Глава вторая
ДАРЩИКИ
Тетя Люция разрешилась мертвым младенцем. Сана смотрел на мертвушку со стремени неусыпно охраняемой зыбки. В раме-проеме тихой соседней комнаты, в глубине её, в углу дивана с лопнувшей пружиной, под сумеречным окошком лежал, замотанный в блекло-голубое рифленое покрывалко, навёнок. Картину смерти нельзя было закрыть — двери между смежными комнатами не имелось. Сана, удвоив бдительность, безотлучно сторожил своего младенца: боялся, что заскучавшая Каллиста может позвать двоюродную сестрицу с собой.
Время от времени откуда-то прибегал Венка, падал на колени и навзрыд плакал над тельцем, крича, что никогда больше у него не будет такой красивой дочки, не хотел отдавать тело, но, поддавшись уговорам бабки Пелагеи, все ж таки отдал. Мертвушку положили в сосновый гробик; трезвый как стеклышко отец повесил на грудь ФЭД и, откинув кружевной подзор с лица девочки, принялся самозабвенно щелкать неживую дочь: в профиль, анфас — на память.
Наконец мертвую увезли на кладбище, а живые стали приходить в себя и занялись неотложными делами. Днем Лилька съездила в район, записала дочку по-своему — Ириной, а ночью…
Сана просто изнемог в противоборстве с Каллистой, так и норовившей влететь в чужое помещение, чтобы «поиграть» с живой сестричкой — и теперь, расслабившись, отдыхал, отринув от себя все земные впечатления. Проще говоря, он стал вещью: вселился в фарфоровую фигурку Купальщицы, стоящую на этажерке, между матово поблескивавшим в лунном свете бурым медведем и белой фарфоровой гусыней, с красным носом и лапами; эти статуэтки на его памяти ни разу не трогали, даже пыль с них не стирали. А Купальщицу он выбрал потому, что мыслил себя человеком, но уж никак не птицей и не зверем…
А ровно в полночь — кукушка, порциями отмерявшая время, едва успела вернуться в часы — началось…
Форточка сама собой распахнулась — пожаловал тятька Пелагеи Ефрем Георгиевич, в порванном в клочки пиджаке и потертом картузе. Старик, явившийся первым, уселся во главе длинного стола, который оказался покрыт кумачовой скатертью и уставлен всякими лакомыми яствами и питиями. Только успел Ефрем Георгиевич взять в руку ложку, чтобы зачерпнуть наваристых штей, как к столу, подволакивая ногу, подтянулся солдат в пилотке с красной звездой и плащ-палатке. Поздоровался и представился: дескать, я со стороны отца именинницы, а звать-де меня Сашкой.
Не успели выпить за знакомство, как в трубе что-то завыло, заулюлюкало, и из печи — с танцевальными вывертами — выскочила настоящая дама: платье-то широкое, такое, что ближе чем на метр не подступишься, а на голове — розовая шляпа со стоячим пером, которое потолок метет. Правда, из-за того, что дама, подобно пирогу, выскочила из печи, подол ее белого платья был малость подкопчен, да и щека оказалась запачкана.
Ефрем Георгиевич, видать, водивший знакомство с дамой, — проворчал:
— Ну опять эта зараза, явилася! Вот как ведь чует!
Дама же, отряхнув подол, подернула голым плечом и сказала:
— Попрошу мне тута без «зараз»! — и, мило улыбнувшись Сашке, протянула ему руку над кринолинами: — Мими!
— Дедушка со стороны отца, — представился солдат.
Мими выпучила глаза и взвизгнула:
— Дедушка — ас виду такой хорошенький мальчик!
