Вторая тетрадь
Мы ходили от одного строения к другому и ничего не могли понять. Стучали в двери, окна, звали. Никто не выходил. Самое большое здание, правда, было с одним окном и лишь одной дверью, но за прозрачными стенками оранжереи в путанице кустов и грядок тоже никого не видно.
В открытой фрамуге у ската высокой стеклянной крыши вились пчелы. Дверь заперта, и все двери тут крепко-накрепко заперты: в башне водокачки, в доме, дверцы всех машин и вагончиков-прицепов, где живут обычно, как я понимаю, строители. Никаких пресловутых ковриков, где могли бы лежать ключи, так же никто для нас не приготовил.
Мы поднимались на фундаменты недостроенных зданий, потому что к ним уже сделаны ступени, вроде крылечек, надеясь увидеть в котлованах рабочих. Но котлованов просто не было. Фундаменты уже накрыты бетонным настилом, и видно, что входы в них запечатаны деревянными щитами под кровельной пленкой. Вероятно, входы в подвалы. Вокруг них выложены кладкой наметки-очертания будущих комнат. Мы перешагивали из комнаты в комнату, слегка встревоженные безлюдьем. Как-то уж очень сиротливо маячили посреди «комнат» большие деревянные подмостки для каменщиков.
Груды всякой строительной ценности: плиты, остекленные рамы в картонной упаковке, дверные блоки, водопроводные трубы, унитазы, балки, мешки с цементом, забитые крепко ящики, банки с масляной краской, штабеля досок, многое другое, наверное, полезное, только негодное для еды – все это лежало под легким навесом из металлических труб и шифера.
Техники, машин оказалось больше, чем виделось поначалу. Они стояли в ангаре, в котором еще не было стен: крыша на кирпичных столбах и серый бетонный пол. Экскаватор, машина для чистки снега, пожарный автомобиль, машина с длинной платформой, автопогрузчик, небольшой комбайн, если это был комбайн, еще какие-то сельские приспособления вроде косилок и сеялок, могучий автокран, лесовоз, обыкновенный трактор и необыкновенный трактор с большими клещами впереди, с пилой, выступающей как резак. Рядом, собачонками возле слонов – машинки для стрижки газонов. И ящики, ящики, десятка два ящиков. Судя по надписям, они были с моторами, небольшими станками, запасными частями, аккумуляторами, кислотой, маслом для смазки машин и прочим неувлекательным в эту минуту для нас двоих, измученных голодных.
В стороне у бетонной площадки тоже под навесом нормальная бензоколонка. Самый верный признак живой действующей цивилизации. Но вокруг не было ни одного человека.
– Значит, совсем недалеко есть какой-нибудь главный большой поселок. Пойдем искать? – предложил я.
– Не могу... – неуверенно и умоляюще сказала она. – Сторож, наверное, сам придет.
– От кого сторожить?
– От большого поселка.
– Хорошо, тогда будем вести себя как жулики. Он выскочит из леса твой непутевый сторож и поймает нас.
– А мы его...
Совесть меня почему-то больше не удерживала. Я дикий человек, озлобленный и голодный. В конце концов, мы вышли из леса и не желаем знать никаких приличий, никаких условностей. Ходите, вяжите нас, хватайте, ведите в милицию, но только появитесь кто-нибудь!
В оранжерею ломиться не стоит. Постройка под ветряком тоже ничего не сулила. Там, конечно, электрика, двигатели, динамо. Большой дом с одним окном – хорошая приманка, но мои воровские наклонности погнали меня, прежде всего, к водонапорной башне. Там вода.
Мы сумеем расколотить любую дверь. У нас под руками груда могучих инструментов: кувалды, ломики, топоры, лопаты. Но самое незначительное нарушение уголовного кодекса – разбитое стекло...
Я саданул дверь – бесполезно. Рядом, над головой, маленькое в квадрат окошко. Принес из-под навеса нормальную лесенку стремянку, встал на нее, слегка надавил стекло, рама подалась. Она была не заперта! Я спрыгнул внутрь каменного прохладного помещения, посмотрел вокруг и диким голосом начал орать, зовя к себе лесную женщину.
Бутылка с фруктовой водой... На табуретке сияла темная бутылка с фруктовой водой. С картинкой, с алыми ягодами на ней... Завод безалкогольных напитков. Город Рига. Рябиновая. Да здравствует рябиновая!
Боясь разбить, я ножичком отсоединил металлическую пробку и дал эту бутылку ей... Мы пили из горлышка, по очереди, взахлеб. Ну почему раньше я никогда не пил такой неповторимой, такой замечательной воды? В каких магазинах ее прятали, почему не попадалась она в большом городе, в поездках и странствиях?
– Пожалуйста, пейте рябиновую! Покупайте одну рябиновую, – сказал я.
Она смеялась мокрыми счастливыми губами.
Потом я увидел кран. Мы наливали прохладную воду в бутылку и снова пили до изнеможения, до бульканья в груди.
Лесная женщина умылась этой водой, растирая воду по лицу, как бальзам. Через окно-форточку мы вышли на волю. Первая кража состоялась.
Потом, извините нас, люди, мы разбили стекла, тройные стекла в доме, в единственном окне. Приставив к нему такую полезную стремянку, проникли воровским путем в комнату, где были, только четыре стула и запертый всеми своими ящиками длинный казенный стол. И не сгораемый шкафчик в углу. На нем часы «Электроника». Послушал – тикают, как у меня дома. Четыре часа двенадцать минут пятого... Мои часы обгоняли эти всего на две минуты! Солнышко не подвело.
Дверь из комнаты мы тоже потрогали основательно запертую. Стоило бить окно, чтобы оказаться в тупике, в унылой клетушке? Все на крепких запорах, будто на даче брошенной, заколоченной до приезда хозяина.
– Подождем тут, – сказал я, – хоть ночевать будем под крышей. Люди сюда придут.
– А завтра?
– Сломаем к чертовой бабушке все двери...
Остаток дня мы разглядывали чье-то негостеприимное владение. Машины все новенькие, с иголочки – отметил я. Кирпича много, фундаменты еще для трех больших строений. Куда же все подевались?
Придут, непременно придут...
Болели ноги. Лапти уже не помогали, их просто не было. Мы нарвали целый ворох лесной травы, настелили ее на пол комнаты чуть ли не стожок, и вечером, до заката, буквально свалились никчемные от усталости.
Она мгновенно уснула, морща во сне обиженно губы. Распущенные беспризорные волосы тут же переплелись в траве, смешались в тонкие зеленые пряди. Ресницы вздрагивали, смахивая травинки-стебли. Как плачет во сне...
Трава пьянила густым ароматом, похожим на что-то съедобное. Хотелось ее жевать. Как молоко. Хотя молоко не жуют. Или у нее был привкус отменного знаменитого пива, которое мне подавали в одном славянском городе с немецкими домами, улочками, набережными среди мягких зеленых минихолмов. Оно, это пиво, до половины под шапкой, в высокой стеклянной баклаге, таяло во рту, как тает привкус лесного сена, как тает свежесть в разбитом окне...
... Я жил в старинной гостинице над рестораном. Ходил обедать в маленький торжественный праздник, удивлявший меня уютом, хорошо поставленным радушием и настроением.
Однажды увидел в карточке название таинственного «Монако», попросил подать... Жду. Смотрю, как течет незнакомая тихая жизнь в хрустальном окне, вдыхаю пиво неторопливыми глотками. За ближним столом угадываю моих соотечественников туристов. У каждого, кроме баклаги с пивом, чашка бульона и жареные шпикачки. Деньги берегут на магазины...
Я жду. В зал величественно вкатывается хромированная сверкающая тележка. По обеим сторонам ее два «дипломата» в парадных одеждах, отпущенные, вероятно, из Министерства иностранных дел. За ними в парадном фраке шествует метр. Кажется, еще мгновенье – заиграют серебряные трубы!
На тележке нечто серебряное, высокое. Шапка Мономаха в серебряной фольге. Туристы замерли. Шествие приближается ко мне. «Дипломаты», кивнув слегка, по-дружески, удаляются. Вельможный мэтр поднимает серебряные ножички, взмахивает ими, как серебряными лучами, разрезая колпак из фольги, распахивает его, торжественно выпуская на волю, томившийся в колпаке невиданный вожделенный аромат. Я вижу на королевском блюде омлет с утопленными дольками горячих мандаринов.
Слышу, как туристы на московском наречии между собой говорят: «Американец, валюта... Пожалуй, австриец, буржуй...». Слова сказать не могу. С мэтром объясняюсь одними жестами. Убегаю, не доев «Монако».
... Вижу его теперь в этой казенной комнате, заваленной травой, унылыми стенами. Вижу, пока не проваливаюсь в беспробудный сон, утешая себя надеждой на встречу с людьми, на буханку черного хлеб, сухарь, в конце концов, и что-нибудь... Что-нибудь...
* * *
Утром после обхода владений, когда мы снова убедились, как заперты наглухо все двери, я нашел под навесом в одном из ящиков стамеску и полным негодяем вернулся через окно в комнату, единственную здесь нормальную комнату. Начать я решил с этого стола. Мне казалось, в нем будет хоть какой-нибудь намек или ответ на все наши недоумения.
Стамеска помогла мне изувечить, вскрыть один ящик. В нем лежали технические паспорта на радиоприборы, чистые тетради, шариковые ручки, ластики, скрепки, дырокол, что-то еще знакомое, городское.
В другом ящике, сломанном с большим трудом, я нашел бумаги, которых у меня, как пишут в книгах, все помутилось. Это слишком приблизительное слово к тому, что со мной было. Руки, ноги не слушались. Я лег в траву, на пол. И не сразу дошло до меня, что среди бумаг лежал еще и ключ. О нем я подумал, когда пришел в себя, когда смог отложить расчерченные линейками листы, с печатными буквами сверху: «накладная». В линейках прыгали завороженные обморочные слова.
Колбаса твердокопченая – 42 кг.
Мясные консервы тушенка – 2330 банок.
Молоко сгущенное – 1246 банок.
Рыбные консервы «Судак в томате» – 900 банок...
Масло, сыр, мука... и дальше, дальше...
Даже теперь, много дней спустя, чувствую густой, сводящий с ума привкус этих слов, только слов.
Потом я встал и почти машинально взял в ящике стола ключ. Особый ключ от несгораемых шкафов. Он подошел к нашему, вернее к чужому сейфу.
Там я нашел большие тетради в картонных переплетах и связку разных ключей с прицепленной к ним картонной биркой «дубликаты». В коробке лежали, с такими же бирками, ключи от машин.
* * *
Любые пещеры Аладдина – пустая шалость, наивное ничто по сравнению с теми сокровищами, которые мы увидели за всеми закрытыми дверями. Это были кладовки, груженные продуктами, одеждой, обувь книгами, радиоприборами, в том числе пятью телевизорами, лекарствами, оборудованием для самого разного лечения. Две бормашины, к примеру, солнечные лампы, незнакомые аппараты.
Лестница вела вниз, в подвал. Многое хранилось там или на втором этаже в полутемных кладовках, свет в которые шел только в узкую стеклянную полоску из прозрачных блоков под самым потолком.
Я включил свет и онемел от обилия того, что можно было жевать. Масло таилось в морозильниках, сыр и кое-что другое в холодильных камерах. Банки лежали в картонных коробках... Всюду воздух был пропитан холодильным озоном.
Лишь одна дверь оказалась в этом доме не запертой. В туалет. В нормальный, городской, сверкающий голубым – туалет. С умывальником, с краном, из которого текла вода, зеркалом над ним, откуда глядел на меня мрачный щетинистый худой мужик, небритый, как арестант...
* * *
Мы открыли две банки тушенки, открыли стамеской, жадно хватали мясо руками, хотя потом нашли открывалки, ножи, вилки, посуду, салфетки – ну что там еще придумано для воспитанных людей?
Мы пили фруктовую холодную воду, жевали печенье с маслом, свежим, сливочным. Если бы я знал раньше, какое фантастическое удовольствие придумано, создано, вложено во все эти жестяные, полированные сверкающие банки!
Простите нас, беспечные хозяева. Мы ждали вас утром, ждали половину дня, ждали, пока ходили по вашим кладовкам, ждали, когда начали стамеской долбить жестянки... ожидая, что вот-вот за нами придут и станут вязать лесных уголовников, отпетых взломщиков. Никто не пришел: ни днем, ни вечером. Больше у нас не хватило ни мужества, ни сил.
* * *
На другой день мы сами себе устроили королевский завтрак. Умяли по два сырых яйца, не обратив тогда внимания на красные буквы очень сложной дырчатой коробки, надпись на ней: «для инкубатора». Жевали копченый припас, хрустели печеньем, откупорив снова бутылки «рябиновой» города Риги. Тоже не заметив строгой надписи – вложенный лист бумаги – «образцы для сравнения».
Лишь потом я пошел искать в пещерах Аладдина хоть какое-нибудь мыло и напал не только на «русский лес», «банное», «земляничное», «детское», но и на целые груды зубной пасты, щеток в целлофане. Увидел то, о чем и думать не мог: электрические бритвы, безопасные лезвия в нарядных коробках и станочки для них.
– Ура! – завопил я на весь дом. – Да здравствует мыло душистое, к нему полотенце пушистое. Давайте резвиться, плескаться, нырять, бултыхать, кувыркаться. В лохани, в реке, в океане!
Она смеялась, глядя, как я размахиваю руками, жонглируя мылом.
– Ну и влетит же тебе. Все краденое.
Кажется, мы понемногу начали воскресать из первобытного состояния, выходить в люди.
Я нашел стопы мохнатых новеньких полотенец в той же кладовой, где была такая богатая косметика, нашел ведро и большой эмалированный таз. Ведро взял себе, а таз торжественно вручил ей.
