7. Море Тронде
За стенами, где мир и метель, кричит смерть. Стучит и воет, швыряет горстями белую мертвечину. Туда можно выглянуть. Отобрать нужное – ведро воды из подмерзающей проруби, дрова. А потом снова свалиться на лаву, хватая тепло ртом, судорожно выгоняя из лёгких колючий мороз.
Успокоившись и отдохнув, снова можно смотреть на огонь, живой и яркий. Следить за тенями – они так потешно скачут по стенам и потолку. А чтобы стало их больше, чтобы ярче – поможет золото. Разложить его всюду, рассыпать по полу, впихнуть в щели меж брёвен. Свет на нём как кровь, жаркий блеск. И снова закрыть глаза, чтоб плясали под веками золотые тени, несли сны.
– Вы умрёте, мой господин…
Что за голос такой – тонкий и мягкий, но гранитом в ушах, дерёт и тянет? Уходи, не тревожь. Я хочу спать. Я вижу тех, кто был до меня, и мне тепло с ними.
– Вам нужно поесть, вы совсем обессилели. Горячего поесть, а не сухарей. Я тут похлёбку принёс, хорошую похлёбку. Проснитесь!
Инги разлепил глаза. Огонь уже чуть теплился в горне, а подле него стоял с глиняной миской в руках маленький белобрысый парнишка.
– Вы ж третью неделю уже тут лежите! Диву даюсь, что вы ещё не умерли. У вас рана на лице воспалилась, гной течёт!
– Уходи, мне хорошо без тебя! – приказал Инги, но изо рта вырвался лишь невнятный шёпот.
– Вы что, меня уже не узнаёте? Я Игали, старого Вихти ученик. Жутко тут у вас. Смертью пахнет. Вы бы хоть золото это прибрали, а то страх сплошной. От него одного мороз по коже. Вот, давайте ложку… я вам и голову приподниму, вот так. Какой вы молодец, а вот и ещё ложку…
– Прочь, я не младенец, чтобы меня кормить с ложки, – хотел сказать Инги, но не сказал, а покорно проглотил поднесенное.
– Вот и хорошо, хорошо-то как, а то вовсе отощали… Ну, и ещё пару ложек… а теперь я воды малость согрею да рану промою, а то гниёт. Да тут не только одна, а что тут на боку? Всё протекло, аж одёжа сопрела? Ну, так не пойдёт. Ну-ка на бок!
Инги позволил повернуть себя на бок, задрать рубаху. Стоило бы встать и выкинуть мелкого наглеца вон, на снег. Делает что хочет, режет, что-то прикладывает. Сейчас… сосчитаю до двух. Нет, до трёх и встану. Главное – опустить сперва ноги на пол. Итак, раз, два…
– Вы ещё не засыпайте, хозяин, – попросил Игали обеспокоенно. – Скверно-то как, ой скверно. Загнило и тут, что за дело такое? И как вы ещё терпите? Промывать нужно, да не просто так, а травками. Рана-то неглубокая, кошка когтями глубже дерёт, но порченая вся, гнилая. Хоть бы сами полечили или дали кому. А то забились в угол, помирать ни с того ни с сего. А вернулся б Игали неделей позже, забрала б вас земляная старуха. Не засыпайте!
Но Инги, осоловев от сытости, уже спал и видел во сне смеющиеся бронзовые лица – и смех их уже не казался ледяным и нечеловеческим. Игали, качая укоризненно головой, промыл как мог рану, приложил хлебный мякиш, перебинтовал. И пошёл за травами, чтоб вытягивать злое из раны и лихоманку унять.
Приходил ещё неделю. Приносил еду, чистил раны. Поил Инги странно пахнущими взварами, от которых по телу будто сновали тысячи живчиков, доставая до каждой жилки и мышцы. И говорил. Инги ужасно мучила его болтовня, хотелось выругаться, оскорбить, ударить даже, чтоб только замолк он, чтоб сошло детское простодушное счастье с рябенького этого личика, чтоб аж хрустнули курячий кадычок, мелкие чистенькие зубки. Но твердил себе: чего ж ты, дурак, злишься? Слова его – лекарство, может, и большее, чем травки да отвары. Он же душу твою назад тянет, к людскому теплу! Потому и делал, не брюзжа, что велел Игали: и дёргался несуразно, и в шкуру медвежью заворачивался, и жир тёплый пил, гадость невыразимую. Слушал, даже поддакивал временами, спрашивал, то ли просто поддавшись потоку слов, то ли из настоящего, проснувшегося вдруг интереса. Знал Игали невероятное количество сплетен, побасок, примет, новостей разной свежести, потешных историй и сказок вовсе дикого рода. Про колдуна-барсука, к примеру, или про бабу Эллекаре, родившую телёнка. Про лопских волков, которые и не волки вовсе, а грешники, про то, как пугать медведя бабским срамом, про добрый урожай от семени рыжего левши.
– Да ну ты? – дивился Инги, хихикая в кулак, а курёныш Игали кивал серьёзно, мол, а как иначе, колдовская мудрость, она такая.
