Глава седьмая
МЕЖ ВЕРЕТЕНОМ И ЗОЛОТОЙ МОНЕТКОЙ
Переломный срок приближался: Крошечке поздней осенью должно было исполниться семь — и Сана предпринял свои меры.
Веретено бабки Пелагеи, похожее на полосатую версту, долгими вечерами шамански кружившееся на бабушкином колене, изгрызла коза Фроська.
Сана убедил козу-дерезу, что нынче Пелагея прядет шерсть белую овечью (от молодых овечек — получалась нежная шерсть «поярок»), а завтра будет скручивать в нити сивую козью… а прежде подчистит ей шерстку стригальская машинка, и станет коза гладко выбритой, как щеки дяди Венки перед торжественным возвращением в Город. Сивая коза попыталась возразить: дескать, нет, мой подшерсток хозяйка только вычесывает, с ножницами или того пуще, с машинкой, ко мне не суется… Но Сана ткнул ее носом в растянутый во дворе на веревке оренбургский платок (Фроська тотчас учуяла козий дух, идущий от шали) и спросил:
— Как ты думаешь: хватит твоего подшерстка на подобную красу? А Пелагея Ефремовна думает связать не один такой плат…
Дереза заблеяла: ох, дескать, что за напасть на мои старые бока, куры ведь засмеют лысую козу!
— И не только куры, — подзуживал Сана, — Володька-пастух тоже… И коровы… И Нюрин козел — Васька…
Услыхав про Ваську, коза подскочила и опрокинула ведерко, куда со звуками молочной сонаты цвиркало молоко из длинных сосцов. Бабка Пелагея вмиг осерчала и, выругавшись, как следует пнула козу, а Сана, маячивший на плече бабушки, тем временем уговаривал:
— Фрося, а давай я тебе помогу… Так уж и быть: подскажу, что нужно делать…
По его наущенью коза-дереза тайком проникла в дом, схватила, точно собачка поноску, полосатое веретено, лежащее на сундуке, и — дёру. Вскоре в избе появилось новое веретено, но не успело оно сделать свое полосатое дело, как Сана вновь натравил на него Фроську. Коза, как вроде знала, — пробиралась в дом тогда, когда все собирались в кухонном куте, так что застигнуть дерезу на месте преступления не представлялось возможным. Фроська, как собачонка, чуяла, где припрятано веретенышко, — прямиком неслась к тому месту, найдет веретено и изгрызет до того, что оно становится ни к чему не пригодным, разве что в печь его бросить, чтоб жарче горело.
И вот когда Пелагея Ефремовна раздобыла очередное — надцатое веретенышко — Крошечке уж стукнуло семь! Детей, кроме Мили, на дне рождения не было, зато позвали Нюру Абросимову, которая подарила имениннице пастуший рожок сына. Среди подарков числились: шерстяные носки — от Пелагеи Ефремовны, «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях», подаренная тетей Люцией и дядей Венкой, от матери — огромная книжка про Незнайку, с рисунками на каждой странице, и сказки братьев Гримм на языке оригинала. Лилька тотчас принялась ей читать сказку про Гензеля и Гретель по-немецки, а после каждое предложение стал а переводить на русский, при этом она щелкала пальцами и то и дело в поисках запропастившегося слова лезла в словарь, от чего Крошечка смертельно заскучала.
День рождения девочки прошел вполне мирно, но на следующий день Сана, вздохнувший было с облегчением, осознал, что ведь теперь тревожиться ему придется круглый год: беда может случиться в любой из 364 дней… До тех пор, пока Орине не исполнится восемь!
…К лету Пелагея Ефремовна — временно, конечно — отступилась, перестала приносить в дом все новые и новые веретена, много у нее появилось других забот: с огородом, с пчелами, с бедокурной Фроськой, которая то и дело отбивалась от стада, и приходилось бегать, искать ее по лесам да по зеленым лужкам. Пригонит пастух Володька стадо: все буренушки, все козочки на месте — бегут к своим хозяйкам, трясут полным выменем, выхваляются, одной только Фроськи нет!