Мы разделили наши умывальные владения. Мне досталась водонапорная башня. Там я и сотворил себе ту блаженную очистительную прохладную баню, какую никогда не забуду.
Бесполезно было касаться моей щетины электрической бритвой, безнадежно, бессмысленно. Я прихватил казенный бритвенный прибор, вложил в него лезвие, намылил себя и начал смахивать лесную, дикую хвою, припевая от наслаждения.
Потом я заливал себя водой, прямо из ведра, внахлест, казалось, отмывая не телесную накипь, а усталость и горе, тяжкую муку необъяснимой вины за эту земную живую радость.
Вода лилась по каменному полу, я шлепал по ней босыми пятками счастливый, мокрый, свежий. Тер себя полотенцем...
– Ты неузнаваем, – сказала мне лесная неузнаваемая женщина.
– Прошу не заглядываться, еще понравлюсь.
– Не бойся, ты не в моем стиле.
– Это не имеет никакого значения, поскольку ты в моем.
– Я думала до сих пор, ты герой, – засмеялась она.
– Кто же я?
– Шалопай.
– Жулик я. Мелкий воришка. Нет, очень крупный рецидивист. Подожди, я украду сандалии. Пару! Две пары сандалий. Хочешь ботинки? Мужские ботинки? Я подарю тебе. Женских там почему-то нет...
Мы отправились изучать остальные здания в непонятном поселке, обутые, как вполне приличные люди. Какая светлая радость – новые крепкие сандалии на пятках, новые, хоть и чужие, носки.
* * *
В оранжерее летали несколько воробьев, попавших сюда через приподнятые фрамуги. Тонко зудели пчелы в нагретом и влажном воздухе среди сплетенья самой разной понятной и непонятной зелени. По тонким пластмассовым трубам всюду капала вода. Я чуть было не придавил серую лягушонку на песчаной дорожке, разглядывая крохотные помидоры, усатую землянику с цветами в сине-зеленых листьях.
Внутри она казалась огромной, лесная оранжерея. В ней росли незнакомые деревца и кустарники. Но про это зеленое богатство – потом, в более спокойную минуту...
– Не могли такое хозяйство бросить надолго, сюда придут, – уверила она.
– По-моему, работает автоматика.
– Ну вот, – обиделась она, будто я виноват, что работает автоматика, – все равно садовник нужен...
В конце оранжереи, там, где сложены пластиковые мешки с удобрениями, лопаты на садовой тачке, нашлась дверь в соседнюю пристройку с непроглядными стеклянными блоками поверху стен, от которых в большом зале было светло и не очень понятно, куда мы попали: в очередной склад, некую фабрику или котельную. Широкие, не совсем широкие, узкие оранжевые, зеленые трубы тянулись по всему залу от глянцево-матовых котлов, один из которых был оранжевым, а другой зеленым, цвета зеленой морской воды. Оранжевый покоился, на кафельной печи, зеленый стоял посреди зала, видимый со всех сторон, с двумя огромными вентилями на закругленных торцах. Это все можно разглядеть не сразу: потому что проходы между котлами и печью заставлен самым неподходящим для труб и котлов: не распакованной финской мебелью – шкафами, диванами, кроватями, стульями, столами, тумбочками, книгами, связанными в пачки, завернутые в бумагу.
В зале довольно жарко. Не знаю, что меня толкнуло, но я потрогал зеленый котел и вскрикнул, он был горячим, хотя сплетение труб вокруг, мимо которых мы пробирались, нигде не казалось нагретым. Я заглянул в открытую дверцу печки, увидел там не опаленные, совсем новенькие свежие стенки, холодные, без малейшего следа какого-либо горенья. С опаской тронул оранжевый котел, его холодный матовый металл.
– Мистика, не понимаю, – сказал я, – кто греет зеленый котел.
– А я давно уже ничего не понимаю, – вздохнула моя спутница.
В строении под ветряком – электростанция. В одном отделении – система аккумуляторов, душный уксусный воздух, мерцающие коробки с двух сторон. За дверью мягко жужжал генератор. От него к потолку шел механический в красном кожухе карданный привод. По нему текло мерное гуденье, шелест металла, мах пропеллера, движение ветра.
Очень солидный, плотный, весомый по виду генератор. Но как его может хватать на все увиденные мной холодильные камеры, включатели и выключатели, моторы в котельной, водонапорной башне, розетки, лампочки? На весь поселок?
Тут же был еще более могучий генератор, присоединенный к непонятным трубам, уходящим в бетонный пол. Трубы очень похожие на трубы котельной. Справа у стены щит с рубильниками. Рядом голубая тумбочка со шкалой приборов, с этикеткой на металле: ЭВМ. В большом генераторе не было движения.
– Ты умеешь водить машину? – спросил я.
– Конечно... Мы уедем?
– Сначала поищем дорогу.
– Разве дороги нет?
– Мне кажется.
– Но столько машин?
– Дороги не видно, просек не видно.
– Как они сюда попали?
– Не знаю... Хочешь, я тебя покатаю?
– Хочу.
– Если она с бензином...
Я показал приготовленный ключ с надписью на картонке: «Нива». Мы подошли к новенькому зеленому автомобилю. На капоте «Нивы» слабый сквознячок шевелил колоски летучих семян. Я дунул в них, и травяные семена покатились крупой с гладкой поверхности. Упругая дверца щелкнула, и я впервые заглянул в такую машину, в черный уютный салон. К удивлению моему на спидометре было десять километров.
– Ее несли на руках, или...
Не успел я сказать, как услышал не то слабый вскрик, не то судорожный вдох.
– Радио, – произнесла одними губами лесная женщина. – Дай мне. Она прикоснулась трепетными пальцами к белым клавишам приемника, жадно повернула ручку, боком присев на кожаное черное сиденье.
– Подожди, я включу, – сказал я. – Руль, видно, запирается.
– Ах, да, совсем дикая стала.
Приемник загудел. Шорох поплыл от него, таинственный шорох далеких земных расстояний. Звуков не было.
– Попробуй ты, – сказала она почти жалобно.
Я стал давить на клавиши, но звука не было.
– Тут где-нибудь есть антенна... выдвинуть антенну... кнопка для нее.
Мы стали вдвоем искать нужную кнопку. Вот она, под самым щитком. Я ударил по ней. Прутик антенны плавно потянулся над зеленой гладью капота и замер, как лучик, нацеленный в самое небо.
Шорохи стали полнее, громче, но звука, слов, речи, музыки не было.
– Куда мы с тобой попали? – вроде пожаловалась она. – Станции не ловятся. Приемник у тебя исправен?
– Где ж ему сломаться. Новенький... сильный.
– Покатай меня, – сказала грустная женщина. – Прежде я не замечала, как уютно пахнут автомобили...
Машина завелась не сразу, но включилась добротно, почти неслышно. Я потрогал передачи, ножные педали, подождал пока рядом сядет она, и вывел машину из ангара, потихоньку, привыкая, приноравливаясь к ней.
Рычаг от руки непривычно далеко. Перед ним еще два рычага поменьше. Судя по надписи – для привода на переднюю тягу. На щитке почему-то не один, а два спидометра. На восемьдесят и сто восемьдесят километров. Если это спидометр... Сидеть очень удобно и вальяжно.
Чудесный аппарат, новогодний сон автолюбителя...
– Кража полотенца – мелкое хулиганство. Машина сама по себе уголовщина, – пытаясь отвлечь ее, вроде пошутил я.
– Найдем дорогу и поедем к ним.
– К медведям, – кивнул я, – к лешим и русалкам.
– Ты мрачен.
– Просто не вижу дороги.
– Значит, машины по воздуху? – не соглашалась она.
– Вертолетом...
Я вел «Ниву» по самой опушке леса. Проехали грядки, на которых, если не ошибаюсь, росла картошка. Маленькое поле с колосьями чего-то или не с колосьями. «Нива» покачивалась на ямах уверенно, мягко неуловимо дрожа мотором от невозможности выскочить на большую стремительную дорогу.
Слева непролазным частоколом один за другим пробегали стволы. Матерый лес окружал поляну высоченной стеной. Дороги не было. Тропинки не было. Наша тропинка не обозначилась, будто мы сами не вошли сюда, а прилетели, не измяв траву, не сломав сучка и ветки.
Мы катались. Я нажал сигнал, я давил на сигнал. Криком кричала «Нива», плакала, не умея вырваться из огромной зеленой клетки. Выл над лесом тревожный сигнал одиночества.
* * *
Когда мы вернулись, она подвела меня к телефонной розетке слева от стола.
– Я видела на складе аппараты, – взгляд ее был просительным.
– Хорошо, пойду – принесу телефон, – кивнул я, предчувствуя полезность ее затеи. Кому понадобилось при действующей розетке прятать аппарат?
Я сходил наверх и нашел коробку с телефоном, принес в комнату распаковал, соединил в розетке. Аппарат не звякнул.
Она подняла трубку, стала нажимать, постукивать пальцем по гашетке. На лице было такое растерянное выражение, словно скажет на нетерпеливо через мгновенье: але... але... Никто не отозвался.
– Положу обратно, – вздохнула грустная женщина.
– Пускай стоит. Красивый телефон.
* * *
Вечером я позвал ее в котельную и попросил выбрать себе тахту. Мы сорвали картонную упаковку, и финская тахта нам очень понравилась. Мягкий поролон, обитый серо-зеленой тканью.
– Твою мы отнесем в комнату, а я буду спать в котельной, – сказал я.
– Мне кажется, тут неудобно и негде.
– Раздвину ящики, просто положу на них.
– Я боюсь одна. Ты мог бы лечь в коридоре?
...Условности приходят вместе с цивилизацией...
Мы отнесли тахту в дом-кладовую, как мы его называли, в комнату при складе. Потом принесли другую, поставили в коридоре. Подмели пол, взятым на складе веником, убрали подсушенную траву. Она сама взяла в одной кладовке новенькие простыни, шерстяные одеяла, наволочки, подушки – ловко постелила все это. А я положил на стол у ее постели карманный фонарик. На складе их была целая коробка.
– Нам очень попадет, – грустно улыбнулась она.
– Потом попадет. Я больше никого не испугаюсь, ничему не удивлюсь.
Мы так же устроили мой ночлег в коридоре, не совсем удобном, как любой коридор, но сухом и чистом, с надежным потолком над головой, с четырьмя стенами вокруг...
Вот оно белое наваждение. Две простыни, подушка, мягкий провал в никуда.
* * *
В руке у меня холодело чудо, никогда не замечаемое прежде мягкое, нежное, в белом тюбике... Содержит биологически активные вещества... хорошо освежает рот и укрепляет десны... разработана совместно с Одесским НИИ гигиены... улучшенные вкусовые качества. Эти слова я никогда не разглядывал, а тут сложились буквы сами собой... Нашел чему радоваться? Но я не радовался, нет, я наслаждался. Кто не копил таежный перегар сухим воспаленным ртом – ничего не поймет.
* * *
Утром она хлопотала у плитки, заваривая краденый чай. Хлеба на складе не было. Мы ели глазунью с дорожными сухарями.
После завтрака я принес в комнату самый легкий приемник, поставил на стол, включил в розетку, нажал...
Почему я должен так волноваться? Разве мы не видели приемников?... Я веду по шкале алую ниточку, потрескивает эфир, я жду, она стоит рядом, волнуется больше меня, потрескивает эфир...
Ни звука.
Большой диапазон, средний, малый...
Ни звука.
Привычная техника... Мы так привыкли, так машинально двигаем ручки, потом отключаем их, отключаем от себя целый мир, живой неспокойный мир... Как мы хотели услышать его! Музыку, слово, что-нибудь, на любом языке. Приемник потрескивал. Из него, казалось, плыла, дышала сама вселенная, сама глубина вселенной, молчаливая на этот раз глубина.
– Ты забыл антенну! Выдвини антенну, – с надеждой подсказала она.
Я выдвинул антенну, опять погнал прямую красную линию по городам и весям.
Ни звука.
Разряды, шорох и ни единого писка, ни единого плеска, ничего.
Я приволок и поставил другой приемник. Осмотрел его не спеша, внимательно, совсем не торопясь оглядел шкалу, ручки, заднюю панель. Включил, прогревая... не спеша, размеренно, плавно, четко... По всем диапазонам, по всему свету.
Ни звука.
– Ты что-нибудь понимаешь в них? – усомнилась, она.
– Понимаю.
– Бракованные?
– Проверю потом...
На складе я нашел рацию «Тайга – 77». На этом лесном складе не могло не быть рации. Нашел ее, поставил на тот же стол, проверил напряжение. По лампочке над столом, по задней панели рации. Потрогал, осмотрел со всех сторон. Включил ее на поиск и медленно повел по входному диапазону, так медленно, боясь проскочить любой самый слабый сигнал.
И снова ни звука.
Подключил микрофон. Ватным голосом, будто никому, в яму, в пустоту, сказал:
– Тут в лесу два человека с погибшего самолета. В брошенном поселке с каменным складом. Рация «Тайга – 77», номер 12321. Сто шестьдесят километров к югу от большого озера... Найдите нас... Найдите нас...
Я не мог предполагать самого невероятного, что говорю в пустоту, но мне казалось, я говорю лишь коробке приемника, больше никто не слышит меня, больше никто.
Я снова пошел на прием, долго искал в эфире хоть какие-нибудь живые звуки. Потом выключил и стал смотреть паспорта к приемникам, читать инструкции, радиосхемы. Снова гонял по всем диапазонам и, к удивлению моему, слышал одно великое молчанье.
