Книга: Орина дома и в Потусторонье
Назад: Глава вторая ДАРЩИКИ
Дальше: Глава четвертая ВОЛК, ДВА СЕРДЦА И ТОВАРИЩ БРАЧ

Глава третья
ЗАТЕСИ

Отец девочки так и не появился, вместо себя прислал бумагу в конверте, с левой стороны прямоугольника был изображен длинноволосый первопечатник Иван Федоров. Письмо, исписанное нервным мелким почерком, Лилька, прочтя, сноровисто сунула в печь. Ходила несколько дней зареванная — даже на работу не пошла, сказавшись больной. А когда бабка Пелагея — которой почтальонка Зоя Маштакова доложила о письме зятя-студента — стала выспрашивать, чего ж зятек понаписал, Лилька твердо отвечала, что Андрей зовет ее в Свердловск; из общежития-де уйду, надоело, мол, оно, комнату снимем, но дочку, дескать, оставь покамесь у матери, поживем для себя…
— Но, — заикнулась Лилька, — ты ведь меня, мама, знаешь, разве ж я могу оставить ребенка, хоть и на время! Я ему написала, что не поеду… И… думаю, я правильно поступила…
— Дура! — тут же откликнулась бабка Пелагея. — Поезжай сейчас же! Пригляжу я за дитем-от! А то одна ведь останешься, помяни мое слово, найдет себе в Свердловске институтку, если уже не нашел… Говорила я тебе: не пускай парня одного, езжай с ним… Как-нибудь бы… А сейчас что… Хотела ехать дале, да кони стали! Взяла моложе себя, разве ж это дело?! — попрекнула Пелагея.
— На два года всего моложе-то! — вякнула Лилька.
— На два с половиной! — уточнила въедливая Пелагея Ефремовна. — Не нагулялся он еще! Двадцать лет — какой из него отец?.. А тебе уж двадцать три стукнуло! И дите останется безотцовщиной, ох ведь! Давай-ко собирайся… Да звал ли он тебя, Лиль? — всполошилась тут Пелагея.
— Да звал, звал, — отводя глаза, отвечала Лилька. — Пойду погляжу, как там Крошечка… — И в дверях уж бросила: — Не поеду я…
Пелагея Ефремовна хмыкнула и головой покачала.
После того как младенца записали Ириной, бабка долгонько не подходила к зыбке и, как уверился Сана, осталась в твердом убеждении, что судьба девочки предрешена: не только слыть ей дурочкой, но и быть… Но делать нечего: мать младенца по полдня скрывалась на работе — приходилось дитенка спать укладывать, кормить-поить, держать над тазиком, выносить на волю…
Иногда Пелагея с ребенком на руках прогуливалась в сторону фельдшерского пункта, откуда незадолго до рождения внучки была, против воли, выдворена на пенсию, но в медпункт, где орудовала новая фельдшерица, отнюдь не заходила, а, скроив брезгливую мину, проходила мимо: к четырехквартирному бараку, где жила ее подруга Нюра Абросимова.
Дома Пелагея сажала ребенка на стол, спиной к простенку, и кормила, старательно подувая в ложку с кашей. Крошечка разевала роток буквой О, всякий раз подаваясь навстречу ложке с манкой. После бабка утирала изгваздавшейся девочке лицо и руки, меняла распашонку и, усадив в угол дивана, совала единственную погремушку. Крошечка размахивала длиннохвостым оранжевым попугаем на манер шашки, которой орудует лихой рубака, — при этом погремушка издавала мелкий звучок сыпавшихся внутри попугайного пуза горошин. Когда пластмассовой погремушкой попадало бабушке в голову, Пелагея Ефремовна, упрятав лицо в ладони, принималась понарошку подхныкивать, наблюдая за ребенком из-за раздвинутых пальцев: Крошечка, вытаращив круглые глазищи, роняла попугая и принималась вторить бабке.
— Вот ведь! Какой робёнок-от жалостный! — качала головой Пелагея Ефремовна. — Блаженная будет… Одно слово: Орина!
«Тра-та-та, тра-та-та, вышла кошка за кота, за Кота Котовича, за Петра Петровича! — будучи в хорошем настроении напевала Пелагея, подметывая внучку к сосновому потолку. — Думала за барина, а вышла… за татарина!»