Бабка Пелагея, чертыхаясь, хватала внучек: дурочку Орину — за одну руку, плаксу и криксу Милю — за другую, и бродила в поисках проклятой козы-дерезы дотемна.
Сана, взлетев к сгущавшейся туче, обнаружил козу за Постолкой, в бескрайних полях молодого гороха: Фроська, объевшаяся запретной зелени, лежала в примятых кустах, опьяневшая, вальяжная, все-то ей сейчас было трын-трава… Хоть стреляй ее на месте! Как же навести бабушку, идущую с внучками в противоположную лесную сторону: к Казанкиной грани — на злополучную скотину?! Сана с лету ворвался в сознание Эмилии, дернул за одну ниточку, за другую — и вот уж Миля стала требовать, чтобы бабушка рассказала сказку про кота, петуха и лису, а то, дескать, не пойду дальше, прямо тут лягу на дороге — и все!
Пелагея Ефремовна не отшлепала капризу, как полагалось, потому как жалела «сироту» при живых воскресных родителях, и со вздохом принялась за сказку, а как дошла до «выгляни в окошко, дам тебе горошку…», так Миля запричитала, что она тоже хочет голошку-у… Орина высказалась в том же духе.
Бабка Пелагея сердито отвечала: горох, мол, в полях не наш — колхозный, по головке-де нас не погладят, ежели станем драть его, воровство это — а не что-нибудь… Вон в войну Анна Казанкина насыпала под веялкой зерна в фартук, унесла домой, так ее сослали куда Макар телят не гонял — к самому, слышь-ко, Людовитому океану! Трое мальчишек одне остались: Боря, Коля да Толя — Борьке-то уж двенадцть было, так взяли его в сучкорубы, братьев-то кормить ведь надо было, да и самому исти, так и жили до конца войны, не знай как выжили… Хорошо, хоть отец с фронта вернулся. Толя, младший-то Казанкин, Пекарем после стал, так наголодался в детстве — всю жизнь потом не мог надышаться хлебным духом… Пекарь наш — вот который утонул-то…
— Не знаю никакого Пекаля, — ворчала Миля. — А почему у нас нет голоху?
— Не посадили потому что…
— А почему не посади-или-и? — ныла девочка. — А я хочу голошку-у! Даже у лисы был гол ох, лиса, значит, сажала, а мы почему — не-ет?..
— У нас заместо гороха картошка посожена, да капуста, да морковка, а горох — это баловство одно.
Но меж тем ноги бабушки сами повернули в сторону полей — подумалось Пелагее, что надо бы там глянуть пройду-козу. Правда, пастух стадо за реку никогда не гонял… Но, с другой стороны, известно ведь, что от Фроськи-то всего можно ждать: надысь не дошла до дому, убежала на противопожарную полосу — где народ из бараков картошку сажает, — да еще овец за собой сманила.
Пятилетнюю Милю, едва уже переставлявшую ножонки в великоватых ей новых, с красной пуговкой, сандалиях, которые родители на днях привезли из Города (другие крикса надевать ни в какую не соглашалась) — пришлось посадить на закорки и плестись с девчонкой на горбу.
А как нашлась среди сладкого гороха пройдоха-Фроська, так Пелагея вмиг ее на ноги-то поставила: перекрестив длинной вицей. А уж как встала коза-дереза на копытца, так и помчалась вскачь, и бежала до своих ворот без оглядки, точно динамо-машина (бабушке Пелагее с двумя гирями по бокам ни за что за ней было не угнаться), рогами щеколду поддела — и во двор. И когда Пелагея Ефремовна добралась до дому, Фроська уж стояла в конюшне на своем месте, подле овечек, и подремывала — как вроде тут и была, но Пелагея, резко обернувшись от двери, успела застигнуть хитрованский взгляд козы, брошенный ей в спину из-под длиннющих белесых ресниц. Бабушка воскликнула: «Вот ведь дрянь-то!», и восхищения в ее словах было куда больше, чем чего-либо другого.