Приборы, великолепные совершенные приборы отказывались нам помочь. Или я не понимал их? Но какие нужны особые знания для чтения подробных инструкций? Они все выполнимы. Я ничего, по-моему, не упустил, я все делал как надо.
Эфир молчал. А я слышал, как тикает в ящике стола прибор погибшего японца.
Она положила руку на мою ладонь:
– Скажи мне что-нибудь.
– Я не умею наладить.
– А ты не обманываешь меня? Почему все тихо?
– Подожди, будет громко.
– Не надо смеяться.
– Но ты понимаешь, мир не может молчать.
– Не понимаю.
– Подожди...
Я вышел из комнаты в одну из кладовок, там, где хранились на полках магнитофоны с телевизорами, лежали коробки с магнитными кассетами. На ярких наклейках улыбались великие – невеликие наши артисты. Наугад ваял кассету, взял магнитофон самый легкий, вернулся в нашу радио-комнату. В открытом окне сидела на подоконнике женщина с мокрыми глазами...
На всю поляну далеко над лесом помчалась невероятная гремучая стремительная песенка.
Ах, чтобы лето не кончалось...
Мир не может молчать.
Ах, чтоб оно за мною мчалось...
Нате вам голос, нате вам звуки. Мир не может молчать!
Седые кедры застыли вокруг поляны. Оглушенные птицы, я видел, над крышей взвивались и падали, взвивались и падали, как на волнах.
За мною вслед...
За мною вслед...
За мною вслед...
За мною вслед...
Она заплакала горько и отрешенно. Я выключил магнитофон и стал утешать ее, как умел. И снова я говорил ей, как тогда на воде, не связно и бестолково... Руки мои были мокрыми от ее слез.
* * *
Бывают, наверное, такие места, где не проходят и глохнут волны. В конце концов, мир молчал тысячи лет, и никто от этого не плакал.
* * *
Ночью мне, впервые за много дней, снился мой мальчик, ясноглазый, далекий от меня мальчик. Я гладил его макушку и смотрел, не отрываясь, в неповторимое нежное лицо ребенка. Холодные губешки слегка прикасались к жесткой небритой щеке, сдавливая сердце горьким блаженством.
– Папа, – звал он меня, – пойдем, я покажу дорогу...
– Не могу выйти отсюда.
– Почему? Пойдем, папа...
– Ее не видно, – сказал я, не умея во сне удержать, охватить, обнять самое нежное, самое доброе, что есть на свете, самое-самое...
– Но я вижу дорожку, пойдем...
* * *
Она разбудила меня резко и сразу, будто вернула, бросила в тягостную тревогу. В темноте я почти видел, как ее колотит от слез.
– Да что с тобой?! – зло крикнул я. – Не смей реветь.
Но крик мой был, наверное, бесполезен. Я испугался. Жутко было в кромешной тьме коридора слышать непонятные судороги слов.
– Можешь ты, в конце концов, нормально говорить? Без этого?... Пожалей себя, ведь я не врач.
Она плакала:
– Извини... я не смогла...
– Что не смогла?
– Это было...
– Где было?
– Там, наверху.
– Не понимаю тебя... Зажгу свет и принесу воды.
– Я не одета.
– Ну вот какие глупости. Чего тебя сильней пугает, мрак, свет.
– А тебя ничто не пугает?
– Самое страшное было и не будет.
– Почему?
– Тебе рассказать?
– Если ты можешь... Почему он разбился?
– Я не знаю.
– Война...
– Чушь!!
– На свете никого нет. Мы одни...
– Ты бредишь.
– Комары... даже комары передохли.
– Но птицы летают!
– Пока летают...
Я вскочил на ноги. Шарахаясь боком о стенку, нажал выключатель... У тахты на полу – согбенная, ослепленная почти не одетая босая женщина.
Ярость овладела мной.
– Покажу тебе комаров-букашек! – орал я, насильно встряхивая, поднимая женщину за руку. – Идем, истеричка, чтоб они тебя заели.
Так я вытащил ее босую на темную поляну, жутковатую ночную по ляну среди черного леса. Беспросветная тишина холодила нас. В руке у меня был ее фонарик. Я включил его, надеясь приманить комаров на свет, успокоить взъерошенную, почти голую женщину в тонкой сорочке, тянул ее в черноту, зло ступая в колющую влажную траву.
Наверное, было тепло. Ни звука, ни шелеста, кругом тишина до самых звезд, ярких и тоскливо холодных.
– Их нет, – всхлипнула женщина. – Их нет.
А я злыми своими пальцами слышал, чувствовал, как бешено тикает ее пульс в горячей мягкой руке.
В самом деле, комаров не было. Неистребимых, вечных, надоедливых, невыносимых, неотгонимых, неизбывных комаров нигде не было. И вдруг я увидел на прогалинке среди колючей травы одного единственного черного муравьишку. Или мне показалось? Я упал перед ним на колени, увлекая наземь женщину. Кажется, она вскрикнула от боли.
– Смотри, – сказал я, – живой.
– Кто?
– Муравей.
Он воинственно шевелил черными усиками, ослепленный морем света, застигнутый врасплох на лесной дороге, как подозрительный путник среди ночи под фарами патрульной машины. Сердито махнул одним, другим усиком, поднялся на задние лапки, будто ругаясь последними словами, повернул и побежал прочь в густую влажную травяную тень.
– Один единственный...
– Дура, – сказал я ласково, – спят они по своим квартирам. Спят!
– А как же он?
– Гуляка. Бегал к подружке, а теперь домой. Боится, как бы не попало... Утром покажу тебе армию таких же усатых наглецов. Слышала, как он ругается?
– Пойдем, – сказала она тихо, – не смотри на меня. Выключи свет.
Мы вернулись домой. Она вздрагивала от холода. В открытой двери дома кружилась в потоке света ночная бабочка. Веселая, живая, мохнатая бабочка.
* * *
Я слышал, как она стонет во сне и долго не мог уснуть. В ящике стола мерно тикало само Время, наваждение, которое можно было выбросить, грохнуть камнем, разнести в клочья, разбить колуном. И не было никакой силы сотворить это.
Уже под самое утро я, стараясь не шуметь, оделся, выдвинул ящик стола, тихонько выбрался на воздух, прикрыв дверь. На ближней стороне поляны по-земному живые, глядя на меня фарами глаз, отуманенными росой, молча стояли машины, удивительные в своей неподвижности, будто оставленные кем-то в ночлег – целое скопище мудреной техники...
Вот-вот зазвучат утренние сонные хриплые голоса, хлопнут металлические дверцы, гукнут моторы, двинется по лугу живая колесная громада, спеша на дело, на стройку, на...
Никуда.
Никто не двинет нелепое нагромождение техники, никто не войдет под навес ангара, не смахнет ночную туманку с ветровых стекол. Один я стою на лесной поляне, вдыхая влажный воздух, смолистый, горький, будто я жевал одну или две хвоинки, сорванные с ветки, жевал до смоляного привкуса на губах, до смоляного холодка в груди.
Под ногами бежали россыпью нахальные живые милые муравьишки. Вот они мельтешат, обгоняя друг друга, шевеля усами, приветствуя наступающий день, энергичные, деловые, шустрые, такие разные, какими я никогда не видел муравьев.
Казалось, они хлопают металлическими дверцами, покашливают хрипловато спросонок и спешат, спешат осмыслить и наполнить прохладный вступающий на поляну свежий день.
Я перешагнул великую муравьиную тропу, чтобы не смять повредить, не спугнуть, не порушить, и направился к ближнему лесу, в котором еще синел туман. Я искал дырку, дупло в дереве или выем среди корней, чтобы спрятать мою проклятую черную тикалку подальше от нее, от себя, от веселых живых муравьишек. И нашел сплетенье коры, узел среди ветвей, углубление. Вложил туда мою коробку и вернулся к постройкам.
Под навесом, в хозяйственной клади, я взял ручную пилу и короткую лопату, обыкновенный молоток, в ящике набрал гвоздей, потом выдернул из большого штабеля досок пару тесин и начал мастерить, на удивленье самому себе, что-то вроде мостика.
Сначала отпилил короткие бруски. Опоры. Если хотите, быки для мостика. Лопатой выгреб в земле ямки для них, вогнал туда мои деревянные стойки, по две, на расстоянии двух метров от каждой пары. Напилил доски на равные части, положил их на стойки-опоры, начал прибивать гвоздями, слушая, как отзывается утренний лес на мой не громкий стук. Словно дятел перестукивает меня в лесу. Я – стук, и он – стук. Не в один миг, а с небольшим промежутком. Тук и тук, мягко утопая в зеленой хвое. Тук и тук.
Из дома вышла ко мне лесная женщина. С припухшими глазами, удивленная, посмотрела на мою работу. Я стучал, не торопясь объяснить ей цель, причину создания такой деревянной конструкции. Но когда настил совсем был готов, я прошел по нему из конца в конец, туда и обратно.
– Великий мост на Большой Муравьиной Тропе. Видишь, они бегают, и все, как один, живые, – сказал я. – Никто не будет раздавлен.
В глазах ее влажнели слезы. Она встала на колени, я тоже рядом с ней. Мы долго смотрели на веселое муравьиное чудо, на беготню, суету, на маленький живой настоящий мир.
Потом она подняла взгляд на меня, молча, будто видела первый раз, окинула с головы до сандалий.
– После чая, – сказала, – выстираю белье, поглажу тебе костюм... Не смей возражать, – она встала, отряхивая землю с колен. – Это не трудно, машина есть... Они оставили нам все... до стиральной машины...
Голос ее на этом «оставили» дрогнул.
– Помоги мне перетащить машину.
* * *
...Помню, как мама в самые тяжкие дни умела занять себя дома работой. Она стирала, гладила, перешивала что-нибудь, мыла каждый день полы в комнате и на кухне, скребла доски ножом до матовой белизны, до усталости. Носила воду от колонки, свежую ледяную в полных ведрах, ставила бак на плиту, купала меня в корыте, готовила, кружилась целый день в утешительной горькой занятости. Не помню, чтобы когда-нибудь она жаловалась, одинокая моя, неудачливая, бедная до нищеты, мама. Но так получалось, так выходило: если мамины плечи опускались надолго в молчаливой работе, у меня тоскливо холодело внутри от неясного предчувствия горя, от невозможности утешить ее, понять, отвести неминучую взрослую беду, хотя все вокруг сияло дышало свежестью. Даже любимец мой, верный как собачонка, пушистый кот, входя в горницу, на белый деревянный пол, всегда почему-то замирал на месте, шевелил усами, вдыхал арбузный аромат свежих досок и отряхивал смешно, как воспитанный человек, идущий в гости, свои мягкие лапы.
В комнате постоянно светился нечаянный теплый материнский праздник...
Что-то я вспоминаю маму... Не худо ли мне?...
* * *
Я видел в окно, как лесная женщина привязывает веревку сначала к одному, потом к другому дереву, как она вешает белье, как поникли у нее плечи, как буднично распущены волосы, как четки, но рассеяны движения.
В нелегкую минуту ловим в женщинах такое непостижимо далекое. Ловим, но часто ли можем найти?
* * *
На складе в нашем доме, на складе в котельной, под навесом, где сложены штабелями ящики, приготовлено буквально все необходимое для хозяйственного человека.
Надумал я, например, найти оконное стекло – знаю, стекло есть. Но вот линейка для резки стекла и, конечно, стеклорез? Половину дня трачу на долгие поиски, нахожу в коробке с малярными принадлежностями, в кладовке на втором этаже.
Как резать оконное стекло, меня почему-то никогда не учили. Но я видел работу стекольщика.
Беру стекло, несу в комнату, где мы разбили окно, где на столе чернеют безмолвные приемники. Освобождаю место, беру линейку, отмеряю раму, кладу линейку на стекло, прижимаю, веду по нему стеклорезом, не верю, что получилось, веду еще раз, еще, еще. Нажимаю на край стекла, треск вдоль и поперек. Не получилось.
Пробую резать на испорченном стекле. Вжик – один раз. Тихонько давлю – ровный аккуратный слом. Еще раз пробую, снова получилось. Иду за новым стеклом. Режу. Великолепно!
Рамы в окне алюминиевые, с резиновой прокладкой. Бегу под навес, нахожу отвертку. Отвинчиваю, не знаю, как назвать, ободки в раме, вынимаю прокладку, а из нее – битые стекла, затем накладываю прокладку на мое стекло, вставляю в раму, кладу ободки, привинчиваю. Настоящий мастер! В комнате становится уютней, а на душе веселей.
Повторяю все проделанное с другой, внутренней рамой, затем с последней, третьей. Видно, морозы будут зимой лютые. Никогда не видел тройных окон.
* * *
Потом она протирала новые стекла в рамах новым полотенцем. Других, старых тряпок у нас в доме пока еще не было.
– Ты всегда бываешь таким?
– Не понимаю.
– Муравьиный мостик, оконные рамы?... Или это рисовка?
– Ты хоть помнишь, какой сегодня день?
Она повернулась ко мне, стоя на подоконнике, удивленно сморщив брови.
– День? А сколько дней мы с тобой шли? Кажется, пять?
– Кажется... Так и время потерять можно.
– Делай зарубки на дереве, Робинзон.
– Я буду вести дневник.
– Дневник? – у нее повисли руки. – Значит, надолго? Скажи, надолго?
– Я не знаю. Но разве легче сидеть, сложа ручки?
– Я не умею дневник. Это не мое призвание.
– Твое тоже найдется.
– Какое? Валка леса?
– Подумаем...
– Значит, надолго. Ты сам не веришь! Ты сам...
Во что я должен верить или не верить, если я ничегошеньки не знаю?
* * *
Вечером сел за хозяйственные книги, большие тетради, на чьих обложках названия как в кино про старинную жизнь: «Амбарная книга». Вот она, первая такая книга.