Через неделю явился не один. Привёл свёрток шкур, из которого только унты и торчали. Сказал, вздохнув:
– Хозяин Инги, мне тут ехать надо. Хворают, дела такие… Икогал-то наш жену новую взял, неможется ей, по молодости.
Прикрикнул сурово на свёрток:
– Ты не елозь, однако! Сама захотела. Покажи хоть, кто ты.
Свёрток замер, даже сопеть перестал.
– Ну, чего стиснулась? Что, думаешь, испугаешь чем хозяина? Его даже Леинуй-медведь с валитом на пару боятся, чего тебе-то уж. Ох, горе с тобой. Хозяин, ты не думай чего. Она – мастерица на все руки, смышлёна и к работе гожа, даром что прихрамывает маленько, да и с виду того. Бирка зовут. За тобой присмотрит. Я снеди-то всякой привёз, так что с голоду не помрёте. Ну, ладно, сами разбирайтесь. Только, хозяин, не гони её сразу, а даже если не спроворит? Она ладная, исправится. Ну, пойду.
Наконец Игали скрылся за дверями. А Инги сел, опустив ноги на пол, и с любопытством осмотрел остолбеневший меховой куль. Заключил, поразмыслив: «Унты вроде женские. И патьвашка к тебе в женском роде обращался. Вроде баба. Хотя кто их, колдунов, знает. И хорька в коня превращают».
– Не баба я, – подал куль обиженный голос. – Девица. Сирота. Меня дядя Игали попросил вам послужить, я и пришла.
– Вот оно как. А посмотреть на тебя можно? А то я и не знаю, где у тебя перед, где зад.
– Я покажу, не бойтесь, – пообещал куль и принялся разматывать шкуры.
Мелькнули рыжие волосы, потом что-то белое, красное. Наконец шкуры грудой свалились на лавку.
– У-у, кого мне Игали в помощники прислал, – начал было Инги шутливо, но тут же осёкся. Девушка, стянув платок, повернулась к нему – и Инги увидел, что правая половина лица у неё симпатичная, веснушчатая и улыбчивая, а левой – нет. Вместо неё – чудовищное бугристое сплетение багровых, сизых шрамов, узкая щель-прорезь на месте глаза.
– Это случилось лет десять назад? – спросил Инги хмуро.
Она кивнула.
– Ты упала в костёр?
– Нет. Меня бросили туда. Мой отец бросил.
– А кто твой отец?
– Вы знали его, господин. Он ваш родич.
– Да? И где же он?
– Вы убили его. Его звали Мундуй.
Инги долго молчал, глядя в огонь. Потом сказал равнодушно:
– Садись.
– Как угодно хозяину, – согласилась она и села рядом.
– У тебя нет родичей ближе меня?
– Я думала, что есть. Но Игали сказал: вы теперь вдвойне моя кровь.
– Он прав. Я не платил виры за Мундуя. Смотри, вокруг лежит много того, за что ты могла бы купить дом, и коров, и даже мужа. Бери что хочешь.
Она посмотрела на продымленные стены, на наковальни, молоты и железо, на закопченную кожу мехов, раскалённые угли. На золото, по-прежнему валяющееся повсюду. Тряхнула копной рыжих волос.
– Я хочу жить здесь, со своим родичем Ингваром. Хочу шить, и стирать ему, и готовить еду.
– Ты можешь зачать дитя?
– Моё тело изувечено, но у меня есть женская кровь. Игали говорил: я могу понести дитя, как любая другая женщина.
– Он умный, твой Игали, – сказал Инги, усмехнувшись. – Кровь за кровь.
– Кровь за кровь, мой господин. Жизнь за жизнь. А патьвашку Игали все считают самым мудрым в округе. Он мудрей многих колдунов, старых и молодых.
– Это уж точно. И мудрей меня, само собою. Впрочем, это нетрудно – быть мудрей меня. Зато теперь я понимаю, зачем я ещё здесь, на этой земле, – сказал Инги и рассмеялся.
С женщиной в доме Инги быстро встал на ноги. Самое главное, исчезла обессиливающая, безразличная лень, мертвившая хуже всякой хвори. Стало нужно что-то для кого-то делать, хотя бы наколоть дров или высечь прорубь. Инги умудрился подстрелить оленя, отправившись на пару часов в лес, и радовался, хлопая лыжами по сугробам. Готовила Вирка вкусно даже из нехитрой снеди колдунова припаса. Рыбу вяленую томила между камней, спрыскивала травяным настоем – Инги уплетал за обе щеки. Блины пекла и делала из жира со шкварками подливку – пальчики оближешь! Мясо в углях запекала, варила с мукой медовое пойло такой сытности, что от трёх глотков брюхо пухло и в сон клонило. Ни минуты на месте не сидит – то метёт, то щепочку подстругивает, то рубаху штопает. И золото всё аккуратно разложила по полкам в кузне. И сияет пуще прежнего, и не валяется где попало.