Крошечка была рада-радехонька открывшейся для кошки жизненной перспективе и взахлеб хохотала, показывая все шесть репяных зубков; но кошка Мавра, развалившаяся на этажерке, вовсе не одобряла такого веселья, с высокомерным прищуром наблюдая за людьми.
Сана блаженствовал, видя, что все идет ладом, что — до семи годков — с его подопечной все и впрямь будет, пожалуй что, в порядке, можно не беспокоиться. Он решил, что имеет право на заслуженный (будущей деятельностью) отпуск, что можно на годы укрыться в уютных пустотах никому не нужной Купальщицы. Но не тут-то было!
Как-то Лилька оставила младенца на кровати, и Крошечка, переворачиваясь на живот, умудрилась скатиться в промежуток между койкой и стеной, зависнув на плечах так, что одна голова с длинным — в точности как у запорожца — хохлом торчала наружу. Обеспокоенный Сана вынужден был выбраться из своего укрытия: он уселся на спинку кровати, сверху наблюдая за висящей девочкой, ждал, что Лилька вот-вот появится, но время шло — а мать все не приходила… Ребенок почему-то не кричал, а только кряхтел, видать, решившись стоически вынести посланное испытание, а может, Крошечка просто силы сберегала.
Личико младенца приняло уж синюшный оттенок — Сана увидал, как в окошко, в сбитом набекрень чепчике, с беззубой улыбкой на лице лезет Каллиста, протягивая сестренке руку, дескать, пошли-ка, милая, со мной… Сана заорал во всю мочь: «Лилька!» И мать — неужто услыхала его! — вбежала в комнату и выдернула дите из ловушки. Каллиста, в досаде стукнув кулачишком по подоконнику, убралась восвояси.
Сана, хоть и понял, что, пожалуй, с девочкой — до семи лет — и вправду ничего критического не случится, но все ж таки решил в другой раз не доводить дела до такой крайности. Дажба дажбой, а кто его знает, что там у ней на Роду-то написано… Всякое ведь бывает: а вдруг кто-нибудь там, наверху, что-нибудь перепутал, скажем, не внес вовремя нужные исправления в бухгалтерскую книгу. А кто после отвечать будет, когда дебет с кредитом не сойдется?!
Когда Крошечка — почему-то не пожелавшая ползать — поднялась на слабенькие ножки и стала пробовать ходить, тревоги Саны с каждым новым шагом младенца стали умножаться.
Вот отважная путница решилась в одиночку пересечь чудовищное расстояние от Спальни — где находилась в данный момент — до Кухни, откуда доносился двоящийся голос матери-бабки, а также зов свежеиспеченного хлебушка, которому никак нельзя было противиться.
Крошечка, перебирая руками по пологу пестро расцвеченной кровати, добралась до зыбки и уцепилась за нее — но едва не оказалась унесена под потолок к темным созвездиям сучковых узоров. От неверной зыбки-Рух — пять шагов до дверного проема девочка перебежала не держась ни за что; почти упав, схватилась за дверной наличник и остановилась на распутье… Налево пойти: миновать только угол — до следующего дверного проема, но тут горячая скала-печь вдоль дороги… Направо пойти: придется обойти по внутренней стороне букву П с многочисленными препятствиями: шифоньер, круглый стол, застланный ненадежной скатеркой, швейную машинку, фикус в кадке, диван, этажерку..
Крошечка выбрала — на первый раз — кратчайший путь: обогнула выступ сундука в зазубринах отошедших кое-где железных полосочек, составляющих ромбовый узор, который предстояло еще изучить, и, чудом не оцарапав ни ладоней, ни коленок, носом уперлась в монолит белой печи, оказавшейся всего только теплой… И тут уж, вдоль печки, а после вдоль дощатой перегородки, немного не доходившей до потолка, путница добралась до следующего дверного проема, открывавшего взорам прихожую, с входной дверью, поднимавшейся за высоким голубым порогом. Дверь со стороны сеней была обита дерматином, с подстежкой из ваты. Из сенцев был выход в неизученный мир двора, а уж оттуда воротами можно было выскользнуть в неохватный хаос улицы… Но об этом пока лучше и не думать… По обратной стороне той же перегородки Крошечка вновь вышла к печи, оказавшейся осью дома, обогнула теплый угол, и вдоль линии жаркого экватора впервые! на своих ногах! вошла в царство Кухни, и тут замерла, чтобы перевести дух и по достоинству оценить собственный подвиг…
— Ой! Крошечка! Сама пришла! Надо же! — раздались возгласы пораженных аборигенов, в которых легко можно было распознать мать с бабкой. Мать присела, раскинув навстречу Крошечке руки — в которые усталая путница сломя голову и кинулась, а после получила вожделенный кусок теплой коричневой горбушки свежеиспеченного хлеба нынешнего Утра, каковой и принялась перетирать мышиными зубками и мусолить беззубыми деснами.