«30 апреля. Получены у пилота Кашина И. Г. фондовые продукты:
Мясные туши мороженые – 5.
Мясные консервы тушенка – 2330 банок.
Молоко сгущенное – 1246 банок.
Рыбные консервы «Судак в томате» – 900 банок.
Сыр голландский – 20 головок по 4 килограмма.
Сливочное масло в жестяных банках финское – 35 по килограмма.
Сухое молоко в жестяных банках финское по 2 кило – штук.
Сельдь пряного посола в банках по 3 килограмма – штук.
Рис в пленочных мешках по 10 кило – 12 штук.
Мука пшеничная в жестяных, банках по б кило – 90 шт.
Макароны в алюминиевых ящиках по 10 кило – 30 шт.
Пшено крупа в мешках по 20 кило – 14 штук.
Свежий картофель по 10 кило – 50 пакетов с газово-мембраной.
Сахар в пленочных мешках по 12 кило – 24 штуки.
Яблоки свежие в пакетах с мембраной по 10 кило – 30 штук.
Свежая свекла по 25 кило – 10 мешков.
Лук репчатый в пакетах с мембраной по 10 кило – 30 штук.
Сушеная капуста в пакетах по 3 кило – 25 штук.
Масло подсолнечное в полиэтиленовых бутылках – 24.
Водка «Сибирская» 0,75 в ящиках – 72 бутылки.
Вино молдавское сухое «Каберне» в ящиках – 84 бутылки.
Шампанское «Советское» – 42.
Коньяк пять звездочек 0,5 грузинский – 24 бутыли.
Спирт медицинский 5 бут. по 3 литра.
Вода фруктовая «Рябина» /буквы не русские/ – 240 бутылок.
Пиво «Жигулевское» – 180 бутылок.
Соль – 0,5 килограмма.
Какао порошок – 3 пачки.
Перец красный – 1 пакет.
Обещаны Шмакову на день Победы: водки «Сибирской» – 3 бутылки пива «Жигулевского» – 10 бут».
Не густо. Копченая колбаса и голландский сыр не выданы. Прижимали? Экономили?... После прощального пира людей стало намного меньше. Человек десять. И, кажется, одни мужики...
Вот вам и хозяйственная запись. Как на ладони.
Листаю дальше амбарную книгу:
«Выдано Шмакову на всю неделю:
Сушеного мяса для приправы – 1 пакет.
Мясная тушенка для гуляша – 8 банок...»
И так далее. В конце приписка, сделанная красным цветом.
«Выдано по настоянию Шмакова, Лосина, Шелканова по случаю дня рождения последнего, сибирской водки 2 бутылки, вино „Каберне“ – 4 бутылки».
Затем выдача на другую неделю. Дальше страницы таких же подробных выдач. Самая необыкновенная среди записей от восемнадцатого мая.
«Неизвестным хищником, по моему недосмотру, зарезаны все куры. Под сеткой вольера подкоп. Найдены в лесу перья, кровь, лапы. Выданы Шмакову для кухни 8 тушек, остальные похищены, вероятно, лисицей».
Дважды еще попадаются в книге записи красным цветом.
«Выдано Шмакову по настоянию Шмакова, Лосина, Волкова по случаю дня рождения последнего две бутылки водки, вино „Каберне“ четыре бутылки...».
Последняя запись от пятого июня, то есть ровно за две недели до нашего полета. В ней выдачи нет.
Наконец, где они, эти люди?
На кого бросили «товарные ценности», как названо в бумагах?
Об этом не хочется думать.
* * *
Третья амбарная книга посвящается оранжерее.
Кроме книг и накладных в столе две тугие пачки приемных, актов на машины, спальные вагончики, трубы, генераторы для ветровой станции, генераторы для котельной, кирпич в контейнерах, доски в контейнерах, паркет, бетонные плиты, стекло, цемент, гудрон, краски, мастику, алюминиевые рамы, двери, лампочки, провод, выключатели, рубильники, холодильные шкафы, буфетные мойки, унитазы, ванны чугунные эмалированные, плитки отделочные, клеи, гвозди, сварочный аппарат, электроды, распиловочные, строгальные, сверлильные станки.
Первый такой акт был помечен прошлым годом пятого апреля. Первый акт на спальные вагончики. Они до сих пор стоят у навеса, и до сих пор, если войти, пропитаны запахом табака.
В тумбочке стола я нашел папку строительных планов и чертежей.
* * *
В нашей комнате появился обеденный стол. Вернее, появилась на казенном столе – свежая скатерть, посуда, ложки, вилки, фарфоровый чайник, салфетки. На завтрак обычный складской набор. Что-нибудь из консервов, печенье, масло, варенье, сахар.
Она меланхолично мешала в стакане чай, заваренный до хмельного привкуса. Вид у нее по-прежнему грустный.
– Почитай на досуге амбарные книги, – сказал я. – Живые тетради.
– Живые?...
Снова у нее какой-то особый надрывный смысл в этом нечаянном слове.
– Тебе не угодишь, капризная моя. По книгам видно, люди сюда придут. Обязательно придут.
– А что будет сегодня, завтра, послезавтра?
– Сегодня я займусь инкубатором.
– Зачем? – в голосе недоумение.
– Другие не успели. Всё приготовили, а недоделали.
– Тут многое не доделано...
– Тебе не нравится жареный цыпленок? Или, например, удивительный омлет «Монако»?
– Монако? – в голосе ни удивления, ни интереса.
– Такой омлет с мандаринами.
– Я что-то не видела в зимнем саду мандаринов.
– Ты пока ничего не хочешь видеть.
– Цыпленок вырастет через несколько месяцев. Планы твои надолго. Я так не могу, не умею... домой хочу.
– А я?
– Ты сильный.
– Вертолета у тебя нет?
– А ты пилот?
– Нисколько.
– Пойдем через лес.
– Куда?
– Не знаю...
Ловлю в этом слове первые дождливые нотки, думаю, как лучше ответить ей, но всем нутром понимаю – бесполезно. Говорю так, на всякий случай:
– Можно разминуться. Лес хуже океана, далеко не видно. Если бы я мог по звездам определить, где мы с тобой... Никто над нами не летает. Значит, мы на самой глухой околице. До сих пор, кажется, проснусь – и нет под рукой ни склада, ни тушенки. Одна голодная тайга вокруг... Ведь я не сплю, правда? И ты рядом не во сне, и дом, и машины тоже не грезятся. Люди сюда придут. Хозяин поселка – дядя прижимистый, въедливый, хозяйство дорогое.
– Дорогое так легко не бросают... без причины...
– Опять мокрые глаза?
– Ты сам не веришь... ты сам... этих людей больше нет. Кажется, тут я недопустимо сорвался.
– Но если ты не веришь, куда мы пойдем? Куда?! Она закрылась руками, будто я замахнулся на нее...
Пошел искать валерьянку, чувствуя себя бесконечно виноватым.
* * *
Инструкция к инкубатору с полуавтоматическим режимом:
«Для выведения цыплят необходимо совмещение трех факторов: температура, оптимальная влажность воздуха и воздушная вентиляция. Подсоедините электрический шнур к задней панели аппарата, откройте заслонку 3 в боковой стенке, отверните пробку и залейте 0,5 литра воды в бачок...».
Я спустился по лестнице в хозяйственные подвалы нашего дома, населенные приметами большого далекого мира. Матовые банки, сложенные в идеальные конструкции, шеренги бутылок, архитектурная кладка маленьких и средних коробок, весомые плотные пакеты, алюминиевые короба – новейшие сундуки для хранения всего, что могут изгрызть мыши или черви. Около них баллоны с углекислым газом, таинственные краны, трубки, таблички на металле с указанием, как подключить газ в короба, как отключить, как вынимать продукты, как укладывать. Полные снеди холодильные шкафы, утоляющие самые крохотные мысли о жажде и голоде. Почему все это будит неясную тревогу, неустроенность при такой обеспеченной устроенности? Будит желание панического движения, побега, при такой добротной неподвижности. Будит несвязные воспоминания.
Мой друг однажды рассказал мне, как в голодный простуженный военный год он грезил наяву теплым деревенским бревенчатым домом, а в доме, конечно, «были» огромные подвалы, до середины заваленные картофелем и чудо мешками с гречневой крупой, стояли рядами кринки с топленым, как янтарь, молоком, важно покачивались на потолке домашние сырокопченые колбасы. Мой друг сидел будто бы в горнице, неспешно глядел в окно, сладостно предполагая, что продукты могут спокойно лежать, пока не придет время готовить обед. Некуда спешить и суетиться. Подвалы не опустеют...
Было ему семь лет в неутолимом голоде и зябкости, когда он по-хозяйски «оглядывал» эти бесплотные мешки с крупой, складывал на пальцах количество не разбиваемых, не разливаемых кринок с молоком. Расставлял аккуратно по несуществующим полкам – несуществующие продукты...
За какую-нибудь неделю несговорчивый лютый царь Голод унизил, смял, напугал двух, кажется, не робких, людей. Вот один из них стоит в подвале с герметическими холодильными дверями, стоит посреди неизбывной сытой роскоши, за тридевять земель от близких и дальних своих знакомых, и вдруг вспоминает случайный рассказ о голодном и тяжком времени. Вспоминает и не может понять, как появилось в нем ощущение горькой вины. Перед кем? За что? Почему?...
Я взял коробку с яйцами. Уже на лестнице чуть не уронил. Из комнаты шел космический гул, шорох вселенной. Безответной, глухой до нелепости.
Она включила все три аппарата.
* * *
В котельной расположить инкубатор было неудобно, и я вынес ящик в соседнюю оранжерею. Тут и воздух для цыплят благодатнее.
Сам не могу пояснить, что меня привело к возне с этим прибором. Они лежат, а время уходит.
Я наладил инкубатор, как полагалось, посадил моих цыплят в гнезда, включил в сеть. Подождем, оживут ли они? Четырнадцать маленьких, желтых, белых, черных...
* * *
Вот хроника событий за целый день.
Завтрак. Чай. Разговор на бесполезную тему. Зарядил инкубатор. В котельной развязал пачку с книгами. Думал взять по книжке, чтобы нам скоротать время, пока сюда не вернутся люди. Сверху лежала «Тысяча и одна ночь. Арабские сказки». Представил себе, как мы коротаем. Сегодня, завтра, послезавтра, неделю, две... Откупориваем банки в положенный час и опять коротаем до следующих банок...
Дальше книги смотреть не стал. Вышел на улицу. Есть «Нива». Могу поехать куда-нибудь... по кругу. Бензин есть. Катайся целый день. Пока не пробьет время раскупоривать банки...
Осмотрел вагончики строителей. В одном из них кухня с электрической плитой, раковиной, холодильником, пятью откидными столиками. На стенах картинки незнакомых журналов. Девочки старше семнадцати лет, совсем одеты и не совсем... На улице рядом столы – времянки, врыты в землю скамейки. В других вагончиках, судя по всему, были спальни.
Посидел на скамейке, разглядывал соседний лес. Уже не первый раз удивился, как быстро деревья сглатывают пространство, как они смыкаются в непроходимую на вид стену. Смотрел на синиц, удивлённых, кажется тем, что на столах давно уже нет крошек. Подумал: надо принести что-нибудь клевательное, покидать на досуге... Сколько у нас его будет? Как убивать его? Наладить кинокамеры? Снять ее, себя, удивленных синиц? Проявить, посмотреть на экранчике. Есть на складе экранчик... А завтра? Тоже снять ее, себя, удивленных синиц, проявить... Пока не позовет раскупоривать банки...
Лег на эту длинную скамейку, подложив руки под голову. Смотрел в синее свежее небо, заметил про себя как питателен воздух вокруг и что его бесконечно много.
Пойти на склад, вынести цветной телевизор, который ничего не сможет поймать, поставить в углу, проштудировать инструкцию к видеофону, смотреть кассеты подряд. Сто тридцать кассет. Кино, спектакли, комедии, пока не пробьет раскупоривать банки...
Взять кисточки, краски, альбом, сесть на этой скамейке, рисовать, как в детстве, поляну, лес, ромашки, богатырей на конях. Пока не раскупоришь банки.
Встал. Бродил среди буйного множества цветов. Нашёл себе занятие. Нарвал букет. Вернулся в дом, взял на складе ограненную вазу, налил воду, поставил цветы, преподнес ей. Она попросила меня откупорить к обеду банки...
После обеда ходил осматривать фундаменты недостроенных зданий.
Кирпичная кладка с бетонными плитами наверху, накрывшими валы. Вход в подвал запечатан деревянными щитами с рубероидом от погодных осадков. Ходил и думал, как нам двоим везло... И тогда... И теперь. Все есть. Крыша над головой. Не откупоренные банки...
День был очень хорошим. Помню ощущение здоровья, благодарные мысли о везучести. Но вот, когда лег на ночь в коридоре, напало вдруг удушье монотонности, гиподинамия безысходного безделья. Даже не физического, нет. Гиподинамия разума, неподвижности, повторенного изо дня в день ожидания.
Вот почему горько мне записывать хронику такого чудесного голубого зеленого дня...
Отзовитесь, добрые люди. Я вас очень прошу, отзовитесь...
Она стонет по ночам, жалобно, как побитая собачонка.
* * *
Пошел в одну из кладовок и умыкнул вино. Бутылку сухого «КаБерне», записав предварительно в амбарной книге:
«Взято к обеду по случаю трудного момента молдавское „Каберне“ 1 бут. Вода рябиновая, 1 бут.».
Наверное, так начинается пропойство.
Нарезал мягкий голландский сыр. Откупорил банки. Она подогрела их на плитке в углу. Постелила скатерть, расположила на ней тарелки, ножи, вилки. Не удивилась тому, что надо еще поставить стаканы. Села напротив, не скрывая дурного настроения.