За две недели Инги привык к ней, как к собственным ногам. Куда ни пойди – везде она, и не стесняет ничуть. И сама не стесняется. Инги даже не стал гнать её из кузни, когда ковал. А дело ведь тайное, для женщин запретное. Под руки она не мешалась, сидела в глубине, смотрела из сумрака. И лицо её казалось наполовину сотканным из огня, наполовину – изо льда, прикрытого пушистым золотом. Огонь вошёл в её тело, обезобразил – но не убил, и потому теперь она не боялась его. Голыми руками брала горшки из печи, выхватывала пальцами угли, чтоб разжечь светильню, и не обжигалась. А однажды вечером, когда Инги, пробегав день по лесу и подстрелив всего лишь тощего зайца, вернулся и посмотрел на хлопочущую Вирку, его будто ударило. Снизу, жарко и душно, стеснилась кровь, прихлынула к щекам, вискам. Инги сглотнул судорожно – будто глотку кто сдавил мягкой рукой. Швырнул зайца на пол – тьфу-ты, тварь лесная, и в самом деле на кота похож – да и выскочил наружу. Плеснул в лицо снегом, растёр. Стало хуже. Аж нутро скрутило. Конечно, и раньше донимало мужское, в особенности когда дело к ночи. И толклась в висках кровь, когда слышал женские голоса, видел идущую с коромыслом девку. Но – старческое, проснувшееся в крови, всякий раз шептало: а ты подожди до утра, там и посмотришь, чего хочешь на самом деле. А поутру рассудок снова становился ясным и холодным, разве только жидкая слизь оставалась на одежде памятью тревожных снов. Да и сны те были – не о живой плоти, а о поблёкшей, лишь в словах оставшейся давней встрече. Помнилось лишь тепло и запах – чуть слышный, терпкий, будоражащий.
Наверное, в запахе и было дело. За две недели привык, впустил в себя. Чего уж теперь? Да ни всё ли равно, раньше или позже? Заодно и узнаем, отчего говорил старый Вихти, что патьвашки редко женятся.
Пошёл в кузню. Сел привычно, глядя на огонь. Подумал вдруг: ведь с утра не разводил огня. И как эта баба посмела?
Вирка пришла вскоре. В одной рубахе, простоволосая. Присела на лавку, на краешек самый, пальцы сцепила. Сидит, на огонь смотрит.
– Огонь тебя сильно изуродовал? – спросил наконец Инги – и поразился хрипоте своего голоса.
– Я не калека, хотя и прихрамываю. Но отметин много. Если вам не противно, господин, я могу показать.
– Покажи, – прохрипел Инги и сглотнул.
Она встала. Потянула за шнурок у ворота. Спустила сперва рубаху с левого плеча, вынула из рукава руку. Потом вздрогнула, изогнувшись, – и рубаха упала на пол, чуть задержавшись на узких бёдрах. Инги окаменел. Снизу доверху: по левой ноге, по бедру, по боку до самой шеи тянулось страшное пятно, переплетение багровых рубцов. И в левую грудь будто вцепился лиловый мох, раздувшийся, бугристый, добравшийся почти до соска.
Взгляд Инги прополз снизу вверх, потом назад – и уткнулся в ровный, заросший редким рыжеватым волосом треугольник под выпуклым животом. Внутри толкнулось жарко, заныло. И Вирка, улыбнувшись, шагнула к нему.
Удивительно, но даже месиво шрамов больше не казалось уродливым. В зыбком сплетении сполохов, в блеске золота, оно светилось странной, болезненной красотой, стоящей на грани смерти, грезящей болью – и тянущей неудержимо.
– Не так, мой господин, – чуть слышно шепнула Вирка на ухо. – Я покажу.
Наверное, ей было больно. Кровь брызнула, потекла по ногам. Но она улыбалась. Вцепилась по-кошачьи, обвила руками, ногами, изогнулась, задрожала, прижимаясь. Впилась вдруг зубами в плечо – и Инги, завыв по-волчьи, извергся, содрогаясь всем телом, мучительно выталкивая из раскалённого нутра комок за комком.
А утром, чуть открыв глаза, подумал: хорошо бы поесть. Свесил босые ноги на пол, поскрёб пятернёй живот. Зевнул, глядя на закопченные брёвна стен. В голове было так пусто и дымно, муторно, будто мхом поросло.
– Хозяин, а я сготовила, – сообщила Вирка радостно, и улыбка на её изувеченном лице совсем не казалась уродливой гримасой.
Месяц Инги не делал ничего. Ходил, носил что-то, шевелил ложкой, даже позвенел маленько молотом, чиня дверные петли, ездил за едой. Но жизнь состояла из вечернего сумрака, разъятого сполохами, тёплой податливой плоти, влажной, хваткой темноты, выжимавшей сладкие судороги, – и всего остального, пустого, скучного и неважного.
А потом Вирка, пробуя испеченный пирог, вдруг согнулась вдвое, закашлявшись, брызнула тошнотной жижей на пол. Схватилась за ковш с водой, затем – за живот.
– Что такое? – встревожился Инги.