А какое сладкое молоко получилось у козы-дерезы после колхозного-то гороху! Даже Крошечка, уж на что не любила козье молоко, выпила две кружки — и не поморщилась.
Приспело время полоть огород — и Пелагея Ефремовна, имевшая, к сожалению, не четыре шивские руки, а всего только две женские, решила отправить на прополку старшую внучку. Дескать, как выполешь, Оринушка, всю травку — так кое-что от меня получишь. «А что?» — мигом заинтересовалась дурочка, но бабка навела тут такого туману, что Крошечке представилась говорящая немецкая кукла, ноги у которой сами собой переставляются, такая же, как у Нинки Глуховой, или… нет, наверно, они все вместе поедут в Город, кататься на каруселях, есть морожено и смотреть детское кино «Королевство кривых зеркал» или, или… да, конечно, скорей всего ей купят синюю, железную, почти что настоящую машину, такую, как у Надьки Коноваловой, с рулем и педалями, в которую садишься и едешь. Только гуси да куры с утками разлетаются по сторонам. Хорошо!
Укачанная такими видениями Крошечка помаленьку — грядку за грядкой — полола бескрайний огород. Но грядки — это сущие пустяки по сравнению с картофельным полем, которое уходит к горизонту, где живут уже татары. Хоть бабушка и наладила в помощь Крошечке старшую дочку продавщицы, семиклассницу Таню Потапову, — а та развлекала ее и себя, рассказывая английские истории, выцеженные из библиотечной книжки: про пеструю ленту, собаку на болоте и пляшущих человечков (Орина про себя решила никогда не ездить в Англию, где сплошные убийства, чтобы не стать очередной жертвой), — а горизонт все равно не хотел приближаться.
Сана, который обрел на прополке истинный покой, вальяжно покачивался в сиреневом глазке замысловатого картофельного цветка, который украсил бы любое бальное платье и орденом смотрелся бы на сукне кафтана, пока ему не подумалось, что он, на самом-то деле, вовсе не каторжник, а… самопишущее устройство! Книга, которая сама себя пишет!
Минута за минутой — строчка за строчкой, день за днем — страница за страницей, записываются в нем все деяния его подопечной. А после, когда запись кончится, его просто-напросто вставят в какое ни то устройство и прочтут всё, что написалось… Сана попытался восстановить прошедшие мгновения во всей их полновесности — но не сумел: что-то он, конечно, помнил, но чтобы вот так — миг за мигом — нет… И тогда Сана отклонил новую версию как несостоятельную. Впрочем, вполне возможно, что он просто не мог прочесть себя сам, тут требовался кто-то другой.
Дни шли за днями, а трава не кончалась, — уж и Таня, унеся с собой свои заветные детективные истории, убралась в пионерский лагерь, — и вот наконец обгоревший на солнце нос Крошечки уткнулся в забор, за которым полола траву Мазакия.
Орина напропалую понеслась к избе, чтобы получить обещанную награду. Бабушка Пелагея Ефремовна вышла для ревизии в прочищенный огород и, вырвав — для острастки — оставленные там и сям редкие былинки («Она опять выросла», — попыталась оправдаться Крошечка), сказала: «Ты, Орина, молодец!» — и вытащила из кармана фартука… шоколадку.
Хоть Крошечка и была разочарована, но виду не показала, развернула шоколадку — внутри зато была золотая фольга — и протянула: «Спаси-ибо». Тут в огород влетела Эмилия, заорала и затопала ногами — незастегнутый сандалик улетел в морковную грядку, отчего крикса раскричалась еще пуще, она требовала и себе точно такую же шоколадку: не больше и не меньше. Бабушка Пелагея сходила в магазин и купила еще один «Золотой якорь», который и опустила в карман младшей внучки. Тут уж дурочка Орина, обычно не дававшая воли слезам, расплакалась: захлебываясь, стала кричать, что она-то полола, она целых две недели полола, до самого горизонта дополола, а Милька-то ни единого дня не полола, ни одной травиночки не вы-по-ло-ла, и… и… и ей тоже — такую же — шоколадку?! А-а-а-а-а!