– Послушай, – сказал я, – ты рисовать умеешь?
– Нет.
– А фотографировать?
Я налил вино, пахучее, как осенние цветы.
– Нажимать умею, – грустно улыбнулась она. – Давай натянем волейбольную сетку.
– Или на складе нет сетки?
– Представь себе, есть. Но это все для тела.
– Тебе хотелось бы для души? Для нее вино.
– Мало.
– Что же еще?
– Придумать фантазию-торт. Сочинить коктейли «таежные грезы» Наколдовать жаркое «лесной феномен», кофе с орехами «черный леший». Сбить мороженое с вареньем на меду «хрустальный мед»... На складе есть мороженица.
– Готовить никогда не любила... Бабушка старалась меня приучить. Она была мастерица. Как ни придут мои подружки, все норовила им пирожки подать. А я злилась. Мне казалось, люди много лопают. Что ни гости – иного занятия нет, как за стол. Даже у дипломатов – званный обед, завтрак, ужин... Сказки читаешь, и там угощенье, скатерти-самобранки... Мишки, зайки на мед и морковку зовут.
– Им бы в шахматишки сыграть, в козла, – пошутил я.
– Тебе смешно. А я только выросла, тогда поняла: все простое человечно, все необходимое важно, доброе незаменимо... Да сама не увлеклась. Деловая шибко стала, динамичная. Все некогда... Мои обижались. А я два-три десерта усвоила, на показ, на случай гостей. Остальное готовое, покупное. Скучно было время на это...
– Самый увлекательный писатель кроме книжек о мушкетерах поваренную книгу сочинил, вдохновенно и талантливо.
– Я не талантлива.
– Хочешь, расскажу об одном великом поваре? Их называли когда-то великими, как поэтов, орденами одаривали. Потом настойчиво, многие лета в земных людей вколачивали аскетизм, проще говоря, терпимость к нищете, голодухе. Пекари художники понемногу стали привыкать к ущербности своих талантов, некой потаенной саркастической вредности...
– Расскажи.
Она, словно бы нехотя, кивнула.
– При одном короле, – начал я, пока еще смутно представляя, что было дальше при этом одном короле, – жил когда-то великий повар. Но сначала никто не знал, какой он великий... Поэтому люди ели...
– Консервы? – грустно догадалась она.
– Их тогда не умели делать, жести не было. И даже такого чудесного молдавского не было, тучка моя пасмурная... Подвинь, пожалуйста, я тебе долью... Замечательное «Каберне»... А ели они пустое вареное мясо, тягучий пресный хлеб, кашицу из муки... Хилый король, хилые мысли. Хилые дела в королевстве.
Но был у короля садовник, а у садовника – подросток сын по имени Коламбель. Целые дни он что-то варил в котелке на поляне у сторожки садовника. Варил, остужал, пробовал деревянной ложкой, вдыхал аромат и почти всегда выливал в канаву, на радость мухам и пчелам...
Она слушала меня, чуточку захмелев от вина и, кажется, ощущения покоя. Отуманенные глаза ее были добры и доверчивы, как у девочки, слушающей сказку.
– Но вот однажды короля укусила пчела. Он еще не успел закричать от боли, как рядом появился некий доброжелатель и рассказал, по чьей вине в саду разгулялись пчелы. Разгневанный король побежал в сад и замер на месте. По саду плыл божественный аромат. И человек в одежде прислуги мешал в котелке над огнем варево, легкий туманот которого хотелось вдыхать и вдыхать, и радоваться ему и смеяться.
– Что у тебя? – спросил восхищенный король.
– Хочу сварить яблочный мед, а не умею, не получается.
– Как не получается? – удивился король. – Дай мне попробовать.
И юноша дал ему свою деревянную ложку.
– Я никогда не ел ничего похожего, – сказал король.
– Но, ваше величество, не кажется ли тебе, что в аромате меда многовато приторности?
– Какой приторности! – закричал король. – Он тает во рту, как облако и росой освежает меня, как молдавское...
– Она погрозила мне пальцем.
– Его тогда не было.
– Ах, да, его еще не могло быть, и король закричал совсем другое: ты будешь моим главным поваром! Я подарю тебе золотую ливрею. Триста больших дукатов и карету...
Новый королевский повар никогда не ходил в ливрее. Он посмотрел еду, которую варили на кухне, потрогал ее ложкой, вздохнул и попросил у короля позволения стать поваром через половину года. Король едва не приказал высечь привереду, но все-таки разрешил...
Я долил вино в ее стакан, мельком подумав: а если я перестану рассказывать, попросит ли она продолжения пустяка? Взрослая, хмельная, привлекательная, грустная.
– Почему ты умолк?
– В горле пересохло.
– Вшей со мной... Ты умеешь рассказывать... Я так и не успела тебя спросить, кем ты был в той, другой жизни?
– В другой? Не в этой?
– Пожалуйста, не придирайся...
– Моя профессия настолько никчемна и бесполезна теперь, когда мы... Я лучше доскажу тебе о сыне садовника.
– Доскажи, – согласилась она.
– Коламбель целыми днями что-то варил в котелке. Или вдруг не понятно для всех пропадал из города на день-два, на месяц. Он гулял по лесу, рвал таинственные травки, цветы, ягоды, собирал коренья, дикий мед, сухие ветки. Он уходил к берегу моря, чтобы встретить зарубежные ладьи и иноземными купцами, выпрашивал у них диковинные плоды, пряные листья, душистую кору для приготовления духов. Он спускали у берега на морское дно и рвал зеленые водоросли, набивал сумку прозрачными ракушками, черными крабами.
Дома юноша снова колдовал над своим котелком, варил еду, прибавляя к ней травки, сок винных ягод и граната, коренья, листья, зерна и орехи. Он замешивал тесто на соке заморских ягод и простокваше, на толченой коре, на тертом орехе, на яйцах и масле...
Придворные дамы открывали окна в замке, чтобы только подышать невиданным ароматом. И сам король, задолго до назначенного срока тайком подошел к дому садовника и не смог уйти. Жалобным голосом он умолял юношу дать ему отведать жареное мясо томленое в сметане пышный, как пена, хлеб, рыбу в лимонном соке, печеные каштаны в медовом соусе.
– Но, ваше величество, не кажется ли тебе, что мясу не хватает аромата луговой травки трилистника? В соусе нет орехов, тертых монастырских орехов с южной стороны дерева? У хлеба недорумянилась корочка? В медовом соусе хороши яблоки? Сок винограда хорош в прозрачной посуде, а не в глиняной кружке?
Бедный король упал на колени...
С этого дня все изменилось в королевстве. На солнечных долинах велено было выращивать виноград и выжимать из него сок. Бочарам велено было готовить бочки для виноградного сока. Гончарам велено было придумать прозрачную посуду. Алхимикам велено было забросить поиски Золотого Камня и заняться приготовлением закваски для теста. Каменщикам велено было строить новые пекарни, маслобойни, винодельни, таверны. Землекопам велено добывать глину и обжигать кирпичи. Плотникам велено было строить надежные корабли. Ткачам приготовить особую джинсовую ткань для парусов. Оружейникам – пушки для кораблей. Художникам нарисовать карты земель и океанов, чтобы отважные мореходы отправились туда, где растут невиданные плоды: гранаты, лимоны, душистые пряности.
Король выдал свою дочь за Великого Повара и, поскольку, самого короля тоже звали Коламбель, дал ему прозвище Коламбель Второй. То есть, равный королю. Но все потом решили: так принято, королям давать номера. И пошло: Коламбель третий, Людовик четвертый, пятый, восьмой, тринадцатый...
Коламбель Второй никогда ни с кем не воевал. Пушки у него были только для торжественных салютов. Он хорошо знал, кто и как сделает никчемным талант художника-пекаря. Она сказала не сразу:
– Ты хочешь меня отвлечь? Но если по-честному, разве тебе легко?
– Нет.
– А я тем более... Хочу домой. Схожу с ума от этой неясности.
В ее «неясности» звучали близкие слезы.
– Ты очень добрый. Но...
– Я просил тебя не терять голову... набраться...
– Чего?
– Терпенья.
– Терпенья?
– Мудрости.
– Мудрости?... Что же мне делать каждый день?
– А что вчера делала?
– На тахте... ревела.
Право, я не мог придумать, как утешить ее.
– Тебе не кажется, у нас давно уже нет хлеба, настоящего хлеба? – сказал я.
– Но его нет.
– Есть мука, дрожжи, сухое молоко, вода. Есть хорошая кухня в одном вагончике.
– Я не умею печь обыкновенный хлеб.
– А ты попробуй.
– Корить не станешь?
– Не буду.
– И смеяться?
– Нет.
* * *
...Ночью шел дождь.
Ливень, которому не было предела. Шум благодатный, нескончаемый, теплый – как утешенье, лился в открытое настежь окно, по всем неуютным оголенным нервишкам брошенного людьми дома. В комнате, в коридоре, на лестницах, переполненных этим гудом, звенела темная разливанная свежесть, не давая никакой возможности проснуться, поднять голову, осознать себя в плывущем движении звуков и времени.
Мальчонка прыгал под этим дождем, и вода струилась по нему, и ладошки смахивали брызги с волос, отважные ладошки в четверть моей ладони.
Звоночек мой, он прыгал под нарастающим ливнем, и сама стихия начинала светлеть вокруг него от ясной радости. Он прыгал счастливый, как всё, что осталось около него, без меня, вдали от меня...
Если я подойду к тебе, если трону тебя – сон улетит и ничто не размоет, не выплеснет горькую боль во мне...
* * *
Утром я вышел из дома. Ее в комнате не было. На тумбочке рядом с убранной постелью отражал солнечные блики фонарик. И большая поляна вдруг открылась передо мной в сиянии таких же маленьких бликов, несметной россыпью голубых, оранжевых, зеленых, ослепительно белых солнечных бликов.
Они подвигнулись вокруг меня, следом за мной, переливаясь волнами-брызгами по хрустящему от них стеклянному лугу.
Муравьиный мостик в таких же каплях нежданно прыснул под ногами водяной пылью, чуть не сбросив меня в зеленую мокрую смесь радуги с травой.
Дождь летний, грозовой, ночной, благодатный дождь. Или он смыл мои нечеткие опасения, погнал, унес по ложбинам и стокам, или с удвоенной силой навеял издалека то, о чем я боюсь думать...
В лесу было так же мокро, но все неподвижно.
Как оно тикает, я услышал на расстоянии нескольких метров и подошел на звук, не пытаясь найти глазами тайник с подброшенным, упрятанным от себя самого наваждением.
Когда же ты перестанешь куковать? После каких проливных дожде урагана, метели, снега?... Он тикал, мне показалось, громче прежнего. Или дупло, деревянное сухое дупло в сырой тишине леса так увеличивало звук? Не могу понять, не умею понять.
Совсем близко негаданно вдруг отозвалась на мое смятенье живая кукушка. Негромко и влажно и мягко в этой влажной лесной неподвижности. Один раз, другой, третий... восемь, девять, одиннадцать... Я припал к дереву, прилег на него, приник, обхватив руками, чтобы не опуститься, гладил смоляную морщинистую кору, сухую теплую шероховатую, добрую, как сухие ладони старого человека, гладил, шепча несусветное «как же так?., как же так?...»
Хрусткая смоляная пыль горчила на губах, вызывала непрошенные слезы. Оно склонилось ко мне, высокое прямое несгибаемое: наклонилось в мою сторону. Или я начал падать, и все качнулось, и я дрожу, а не ствол гудит и плачет смоляными слезами? Оно живое, мое дерево. Земная, слышная мне, дрожь течет по нему до самой хвои, до неоглядной вершины, сбрасывая на меня продрогшие капли...
* * *
Когда я вернулся, поляна встретила меня знакомым и долго не узнаваемым ароматом. Высохли в солнечной туманке мокрые блики на свежей траве. От земли повеяло теплом, и сами луговые травы, казалось, потеплели: такой шел от них теплый сенокосный дух. И тут я догадался: пахнет печеным хлебом!
Боже мой, пахнет печеным хлебом!
В открытой двери фургона-кухни стояла она с повязкой на голове из красного полотенца, с красным фартучком, с обнаженными по локоть руками, улыбчивая, как само летнее утро.
– Эй, Красная Шапочка, я тебя съем, – сказал я, пытаясь выглядеть беспечным и воодушевленным.
– Серый Волк, не ешь меня, – подыграла она. – Кто будет печь хлеб?
– А к чему тюрбан?
– Так положено повару. Вместо колпака.
– Но там и колпак лежит.
– Он мне совсем не идет...
Коротко и ясно.
– Как же тебе удалось? Пахнет на всю поляну караваем, батонами.
– Сама не знаю, – словно удивилась она. – Распустила дрожжи на две ложки муки, поставила млеть. Потом развела молоко, слила в одну миску, натерла – видишь, до сих пор плачу – лук. Смешала с мукой в тесто, налепила колобки, подождала и в печь...
Сказала «плачу», а сама хвасталась явно с удовольствием.
Он лежал накрытый белым полотенцем, свежий теплый хлеб. Маленькие румяные булочки с полосками на крутых макушках, простое, как само воспоминанье, чудо. Воспоминанье обо всем, что осталось вдали от нас и никогда не покинет нас.
Огромное удовольствие – прохладное масло по живому хлебу, настоянный свежий чай.
– Так пекла моя бабушка. Правда, я не все помню, забыла, но, кажется, так... И почему она пекла, если можно было купить в магазине?... Вот и спросить некого...