– Это ничего, это хорошо, – ответила, улыбаясь сквозь слёзы. – Это замечательно.
Как по волшебству, объявился Игали. Вроде не звали его, и не видно было поблизости – а теперь тут как тут. Закрылся в углу, шкурой завесился – принялся Вирку щупать. А Инги бродил, кусая губы. Тревожно было, непонятно отчего. Наконец Игали, улыбаясь во весь рот, выбрался из-за шкуры и оповестил:
– Ну, патьвашка, до другой зимы папой будешь!
Но Инги особо не обрадовался, будто уже тысячу раз слышал такое. Всколыхнулась только прежняя, пустая тоска. Теперь Вирка, хотя и хлопотала по-прежнему сноровисто, готовила вкусно, уже на него и не смотрела. Нет, кажется, и сидела как раньше, на него глядя и на огонь, но на самом деле глаза её не туда смотрели. Всё время прислушивалась, замирала, положив руку на живот. Вскоре появились какие-то женщины, кланяющиеся при встрече, по-мышиному суетливые. Корявый, затюканный мужичонка привёл двух коров. Постоянно какие-то люди приезжали, уезжали, ходили к Вирке, озабоченно качая головами. А Инги бродил подле них тенью, холодным ветром. Подует – поёжатся, запахнутся. Отойдет – вздохнут с облегчением. Самое странное – исчезло и желание. И, как и раньше, на всей земле один только огонь кузни дарил ему тепло и силу.
Однажды утром Инги, проснувшись, отказался от предложенной еды. Собрал сумку, надел кольчугу. Взял два меча, копьё и лук, за спину закинул щит и ушёл. Одолжил у Игали коня – тот если и удивился, то виду не подал. На, бери, конечно, хозяин, старший патьвашка.
Поехал ко двору валита. Проезжал через деревню – бабы выбегали, хватали ребятишек, тянули в дом. Навстречу ватажка верхом, молодые парни, сплошь оружные, – поздоровались первые, почтительно и опасливо, а после коней погнали. Подъехал к валитовой усадьбе – не узнал. Новая ограда, втрое больше прежней и вдвое выше, колья обтесанные, заострённые. Прямо крепость. И в воротах – незнакомые, копья навстречу выставили. Инги придержал коня, молча глядя на острия копий, нацеленные в грудь.
– Кто такой? – спросил старший, кудлатый и прыщавый, и скрипнул зубами для суровости.
– Да, кто такой-то будешь? – поддакнул младший, в сползающем на глаза шеломе.
Инги сидел неподвижно, не двинул ни единым мускулом. Хотел сейчас одного: почувствовать снова, как сталь проходит сквозь мясо и тряпки, как крови вдруг становится тесно в жилах, и человек, ещё не понимая, что мёртв, вскрикивает, хватаясь бессмысленно за разрубленное тело.
– Эй, ты говори, – сказал кудлатый неуверенно, – а то ведь заколем. Мы ж валита люди, а тебя не знаем.
– Да, – подтвердил младший, – а то, сам знаешь, всякие тут…
Рука Инги легла на рукоять – но тут прогудело раскатисто:
– Хозяин, вы! А мы уж не чаяли!
Тогда Инги тронул коня с места, не обращая внимания на копья, поехал через двор к Леиную.
– Здоровия вам, хозяин! А на этих балбесов не серчайте. Олухи вовсе, набралось их отовсюду к валиту, вовсе неотесанные.
– Тут многое изменилось, – заметил Инги, спрыгнув с коня.
– Ну так, наш валит теперь – не просто валит, а над всей северной корелой хозяин. Да и не только над ней. Пойдём, тут как раз вечеря приспела, подкрепимся, да и говорить приятнее за свежим пивом. Эй, раззявы! – рявкнул на сбежавшихся слуг. – Кто не знает, так знайте: господин Ингвар здесь первый после валита, поняли? А ну рысцой по делам!
Почесав затылок, признался простодушно:
– А мы-то как раз за вами посылать хотели. Слыхали, что дела у вас всякие и нездоровы вы, но тут такое навалилось, без вас, чую, ну никак. А вы тут как тут! Ну, не чудо ли? Наверное, вы и про то прознали, кто у нас в гостях?
Инги ничего не ответил, но Леинуй бухнул радостно:
– Ну, я так и думал! С Новгородом дела-то такие, особые. Ваше тут слово надо!
Только уселись за стол в новом, просторном, пахнущем смолой зале и подняли по первой кружке, пока прислужники резали мясо да разносили хлеб, – в дверях загалдели, ссорясь, и в зал ввалилась разношерстная орава: и совсем уж дикие, в шкурах, ушкуйного вида головорезы, и свои, валитовы люди, а прежде всех – ох, палки-болото, старый знакомец! Мятеща во всей красе. Поседел малость, и добавился над бровью нехороший шрам, но по-прежнему спокойный и деловитый. Прогудел прямо от двери:
– Воеводе Ингвару – многие лета! – И рыкнул тут же своим: – А ну, окстились, почто свару чините в добром доме?!
