, требуя, чтобы Орина взяла криксу с собой, но Крошечка сделала вид, что не слышит, — и девочки, взявшись за руки, стремглав полетели с холма, в сторону клуба, только пыль желтой змеей завилась за ними.
Возле речушки Смолокурки, впадавшей в Постолку неподалеку от Третьего омута, между домом дедушки Каттуса и пекарней, на жердях, ряд за рядом висело пахнущее липой, вымоченной в прудках, цвета сливочного масла — мочало. Кто-то из старших ребят связал длинную сливочную полосу снизу — вышли мочальные качели. Орина с Олькой качались по очереди: и сидя, и стоя, с удовольствием врезаясь ногами, плечами, лицом в шелестящий мочальный занавес, тщательно закручивались, а после, вытянув ноги, винтом раскручивались… до того, что в мочальных промельках Крошечке примерещилось чье-то надзирающее лицо…
Если пройти по мостику через речку Смолокурку и подняться на крутую гору, можно напрямки, через лес, подойти к полустанку «9-й километр» (счет километража от станции Агрыз), сесть тут на поезд — и оказаться в Городе. А если идти к верховью речушки, приходишь на предыдущую станцию Юськи (от Юсек ехать до Города дальше). Тетя Люция с дядей Венкой каждую субботу выходили из темного леса, и каждое воскресенье уходили в лес — шли к «9-му километру». Орина иногда провожала их до мостика — Эмилия оставалась дома, родители всякий раз убегали от дочери тайком, в противном случае крикса поднимала такой крик, что в окнах лопались стекла и перегорали лампочки высокого накала.
Олька повела Крошечку на смолокурню, где работал Егор Кузьмич Проценко, ленинградец, проворовавшийся директор ресторана «Север». Егор Кузьмич давно отмаял свой срок и, женившись на самой рыжей из курчумских вотянок Кристине Карепановой (которую перевез с того берега реки — на этот), навсегда осел в Поселке. Егор Кузьмич был худой, невзрачный, весь какой-то сморщенный — ни за что не скажешь, что ленинградец! Олькин отец весь этот месяц помогал Кузьмичу: они вместе корчевали сосновые пни и жгли их в яме — отсюда и получалась смола.
Смолокурня оказалась просто навесом, под которым стояли бочки, где хранились деготь да смола; а смолокурная яма, сказал Егор Кузьмич, она там, выше по течению Смолокурки, на горке, в сосняке. Отправились к яме. В лесу пахло дымом, хотя, по словам смолокура, огонь в яме не горит, а так только, тлеет…
— Кузьмич, а Ленинграду деготь нужен? — на ходу интересовалась Олька.
— Ленинграду он, пожалуй что, и ни к чему, — усмехаясь, говорил Проценко. — А в деревне без него не обойтись: колеса у телеги смазывать, сапоги, чтоб не промокали, лодку смолить. Дегтем даже лечиться можно, Олька, о как!
— А как лечиться?
— Ка-ак… А это ты у своей подружки спроси, она, небось, знает, у ней ведь бабушка — фельдшер.
— Знаешь, Орина? — спрашивала Олька.
Крошечка мотала головой отрицательно, ее интересовало совсем другое: бывал ли Егор Кузьмич в ленинградской кунсткамере, про которую как-то обмолвилась мать, дескать, там в банках сидят заспиртованные младенцы о двух головах, — но она не решалась спросить. А Проценко сам стал спрашивать, дескать, знают ли они, как называется вот этот сосновый лесок, которым они сейчас идут. Девочки помотали головами и одновременно сплюнули: обе старательно жевали «серу» — сероватую массу, в которую превращаются хорошо разжеванные кусочки сосновой смолы, и рот поминутно наполнялся слюной, которая, подобно дегтю в смолокурне, вырабатывалась от жевания смолки. А Егор Кузьмич сказал, что это — Наговицын лес… Пораженная Крошечка даже остановилась и воскликнула:
— У моей бабушки фамилия: Наговицына!
— А этот лес, Ирина, твой дедушка и сажал! Потому он и носит его фамилию. Бывает безымянный лес, это который сам вырастает, а этот, значит, фамильный, только отчества ему не хватает… да, пожалуй, что и отчество есть: Лес Петрович Наговицын!