Машинально, для разговора, чуть было не спросил ее, почему некого. То ли бабушка далеко, то ли нет ее давно, бабушки... Но смысл обыкновенных раньше слов: ее нет, их нет, стал вдруг таким обостренным и шатким, опасным для нее, что я с подчеркнутым вниманием стал разглядывать картинки на стене вагончика.
Нагие цветные девушки удивленно смотрели на двух неуверенных в себе горожан, растерянных от всего, что свалилось на них, даже этом хрупком ощущении уюта, покоя, благополучия.
– Ты нисколько не хуже этих эталонных девчонок, – неожиданно сказал я, понимая, что говорю неуместную глупость, но это было единственным, что заставило ее улыбнуться.
– Что еще придумает Серый Волк? Фантазия твоя сильней меня.
– Советую почитать книги.
– У нас есть книги?... Не умела взять книгу, если на душе...
– Найди снотворную.
– Скучно... Любую книгу можно, как сон, отложить, захлопнуть и на полку... Вот бы так со всем этим: захлопнуть и на полку... Я тут не своя, привыкать не хочется, ничего не хочется, и захлопнуть, отложить не могу.
– Не привыкай, но киснуть зачем?
– На тебя надеюсь, а ты...
– Послушай, взрослая тетя, – сказал я, – неужели говорить с тобой как с маленькой? Ты большая, не правда ли?
Она виновато улыбнулась.
– И глупая, да?
– Маленькие глупыми не бывают.
– Тогда говори как с маленькой, – согласилась она довольно грустно.
– Подумать еще надо, о чем с тобой говорить. Большая не поймет.
– А вдруг пойму.
– Ой ли?... Вот попробуй ответить на то, о чем спрашивает маленький.
– Отвечу. Я прилежная.
– Скажи, хвастунья, какое чудо на свете самое удивительное?
В глазах ее мелькнуло скорее недоумение, чем интерес.
– И много у тебя таких вопросиков?
– Много. Только все не мои. Сынишки моего. Я на такое неспособен. Отупел с годами. Ни за что не мог бы спросить: не скучно ли дереву стоять на месте? Или другое... Почему взрослые не играют в игрушки?... Можно ли обижать больших?... Не больно ли ежику от колючек?...
Тут я увидел, как она просияла, как улетучилось равнодушие в глазах ее.
– А ты сам, – почти воскликнула женщина, – сумеешь ответить?
– С большим трудом.
Я засмеялся. Не потому, что слова были смешны. Если быть откровенным, душа моя может смеяться при каждом воспоминании о мальчике, о том разговоре с добрым и веселым доктором.
– Я тоже хочу посмеяться.
– Пришел доктор, послушал его и сказал: очень хорошо работает сердечко... Ребенок спрашивает: а кем работает сердечко?... Не улыбайся, отвечай.
– Не могу.
– И я думал, что ему сказать. Говорю: моторчиком работает. Наверное, моторчиком. Такой маленький живой моторчик. Он гонит по жилкам веселую кровь и никогда не устает.
– Но если так ответить, – снова улыбнулась она, – кто-нибудь спросит, а на кого работает сердечко.
– Браво, – похвалил я, – ты мудрая. Он почти так и спросил: для кого работает сердечко... Игра игрой... Ну, я говорю ему: для тебя, конечно. Чтобы ты никогда не болел. Чтобы тебе легко прыгалось, бегалось и смеялось... И для меня. И для моих близких, потому что когда ученый детский доктор сказал про мальчишкино сердечко, у меня весь день было хорошее настроение. Всем я говорил что-нибудь хорошее. Люди улыбались мне, и говорили своим знакомым тоже одно хорошее. Вот какой необыкновенный моторчик. Недаром говорят, у кого-то сердце доброе. Значит, оно работает не только для себя, но и для других.
– А ежик с колючками? – она по-детски сияла она.
– Ответил, но, кажется, невнятно... Ежу не больно от его колючек. Это хорошо, потому что ежик. А ты не ежик, и я не ежик, и мама не ежик. Если человеку не больно от собственных колючек совсем плохо. Лучше тогда превратиться в ежа и удрать в лес, и шуршать где-нибудь в листьях и никому не показываться, никого не колоть.
– Осталось и про чудо мне, глупой, сказать.
Она улыбалась. Я заставил ее так улыбаться.
– Про чудо несколько дней решал. Какое чудо ни возьму, давно уже не чудо. Наконец, однажды утром, догадался. Просветление само нашло. Книга – вот неповторимое чудо. Бумага. Плоская, тонкая, ничего нет, а из нее сказки бегут. Простая белая бумага, но вдруг от нее ветер на море гуляет и кораблик подгоняет. Он бежит себе в волнах... И радость она тебе дарит, и даже грусть, и нежность, воспоминания, и возвращает близкое тебе, и далекое тебе... Ты легко попадаешь туда, где не мог быть, говоришь с людьми, которых давно уже нет...
Не заметил как увлекся. Лучше бы такое не произносил. Улыбкине стало.
– Давно уже нет, – повторила она. – Ты хотел, чтобы я книги читала? К этому вел?
– Они отвлекут, – не очень уверенно сказал я.
– От чего?
– Не усложняй. Не затем книги придумали, чтобы я тебя ими пугал.
– Но мне кажется, ты обо всем говоришь с грустью. Как об утраченном, оставленном страшно далеко, навеки. Будто жалеешь, и хочется тебе оглянуться куда-то. Все глядеть не наглядеться... Не от большой радости...
– Книги не утрачены. Поди взгляни, сколько их. Они с нами.
– А то, что было за ними?
– Что за ними? Типография? – пошутил я. – История печати? Увлекательная, как самый хороший детектив. Необыкновенная магия. Все из ничего... Был один такой чудак, половину королевства за книгу обещал. Потом, правда, передумал, и все потерял, и королевство и голову. Мудрости не хватило, которая в той книге была.
– Хочешь меня мудрой сделать? Не получится... Не верю я в твою безмятежность...
– Ну тогда мне остается преподнести ключик. Маленький, от оранжереи, – сказал я.
– Сорняки дергать?
– Люди спасибо скажут.
– Какие люди?
– Наверное, все они бородатые...
* * *
Можно делать открытия, листая скучные деловые бумаги, разглядывая не сразу понятные чертежи. Их несколько папок, строительных чертежей. В одной папке с надписью «завершенка» вместе лежали проекты нашего дома-склада и оранжереи с котельной, водонапорной башни, электростанции с ветряным двигателем. Эту папку я сначала, по невежеству моему, не стал изучать, а другие помогли мне кое-что узнать о необыкновенном поселке.
Один фундамент, если выйти из дома, с левой стороны, приготовлен под жилой двухэтажный особняк с пятью комнатами внизу и девятью наверху. С двумя холлами, с кухней столовой на первом этаже.
Дом похож на гостиницу, где при каждой комнате все необходимое, кроме кухни.
Поодаль от него другой фундамент. С большой цементированной коробкой в середине, углубленной в землю. По чертежам это все называется «бассейном с медицинскими кабинетами, спортивным залом и клубным помещением с радиотелефонной станцией». Над крышей будет антенна.
Величина бассейна – восемь на пять метров, клубного помещения – десять на шесть метров, и спортивного зала – десять на десять.
Не для большого населения задуман лесной городок.
Налево от котельной будет несколько соединенных блоков: «производственный корпус». И в нем лесопильная мастерская, швейная, слесарный цех, несколько лабораторий с удивляющими названиями: химическая, маслодельная-молочная, фруктовая, кожевенная, консервная, коптильная...
По чертежам обнаружил я, что под этим фундаментом подготовлены подвалы с холодильными установками.
Последний фундамент – животноводческая ферма с доильным оснащением. Рядом – кабинет айболита. Ветеринарный пункт.
В той же папке лежит совсем несложный чертеж птичника при вольере. Помню, фундамента к нему около сетки нет, но выглядывают из-под земли четыре забитых пробками пластиковые трубы. Вода и прочее. Самая тонкая труба, забинтованная, – кабель.
Такие же наглухо закрытые оконечности труб я видел на всех фундаментах. А по земле идут, идут, не залеченные травой, мягкие темные полосы. Много работы было у тех, кто все это бросил... Или не бросил? Оставил на время... Для кого? Для чего?
Документы, бумаги, запертые кладовки, сами строения, машины под навесом, жилые времянки-фургоны, фундаменты, на которых я видел отпечатки ладоней, следы пальцев тех, кто еще недавно шлепал цемент на кладку и выравнивал, и что-то говорил другим, и ставил кирпич, и постукивал по нему, и думал, каким оно выйдет. Все это складывалось в живую картину впечатлений, со всеми подробностями чужого быта. Но с каждой мелочью становилось еще непонятней. Чем больше ясности в деталях, тем больше тумана в целом. И нигде не виделось ответа.
Кому-то нужен этот поселок в нехоженой тайге без единой дороги к земле обетованной. Разве что через небо. Но, если нужен, зачем понадобилось такое далекое место? Почему далекое? Ни один самолет не прошел над нами, ни одного следа в небе, ни рокота, ни звука. Судя по тому, что в амбарных книгах помечены даже две электрические небольшие финские печи-каменки для сауны, хозяйство задумано очень дорогое. Значит, люди все-таки близко. Но столько дней сюда никто не идет, не летит... А если неблизко, то как неблизко?.
Машины могли прислать вертолетом... На какое расстояние летают вертолеты? Не так уж далеко. Может быть, стоит пойти пешком?... Но раз недалеко, почему не проложили дорогу? Значит, все-таки очень далеко. И потом, в какую сторону шагать? И кто, куда раньше придет: мы к ним, или они?
Конца нет загадкам и недоумению. Самая тревожная среди загадок – не выключенный котел.
* * *
Я рассказал ей про найденные планы, строительные чертежи, она взглянула на меня без укора, хотя в словах ее можно было заметить несогласие со мной.
– Значит, все у тебя к одному: никуда не бежать, а сидеть на месте?
– Они придут. Ни один человек не оставит греться котел, если горячая вода не нужна.
– Как видишь, оставили.
– Ненадолго.
– Ты, по-моему, не такой самоуверенный, каким хочешь казаться, не такой твердый.
– Не понимаю...
– Одарила вдруг озабоченным грустным взглядом.
– Знаешь, когда мне стало жаль тебя в первый раз? – выждала она паузу. – Не себя жалко – тебя... В лесу... Ты кромсал шишки, а руки твои тряслись.
– Разве? Я не замечал.
– Еще как... Они хрупкие, шишки эти. Я сама легко бы их крошила, но взять у тебя не смела, так жадно резал... От голода? Но ты орешки сыпал мне...
– От какого голода? Мы не ели всего несколько дней.
– Тогда, почему?
– Не думал об этом... Никак не мог избавиться от ощущения безысходности, от мысли, что эти несколько дней растянутся на месяц, на два, на четыре. Боялся тайги, бессмыслицы нашего движения, поисков наугад, ночлега в траве... А голод... Ну что – голод? Видно, у всех, кто рос в лихое время навсегда упрятан... Моему приятелю, мужику большому, сильному до сих пор снятся виденья детских лет. Подвалы с картошкой, с кринками сметаны. Все, чем грезил, когда маленьким был. Как умирали от голода, больше не снится, а подвалы все морочат.
– Я так не грезила. Войну не застала.
– А я уже после войны грезил игрушками. Видел их в магазине, а играл ими в своем воображении... Знаешь ли ты, как это можно мысленно играть в игрушки?...
* * *
Не выключенный котел не дает мне покоя...
Утром в котельной было душно и сухо. Пыльный картон мебельной упаковки придавал всему еще более душный запах необитаемых комнаты – фрамуги, открытые в стеклянных блоках под самым потолком, не могли освежить пыльную духоту.
Я прошел к нему, потрогал полированные не закопченные бока и снова, как в первый раз, отдернул руку...
Заглянул в печь, где никогда не было никакого пламени, погладил другой, холодный котел над печью. Снова поискал в топке хоть щепотку золы, крошечный уголек – не нашел. Въедливо начал осматривать все кругом, читать указатели, прослеживать, куда и как тянутся трубы, хотя в сплетении зеленых и оранжевых труб не так легко было разобраться.
Ничего похожего на электропечь под котлом нет. Может быть, в самом котле упрятаны огромные кипятильники? Но я несколько раз шел вокруг и не заметил подводки, не увидел проводов и кабеля.
В правом углу не очень большого зала котельной открылась мне коллекция кранов с тугими рукоятками, более похожими на маленькие штурвалы, чем краны. Под каждым табличка с указанием; оранжерея, склады, жилой дом, автобаза... Как видно, весь городок снабжался горячей водой отсюда, и многое сделано про запас, к домам, которых пока нет.
Машинально потрогал я все краны, тугие массивные крепкие не сдвигаемые набалдашники ручки на трубах. Один из них был горячим, как и труба, ведущая к нему среди холодной путаницы кранов и цветных труб.
Склады? Но радиаторы в нашей комнате холодные. Куда же идет напрасное тепло? Что ни день – головоломка...
* * *
За дверью котельной сам воздух в оранжерее почудился мне густо-зеленым от свежести, от гудения пчел. Они поразили меня больше всего. Только теперь я заметил: среди зелени стоял пчелиный улей, похожий на сказочный теремок. Открытие для меня. Раньше никогда предполагал, что пчелы могут жить под крышей, летать под крышей, собирать мёд под крышей. Значит, в амбарные книги можно записать еще и мед? Но кто будет брать, и как его берут?..
Я сел на деревянную садовую скамейку с таким ощущением, будто никогда не встану, больше не поднимусь, никуда не пойду. Никуда.
