6. Возвращения
Из Леинуевой ватаги легло семеро: Мика, Вельяказ, Воземут, Пюхти, Гымуй Кривец, Намест и Вельют-младший. Многие привезли домой шрамы и перебитые кости, но калекой не остался никто. Всего семеро в таком походе! Вправду говорят, злая удача у молодого патьвашки. Конечно, матерям никакое серебро сынов не заменит, так разве они не знают, рожая воинов: с мечом им спать, с копьём женихаться? Зато семьям столько добра дали, за сыновей такую виру, что отцы трижды кубки подняли со здравицей. Сыновья ещё будут и внуки, а серебро – это новые земли и скот, новые лодки и сети, дома и невесты, и много крепких, здоровых детей. Вари пиво, пей, гуляй! А что патьвашка смурной ходит, так это его колдуново дело. Говорят, крови он там пролил немерено. Вот его кровь за душу-то и тянет, радости не даёт. Девку бы ему, да только редко патьвашки жёнок берут. Сила у них колдовская пропадает от женщин, или что. Иные, говорят, вовсе по другой части, им на женок и смотреть противно. Но этот не из таких. Он и на парней смотрит равнодушно. Без радости человек, без смысла. Скорей бы он снова куда отправился, что ли. Добыча от него и богатство – это ладно. Да только спокойнее без него.
Инги ступал по земле, как по вороху обугленных сучьев, мёртвых и колючих. Пламя Сигтуны плясало перед его глазам, и звенели в ушах чужие слова, равнодушные и безжалостные. Твоих богов и героев никто больше не знает. Их нет, они истлели. Остались в жалких захолустьях памяти – как несчастное племя трусов, медленно догнивающее в земле зимы. Бронзовые лица смотрели на него из сумерек, улыбались беззвучно.
– Кто вы? – кричал им Инги. – Да на вас всем наплевать! Люди забыли вас, вы ничего не можете! Что вы смотрите на меня? Да вам самим наплевать, забыли вас или нет. Вам всегда было наплевать, думают о вас люди или нет, вы для них никогда пальцем не пошевелили! Потому и пришёл новый бог – из-за вашего безразличия. А вам только и дела, что смеяться, вы всегда надо всем смеётесь, и кровь ваша холодней льда!
А потом, схватившись за голову, умолк и замер, глядя на золотое запястье: по его глади плясали отблески, и казалось оно раскалённым докрасна.
– Люди не понимают вас, – жаловался им Инги. – Вон новый бог, он же понятный. Он простые слова говорит. А вас не понимают даже те, кто приносит вам дары. Я вас не понимаю. Когда вы меня награждаете, а когда – наказуете? Чего вы хотите от меня? Или вам наплевать, что я бьюсь – для вас?
В очаге затрещало полено – словно засмеялось сухим, старческим смешком.
Когда отошла пора свадеб и паутины, Инги отправился к старому колдуну. Листва уже облетала с берёз, ложилась блеклым беззвучным золотом. Низкое солнце умыло стволы неярким светом, и роща казалась чистой и тонкой, как льняной рушник. У самой усадьбы Инги разминулся со странными людьми – вроде обычные, деревенские, но неприветливы не по-здешнему. Объехали, даже не кивнули, но оборачивались, пока в лощину не съехали. Чтоб местный не поприветствовал молодого патьвашку, известного всем? А может, у старого Вихти плохие дела?
Тот на самом деле был плох. Бледный, тонкий. Глазницы запали. Только глаза на лице и остались живыми – всё такие же чёрные, сильные. Лежал на лаве, укрытый по грудь медвежьей шкурой, даром что очаг пылал вовсю и на досках от жара проступала смола.
– Доброго дня вам, учитель! – поздоровался Инги.
– Доброго и тебе, бывший ученик, – отозвался тот чуть слышно. – Ты садись, а то высоченный такой стал, лица не вижу. О, хоть погляжу на тебя. Эк заматерел ты, отвердел, будто каменный. Вижу, не одну смерть за плечами приволок. Многих порешил, а? Не иначе, дюжины три. И сильных людей, и трусов, и вовсе баб. Вижу, и страх их вижу. Так?
– Так, – подтвердил Инги, теребя шапку в руках.
– Хорошо я стал видеть. – Вихти усмехнулся. – Ледяная старуха уже пришла за мной, близенько стоит. Я уже её глазами смотрю. Усмехается тебе она, а если б умела радоваться – наверное, обрадовалась бы.