Девочки засмеялись: Лес Петрович! И Крошечка решилась тут спросить, был ли Егор Кузьмич в кунсткамере? Он опять усмехнулся: дескать, был, девочка, был, и в камере был, и в кунсткамере был — везде был, больше не хочу. Мне вот Лес Петрович глянулся. Здесь хочу жить и здесь же умереть.
Перейдя вброд мелкую Смолокурку, поднялись на гору, поглядели на яму, из которой в бочку по деревянному желобу текла черная пекольная масса. Девочки спустились по склону к желобу, понюхали, чуть пальцы в смолу не сунули — да смолокур закричал на них: обваритесь ведь, чертовки! Он проверил, сколь смолы набежало — и все трое отправились обратно. Егор Кузьмич, усмехаясь, говорил:
— Вот жизнь-то меня как крутит, девчоночки: от белого да к черному! Прежде была у меня жизнь белая-белая: кругом повара в белых колпаках да халатах, официантки в кружевных наколках да фартучках, да и сам я был белохалатником, а нынче — самая что ни на есть черная у меня жизнь: смолу гоню да деготь! Но я не жалуюсь, не подумайте! Очень мне наш Поселок нравится, очень здесь толково все устроено. Направо пойти — Леспромхоз: работяги валят деревья да вниз по реке сплавляют, в Яган, прямым ходом на лесокомбинат. Налево пойти — Лесхоз: лесники саженцы сажают, питомники устроены для сосенок. Сколько сосен повалено — столько и посажено, сколь убыло — столь и прибыло, дебет с кредитом сходится, простая лесная бухгалтерия! Ну а прямо по мосту пойти: за Постолкой — курчумский колхоз, поля, где вотяки хлеб сеют, овощи растят. И все это в одном кругу! За рекой, правда, жизнь всегда поплоше была: за трудодни люди вкалывали, это тут, в лесу — всегда живые деньги получали. Ну, иные, правда, — вроде меня, — долгое время и трудодней-то не видали, за одну баланду работали. Да и поделом мне! Проценко — смолокур, и этим все сказано!
Когда вернулись в Поселок, солнце уж высоко стояло, девочки распрощались с Кузьмичом и заторопились. Обратно шли кругом: по продольной Противопожарной полосе — откуда, точно зубья расчески, выходили улочки и заулки селенья, спускаясь к реке (только Прокошевский проулок тянется против течения Постолки), — свернули в Долгую улицу и побежали книзу: мимо избы Пасечника, к которому на днях приехали внучки из Города, мимо барака, где живут Сажины, Коноваловы и Шамшурины, мимо татарского барака (там опять ругаются сестры Машарафа и Рабига, старые девы), вдоль двадцатиквартирного барака, теперь завернуть за магазин, и вот они — их избы.
Хоть Орина и поспела домой к обеду, но получила от бабушки нагоняй, а когда переодевала изгвазданное штапельное платьице, крикса подкралась сзади и укусила её в голую спину… Так что Крошечке тоже пришлось взвыть, а Пелагее Ефремовне пришлось дать ей поучительный подзатыльник.
На выходные Люция с Венкой забрали дочку в Город: катать на карусельных лошадках. Орину с собой не взяли, и она, погоревав, смирилась; теперь они с Олькой, поджав ноги, сидели на выскобленных до младенческой белизны теплых досках крыльца, перед дверью в сени, разбросав вокруг журналы «Советский экран».
Мать Крошечки была страстной любительницей кино: не пропускала ни одной картины, которую привозили в клуб, узнавала всех артистов в лицо и называла по имени-фамилии. Лилька — как по секрету рассказывала Нюре Абросимовой Пелагея Ефремовна — даже ездила после десятого класса в самую Москву, поступать на артистку, но, правда, не поступила, пришлось отучиться в своем Городе.
Следствием неудачной артистической карьеры и явилась ежегодная подписка на «Советский экран»; Крошечка и читать выучилась по заголовкам киножурнала.
Фотографий в «Советском экране» оказалось даже больше, чем в альбоме. (Венка планомерно снимал на свой ФЭД всё и вся: и живое, и мертвое — и часть черно-белых фотокарточек осела в тещиной избе.)
Орина, листая очередной журнал, показала Ольке на Алена Делона:
— О! А вот мой папка!
— Краси-ивый, — протянула Олька и с сомнением заглянула в смазливое, но несколько смазанное личико подружки: — Ты на него совсем не похожа-я…
— Да, я потому что на маму похожа-я…
Журналов в продавщицыном доме не держали, поэтому «Советский экран» легко мог сойти за семейный альбом… Но Олька все-таки несколько сомневалась. Особенно когда Крошечка ткнула пальцем в золотоволосую француженку Милен Демонжо с белозубой улыбкой на заграничном лице и с важностью заявила:
— А это я — когда вырасту!