Помогло, впрочем, не особенно. В отличие от прежней ватаги, новая Мятещева свора вожака слушала не очень. Тот только плечами пожимал – чего, дескать, взять с них, не своя ватага, голь новгородская. И глянул искоса, так что ясно стало: ни дружбы с ними, ни доверия. Потому за вечерею говорили о пустяках да о том, чего Инги ещё не знал, а все вокруг уже обмусолили и едва ли не забыли. Например, про дела нынешнего валита, заботливо подпихиваемого Леинуем да его роднёй. Икогал-то под свою руку без малого всю корелу прибрал, поди ж ты. Новгород-то не против, ему сподручней с одним хозяином дела вести, чем с дюжиной сварливых князьков. Конечно, данник новгородский, тут никуда не попрёшь. Мятеща и прислан за данью. Валит богатый нынче, много дать может. Только не в рухляди дело. Ну, про то потом, не досужий разговор. Да, от посадника Дмитра Михайловича воеводе Ингвару – низкий поклон. Конечно, само собою, всё хорошо. Ах, нашкодил Григорий Жидилевич, наозорничал. Сколько народу легло, сколько добра лишилось. А попы-то отступного дают вам, Ингвар Рагнарович, надо же, за наследство тятино. Хвалят. С вашей руки, говорят, церкви новые да погосты по земле корельской, язычество искореняете. Ждут – креститесь вы со дня на день. Я их не разубеждаю, чего там. Григория-посадника они клянут, хоть сколько добра для них сделал. Напоследок такое учудил, надо же – за капище биться, христианскую кровь проливать, чтобы идолов оборонить. Лживая, говорят, вера его была, гривенкам больше кланялся, чем образам святым. Вот только Новгород обиду на тебя затаил, воевода Ингвар. Его люди легли в глупой этой распре. Так что должок за корелой, ой должок. Но отдать можно, вестимо.
Инги слушал, лишь кивая временами. Дела этой земли будто виделись уже издалека, из-за тумана и снега, как если бы поднялся на высокий крутой склон, уходя из посёлка навсегда, и обернулся посмотреть на оставленное за спиной. Любопытно, как там без тебя, но по-настоящему – всё равно. Режут они друг друга или любят, строят или хохочут – они для тебя уже не живые. Так, призраки памяти. Случайно подобранный кусок берёсты с каракулями. Кто-то писал кому-то важное, а для тебя – пустая забава, неспособная ни задеть, ни оскорбить.
Чуть оживился Инги, лишь когда Мятеща, глянув хитро, сказал:
– Попы-то в отступное подворье вам дают вместо серебра, коли пожелаете. Доброе подворье, купеческое. Твердилино. А вы, я слышал, наследником обзавестись желаете?
– Да, желаю, – ответил Инги рассеянно.
– Доброе дело, ладное. В городе-то подворье держать хорошо, для торговлишки али ещё какого дела, а то ведь и нет никого в Ладоге, кто б за корелу говорил. И сынка привезти, чтоб на людей посмотрел, уму-разуму поучился, коли случай выпадет, тоже ведь не лишнее. Ведь и жёнке вашей, по вам, новгородкою считаться должно, и сынку, и прочим деткам. Коли желаете, так Дмитр Михайлович поспешествует, грамотку-то сладим.
– Хорошо было бы, – согласился Инги. – А чего Дмитр Михайлович и Великий Новгород хотят взамен?
– Так, пустяковина, – ответил Мятеща и тут же принялся обстоятельно рассказывать вовсе про другое: про неурядицу новгородцев с князем. Ну, не везёт господину Новгороду на князей. Со времён Ярослава как ни позовут, так или в распрю с низовыми втянет, или алчный непомерно, или вовсе непотребство от него. Вроде присмотрят какого тихонького, а он бестолочь драчливая и смердов изводит. От Андрея-то Боголюбского сами, почитай что, и отбивались. Иконы выносили, смеху-то, а суздальцы их дротами. Ну, за то и поплатились немало. Князья теперь Новгороду вообще как коню пятая нога – думаешь, быстрей побежит, а на деле спотыкается. По-старому дело делается, по-вечевому, всем народом. А как иначе?
После вечери отправились прогуляться, благо луна полная, светло, и дорога от усадьбы утоптанная. Втроём поехали – Леинуй с Инги да Мятеща. Пара Леинуевых хортов трусили с конями рядом, принюхивались, слушали ночь. Такою порой выползает лесная нечисть, подхолмные людишки, свистуны-шкодники, любители напугать да сбить со следа. Волки в такие ночи, смелея, подходят к оградам домов, и от запаха едкой их мочи шалеют кони. Но трое всадников не страшились ночи – в ней не было никого сильнее их.
Остановились под раскидистым дубом, что стоял могучей сумрачной тенью в лунном свете, под сетью ветвей, дрожащих, как озябшие руки. Спрыгнули с сёдел в скрипучий снег, подошли к стволу.