— Мне двадцать лет, — смутился Сашка и хлопнул рукой по лавке: — Садитесь, товарищ, — а взглянув в лицо расфуфыренной барыньки, учтиво заметил: —У вас пятнышко на щеке…
Мими ойкнула, достала из-за лифа кружевной платочек и бросилась к зеркалу, которое висело в простенке между окошками. Но, как и следовало ожидать, не увидела своего отражения и вскрикнула: дескать, ах, какая неудача, не видать пятна-то! И протянула платочек солдату, дескать, не затруднит ли вас… Сашка, без долгих разговоров, стер со щеки печную сажу и даже платочек выстирал под рукомойником и повесил на веревку подле печи — сушиться.
— Ах, какой галантный! — воскликнула счастливая Мими и, покосившись на Ефрема Георгиевича, добавила: — Не то что некоторые! — и наконец-таки уселась за стол, причем край своего пышного подола закинула Сашке на галифе.
Раздалось: дзынь, бряк — как вроде банку с вареньем расколотили — из сеней, обычным порядком, дверями, правда, споткнувшись на высоком пороге и чуть было не грохнувшись, ввалилась малорослая рябая девка-нищенка, замотанная в несколько платков, молча прошлепала к столу, уселась напротив Сашки и тут же принялась наворачивать за обе щеки. Ни со свиданьицем, ни доброй ночи — не сказала…
— Эта невежа — Марфа, — представил девку Ефрем Георгиевич.
А та только еще ниже склонилась над тарелкой, с хлюпаньем втягивая с ложки суп и с чавканьем жуя ноздреватый хлебушек. Старик покачал головой, вздохнул, после оглядел застолье, перевел взгляд на часы, откуда опять выскочила — без спросу взяв слово — кукушка, и спросил:
— Все, что ль? Или еще кто пожалует?..
Мими повела красивыми плечами, а Сашка сказал:
— Времени-то у нас, я так понимаю, не очень много — может, начнем собрание? Кто «за», прошу поднять руки…
Мими тут же вытянула напоказ свою беломраморную ручку — правда, оказалось, что под каждым ногтем у нее по черному полумесяцу. Марфа только поглядела из-под низко надвинутого платка — ничего не сказала и руки не подняла. А Ефрем Георгиевич одернул солдата: дескать, он тут человек новый, порядков не знает, поэтому должон слушаться приказов, председателем собраний завсегда бывает он, Ефрем, а солдат-де может протокол вести, ежели, конечно, грамоту знает…
Сашка пожал плечами: дескать, как не знать! Оглянулся в поисках письменных принадлежностей… Марфа молчком поднялась, принесла из соседнего помещения чернильницу-непроливайку, ручку с насадным пером и общую тетрадь в клеточку — правда, тетрадка была исписанная: с планами уроков, — и молча сложила все перед солдатом, предварительно сдвинув в сторону Сашкины обеденные приборы.
— Считаю собрание открытым, — начал председатель, но не успел договорить…
Сквозь щель в полу дымом просочился — но тут же материализовался еще один пришелец: тощий, как штакетина, и, как штакетина же, серый, побитый непогодой. Оглядевшись, новичок прошел и сел с торца стола, напротив Ефрема Георгиевича.
— А вы кто ж такой будете? — спросила Мими. — Назовитесь уж… А то как-то…
Мужик, прикрывавший горстью нос со ртом — как будто у него была волчья пасть да заячья губа, — несколько раз надсадно вдохнул-выдохнул и, не глядя на председателя, резонирующим голосом — как вроде в горле у него был пристроен бурятский народный инструмент хур — протренькал:
— Я тоже со стороны отца, только по другой линии… прадед я… Сорок дней всего как… Рак гортани. Ничего пока не знаю… Вот прислали сюда…
— Ладно, — кивнул Ефрем Георгиевич и поднялся. — Думаю, все в сборе! Тогда, пожалуй, продолжим! Итак, на повестке ночи у нас один вопрос: о выделении дажбы новоназванной Ирине свет Андреевне. Слово предоставляется…
— Я, я хочу сказать! — вызднулась с места Мими.