Олька едва не задохнулась от зависти, некоторое время удрученно молчала и наконец нашлась:
— Почему же у тебя тут волосы, точно мочало?
— А я потому что покрашусь. И я знаешь что: повешу портрет на стенку, все время буду глядеть в него — и вырасту вот такой!
— А мне можно тоже какую-нибудь красавицу на стенку повесить?! — загорелась Олька.
— Мо-ожно! — великодушно согласилась Крошечка.
— Вот эту! — ткнула Олька в снимок из фильма «Клеопатра».
— Хорошо, — вздохнула Крошечка, прислушалась, нет ли поблизости бабушки, быстрехонько выдрала цветную египетскую картинку — и протянула подружке.
Та сложила листок вчетверо — и спрятала на животе, над пояском.
Ольке Потаповой пришлось отбросить всякие сомнения, когда Крошечка ткнула в снимок из фильма «Королева Шантеклера», сказав, что вот тут снята ее мать… «Королева» и впрямь была вылитая Лилия Григорьевна — значит, не о чем больше и спорить.
Когда же Орина указала на Жана Габена, уверяя подружку, что это ее любимый прадедушка… сквозь воздушные стены умудрился просочиться Ефрем Георгиевич и, заглянув в журнал, принялся громогласно возмущаться, дескать, что это за чужой старик, почему это правнучка записала его в прадеды?! Дескать, отродясь таких мордоворотов в нашем Роду не было, ошибается Ирина. Тут и Каллиста, подтянувшись на руках, вылезла из-за перил крылечка и, просунув чепчик меж соединенных плеч подружек, стала выпытывать:
— А где тут я — вылосшая? А меня поцему опять нету? Покажи меня, сестлица, покажи! Ну, покажи, где я, где?! — Но ни словечка в ответ не добилась и сунула носишко в журнал: — Ла-адно, я сама себя найду… Ага, вот тогда я… — и ткнула пальчиком в Марлен Дитрих. — Я и спеть могу по-немецки: когда тетя Лиля улок ведет, я сижу за пустой задней палтой, она и не замецает… Вот, слушайте, как я могу, — Каллиста откашлялась, прихватила пальчиками бока туники-савана и, поводя плечиками, пропела:
Kam'lad, ich komm sogleich
Da sagten wil auf Wiedelsehen
Wie gelne wollt ich mit dil geh'n
Mit dil Lili Mal-le-en…
Сана, точно засушенная незабудка, прихлопнутый между страниц «Советского экрана», внимательно слушал и смотрел. Веретена в руках у Каллисты, конечно, не было… и все же — надо быть начеку…
Mit dil Lili Mal-le-en…
Аплодисментов на солдатскую песенку мертвушка не дождалась — хотя усиленно раскланивалась на все четыре стороны; Ефрем Георгиевич подхватил правнучку на руки, и они вместе скрылись в какой-то воздушной расщелине.
А Пелагея Ефремовна, выпроводив Ольку, дескать, Орина работать сейчас будет, нечего целыми днями бездельничать, принялась за стирку. Можно было, конечно, стирать по старинке — на реке, с валиком, но Пелагея, коль уж вода наношена, решила стирать в корыте со стиральной доской. С боков пристроились Орина с Милей — хоть облились, но свои носки да трусишки кое-как состирнули.
И двинулась бабка на Постолку полоскать белье: сложила стираное в два ведра, повесила ведра на коромысло, подлезла под раскрашенную дугу — и саженками пошагала к реке. Хорошо летом-то — не надо брать с собой топор да пешню, долбить лед, затянувший прорубь. Внучки, как раздвоенный хвост, поволоклись следом.
За домом Глуховых по утоптанной тропинке спустилась Пелагея с крутого обрыва, пошла ложком и вывернула к излучине реки. Девчонки же приотстали.