Сана, издали наблюдавший за путешествием, вздохнул с облегчением. Крутясь внутри облюбованной Купальщицы, точно собака, пытающаяся поймать собственный хвост, он изо всех сил старался вспомнить, кто он такой, почему оказался здесь, за что ему — это?! Но — безуспешно. Он знал, в чем состоит его долг, а также чего он не должен делать — но только и всего. И всякий раз, когда ему казалось, что он вот-вот вспомнит — случалась очередная неприятность с ребенком, вынуждавшая его покинуть укрытие и начать действовать.
Наконец он решил — по возможности — обезопасить девочку от различных могущих с ней случиться напастей, с тем чтобы поменьше отвлекаться на заботы о Крошечке, а для этого нужно было договориться с обладателями болезненно острых углов, а также тех, чье положение в доме было особенно шатким или подозрительно скользким.
Первым в его списке значился половик, сплетенный из тряпичных остатков… Строго говоря, половиков было шесть, и каждый Крошечка своими неуверенными шагами могла сбуровить — и, приложившись лбом или затылком об пол, получить тяжкое увечье, несовместимое с жизнью. Среди половиков был главарь — старый, исхоженный вдоль и поперек, истертый до неразличимости рисунков, заключенных в каждую параллельную полосу, — звали которого Половец (по субботам половики исполняли во дворе половецкие пляски). Когда Сана попросил главаря вытягиваться в струнку при вступлении Крошечки на первую же из его полос, обещая за это долгую жизнь в доме, Половец изогнул спину радугой — будто из него пыль вытрясали — и, повисев так некоторое время, упал на место и согласился, правда с одним условием: что такая же долгая участь ожидает его собратьев. Сана, тяжко про себя вздыхая, обещался замолвить словечко за каждый из половиков.
С печью, считавшей девочку чем-то вроде кастрюльки, с которой хозяйка Пелагея носится по всему дому, а в печь отнюдь не сажает, и, даже напротив, выносит на волю, или же ухватом, вздумавшим ходить кверху тормашками, он легко договорился. Сундук и другие громоздкие вещи также пошли на контакт, равно как могущие упасть Крошечке на голову банки, по горло наполненные водой, с пестро-взлохмаченными головами букетов (в глаза бросались лаковые лютики, цикорий цвета синьки, зоревые маки); толстые немецко-русские и русско-немецкие словари, стоящие на этажерке; часы, висевшие на ржавом гвозде; чугунки, воинственные на вид сечки и т. п. Согласилась не пришивать девочке пальцы в обмен на то, что в будущем Ирина задаст ей работу, — швейная машинка. Мясорубка выпросила на десятилетие вперед возможность крутить котлеты, а за это покудова не перемалывать Крошечке пальчики. Иголки, при приближении к ним девочки, обещались провалиться между половицами; ножницы — не раззявливать железный клюв; ножи — повертываться к ней тупым концом; вилки — не колоть глаза; розетки — не пускать в свои темные электрические зевы развиленные указательный и средний (как раз подходящего для розеток размера); кипяток обещал не обварить Крошечку, а огонь — не обжечь.
Но со всеми-то ведь не договоришься!.. Были в доме создания, продраться в суть которых Сане не удавалось, а значит, он не имел возможности обратиться к ним как положено.