Но председатель щелкнул ее ложкой по лбу — не выскакивай без спросу — и с мрачным видом оглядел собрание:
— Слово предоставляется… Марфуше.
Рябая девка поперхнулась, закашлялась, поднялась и, отхекнувшись в последний раз, сказала:
— Я, значить, хочу наградить новопоселенку красовитостью, чтобы, значить, была девка — кровь с молоком…
— Хорошо, — кивнул председатель. — Это всё?
Марфа кивнула, села на место и вновь принялась с присвистом хлебать шти. Солдат старательно заносил все сказанные слова в тетрадку — писал наискось, поверх поурочных планов (тема урока: плюсквамперфект — предпрошедшее время). Мими в нетерпении постукивала носком туфельки по длинному бруску, с-под низу крепившему стол. Ефрем Георгиевич, с одобрением поглядывая на радивость секретаря, спросил у собравшихся:
— У кого еще какие предложения касательно нашего вопроса?
Мими потерла шишку на лбу и смолчала, а Сашка, оставив писанину, поднял руку: дескать, можно мне? Председатель кивнул, солдат встал, запахнулся поплотнее в плащ-палатку и произнес:
— Пускай отважной будет, женщине это тоже пригодится… Ну, такой вот: которая «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет»! И еще чтобы верная была.
И Сашка с чувством прочитал стих:
Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди.
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди,
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера.
Жди меня, и я вернусь
Всем смертям назло…
Мими, забыв про карающую ложку, восторженно воскликнула:
— А я как раз такой ведь была!.. Готова была ждать хоть вечность! Да только… пришлось пойти по скользкой дорожке… Продал меня ухажер в… один дом, нет, не хочу вспоминать — тошнехонько!.. И я знаете что хочу дать имениннице…
— Дать — не устать, да было бы что! — со значением произнес тут Ефрем Георгиевич, но после благосклонно кивнул: дескать, ладно уж — говори, разрешаю, правда, торопливым шепотком прибавил: — И желательно, чтоб никаких носов! У ней уж есть нос. А то опять будут два носа, как в тот-то раз…
И Мими, несколько подумав, сказала:
— Послушливая пускай будет — вот что, трудолюбивая и… скромница. И… и еще чтобы никто никогда не возвел на именинницу клеветы, как на меня когда-то…
Ефрем Георгиевич крякнул одобрительно — видать, никак не ожидал от Мими такого подарка, и все взгляды обратились к новичку.
— Я?! — мужик, по-прежнему прикрывавший низ лица ладонью, поднялся и заиграл на своем горловом инструменте: — Ну что… Хочу пожелать правнучке, чтобы… не довелось ей поднять руку на… божью тварь: ни на человека, ни на собаку… Вот такое есть мое пожелание!
Сашка же, сев на место, вновь строчил в общую тетрадь — только переворачиваемые страницы шелестели; Мими, пытаясь прочесть, что там, заглядывала к соседу из-за локтя, запахнутого плащ-палаткой.
— Хорошо, — поднялся председатель. — Видать, все высказались… Теперь я скажу свое слово… У нас в роду, это многим известно, черта есть: поперечливость, али, по-другому сказать — упрямство! Может, и хорошая черта — но… это с какого боку поглядеть… Много она нашему брату и сестре напастей принесла и бед… Я через то упрямство, можно сказать, раньше, чем надо, свет покинул — на эту сторону перешел… Говорили мне, что больше надо брать сопровождающих, когда мы обоз-то с хлебом для рабочих везли… А я, дурак, настоял на своем — нет, сами-де управимся: вдвоем с племянником… Чего, дескать, бояться-то, кого?! И вроде уж не вовсе голодный год-то был, 34-й… А вот… Бандиты напали, думаю, что из Зонова, это село завсегда было бедокурное, и много их оказалось против нас-то двоих! Племянника сзади схватили за пиджак (а пиджак я ему свой дал на выход, дескать, в Город ведь едем!), велик он ему был, да и не застегнут спереди, племяш взмахнул руками, выскочил из рукавов-то, и — дёру, только пиджачина у гадов и остался… Обрезов-то, ружей-то не было у кулаков, а бегал племяш будь здоров: не догнали! Через лес махнул, и — на станцию, а там телефон имелся, позвонил куда надо… Приехали — да… не поспели… Вот: всего ножиками истыкали, сорок две колотых и резаных раны!