Вернулась мать — у старшеклассников шли страшные экзамены, Орине даже удалось побывать на одном, посидеть с учителями по эту сторону стола — и стала уговаривать Крошечку: дескать, ты ведь уже большая у меня, осенью в школу пойдешь, а Миля-то маленькая, ей уступать надо…
— И вообще, — грустно добавила Лилька, — не всегда получаешь то, что заслуживаешь. А иногда заслуженное тобой получают другие. Привыкай, Крошечка. И не плачь — мы с тобой скоро в Город поедем.
— А когда? — уткнувшись матери в подол, обронила Орина.
— Ну, вот как кончатся экзамены, пойду в отпуск — так и поедем.
О Городе у Крошечки были самые смутные представления, хотя как-то раз она все-таки побывала в нем: вначале приехали на станцию Агрыз, вез их все тот же Басурман, запряженный в двуколку, на облучке сидел дедушка Диомед. В Агрызе высадили бабушку Пелагею, за спиной которой висела котомка — бабка отправилась на торговлю, — а сами пошли к поезду. Но оказалось, что подобраться к нужному поезду не так-то просто… Чтобы попасть на него, требовалось перейти широкое поле, покрытое путаницей рельсов (верхами, по деревянному мосту, который был далеко в стороне, Лильке идти было лень). И вот не успели они дойти и до середины расчерченного стальными полосами вдоль и деревянными впоперек поля, где там и сям торчали низкие семафоры с налитыми кровью глазами, — как вдруг вдалеке, вопя как вепрь, показался тепловоз… Орина решила тут же повернуть назад (лучше бы сразу оказаться в избе), но мать поймала ее, уверяя, что поезд пойдет не по этому пути. Сана, высчитав, увидал, что как раз по этому… И ткнул Лильку носом в это открытие. Она шагнула со шпал, таща за собой упиравшуюся дочку — обе присели, сжавшись в комок, а набежавший поезд с зубовным скрежетом проскочил мимо, гипнотически приплясывая чугунными механизмами, которые находились под вагонами, помогая колесам двигаться и предлагая всем желающим познакомиться с ними поближе…
Потом они ехали в переполненном вагоне, и садиться нужно было справа, лучше у самого окошка, — потому что вездесущие мальчишки стали говорить, что скоро в этом окне появится учебный аэродром летной школы, где в ряд стоят — и даже могут взлететь — настоящие самолеты, а они, сглупив, сели слева, у самого прохода. И в подступивший решительный момент, когда мальчишки заорали: «Смотрите — „Як“, „Як-3“ летит!», Крошечка, как ни подпрыгивала, увидела только далекий паутинный промельк в окне спешащего поезда.
На полустанке «9-й километр» в поезд, среди прочих, подсели поселковые женщины, в их вагон — вдова Пекаря Нина Казанкина и жена смолокура — Кристина Проценко; мать показала Крошечке желтую дорогу, которая вьется по селу, поднимается на холм, а после-де через тайгу приведет к ним в Поселок. Да обратно-де мы тут и выйдем — пойдем домой по лесу.
В Городе Орина запомнила только вокзал — каменное здание с острой башней посредине и большими часами, по которым нельзя узнать время — потому что цифры там римские; и еще потрясший ее красный металлический автомат с надписью «Газированная вода», откуда льется лимонная газировка. Крошечка стояла бы тут вечность, дотягиваясь до прорези медной трехкопеечной монеткой и получая взамен волшебную воду, но мать — после того, как она выпила три стакана, — утащила ее прочь. Кажется, она все-таки каталась на каруселях и, может быть, даже ела эскимо, но и то и другое заслонил сильномогучий автомат, куда стекалась вся газировка мира.