– Этот дуб посадил отец старого Вихти, – сказал Леинуй. – Посадил и полил кровью пленного лопаря. Это хороший дуб. Он удержит любую клятву.
– Я сам держу свои клятвы, – отозвался Инги.
– Суровы вы, воеводы, – прогудел Мятеща. – Только я вас клясться не попрошу. Дело тут как у гостя в клети, считай да смотри. Скажи да, скажи нет, а потом подсчитывай, чем обернулось. Наделали вы дел, Ингвар Рагнарович. Но Новгород умеет прощать, если с ним по-хорошему. Ну так вот: финны-то снова колобродят. То свейского епископа прибьют, то на нас набегают. Если б на корелу с ижорой только, так и на новгородский народ. Дани не дают, баламутят. Надо их приструнить. Ежели согласитесь, я с вами пойду. Своих соберу, Дмитр-посадник людишек подберёт. В силе будем. Ежели нет…
– Ежели нет, Новгород пойдёт на нас, так? – спросил Леинуй добродушно.
– То на усмотрение господина Новгорода.
– Ты звал меня в новый набег, воин, – сказал Инги, глядя на дуб. – Звал к дикой воле. А теперь хлопочешь за город, посадивший тебя в клетку. Это тебя Новгород простит, если ты поднимешь нас против финнов. Это ты хочешь выкупить нашими жизнями свою вину. А ведь ты виноват не только перед Новгородом. Из-за того, что ты не смог совладать с малым человечком из Альдейгьюборга, умерло много моих людей. Очень много. И смерть их не была лёгкой. Чем ты заплатишь за них?
В наступившей тишине Мятеща положил руку на рукоять меча.
– Мне твоя жизнь не нужна, – сказал Инги. – Я готов пойти с тобой на финнов, но я хочу, чтобы потом ты пошёл за мной. Эта земля больше не держит меня. Я забрал наследство моей матери на земле её родни. Я забрал часть свого наследства у Альдейгьюборга и твоими стараниями заберу его целиком. Но на этой земле есть ещё те, кто должен мне. Те, кто выгнал моего прадеда из земли, называемой Тронделаг. Мой прадед был богатым там. А пришёл сюда как нищий. Я хочу прийти туда и взять принадлежащее мне. Ты пойдёшь со мной. И поклянёшься у этого дуба, что пойдёшь.
– Это же за три моря, воевода. Сгинешь сам и других потянешь!
– Пока что другие тянули меня к гибели, не я их. Клянись – или уходи.
– Клянись – или уходи, – эхом отозвался Леинуй.
Среди ветвей над головой каркнул проснувшийся ворон. Мятеща вздрогнул и двинул тихонько пальцами, крест-накрест. Инги рассмеялся.
– Не много ли ты отдал за свободу, а, ушкуйник господина Новгорода? Ты отдал свою силу и в слабости отдался новому богу. Но не бойся. Старые боги примут твою клятву и заставят тебя сдержать её. Они никогда не уходят от тех, кто кормил их жизнями.
Луна заливала светом лица, бросала резкие тени на снег. Мятеща снова опустил руку на рукоять меча. Глянул на лицо Инги – мертвенно-бледное, с чёрными провалами глаз – и прошептал:
– Будь по-твоему, колдун. Клянусь своей жизнью, я пойду с тобой.
– Это не всё, воин нового бога. Поклянись своей кровью и своим родом, поклянись днём здоровья и часом болезни, дорогой и теплом, домашним кровом и едой на столе – поклянись! Поклянись покоем своим и рассудком, рукой и правом, памятью и славой – поклянись!
– Клянусь! – прошептал Мятеща, дрожа. – Клянусь!
В руке Инги сверкнул нож, и с ладони брызнуло на кору кровью, почти чёрной в лунном свете.
– Дай старым богам ощутить вкус твоей крови, воин, – приказал Инги. – Или, если боишься, отдай хотя бы то, что повесили тебе на шею жрецы нового бога.
Дрожащая рука Мятещи нырнула за пазуху и появилась с крохотной серебристой искоркой меж пальцев.
– Я не боюсь, колдун, – прохрипел, вытягивая из-за голенища нож. – Ты прав: со старыми богами я побеждал, а с новыми стал покорным. Я захотел тепла и покоя. Твои боги не способны дать их. Но Мятеща всегда отдавал долги. Отдам и сейчас. Но моей крови этому куску дерева не видать. Я вдосталь накормил поганый род живой рудой. Пусть подержит залог Христа – если не поперхнётся!
С тем прочертил ножом кору и запихнул крестик в надрез.
– Видели ли вы? – крикнул Инги, глядя в блёклый сумрак.
– Слышали ли? – эхом отозвался Леинуй.
В зарослях неподалёку загалдело, просыпаясь, потревоженное вороньё.
– Хватит бесовщины, – буркнул Мятеща. – Нажрался уже.
Подошёл к коню, уселся и поехал, не оглядываясь.