Ефрем Георгиевич не стал пиджачную рванину распахивать, только подернул плечами — и из порезов кровь стала сочиться, пропитала ткань, закапала на пол, хоть ковшик подставляй…
Отжав полы пиджака, а руки вымыв под рукомойником, председатель договорил:
— Так вот, мое пожелание имениннице такое: чтобы не было у ней родовой нашей черты, поперечливости-то этой!.. Ну и… вдобавок к этому хочу пожелать, чтобы грамоту знала…
— Сейчас они все грамоту-то знают, — не отнимая руки от лица, задребезжал новичок. — Поголовная грамотность ведь у нас…
— Ну что ж… — почесал в голове председатель. — А тогда… пущай вот что: богатой пущай будет и это… и знаменитой! На рожке пущай дудит лучше всякого пастуха!
Все захлопали — даже Марфа оторвалась от штей, а Мими, вскочив, в ажиотаже закричала:
— Шампанского! И — в Яму! — и своим крашеным розовым пером, прикрепленным к залихватской шляпке, смела паутину в потолочном углу, разорвав паучью растяжку. Паучок по полупрозрачному канатику принялся спускаться вниз — и повис над столом.
И шампанское тут же явилось, пробка сама собой торкнула в потолок, бутылка резко накренилась — и в подставленные бокалы с шипением полилась пенная пузырчатая жидкость (паучок еле спасся, резко взяв вправо). Но не успели дарщики опорожнить бокалы — Марфа, прежде чем выпить, недоверчиво принюхивалась к жидкости, — как вдруг…
Сана — нелегально, агентом охранного отделения присутствовавший на сходке, — увидел, что фарфоровый медведь, стоявший по левую сторону от него, с поднятой лапой, которой он собирался шваркнуть по рыбине, неосмотрительно высунувшей из фарфоровой проруби голову, задрожал, по всему медвежьему телу трещины пошли, как будто внутри статуэтки шевелилось, пытаясь выбраться, что-то невместимое, и… разлетелся косолапый ранящими осколками по комнатам.
А с этажерки спрыгнула на диван, а после соскочила на пол, упав и сильно расшибив коленку… Каллиста. Голубое покрывалко было надето на мертвушку, как туника, на головке кружевной чепчик, а личико искажено болью и смертельной злобой.
Каллиста, неумело перебирая никогда не ходившими кривенькими ножками, побежала в смежную комнату, вскарабкалась на свободный стул, и потянула ручонку к бокалу Мими.
— Кто это?! — воскликнула дама, отводя бокал с шампанским в сторону.
Мертвушка заплакала — уа, уа, уа — и прошамкала беззубым ртом:
— А поцему меня не пожвали? Шоблались тут, подалки лаждают, шампаншкое глушат, а меня не жовут?! Шами-то пили-ели в швоей жизни, школько хотели, а я? Я ведь тоже хоцу, я-то никогда уж не поплобую шампаншкого, и вообще ницего… Даже молоцка мамкиного… а-а-а-а…
— Я тоже этой гадости никогда не пробовала, — сказала Марфа, кивая на шампанское. — И нисколь не жалею!
— А я жалею! — с перекошенным личиком закричала Каллиста. — И меня — поцему не пожвали?! Поцему? А? — мертвушка положила подбородок на край стола.
— Сюда никого не зовут, все сами приходят, по своему желанию, — сказал Ефрем Георгиевич.