Зеленое стекло над головой, зеленая завесь вокруг, зеленые капли на трубах, зеленые халаты, оставленные кем-то на вешалке у входа, обвислые неживые безвольные халаты, зеленый свет, усыпляющий мою волю... Разве я слажу с ними, со всеми тревогами?... Так и будет. Я больше ничего не могу.
В эту минуту ко всему я стал неправедно равнодушным, и все вокруг виделось никчемным, пустым и нелепым.
Неравнодушное было недосягаемо далеко...
...Мама на садовом участке. Проветренные, сквозные, просвеченные дождем и солнцем яблони, чайный аромат скошенной травы, мамиными руки, мамины слова:
– У тебя все хорошо, сынок? Я так редко тебя вижу...
– У меня все хорошо... Но сколько бы я не встречал ее, сколько бы ни звонила она мне по телефону, я слышал эти слова:
– У тебя все хорошо, сынок?...
У меня все хорошо... Только я не успевал к тебе, мама. Никогда не успевал...
Вот выделили мне садовый участок. Я приехал к тебе в сомнении, как поступить, отказываться или нет, запрягаться в эту зеленую ямку или оставить ее жаждущим огородного рая, чтобы тебя пожалеть, седины твои, слабые силы твои...
Ты закрыла руками лицо, плечи стали вздрагивать, худые мамины плечи в синем платье в горошек. А я сидел рядом ошеломленный, всегда понимавший тебя с полуслова, не зная, что и подумать, о чем говорить, утешать.
Я часто видел, как мама плачет от горя и никогда не видел прежде, как она плачет от радости. Никогда не видел, никогда... Сына ее наградили садовым участком. Земля, своя земля, казалась ей вершиной успеха в жизни.
– Родненькая, да что же это с тобой? У меня до сих пор виски холодеют от жалости, руки тянутся гладить пустоту, и ветки царапают их до крови.
– Я ничего не могла для тебя сделать... я ничего не успела. Не хватило меня, прости... от меня одна беда, нищета... Как же ты вырос?... Как сумел в такой бедности?... Как выжил?... Как не сгинул, пока я долю мою отбывала?... Я ничем не могла замолить вину мою за корочки твои, за голод... рубашонки из дерюжек... болезни твои... пьянство того, кто был твоим... Я хотела, я старалась, а меня уже не хватает... не хватало, сынок... А теперь от меня останутся яблоньки, вишни, рябины... Вот женю тебя, внучонку останется... молитва моя... память обо мне... Все, что могу... ведь я деревенская... мне земля в городе снилась... я могу...
...Мальчик мой, совсем еще крохотка, с алыми ягодами в ладошке, тонет в ласковой зелени, в солнечных бликах и шелесте. А ее больше нет, и виноватость мою простить некому. Навсегда некому... Ничего не сладится, не вернется...
И горечь от неисполнимого желания хоть однажды приехать в сад и увлеченностью моей, старанием, хваткой убедить ее, что я не равнодушен к саду, к беленым стволам, ухоженным веткам, ягодам и цветам. Я не равнодушен... А ее больше нет...
По ладони растеклась упавшая капля. Вода сыпалась в неподвижные колючие листья глухим, как секунды, паденьем-тиканьем. Все безразлично. Влажный зеленый туман...
Она села рядом. Погладила пальцем крутой бочок помидора, наклонилась, давая пролететь нахальной пчеле, посмотрела на меня внимательно и, кажется, долго.
– Я тебя всюду искала.
– Зачем?
– Шью рубашки. Тебе и себе. Из казенного полотна.
– Преступница.
– Скорей прибегут... Одеваться во что-то надо.
– Значит, осмелела?
– Ты уверенный, крепкий... С тобой паниковать... А сам начал хмуриться.
– Нашло. – Я потер пальцем виски. – Нашло. Извини меня... Дали мне садовый участок... Мама росла в деревне. Так была рада земле... Сама все подняла. Вишни, яблони, грядки, цветы, зелень... Думала, радует меня, осчастливит. А я ни разу не нашел времени хоть один день обласкать все это, обойти с утра до вечера, до упаду белить, резать, рыхлить. Не для себя, не для яблонь, для нее. Понимаю только теперь – очень обидел... Жена была равнодушна к саду. Хлопот много...
У нее на шее лентой завязан обыкновенный, клеенчатый портновский метр. Она распустила бантик и снова завязала кокетливым галстуком, опять распустила, опять завязала машинальными пальцами, задумчиво разглядывая меня, лицо в лицо, будто искала что-то во мне завораживая невольно близостью глаз, печальных и нежных.
– Я тоже виню себя. Деться никуда не мигу от вины. Жила вроде, как все... бегала, носилась... работа, магазины, подруги... маленькая дочка... Думала – капризная, привередливая... Хочу вернуться, доласкать, наговорить нежных слов... прощенья просить... не пойму, за что... Хочу все по-новому, а не могу. Это больно... Все мы кого-нибудь обижаем... Современные, занятые... Вернусь, утешу... ее... себя... И ты не грусти, – голос ее дрогнул, – чтобы я не ревела.
Всеми потайными колючими своими шестеренками я понял, что утешение кого-то необходимо ей теперь, оно спасительно для нее, доброе утешение.
– Встань, пожалуйста, я размеры сниму...
Она прикоснулась ко мне, будто обвила мягкими смуглыми руками. Не стану лукавить – это было приятно – ее руки на моих плечах.
* * *
Мы, как деловые люди, разошлись. Она к себе, а я сначала в электростанцию, потом в башню: посмотреть электрические рубильники, водяные краны.
Желтый распределительный щит на станции был озвучен словами-надписями: жилой дом, автобаза, производственный корпус, бензоколонка...
Все рубильники были отключены, кроме четырех: электростанция, зимний сад, котельная, водонапорная башня. Среди надписей хотел найти что-нибудь вроде «бойлерной», след отопительной установки, где нагревается вода. Но кроме слова «котельная», ничего «теплого» не видно.
Собирался уже выйти отсюда. Какая-то несуразица вдруг остановила, задержала меня. В карданной колонке не было движения! Генератор не гудел. Но в зале стоял мерный шум работающего двигателя.
Посмотрел в окно. Так и есть: ветряк висел неподвижно всеми своими крыльями. Не было ветра. Даже по лугу в траве не бегали воздушные блики. Что же тогда работает?
Гудел большой генератор. Гудел, хотя к нему нет передачи от привода...
* * *
В башне такая же коллекция кранов, что и в котельной, с теми же табличками. Все краны холодные. Те, что ведут к электростанции зимнему саду, котельной – влажные от росы. Кран «зимний сад» звучит. Слышно, как пульсирует в нем вода.
По винтовой лестнице к баку подниматься не стал. Трубы тянутся к нему стуженые подземным холодом.
* * *
Автолюбителям знакомы эти книги. Нам их вручают в магазине в придачу к автомобилю. Открываешь ее с тем же волнением, что и дверцу новехонькой машины, как вступление в особый увлекательный, правда, не очень понятный мир техники. У меня было две таких книги. Обе я не сумел изучить от корки до корки. Не хватило терпенья вникнуть в мудрую сумятицу послушного металла, нервишек электроники.
В столе нашей комнаты больше десятка подробных описаний машин: от «Нивы» до громадного тяжелого бульдозера, который под навесом ангара кажется еще более громадным и неуместимым под любой крышей. Таким он выглядит уличным, полевым, дорожным: если стоять рядом с ним, а не замечать равнодушно из окна легковушки по дороге на дачу.
Но я взял среди книг только две: одну к автокрану, другую к автопогрузчику.
* * *
В доме уютно стрекочет машинка. Приемники сдвинуты на край длинного стола. В одном из них, я знаю, подсвечено слабым сиянием окошко непроглядной шкалы. Он гудит и потрескивает, алый штрих замер на слове «Москва» или «Новосибирск»... У нее появилось такое хобби: оставлять приемник в томительном ожидании, чем бы она в эти минуты не занималась. Я больше не упрекаю, не отговариваю, не виню. Гуденье становится привычным и, кажется, привычно бесполезным.
Она шьет. Солдатские рубашки ее не устраивают... Приемник потрескивает. Книга лежит на подоконнике, я читаю главу «запуск двигателя, управление машиной». Поселок не догадывается, какая несусветная мысль привела меня к этому автопогрузчику. Я сам еще не верю в то, что начну делать.
– Послушай, может быть это все нелепица? Чья-то глупость? – вдруг спрашивает она.
– Где нелепица? – говорю я, не поднимая глаз от книги.
– Брошенный поселок, брошенное полотно, горячий котел в июне... Чье-нибудь головотяпство, ты не думаешь? И логику тогда искать бесполезно.
Я невольно поворачиваюсь к ней. Она делает наметку на полотне.
– Очень дорогое.
– Ты меня удивляешь. Будто не видел дорогой, нелепицы, никогда не слышал о ней.
– Ну, в таком размахе...
– В размахе? – Она откладывает полотно в насмешливом удивлении. – Ты не видел?
– Я не хозяйственник, не ревизор. Где же я мог видеть?
– А я кто?... Видела, можно сказать, не выходя из дома. В ящике.
– В ящике?
– Ну да, в телевизоре. В нем...
Удивительное дело: мне показалось, мы вместе окинули эту лесную комнату взглядом, словно искали глазами ящик, без которого на свете, кажется, не бывает комнат.
– Ходи по дому, – вроде как ворчала она, – шей, гладь, готовь обед, занимайся чем угодно, живи себе, а он сведения в тебе накапливает, настроения, впечатления разные. Может быть, иногда обратные тому, что хотели сказать...
– И что хотели тебе сказать?
– Хорошее, думаю. Чтобы я не осталась равнодушной. Видела все нелепицы, воевала с ними, как... Но все же размах нелепиц меня удивлял... Урожай, запаханный в землю... То ли везти было не на чем, то ли некуда... В кассе билетов нет, а вагон уходит пустой. Водопровод на большое расстояние. Все чудесно и дорого. Но воды к нему не нашлось. Нет и в начале не было.
Строгая швея наклонилась над полотном, поколдовала что-то гибкими пальцами.
– Спрашивать иногда хотелось: разве не легче, не выгодней прихлопнуть, изменить, отменить, а не каяться вроде самим себе да на себя... Хороший капиталист, наверное, да-авно бы лопнул.
– Ты когда-нибудь говорила с ними, с капиталистами?
– Не попадались.
– Мне один, страшно богатый, австрийский «Датентехникер», зал: ваши проколы от грандиозности, от небывалого размаха. Не более, чем стертости на подметке великана, идущего напролом.
– Велики стертости, – не согласилась она.
– Размах неогляден... Спутники с плотинами ящик не показывал? – чуть улыбнулся я, но кажется, уколол не желая.
– Тебе в прошлом все нравилось?
Она сказала «в прошлом», не придавая особого значения слову значения, которое ловила в моих словах и теперь не замечает в своих.
– Я не блаженный.
– Ты не можешь поверить, что некто мог не достроить поселок и про него забыли, махнули на год, на два?
– Не хочется верить, – сказал я, понимая с некоторым опозданием, что настойчивость ее необычна. Упрямо ищет объяснения, которые могли бы успокоить ее. Верные – неверные, лишь бы найти не самую страшную причину-повод и спрятаться в ней. – Ты сама убедилась, как все отлажено здесь... Но сокрушительную передачу о воровстве на железных дорогах я помню.
– Вот видишь... Стоит ли нам ждать?
– Стоит. Копченую колбасу не бросят, – пошутил я. – За ней обязательно вернутся.
Эквилибристу на проволоке легче, наверное, ходить.
– И котел кому-то надо выключить...
– Дурацкий твой котел, – сердитым голосом ответила она. – Есть, наверное, чертежи, где видно, что выключить...
И больше ни слова. Но я чуть не потрогал пальцем лоб, как делают, когда хотят показать умственную свою незрелость.
Буднично и просто иногда решаются недоумения... Выключить самим... Легко выдвинул ящик стола и в папке с надписью «завершенка» взял, наконец, подробные схемы всего, что сделано, развернул на подоконнике.
Водонапорная башня, котельная, оранжерея, склады, водопровод, отопление, очистные сооружения... Где-то на краю поляны, за будущими фермами, есть и такие...
Смотрю внимательней схему отопления. Главный бак, топка, запасной котел. Недействующий котел с печью на схемах назван аварийным, запасным. Где же не запасной?
Листаю дальше. Главный бак... Зеленые трубы тянутся к нашему дому от главного бака, и ровные чертежные буквы поясняют направление: холодильники. Потом они, эти зеленые трубы, ведут в поле, на голое место, где не значится никаких строений. Ложатся там ровными полосками, одна к другой, опять сливаются в одну. И эта одна возвращается в сеть котельной, в скважину возвратной закачки...
Отгадка была простой. Горячие подземные воды. Кипяток из подземелья! Вечное тепло для обогрева, движения динамо, для испарителей холодильных установок.
– До чего ж мы с тобой невнимательные, – сказал я, слегка волнуясь. – Причина всему вода из глубины. Подземный кипяточек!
– Выходит, некуда спешить? – поскучнев, сказала она.
– Спешить? Кому спешить? – не сразу понял я, слегка обиженный таким равнодушием к открытию.
– Тем, кто все бросил...
Человек неисправим.
* * *
На другой день утром я вошел под навес ангара и опять испытал щемящую тревогу. Покинутое стадо машин, укор неизвестно кому за всю эту неподвижную силу.
«Нива...».
Ладная, сверкающая даже в налете пыли, сама элегантность в металле... Не удержался, отомкнул замок, сел в нее, погладил матовый упругий щиток с приборами.
Ты вроде как бы моя. Хочу – сяду, хочу – поеду, хочу – остановлю, хочу – брошу тебя на краю леса под солнцем и дождем... Нет, пожалуй, не брошу. Ты очень хороша, «Нива». Таких женственных не бросают. Но только негде нам с тобой разгуляться. Нет у нас пути-дороги...