Утром встали перед валитом – услыхать высокое слово, полное мудрости. В новый просторный зал набилось множество народу. Все в нарядных одеждах, сверкают серебром на запястьях и пальцах, на ножнах и поясах. Каменья цветные, шелка, соболя – прям не лесная глушь, а Царьград. Валит в алом плаще, пояс жемчугом выложен. На голове – венец яркого золота с искристым красным камнем посередине. Седой, благообразный, величавый – ровно великий князь на стольце. Но Инги видел: в глазах его плескался страх. Валит сидел перед толпой словно малый ребёнок, выставленный к чужим, и едва удерживался от крика. И возле его стояли не послушные гридни, готовые с полуслова броситься, исполняя высокую волю, – стояли сторожа, самодовольные и наглые, уверенные в безнаказанности.
– Здоров будь, высокий валит, драгоценный родич! – Инги поклонился, пряча усмешку. – Пришли мы к тебе просить нижайше совета и помощи.
– Здоров будь и ты, родич, – слова слетали с дрожащих валитовых губ, будто брызги слюны, неопрятно и бессвязно. – Как не дать тебе, чего попросишь. Ты умеешь просить, мой родич.
– От великого мужа, сильного мудростью и духом, приятно и почётно принимать советы. Посоветует ли мне высокий валит отправиться вместе с воинами против злокозненных финнов вместе с новогродским воеводою, храбрым и мудрым Мятещей?
Икогал хихикнул – дробненько, с мокреньким привзвизгом, залился меленьким старческим хохотком. Наконец отдышался, утёр рукавом губы. И выплюнул:
– Конечно, мальчик мой, родич мой дорогой, иди, иди на финнов! Иди далеко! И с собой бери их всех, бери, да!
И тут снова затрясся, брызжа слюной, ударил в грудь костлявой ладонью.
В зале кто-то нерешительно хохотнул. На другом конце, там и сям, плеснуло смешком. И вдруг бухнул весь зал, взахлёб, истерично, по-кликушьи. Люди падали на пол, держась за животы, скребли солому, дрыгали ногами в сафьяновых сапогах. Не смеялись, пожалуй, только дети, приникнув испуганно к трясущимся взрослым. Да Инги, не сводящий взгляда с корчащегося на троне старца. Наконец поднял руку – и всё смолкло. И валит замер с полуоткрытым ртом.
Затем поёрзал, устраиваясь на троне поудобнее, и сказал плаксиво:
– Что ты, в самом деле. Иди, воюй. И этого забери, как его, ну… – он щёлкнул пальцами.
– Леинуя? – подсказали услужливо из-за спины.
– Конечно, кого ещё. Чего лезете, когда не просят? Иди, родич! – Валит хлопнул ладонью о подлокотник трона. – Хорошей резни!
Когда выбрались из зала, расталкивая старейшин с дубовыми посохами в руках и разряженных домохозяев, Мятеща буркнул угрюмо:
– Это ты, колдун, так его вылечил, да?
– Если б он его не вылечил, тебе не у кого было бы просить помощи, – прогудел Леинуй. – Господин Ингвар великое дело сделал. Если б ты видел, каким был нынешний валит, понял бы. А про великие и малые дела скажу ещё, что кое-кто забывает надёжный замок на дверь нацепить, а потом сам в клети сидит, а кое-кто сотней на полтысячи наезжает и побеждает.
– Не ссорьтесь без нужды, – сказал Инги. – Любому из нас может не хватить ни силы, ни мудрости. В особенности если он тратит их на распри с теми, кто встал рядом с ним против общего врага.
– Что-то я малость запутался, с врагами-то. Я – ушкуйник простой, неучёный. Может, великий колдун объяснит мне, кто теперь мой враг?
– Это просто, воин, – ответил Инги весело. – Тот, кто желает тебе смерти, твой враг. А мы – друзья тебе, поверь.
Поход против финнов на самом деле обернулся простой резнёй. Они не успели ни собрать войско, ни даже как следует укрыться. Только пару раз и пришлось брать городки за частоколом на вершинах утёсов, да однажды вплавь броситься вслед за удирающими на остров посреди озера. И добычи было не ахти сколько. Скудный лесной народ не хотел умирать за свои бедняцкие пожитки, разбегался стремглав. Многих ловили. Новгородские норовили забрать полон, с полдороги отправили домой целую толпу связанных полоняников, всё больше девок да детей. Корела норовила убить – к чему лишние рты? И землю зря занимают, ишь, расплодились под боком.
Инги за весь поход ни разу не обнажил меча. Глядел с коня, как жгут очередную деревню, режут всё и всех попавшихся под руку. Глядел на промытое до бесцветия небо, на траву, пробивающуюся сквозь вороха старых листьев. Лето начиналось доброе, благодатное. Листва на берёзах сияла под солнцем искристой яшмой, заливались высоко над кронами жаворонки, не слыша людского крика.
Мятеща лютовал. То ли не чувствовал над собой взгляд нового бога, отдав старым богам в заклад его талисман, то ли из обиды – не стоило на такой поход ещё и корелу подымать, обошлись бы малой ушкуйной ватагой. Скотину даже сёк, коней увечил. Леинуевы ворчали: зачем добро портить, всё ж отогнать можно.