Марфа закивала, наклонилась над девочкой и горячо зашептала:
— Вот и ты пришла, невинно убиенная, ангельская душа… Мы с тобой обои пострадавшие… У меня головушка-то тоже ведь пробитая… Да и Ефрем с Сашкой-солдатом — которого на войне стрелили, — мученики. Только мы с имя много чего повидали перед смертью, а ты в неведении осталась, удачница ты! Зла не видела земного! На небо полетишь!
Паучок, сорвавшийся было с паутинки, отыскал уцелевший обрывок и, перебравшись на него с круглого края бутылки, отважно пополз кверху, на ходу хозяйственно сматывая паутинный канат себе в брюхо; полз циркач под самым носом Мими. Та скосила глаза и некоторое время наблюдала, а когда невежа перелез ей на нос, взвизгнула и, прихлопнув паучка, затараторила: а я, дескать, тоже мученица, ну и что, что от венериной болезни погибшая, а не от топора! Думаете-де, сладко без носу-то ходить, когда все в тебя пальцем тычут? Ох, горько это, а заживо-то гнить да смердеть еще гаже! Смерти-то ждешь, как избавленьица! — и пощупала свой носик — на месте ли он (нос, в отличие от паучка, был цел).
— А кто от рака помрет — тот тоже мученик, мне так сказали! — вмешался мужик с голосом-инструментом. — Мне обещали, что я своим нечеловеческим страданьем перечеркнул грех…
— Кто сказал? — машинально переспросил председатель.
— Ну, так… — замялся новичок. — Люди сказали…
Мими стала хохотать, а мужик, покосившись на нее, загорячился и, отняв руку от лица, — которое оказалось вполне обычным: ни волчьей пасти, ни заячьей губы, ни даже страшных следов раковой опухоли не имелось, — протрубил:
— Из верных источников стало известно! Мне передали… Мне обещали! Бояться, мол, нечего!
— Ну, раз обеща-али, — протянул Ефрем Георгиевич и направился к новичку.
А тот вновь прикрылся ладонью, пробормотав: дескать, у меня трубка в горле специальная, с ней и похоронили…
Тут председателя отвлекла забытая было Каллиста, она с ножками взобралась на стул и махнула ручонкой в сторону последней горенки, где в своей чудесной зыбке благополучно дрых младенец, прокричав:
— Вы к ней плилетели на именины! И день ложденья у ней есть, а у меня нету — только день смелти! Ко мне никто никогды не плидёт… И даже стишков я не знаю никаких — лассказать не могу! Только песенку могу вам спеть, котолую мамка пела… — Мертвушка встала, руки по швам, и затянула: — А лека бежит, зовет куда-то, плывут сибилские девца-ата навстлецу утленней зале, по Ангале, по Ангале, навстлецу утленней зале — по Ангале!
Исполнив, что смогла, Каллиста поклонилась публике и, сорвав жидкие аплодисменты, продолжила:
— Я бедная, отцом в утлобе убитая. Но я тоже хоцу подалоцек сестлице сделать, да… Я, хоть убитая, но я добленькая, да! Пускай… пускай она тоже не оцень много повидает зла на земле…
Сана внутри своей Купальщицы вздохнул с облегчением, но мертвушка тут с торжеством договорила:
— И вообще всего… Пускай сестлицу велетёнышко уколет, когда ей семь годоцков исполнится — и она умлёт!
Все дружно ахнули, а Сана, заторопившись, с большим трудом нашел выход из фарфоровой статуэтки, оказавшийся в пятке Купальщицы.
Мертвушка же, отбивая ножками радостную дробь, хвастливо договаривала:
— Вот какой у меня холёсый подалоцек! Вот какая я добленькая девоцка!
Сана же вихрем прилетел к столу, от волнения забыв, что выглядит не человеком, и не подумав: вдруг и эти не увидят его… А главное: не услышат…
Но эти увидели. И услышали.
Сана, заклубившись перед лицом председателя, торопясь, выговорил:
— Прошу слова!