...Мне было, кажется, лет одиннадцать...
Мамин знакомый усадил меня в служебную машину... До сих пор обидно, что никто из мальчишек не видел, как мне удобно и просторно сидеть в легковой нарядной, сильной, дорогой, стремительной, мягкой с таким неуступчивым и требовательным сигналом... Первый раз! Ну, почему никто меня тогда не видел?
Мамин знакомый не думал меня катать. Потрогать холодный руль, кожаные сиденья, поднять и опустить окно в кабине – вот и все, что мне полагалось. Но мамин знакомый поглядел на меня, поглядел, потом шевельнул как-то смешно усами, тронул широкой ладонью мою макушку и поехал. Поехал...
По всему городу. С окраины в центр. Мимо Кремля, по набережной, по Красной площади, по зеленым бульварам, по улицам, в черном лаковом автомобиле... Где он, тот смешной мальчик?
Ему казалось, у него никогда не будет своей машины. Этого праздника, этой возможности крепко и твердо стиснуть ладонями руль и смотреть на убегающую под него дорогу... Самый, дешевый «Москвич» стоил в магазине девять тысяч. Девять тысяч рублей в деньгах того года. Немыслимые, недостижимые, невероятные деньги...
Я вышел из «Нивы, бережно прикрыв легкую дверцу. Рядом, вокруг меня сутулились крутыми железными спинами тяжкие немые на сером бетоне громады. Как будто все они ждали меня, прикосновенья к себе ко всем этим дверцам, рулям и сиденьям. Чтобы кто-нибудь послушал, как бьются, рокочут сильные живые моторы. Кто-нибудь...
Автомобильный кран ухватил сам себя могучей стрелой, как мамонт хоботом, не в силах приподнять, оторвать себя от бетона и вынести на землю, на волю, на простор, где можно выпрямить железные плечи, повернуться и пойти...
Алый пожарник, с пригнутой к спине лестницей, припав на левый спущенный баллон, звал меня к себе, вот-вот готовый ахнуть, сиреной закричать, зареветь от обиды, если я не подкачаю большую шину...
С ясностью, колющей как беда, представилось мне вдруг, что зеленый мох покроет бетон, и зеленая трава медленно пробьется через него, спутает ноги машин, оплетет падающей пылью рыжий металл, замасленные ребра двигателей, кожу сидений, стеклянные зрачки фар... А мы сами тогда будем ходить, очевидно, в звериной шкуре...
Я смахнул наваждение, отыскал среди машин коренастый автопогрузчик и, будто извиняясь, похлопал работягу по плечу.
Серо-зеленый крепыш, этакий бегунок-перевертыш. У него лицо на затылке, фары поблескивают и смотрят в обратную сторону, совсем не туда, где у него капот. В колесах таится решительная тугая походка. Своя манера, свой облик, не похожий на других. Машины, как люди, все разные. Как я, как она...
Если в каждом из нас миллионы прадедушек и прабабушек, и ведет к нам от всех одна единственная ниточка, что прервись эта ниточка хоть однажды за многие тысячи лет, не было бы ни ее, ни меня, а был бы кто-нибудь иной. Так и к машине ведет одна ниточка от миллиона живых умов, открытий, поисков и закрытий, от, колеса, проводочка и краски до электричества и бензина. Такая связь времен. И все это не может пойти прахом, не может, как сам человек на земле...
– Ну, мужик, начнем, пожалуй, – снова похлопал я серо-зеленый бок и влез в кабину.
Совсем другой незнакомый тонус у машины. Руль – кажется, непроворотный, приборы не приборы, а насупленные хитрые гляделки, проверяющие того, кто сел перед ними.
Потрогал, осмотрел, подергал все, что мог, и начал. Мотор, ожил у меня минуты через две. Машина рванулась так, что я поспешил надавить на тормоз, и руки стали влажными, как на первом экзамене в ГАИ.
Мне стало казаться: крепыш пойдет не вперед, не в обратную сторону, даже не боком, а левым углом, наискосок. Такая диковина. Или он хочет подпрыгнуть вместе со мной, ковылять, подскакивая по бетону. Все же мы с ним очутились на улице, хотя на это понадобилось мне сорок минут. И мы едва не сбили с ног нашу симпатичную хозяйку. В удивлении стояла перед нами женщина в зеленом садовом халате.
– Господи, – перевела она дыхание. – Что происходит? Я подумала, приехали...
– Небольшая тренировка.
– Ты умеешь?
– Пробую.
Не решился тут же пояснить ей мою причуду, не смог.
– Он как живой. Бычок упрямый, – сказал я.
– Напугал.
– Прости великодушно. Хотел испытать незнакомую тачку.
– Посмотрю, как ты поедешь, посмеюсь.
– Ой, не скоро...
* * *
Мы гуляем иногда по нашей обетованной лесной поляне, ходим вокруг оставленных фундаментов, по краю леса, мимо спокойных стволов, никогда не переступая границу леса. Таким кажется он до сих пор необъятным, недобрым в этой своей бесконечности, окружающей нас, надменным, как любое неизмеримое расстояние, которое нет сил преодолеть.
Нельзя не дивиться воздуху, разлитому над поляной до краев, до самых верхушек, до иглистых верхушек леса, до маленькой белой тучки, всюду, под каждым стебельком волнами. Кажется, шагни в нее, шевельни траву, и забулькает он, густой ощутимый воздух, потечет, побежит, мелькая сиреневыми бликами цветов. Дышать – не надышаться.
Не работает ветряк, и поэтому тихо вокруг до смятения, до желания крикнуть, чтобы нам отозвалось эхо. Несоединимая со всеми этими кирпичными стенами, фундаментами, штабелями тишина. Так незаметно переходит она в лесной шорох. И, может быть, невольно боясь тишины, устав от нее, мы стремимся к вечному лесу, пугающему нас.
Мы бродим вокруг маленьких засеянных полей, делянок, участков, не знаю, как их назвать. Гречиха веет сухим добрым теплом. Необычайно цветет картошка, и смешными кажутся вдруг слова: не подарить ли тебе скромный букет картошки?...
От крана по земле тянется шланг: поливаю понемногу через день. И думаю вдруг: не забыть осенью выключить воду и шланг унести, чтобы не лопнул от мороза... И холодно мне становится от этой мысли изнывающе холодно.
Зачем это нужно? Какое мне дело? Другие выключат. Придут, прилетят, выключат. А я буду не здесь, далеко. Я буду не здесь... Но въедливый голос тянет свое: не забыть выключить к морозу... Да какое мне дело? Пусть катится прахом... Не я виноват, не я бросил.
Не я. Но кто же?
* * *
Прогулка наша кончается в столовой на колесах. Вагончик больше не пахнет папиросным дымом. Он дурманяще пахнет кофе. Пол, окна, столики, стулья, кажется, потолок и сами стены вымыты ею до сияния, до бликов на стекле, на черном пластике. Девушки на картинках тоже выглядят умытыми, свежими, кофейными.
На столике в хорошем стекле букет.
Она мелет зерна кофе, сыплет ароматный порошок в медные колдовские баклажки, заваривает кипятком на плите, выдерживает магическую минуту и разливает в тонкие фарфоровые чашки, взятые нами, злоумышленниками, с казенного склада. Нежные, флюиды кофе сливаются вперемежку с настоем луговой травы, тишины, воздуха, наполняя сердце теплом и видимостью покоя.
– Прилететь бы сюда не случайно, по собственной воле, ни о чем не беспокоясь, век не улетела бы, – говорит она. – Совсем немного надо... Нет покоя, ничего не радует.
– Это где же немного? Тут немного? Бар один чего стоит. Названия только не хватает.
– Как ты прозаичен. В городе я бы тебя не заметила.
– Я тоже.
– Грубиян...
– Хорошее название: кафе «Грубиян»... Или кабачок «У кедра». Лесной шалман «Кому пышки, кому шишки»... Трактир у поляны «Приют утешения...».
– Чем тебя утешить?
– Коньяк будем?
– Не хочется...
– Хозяева пили часто.
– Хозяева... Мне кажется, они все время с нами. Привыкнуть не могу. Без конца оглядываюсь. То вдруг сами по себе начинают брызгалки булькать, фонтанчики. Словно их за моей спиной включили, отключили. То вентиляция дует и сама же перестает. Хожу и вздрагиваю. Шорох, жужжанье, плеск. Или привидения работают, или :кто прячется, надо мной смеется. Включит, выключит... Посмотрел бы ты, как подвязаны ветки, оттянуты, притянуты, как забинтованы стволики. Перевязал кто-то, забинтовал и отошел только что... А я не знаю, снимать бинты или нет. Зачем они там, насколько... Под каждым табличка, название, возраст. Ягодники на проволоках. Ни один лист земли не касается... Делянки с медицинскими травками. Понемногу, но есть валериана, шалфей, мята, подорожник. И все это под крышей оберегается. Череда, зверобой, пустырник. Синюзен какая-то и чабрец, если не ошибаюсь. Наперстянка и чистотел. Есть еще девясил... А что значит левзея? Кому нужен алтен?... У меня бабушка травница была. В доме под Вологдой все подклети мохнатились от пучков. А я таких названий что-то не помню.
– Чай тоже, говорят, лечит, и простой одуванчик... Махни рукой.
– Жалко.
– Ну да?
– Все некрепкое, маленькое, живое.
* * *
Третий день у меня тренировка, усмирение автопогрузчика.
Подъемник запускается буквально мановением пальца, но соединить его движения с движением самой машины сразу не удается. Мое желание – попасть грузовой площадкой в щель между деревянным поддоном и землей. Попасть аккуратно, точно, вдвинуть его туда и остановить машину так, чтобы не стукнуть поддон-подставку, на которой уложена в ровной кладке добрая сотня кирпичей.
Несколько раз боднул кирпичную кладку так, что поддон скрежетал по земле. Не будь на кирпичах деревянной обвязки, они бы разлетелись у меня грудой. Машина поддала их, но я ничего не мог с этим поделать.
Вхолостую все получалось. Подкат к условной точке, опусканий площадки, движение с воображаемым грузом. Как только доходило до весомого кирпича – машина взбрыкивала, не желая подчиняться.
* * *
Подолгу разглядываю чертежи недостроенного дома, не решаясь пока четко и ясно записать в дневнике, для чего мне это нужно.
* * *
Проверил инкубатор. Кажется, никаких цыплят у нас не будет. Он работает, но все яйца, по-моему, неживые. Ничего не бьется, не шевелится. На всякий случай надо ходить сюда каждый день, чтобы не проворонить писклявые голодные комочки, белые, желтые... Как белку в лесу, хотел оберечь их от моей злой руки.
– Лучше бы я из них «Монако» испекла с ягодами. Вот увидишь, ничего не выйдет. Яйца лежалые, – говорит она тоном большого знатока садово-сельского хозяйства. Прав у нее на это много, потому что к обеду на столе была у нас прохладная от свежести хрусткая зелень: салат, укроп, огурчики, похожие на крохотные кактусы, влажная морковка величиной с мизинец. И все к великолепному крестьянскому супу из тушенки, лука и свежей капусты с картофелем. За которыми последовали необыкновенные макароны, спагетти финские с тертым сыром. И компот из банки, что не делает его менее вкусным, чем любой другой.
– Завтра кончаются компотные банки, дойдет клубника.
– Вот прилетят хозяева и попрут нас от клубники, огурчиков и разной благости. Жалеть будешь.
– Ну, я на дорожку вымолю, не откажут.
Она улыбнулась очень спокойно и хорошо. Никто бы не заметил в ней скрытой скованности, глубоко затаенной тревоги: условились так, вот и говорю, как условились. А сама не очень-то верю...
Дети, чтобы не сглазить, не накликать беду – неприятности, стараются не поминать, обходить.
* * *
Я не виноват.
Я хотел одного: лишь убедиться, что ее нет в оранжерее. Тихо подошел к двери комнаты, не уловил ни звука, ни шороха, подождал немного, приоткрыл дверь и буквально присох на месте.
Она сидела у своей постели, спиной ко мне, и гладила руками что-то белое на мягком одеяле.
– Прости меня, обезьянка моя милая, дразнилка моя смешная, – приговаривала она, расправляя что-то белое на-мягком одеяле. – Я стала добрая. Тебе со мной будет хорошо. Всем будет хорошо. Я не была злюкой... Уставала очень... Ты меня, простишь, да? Целую тебя, плакучка моя, капризулька моя...
И гладила нежно и мягко, любуясь чем-то бельм на рыжем одеяле.
Надо было повернуться, уйти, но я боялся дышать, спугнуть, обидеть, смутить невольным вторжением, скрипнуть порогом, дверью. Проклиная себя за то, что не постучал, не предупредил, все же я прикрыл дверь и пошел, стараясь быть невидимым и незаметным. Пошел прочь от ее комнаты, от ее сокровения, от потаенного горя и нежости.
Она гладила детское маленькое платье с голубым кармашком, похожим на цветок. Я увидел это, когда понадобилось ей перекусить нитку, и она подняла к губам полотно, как припала к нему лицом.
* * *
Почти бегом, таясь уже не знаю кого, поспешил я к оранжерее. Некому там иронизировать надо мной, она у себя дома. Она...
Прошел к инкубатору, вынул яйцо, кончиком ножа, стараясь быть осторожным, отколол кромку от сухой теплой скорлупы. В отверстие пошла невыносимая вонь распада и тлена...
Что со мной происходит? Волнение мое было таким, будто я вскрывая один за другим двенадцать стульев и не находил никаких сокровищ.
Маленькая жизнь, мягкая, теплая, пушистая не состоялась, не пробилась... Почему?