Например, радиоприемник, стоявший на самом краю стола, ничего Сане не обещал…
Приемник, волшебным поворотом круглой ручки до щелчка, начинал разговаривать, и остановить его можно было только той же ручкой, повернутой в обратную сторону до другого щелчка. В определенное время он обращался к слушателям с одними и теми же заговорными словами: «Здравствуй, мой маленький дружок… Сегодня я расскажу тебе сказку…», и вкрадчивый этот голос вызывал такой внутренний трепет, такое доверие, был так притягателен, что Крошечка, научившаяся к двум годам говорить и слушать, четверть часа (пока шла передача) сидела не шевелясь, завороженная, прильнув ухом к кругу, затянутому коричневым рядном, откуда исходил чарующий голос. Однажды, когда голос, рассказывавший сказки, сменился — как обычно — вестями с полей, девочка раскапризничалась, стала проситься в «радивое»: дескать, она там будет жить! И только Лилькин вопрос: «А как же я?», я ведь тут останусь, что ж ты одна в радио пойдешь, без мамы, я ведь плакать тут буду без тебя и рыдать — остановил ребенка. Крошечка, скрепя сердце, решила — пока что — остаться дома.
А как-то любознательное дитя умудрилось выдвинуть нижний ящик шифоньера, в котором — среди прочего — хранились лекарства, достала пузырек с крайне привлекательными на вид таблетками, приняв их за утаенные от нее конфеты, ловко отвинтила крышку и — пока никто не увидал и не отнял — принялась горстями запихивать кругляшки себе в рот. Сана проделал свой обычный маневр: влетел в ухо Пелагеи Ефремовны, стряпавшей на кухне пельмени, и отыскал в голове бабушки подходящее воспоминанье… Два бывших зэка, жившие в бараках на поселении, выпрашивали у нее морфий. Высоченные такие литовцы, краси-вы-е! Вошли в фельдшерский пункт и с порога бухнулись на колени: давай упаковку — и все тут! А когда она отказалась давать лекарство, поднялись (уперлись льняными макушками в потолок) и грозиться начали: дескать, голову тебе срубим, шалашовка белохалатная, закопаем под сосной, никто и не узнает, берегись, дескать, мензурка паршивая!.. Жить хочешь — давай морфий, и все! Пелагея, хоть была разъяренным просителям до пупа, наркотическое средство — с помощью которого зеленые братья, видать, хотели проникнуть в свои литовские леса — не дала. «Морфий!.. Лекарства-то в ящике, внизу лежат! Как бы ведь Крошечка…» — скалка вывалилась из рук, бабка понеслась к шифоньеру, отняла пузырек, затолкала пальцы в зев ребенка и вызвала рвоту. Целый фонтан таблеток в смеси с полупереваренной манной кашей залепил бабушке лицо, так что пришлось продирать глаза, отплевываться и отсмаркиваться.
Однажды Пелагея Ефремовна, как обычно, отправилась с Крошечкой в магазин: идти до него — два шага, всего только нужно обогнуть угол собственного огорода, забранного березовыми кольями, одетыми в бело-черную рванину (верх ограды идет волнами), и завернуть к истоптанному деревянному крыльцу. Бабка вела внучку, в другой руке держала авоську, а Сана неприметной собачонкой на поводке летел впереди них, отлично зная дорогу: только что не лаял.
Пока Пелагея в сумраке магазина дожидалась своей очереди, Крошечка — на промтоварной стороне — не теряя времени даром, поднялась на цыпочки, расплющила нос о застекленную пологую витрину, разглядывая круглые картонные коробочки сыпучей пудры с наляпанной на них Кармен (которые вызвали у девочки целый рой разнообразных мечтаний), куски земляничного мыла, терпко пахнущие даже сквозь стекло, бутылки с тройным одеколоном, похожим на мочу, черно-лаковые резиновые калоши с розовой пастью и прочие столь же изумительные вещи. Сана, нахально влезший без очереди, сидел на одной из чашечек весов, которые имели гусиные головы: когда железные клювы соприкасались, чаши были уравновешены, если же на дно алюминиевой тарелки клали, к примеру, халву в волглом серобумажном пакете, один из гусей с важным видом возносился выше своего товарища, и чтоб уровнять их, на другую чашу приходилось ставить соответствующую гирю. Сана на вес халвы — или хамсы — никоим образом не влиял.