…А пока что приехавший на выходные дядя Венка взял Орину на рыбалку — конечно, мать Крошечки и тетя Люция тоже пошли, зато Милю, которая своими криками могла погубить всю рыбу в Постолке, оставили дома.
Накануне искали во дворе червей: перевернули каждую залежавшуюся колоду, всякую трухлявую доску, нежно лепившуюся к земле, любую брошенную впопыхах и сгнившую ветошь — червей набрали полную консервную банку, подписанную так: «Тунец в масле». Погибший тунец предательски собирался вытащить постолкинскую рыбу из воды на землю.
Орина, не мигая, сидела над речкой — вцепившись в удочку, на конце которой висел продырявленный острым крюком извивающийся червяк; но окуням да карасям Крошечкин червяк оказался не люб. У других рыба тоже не клевала. Тогда взяли бредень — и в узком месте перегородили течение Постолки; тетя Люция со своими углами сети, зажатыми в кулаки, шла по колено в воде, а дядя Венка со своими — по горло.
— Веди, веди, — кричал он, чуть не по глаза, точно сом, окунувшись в речку и отплевываясь, — веди, Люция, давай, давай, моя хорошая! Ну!
Но концы бредня вырвались у тети из рук — и вся рыба, которая, оказывается, сидела без суда и следствия в сетошной тюрьме, совершила массовый побег вниз по течению реки. Дядя Венка, который в тещином доме держал себя в узде, тут не выдержал — и одной очередью выпустил все запретные слова, какие только знал. Во второй раз с бреднем пошла Лилька — и ей удалось доставить преступную рыбу на место. Раздосадованная тетя Люция сидела на берегу, спиной к Постолке, и говорила, что она эту рыбу в рот не возьмет, сами-де ешьте! Только не подавитесь!
Но когда ершей с подельниками — дома уже — обваляли в муке и пожарили в масле, тетя Люция взяла свои слова обратно.
В следующие выходные дядя Венка уговорил жену и Лильку сыграть в лапту, давненько-де не играли, сбегал в барак за другом Васькой Сажиным, тот позвал лесоруба Бориса Коновалова, Борис уломал жену Юлю, Лилька кликнула фельдшерицу Ирку Деветьярову, свою пургинскую одноклассницу, Люция зашла за Людкой Маминой, живущей на их улице; узнав о предстоящем сражении, набежала нынешняя молодежь, решившая бросить вызов тридцатилетним, и народу набралось как раз на две команды.
Детвора, которую по малолетству не взяли ни в одну команду, сидела в траве по обочинам и болела. Среди болельщиков были: Надька Коновалова, сестры Глуховы, Оля Потапова (Танька состояла в команде молодежи вместе с Мазакией Халиуллиной, Геркой Маштаковым и другими), Галька Краснова с младшим братом.
В лапту играли в поле за клубом: единственным недостатком этого поля было то, что мяч, при особо сильном и кривом броске — часто при участии попутного ветра — летел в Постолку. Но тогда за ним с готовностью бросались наперегонки двое-трое ребятишек.
Сана усаживался на мячик, который подавал игрок вражеской молодежной команды, и когда по мячу звонко ударяли деревянной битой, он на своем крутящемся аппарате летел в поле, где мячик попадал иногда прямо в руки — это считался дарок, а иной раз падал в пыль: тогда его стремительно хватали и швыряли в бегущего — то осаливали, а то нет.
Когда по мячу лаптой била Лилька — и, если не было дарка, мчалась на кон и обратно в городок, пытаясь увернуться от мяча, — Сана вступал с мячиком в двухсторонние переговоры и убеждал его пролететь мимо. Крошечка вскакивала с места, визжала и подпрыгивала, когда наступал черед матери бить и бежать. Миля, вторя ей, тоже орала: тут уж она могла проявить все свои «ораторские» способности, ведь в этом деле ей не было равных. Но в конце концов криксе наскучило «болеть» — она поглядела по сторонам и выбрала, с кем можно завести светскую беседу: отважно подошла к брату Гальки Красновой и спросила:
— Павлик, а как тебя зовут?..