Орина увидела Гальку Краснову и остановилась, чтоб перемолвиться с несостоявшейся подругой словечком. Миля, уже спускавшаяся с обрыва, решила немедля присоединиться к сестре, но в этот момент стая белых гусей, щипавших траву в окрестностях скрещенных столбов, вдруг встрепенулась, гуси, страшно хлопая громадными крыльями, поднялись в воздух и, едва не задевая лапами сжавшуюся в комок и на удивление не оравшую криксу, полетели с обрыва; промчались над болотистой низиной и приземлились, нащупывая красными шасси твердую поверхность, а после, степенно переваливаясь, направились к Постолке; и, опустившись на гладь вод, отраженные в ней, точно карточные червонные дамы, картинно поплыли вдоль по реке.
Остолбеневшая Орина, с дрожью наблюдавшая за гусиной феерией, оставила наконец Гальку и со всех ног кинулась к Миле, над которой пронеслись гуси, и сестры, взявшись за руки, побежали догонять бабушку.
До мостков идти не так далёко, но все обрывистым берегом. Пелагея шла бойко, торопясь поскорее уж дойти до места да поставить куда ни то тяжкую ношу. Орина отпустила руку сестры и побежала по лугу, прочь от реки, собирать «часики» — мелкие сиреневые цветики, чьи лепестки «переводились», как стрелки на часах. Эмилия, пытавшаяся посуху опередить плывущих обидчиков-гусей, шла по самому краю глинистого обрыва. Сана в форме надышанной кем-то Купальщицы фланировал над ними. Вдруг он увидел Каллисту — навка в веночке из лилий вынырнула из реки, распугав загоготавших гусей, зависла в метре над водой, а после опустилась на зыбкую поверхность, руку уперла в бок, одну ножку скрестила позади другой — вроде позировала для невидимого фотографа. Потом сорвала с головы веночек и помахала им Сане. Он насторожился, не зная, чего ждать от навки. А та, оседлав самого большого гуся, который немедля поднялся в воздух, задевая лапами воду, прокатилась на нем — и на ходу соскочила. Все гуси взлетели вслед за вожаком и, миновав по воздуху нехорошее место, опустились на воду ниже по течению.
Мертвушка же принялась отплясывать на воде, ровно на суше: вначале плавно скользила, едва перебирая босыми ножонками, потом побыстрее припустила — и то одно плечико вздернет, то другое; после дробь принялась отбивать — только брызги полетели во все стороны; в присядку пошла; и вдруг волчком закружилась на месте. Тут, видать, омут — решил Сана. А Каллиста резко остановилась и принялась жалобно звать:
— Сестлица моя лодненькая, Милецкя, так холодно мне тута, так одиноко, даже поиглать не с кем… Иди ко мне, ну, иди же сколее, иди, в плятки с тобой поиглаем… — и, прикрыв ладошками глаза, считать принялась: — Лаз, два, тли, цетыле, пять, я иду искать, кто не сплятался — я не виновата! Ну, цего ж ты: пляцься давай! Не хоцешь плятаца, да? Не хоцешь?
Миля, шагавшая вслед за бабушкой, приостановилась и, будто прислушиваясь, повернулась лицом к реке.
— Ну, давай посцитаемся: вышел месяц из тумана, вынул ножик из калмана, буду лезать, буду бить — все лавно тебе водить! Води, а я плятаца буду! Сцитай до десяти! — крикнула мертвушка и исчезла под водой, но вскоре вынырнула и пошагала по воде к высокому берегу, бормоча: — Ну што ж ты?! Не хоцешь со мной иглать, да? Нехолоша я для тебя, да? Эх ты, а еще сестла называешься! А мне ведь, знаешь, пел едали, что ты сегодня можешь плийти!..
И вдруг край берега, на котором стояла приотставшая от своих Миля, обломился — и девочка покатилась в воду. Сана недолго думал (мол, я только точка — и вмешиваться в вашу действительность больше не намерен, да и не мое это дело: уж за этого-то человека я точно никакой ответственности не несу), влетел в правое ухо Пелагеи Ефремовны — и она вспомнила свои же недавние слова: «А пошли они купаться на Постолку, вот Тамарку в омут и потащило»… Обернулась: Орина — вот она, цветы собирает, а Мили… нет! Пелагея сбросила коромысло — ведра упали, белье вывалилось в грязь, — побежала и ухнула с обрыва в реку, как только шею не свернула — и в последний момент успела поймать уходившую под воду внучку за подол.
Каллиста топнула ножонкой по воде, сорвала с головы венок и швырнула его в Сану, он протянул призрачную, как бы фарфоровую руку — и едва ведь не поймал! Но растворился веночек из белых лилий в ослепительном солнечном свете — будто его и не было.