Отстояв очередь, Пелагея Ефремовна купила пару буханок хлеба, каждая в полтора раза больше обычной, — хлеб этот, пышный, ноздреватый, необычайно вкусный, выпекал леспромхозовский Пекарь Анатолий Казанкин, и Люция с Венкой всякий раз сетками волокли в Город здешний хлебушек, который не черствел аж до пятницы, — кило соленой хамсы, чекушку подсолнечного масла, кило твердокаменного кускового сахара (приходилось разбивать его кайлом) и двести граммов конфет «Гусиные лапки». Продавщице Тасе — матери Ольки, которая когда-то накормила Крошечку крошками — некогда было обстоятельно поговорить с Ефремовной, перекинулись всего парой словечек. Но разговорчивая бабушка Пелагея все ж таки урвала свое, встретив на обратном пути товарок из бараков, каждая из которых была ей видна наскрозь, почти как Господу Богу: у одной она приняла шестерых ребятишек, другую излечила от дурной болезни, а третью и вовсе вытащила с того света.
Крошечке скучно стало путаться в темных юбках, с задранной головой выслушивая высокие речи, она решила дожидаться бабушку на бревнах, сложенных у глухой стены баньки, обращенной к улице. Это были мрачные, потрескавшиеся после многолетней лежки тесаные сосновые стволы, оставшиеся после постройки избы. Девочка вскарабкалась на верхнее бревно и только-только устроилась, собираясь сверху обозреть окрестности, как вдруг… бревна под ней зашевелились, как живые… Сана, все еще сидевший на гусиных весах (все ему мнилось: вот-вот окажется, что он хоть сто граммов — да весит!), сорвался с чугунной гири и полетел…
Внезапно ожившие бревна уже катились по улице, наклонно уходившей книзу, к обрывистому берегу реки. На передовом бревне, растопырив ручонки, циркачкой выплясывала Каллиста, так скоро перебиравшая босыми ножками по вертящейся поверхности, что в глазах рябило. Крошечка, которой удалось соскочить на землю, бежала впереди раскатившихся бревен, вместо того чтобы прянуть в сторону! С такой скоростью спастись ей не удастся! Пелагея Ефремовна стояла возле угла ограды, спиной — и ничего не видела. Сана, заметавшись, ударился в затылок бабки: и она, ровно что-то почуяв, обернулась! Побежала! Нет, не успеет!
Обращаться к Каллисте, которая, видать, и стронула залежавшиеся бревна, было бесполезно. Сана попробовал остановить бревно, на котором плясала мертвушка, попытавшись воззвать к дремотной душе павшего дерева: дескать, ну да, сгубили тебя, пропало ты вхолостую, но человёнок-то чем виноват?! Не он тебя рубил, не он тебя валил! Да вон палисадника-то нет перед фасадом избы — как раз на столбы и пойдешь! Что-то дрогнуло внутри ствола, как вроде соки весенней надежды побежали по капиллярам… Но — поздно: не остановить бревно, взяло оно разбег, катится уж по инерции, да и Каллиста еще подгоняет! Вот-вот бревнище сшибет дитёку с ног и катом прокатится по хребту! Сана влетел в правое ухо Крошечки, которая обернулась на настигавшую ее деревянную мертвечину, и показал вместо гнилого ствола — пушистую зеленую сосенку-младенца… Бревно подпрыгнуло на ухабе — Каллиста, взвизгнув, взлетела в воздух — но приземлилась куда надо!.. Крошечка споткнулась и ухнула в канаву, как-то извернувшись и успев сесть лицом к сосне, которой и раскрыла объятья… В следующее мгновение Крошечка уже держала пятиметровое бревно на коленях, крепко обхватив его ручонками, а Каллиста, соскочив с лесины, куда-то канула.
Остальные раскатившиеся бревна остановили бабка Пелагея с товарками. Набежавшим людям едва удалось разжать жаркие объятья девочки и бревна.
Таким-то образом лесина не зашибла Крошечку насмерть. Правда, отдавленные ноги на пару недель отказались ходить, но вскорости девчонка, как ни в чем не бывало, уже носилась по дому, засовывая свой нос во все подходящие по размеру дырки.
Назад: Глава вторая ДАРЩИКИ
Дальше: Глава четвертая ВОЛК, ДВА СЕРДЦА И ТОВАРИЩ БРАЧ