Павлик Краснов вытаращил глаза и, набычившись, спрятался за сестру.
— Дулак какой-то! — констатировала Миля.
Домой пришли уж затемно: усталые, голодные и веселые — ведь обыграли нынешнюю молодежь-то!
— Теща, на стол мечи все, что есть в печи! — с порога крикнул Венка.
— Вот так-то бы всегда, — вздыхая, говорила Люция, — чем бражку-то жрать…
— А что ж, — жал плечами Венка, — и в следующие выходные пойдем играть, что нам… Скорей бы в отпуск, так мы тут такого жару дадим! А то ведь в понедельник-то — к плавильной печи… Хоть бы мышцы отошли… Завтра, как пить дать, все тело заболит…
— Мам, — смеясь, рассказывала Пелагее Ефремовне младшая дочка, — Лилька-то у нас сегодня была в ударе: никто в нее попасть не мог… Мяч, как вроде заговоренный, облетал ее стороной…
Сане, который старался поуютнее устроиться внутри фарфоровой Купальщицы, казалось, что он тоже, как все: и устал, и страшно проголодался…
К Орине в гости пришла ровесница Надька Коновалова. Обрадованная Крошечка предложила вместе порисовать. В дареной книжке «Приключения Незнайки», которую она прочла уж раз десять кряду, была еще одна хорошая сторона: картинок было много — и все не раскрашены, каковой недостаток Орина еще в день рождения заметила и на следующий же вечер взялась устранять. Но на устранение ушли месяцы: поскольку Пелагея Ефремовна вовсе не считала черно-белый контурный рисунок недостатком и была твердо убеждена, что чиркать в книжке нельзя, приходилось раскрашивать картинки в ее отсутствие. Нынче бабушка была дома, но Крошечке показалось, что при посторонних она не станет делать беспардонные замечания. И впрямь: проходившая мимо Пелагея только покосилась на то, как портят книжку, но скрепилась — смолчала.
Девочки, раскрыв широкую книгу, высунув кончики языков, старательно раскрашивали на развороте, каждая на своей странице, каждая свое. Крошечка попросила Надьку — которая, использовав, складывала измусоленные карандаши под левый локоть, — подать ей синий карандаш, чтобы вернуть шляпе Незнайки природный цвет, но Надька протянула ей красный. В другой раз вместо зеленого — для галстука Незнайки — ей сунули желтый. Орина несколько удивилась, но смолчала: всякое бывает, может, перепутала — и принялась красить канареечные брюки малыша. А Пелагея Ефремовна, хоть и вязала у себя на диване очередной носок, но, как оказалось, попутно наблюдала и за тем, как бездельничают девчонки.
— Она цветов не различает, — твердо сказала бабка. — Такая большая, и не понимает цветов!
И Надька, чья позорная тайна была раскрыта и во всеуслышанье заявлена, сморщилась, чтоб не заплакать, и тотчас засобиралась домой. Дескать, мамка ненадолго отпустила, пора-де мне.
Орина, оставшись одна, только вздыхала: ну не различает Надька Коновалова цветов — и что теперь?! Если она красное называет синим, а зеленое — желтым, так, может, она просто видит вперед… Вон ведь: зоревое небо обязательно голубеет, а осенью зеленое становится желтым, и никого это не удивляет… Но, конечно, бабушка и слушать не стала белиберду, которую понесла лишившаяся очередной подружки внучка.
А к самой Пелагее Ефремовне вновь пожаловала Нюра Абросимова, на этот раз без Перекати-поля… Крошечка с Саной чуть не на перегонки помчались на кухню; Милю, которая своими капризами могла помешать насыщенной беседе, Пелагея Ефремовна предусмотрительно уложила спать.