Были и ссоры новгородцев с корелой. И унимать их Мятеща не стал – вмешаться пришлось самому Инги. Но его до дрожи боялись и те и другие, и потому дальше ругани дело не зашло.
За день до солнцеворота вышли к свейской церкви на берегу озера. Свежесрубленный домишко с маковками и большим крестом стоял на самом берегу, гляделся в воду. Красивый домишко. Жрецы нового бога умели выбирать места для святилищ: на солнечных берегах или на вершинах холмов, лицом к закату, а если в городе – на площадях или подле хором первых людей, чтобы и выше, и красивее всего. Новый бог тоже любил власть и силу.
Инги первым бросил факел на крышу из смолистой дранки. А после того, как обвалились внутрь стены и сгинул среди пламени знак креста, приказал поворачивать домой. Возражать никто не стал. Финны – известные колдуны, и если патьвашка решил, что больше ходить среди них не стоит, так и вправду лучше уносить ноги. Тем более двигались уже как табор поселенцев, а не как войско – с возами, груженными рухлядью, со стадами коров и табунами коней.
С Мятещей распростились, однако, вовсе не холодно. То ли он согнал злость, то ли решил, что всё оборачивается к лучшему. Торговые гости говорили, что в краях за свеями, где Инги собрался добывать наследство, который уже год усобица. Не могут варяги тамошние поделить королевство. А где война, там и добыча лёгкая. Отчего не попробовать? Прощаясь, условились о приготовлениях, о людях, кораблях и припасах. Инги передал дары посаднику Дмитру и не поскупился.
Возвращаясь домой, пели и пили пиво в каждой встречной деревеньке. Ну, снова удача с нами, и не такая уж злая. Видно, и вправду патьвашка подобрел, когда бабой обзавёлся. И обрюхатил её уже вроде. А баба-то, говорят, страшней зимы, покорёженная вся. Колдовское отродье только таким и рожать. А ещё говорят, будто родня она ему и ведьма сама сызмальства. Батя её в костёр бросил, а патьвашка батю её, даром что родная кровь, на куски порубил да скормил волкам. Теперь вот вместе колдовской плод сотворили, и не к добру это. Кто б говорил, не к добру, а пять коров за собой тянешь, а? Кабы не патьвашка, сидел бы, лаптем рыбу ловил, вояка берёзовый. А я тебе говорю, не к добру это всё, недаром твердят: злая у него удача, и кабы не пришлось сторицей выплачивать за дела его. Коли правду бают, богов-то он огнём обидел, людей лучших сгубил и сам чуть не сгинул. Помяни моё слово, недорода и голодухи недолго ждать осталось.
Но ни недорода, ни голода не случилось. Лето прошло мягкое, сытное, лето тёплых ночей и полных мёдом сот, налитых колосьев и наваристой браги. Добыча пошла впрок, и ушедшая в землю кровь обернулась яблоками на ветках и золотом ячменя. А ещё до первой седой изморози на траве Инги поднял над головой сына – розовый орущий комочек, – при всех объявил его своим и дал ему имя Рагнар, имя своего отца. Вирка родила его у кузнечного пламени, родила без боли, лишь тихо вздохнув. На пир собралась вся родня, от самых дальних до валита, переставшего хихикать и превратившегося попросту в пожилого добродушного дядьку, любителя хлебнуть пивка, попугать «козой» младенцев да ухватить молодушку-другую за круглую попу. Словно забылись начисто давние боль и смерть, стёртые новой сильной жизнью, и посёлок у кузни снова заплескался, загомонил новой суетой. Замычали многоголосо коровы, кони ржали в стойлах, и бродили по округе, таская за ушами связанные из суков хомутины, разжиревшие осенние свиньи.
А за столом Йоля Инги, как давным-давно, поднял первую чашу, благословляя еду и кров, и в белых его волосах лучился золотой венец.
Зиму он провел перед пламенем горна, с послушным железом в руках. На синюю сталь клинков и шеломов послушно ложилась тончайшая золотая нить. Мягкая проволока свивалась в кольца для кольчуг, и шипели в снегу, выхватывая из холода твёрдость, лезвия секир. А когда налилась соком листва, Инги снова поднял на руки сына и поцеловал жену в испещрённый шрамами лоб. Боги улыбались ему. Время его на этой земле подходило к концу, и дни уходили в покое.
Инги взял с собой немногих – лишь тех, кто поклялся идти до конца, убивать и умирать рядом с ним, – и отправился к Белому морю, к кораблям и ушкуйной ватаге, собранной Мятещей, который без знака нового бога на шее снова впал в бесшабашное и лютое душегубство. Утром солнцеворота попутный ветер налил силой их паруса и понёс горстку кораблей на восток – вокруг Терского берега, чтобы потом унести далеко на запад, к земле с чужим именем «Тронделаг», когда-то изгнавшей кровь Ингвара, сына Рагнара.
В своей земной жизни он никогда больше не ступил на землю берёз и озёр.