Ефрем Георгиевич быстро кивнул: говори-де.
— Заключительное слово! — воскликнул Сана. — Она не умрет — только три дня будет спать беспробудным сном. Вот мой дар! Я последний сказал! Мое слово последнее! — но, увидев скептические мины на лицах слушателей, понял, что этого мало, чтобы перебить пожелание Каллисты, и упавшим голосом добавил: — Да, и, конечно, все ваши дары пойдут прахом — после семи-то лет… Не станет она ни красавицей, ни скромницей, ни трудолюбием не будет отличаться, ни послушанием, ни отвагой, ни верностью, богата и знаменита тоже не будет… И… родовое упрямство будет налицо…
— Ничего, зато жить будет! — воскликнул Сашка-солдат, подняв голову от протокола ночного заседания.
А Сана — про себя уже — добавил: «Разве только иногда — редко-редко — проблески будут: ведь что-то же должно остаться, какие-то следы дажбы…»
А Каллиста принялась тут плакать, не утирая слезок, которые капали и капали в пустой бокал, взятый мертвушкой со стола.
Мими тоже разревелась — дескать, бедная, бедная девочка, но кого она жалела: живую или мертвую — Сана не понял.
— Хорошо хоть грамотной станет, — пробормотал председатель и вгляделся в Сану: — А ты кто ж таков будешь?
Сана пожал несуществующими плечами: он бы и сам хотел это знать.
— Вроде не из наших, — задумчиво сказала Мими и, сняв с веревки высохший платочек, старательно высморкалась и засунула платок за край лифа.
Но тут скончавшийся от рака вновь подал свой странный инструментальный голос:
— И… и… и она что ж — убивицей станет?! Нет, не надо… Зачем я… Зачем я пожелал… Отказываюсь, ничего не хочу, никаких поблажек мне не надо, заберите назад ваши обещанья-а! — мужик задрал голову кверху и затрубил горлом на одной ноте.
— Да успокойтесь вы, что ж так кричать-то! — подбежала к новичку Мими и, схватив бокал со слезками Каллисты, подала горлопевцу: — Вот, выпейте валерьяночки!
Тот одним глотком замахнул слезную жидкость. А переставшая плакать мертвушка спрашивала:
— А подалоцки тогда кому? Такие холёсые подалки, они — кому?! Пускай тогда они моей лодной сестлёнке достанутся! Я ей пеледаю ваши далы — вот так вот!
— Ну, не все дары-то, — сказал Сашка. — Ведь некоторые из дарщиков к твоей будущей сестрице никакого отношения не имеют…
— Пускай сначала родится, именуется, а там поглядим, — качнул головой Ефрем Георгиевич. Все это время он пристально вглядывался в ракового новичка.
Солдат вновь отвлек его, попросив расписаться под протоколом собрания, председатель поставил свою подпись: косой крест и, сунув тетрадку Сашке, подошел к мужику (который вновь прикрылся горстью), отодвинул ладонь от лица и вдруг воскликнул:
— А ведь я тебя знаю, гусь! Я тебя узнал, чертова ты колода! Ты — зоновский?! Ты… ты… это ты меня ножиком резал… Из-за хлеба… Ты — один из них!
Тихо стало в комнате. И тут кукушка, четвертями отмерявшая время, выскочила из своего часового гнезда и принялась выводить механическое «ку-ку». Все глянули на циферблат… Четыре часа! И в миг их не стало в избе, да и стол опустел от яств: ни шампанского, ни штей, даже хлебные крошки исчезли, да и красная скатерка, собравшись, как скатерть-самобранка, пропала.
Только Сана вихрем вился над остроугольным — с изнаночной вмятиной морды — осколком фарфорового медведя, угодившим в зыбку, где спал младенец; белый осколок, распоровши ткань, засел в рядне и в промежутке лыкового плетенья, возле виска Ирины.
А может, то не медведь был вовсе — а большая медведица…