Нюра говорила, дескать, вот все бабы как бабы, Ефремовна, работают сучкорубами, а Юлька Коновалова, она — кем? Вот где она работает, хотелось бы знать?! Каждое утро уходит в сторону «9-го километра», и только к ночи возвращается…
Орина навострила уши: и вправду — где же работает Надькина мать?!
Пелагея, понизив голос, сказала: дескать, там ведь где-то секретный завод есть в лесу, под землей, вот она в том заводе и работает… А что они там делают, что завод выпускает — неизвестно, Юлька-то подписку давала, так что ни словечка не говорит.
Нюра Абросимова закивала:
— Да, и про завод-то ведь молчала — это уж Герка Маштаков выследил ее, до самого завода, бает, дошел: все была, была Юлька, а после вся и вышла — вроде как под землю провалилась!
— Да нет, — махнула головой Пелагея. — Герка говорил, там ворота среди частого ельника запертые, и будка стоит с охранником, вот Коновалова в те ворота и вошла, а после уж провалилась…
Дальше речь зашла о деньгах, Нюра стала спрашивать, дескать, не слыхала, Ефремовна, как там в верхах-то: не задумали опять какой ни то ре-ре-реформации, не станут ли опять деньги менять? Пелагея Ефремовна сделала значительное лицо и ответственно заявила: дескать, насколько она слышала, ничего такого покамесь не намечается, но, дескать, все равно ухо надо держать востро. И, уже не в первый раз, принялась рассказывать про «золотую монетку»: Сана, воровски залезший в портмоне (портомонет) Нюры Абросимовой — намеревавшейся на обратном пути зайти в магазин, — слушал из денежной темноты; Крошечка, как обычно, попивала со старухами чаёк, иногда поглядывая в самовар на свое скаженное отражение.
Пелагея вздохнула:
— Не страшна была бы нам, Нюра, никакая денежная реформа, кабы сохранили мы с Лилькой золотой царский червонец! Был ведь у нас такой — да сплыл.
И вот как дело было. Лилькин-то отец, Гришка Чекмарев (нездешний он, из Старого Мултана), красивый бы-ыл! — как Пушкин; вот так глянешь на него сбоку-то — и испугаешься: бакенбарды, нос, даже уши — вылитый Александр Сергеевич! Ну а как с живым Пушкиным жить, Нюра? Тяжело это! Стихов Гришка, конечно, не писал, зато по женской части был большой ходок. Да и… кулаком оказался, если не хуже: раскулачили ведь их, дом-то в Старом Мултане под школу пустили, а всех Чекмаревых — кого куда. Иных — к Людовитому океану, а Гришка как-то умудрился проскочить сквозь сито — в Пурге обосновался. Там я с ним и схлестнулась. Ну… долго говорить про этого всестороннего изменщика не стану: родилась Лилька, а с Гришкой мы расплевались. А через три года я с Петром Федоровичем сошлась. И перед самой уж Отечественной (Петр с белофинами тогда воевал) в Курчум меня направили — трахому у вотяков лечить: все они были, Нюра, сплошь и рядом трахомные, да еще много сифилитиков.
— А и где ж ты, Ефремовна, допрежь того жила?
— И-и-и, Нюра… Я ведь в Киенгопе родилась, в переводе значит — Волчья ложбина, вот в этой ложбине мы и жили… Сказывают, на наших огородах нынче нефть нашли, и там, где изба наша стояла, теперь вышка нефтяная выросла, вот как! А мои-то родители прибыли в Киенгоп с Вятки, переселенцы мы. А уж их-то родители в Вятку пришли с Ильмень-озера, вот откуда! Ну а туда — откель: кто его знает… Но мама моя — она ведь сказительница была — баяла старины богатырские про Киев-град, а других не знала, так, выходит, из Киева деды-то и пришли… что ли?!
Ну вот… после войны-то, Лилька уж в девятом училась, решила я высудить с Гришки алименты — а он ни копеечки на девчонку никогда не платил, — и что ты думаешь? Присудили ему отдавать мне половину зарплаты, а у него уж семья давно была — и там трое детей, да четвертый на подходе! Лилька-то в Пурге ведь после восьмого училась, так смех! в параллельный класс пришла к ним девчонка — ну вылитая Лилька! Оказалась тоже Гришкина дочь — вот он какой был кобель, Нюра! Да я не про то!
Прикатил он, Нюра, нашел нас! А допрежь того и носа никогда не казал. Весь с иголочки одет: в габардиновом макинтоше, в темно-зеленой велюровой шляпе, ботинки лаковые и — не поверишь! — с тростью! С тростью! А я-то, Нюра, всю жизнь хорошего не нашивала — так обдергайкой и проходила! Ну вот, я в окошко-то глянула (мой в лесу в это время был) — и выслала Лильку. Его и на порог не пустила. Через окошко мы с ним балакали. Он Лильке пальто привез с каракулевым воротником — очень пальто это ей пригодилось, еще в Городе в институт в нем ходила. И, Нюра, подарил он ей золотую монету! Уж откуда у него царские червонцы были — не знаю! Небось, когда раскулачивали, так закопал куда ни то: пройда он был, — а они ведь еще и торговлишкой промышляли. А после, видать, выкопал. Ну и уломал меня: забрала я заявленье-то свое…
Монетку мы отнесли Кузнецу, — у Кузнецовой жены я троих ребят приняла, и, почитай, саму с того света вынула, — Кузнец червонец с царским обличьем расплющил до полной неузнаваемости.
И вот, спустя время, пришла моя Лиля работать в свою же курчумскую школу, первый год только работала — и пение вела, и рисование, танцевальный кружок (кроме немецкого-то языка), да еще и пионервожатой назначили, по комсомольской линии. 19-го мая у них пионерский костер на том берегу Постолки. Срубили сухую ель в лесу, школьники сушняка натаскали, такой огонь заполыхал — не подходи! И затеяли они песни всякие петь да танцы танцевать вокруг костра: тут тебе и краковяк, и полька, и менуэт, после хороводы стали водить. Ну а Лилька в тот день принесла золотую монету в школу, похвалиться, значит, решила перед коллегами (если бы я знала — ни за что бы не дала…) Червонец лежал в черной замшевой сумочке вместе с профсоюзным билетом. Тут хоровод надо водить — а у ней руки заняты, она и сунь сумку-то географичке Тамаре Гороховой! После костра подходит к ней, а та: ничего ты мне, Лиля, не давала, никакой твоей сумки я не видала! Вот и весь сказ! Через время нашли сумку-то на берегу, в камышах, мокрую да грязную: профсоюзный билет на месте, а золотой монетки — нетути! А после приходит эта змея Тамарка в школу — пасть-то раскрыла, чтоб рассказать про материки да океаны, а у ней там — золотые зубы! Полный рот золотых зубов! Так жаром и полыхнуло!
А ведь допреж того, запрошлым летом Лилька жизнь этой курве спасла! Та плавать-то не умела — а пошли они на Постолку купаться, вот Томку в омут и потащило, а была она, Нюра, под два метра ростом: настоящий гренадер, а не учительница! Моя-то бросилась вытаскивать ее, а та как ухнула на нее, граблями-то своими вцепилась, так едва вместе ко дну не пошли; Лилька уж кое-как за волосы ее ухватила — да потянула за собой. И вот как эта верста коломенская ее отблагодарила!
Тут раздался чудовищный вопль, от которого обе старухи разом подскочили: это проснулась — и выразила свое недовольство тем, что ее оставили одну — Эмилия. Нюра Абросимова тотчас подхватилась: дескать, вот-вот хлеб должны привезти — и утянулась на волю.