– Вы всё ещё верите в неё? Верите в то, что никто другой не видел, во что не верит? Или попросту смеётесь надо мной? – крикнул вдруг Инги. – Нет уже старых богов, ни для кого нет! Верят-то в мелкое, что за печью живёт, молоко портит, по лесу водит – и всё. Никто из сильных, тех, с кем могли бы говорить боги, их не слышит. Нет их. За нового бога говорят его жрецы, они сильны и богаты, их уважают люди. А те, кто даёт жертвы старым богам, они… да они сплошь и рядом… тьфу ты!
Инги умолк, поперхнувшись словами.
– Ну, парень, ты уже, почитай, валиту вровень. А приехал орать на старика, да ещё полумёртвого. – Старик вздохнул чуть слышно, будто прошелестело в жухлой траве. – Не спеши кривиться. Я тебя за руку к богам подвёл, мне и отвечать тебе, пока могу. Всякий человек – он по своему размеру вокруг себя всё выбирает. Малые, мирные люди, не вожаки и не колдуны, – они и выбирают малое да удобное. Это большим, как ты, великое нужно, чтоб горы рушило да племена двигало. Потому большие, по-настоящему великие боги – они всегда являлись немногим. Остальным только имени и было достаточно да знания того, как великого раз в год ублажить на большом празднике по слову колдуна-жреца. По-настоящему они богов и не знали. А те, кто знал или думал, что знает, – не особенно-то они заботились, чтоб другим рассказать. Вот ты откуда про богов-то узнал, имена их, силу?
– Мне отец говорил, и дядя отца, и свояки.
– И они все одно и то же говорили?
– Ну, почти. Иногда по-разному, конечно, иногда и спорили.
– Хорошо, а я тебе про каких богов говорил? Разве про твоих?
– Не совсем… но ведь узнать можно. Та же твоя Ябме-Акка, она же – Хель, а Укко – он как Всеотец.
– Похоже-то похоже, да не совсем. Я твоих богов знаю, так я и помог тебе, рассказал, кто на кого похож. А кто не знал бы – он бы и рассказал о них так, что ты б своих не распознал. Да и на самом деле – разное всё. Старуха земная – вовсе не хозяйка погреба с ядовитыми змеями вместо крыши, как твоя Хель. И Укко, который землю из пятки выковырнул, – вовсе не твой лукавый убийца, который никому из старших богов и не отец на самом деле. И повсюду так. Пойди по земле, спроси про старых богов – ни в одной деревеньке тебе одинаково не скажут. Смешно, но раньше гости торговые себе в головы вдалбливали, где какому самому наиглавнейшему из богов молиться. До первого порога на Чермной реке – этому, после первого до пятого – другому, а потом ещё дюжине, пока до моря не доберёмся. И каждому особая жертва нужна, и каждого оскорбить можно невзначай. А разве бог может быть разный по разные стороны реки, а? Не знали люди богов, вот что выходит. А не знали – значит, и не верили, в безбожии жили.
– Да что вы, учитель! Тот старик из Похъелы, он и то мне такого страшного не говорил… Я ведь видел, да и сейчас вижу – они рядом, боги. У них лица из золотой бронзы, они смеются…
– А ты расскажи людям про видения свои, спроси: видел ли кто такое? Знаешь, что тебе скажут?.. Э, парень, я вот думаю, помирая: не богам мы жертвы приносили, иной раз и человечьей жизнью. Себе приносили. Ради страха, ради власти. Страх множили и темноту. Из темноты на тебя глядят лица, парень. Не знали мы богов. Потому так легко и пришёл к нам новый бог. Потому что с ним закон, простой и ясный, потому что он глядит из света и улыбается, и лучшее приношение ему – чистое сердце.
– Учитель! – крикнул Инги, ошеломлённый. – Я… да как же… вы же меня учили! Вы…
– И перед самой смертью не поздно поучиться, – сказал Вихти, улыбаясь. – А ты, парень, не переживай за меня. И за себя тоже. Всё у тебя будет хорошо. Ты поищи богов своих, как следует поищи. Потом разберёшься, что именно ты нашёл. Ну а теперь… устал я, парень. Подойди ко мне ближе… вот так и нагнись.
И, глядя в лицо наклонившемуся Инги, старик пошевелил губами беззвучно, двинул пальцами перед лицом – крест-накрест. И закрыл глаза.
Инги выпрямился, молча вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
– Учителю плохо совсем, – сказал ему шёпотом Игали, ожидавший в сенях. – Может, ещё пару дней проживёт, а может, того меньше. Он и сам знает.
– Потому и приезжали те, от меня отвернувшиеся? – спросил Инги, не глядя на него.
– Да… это поп новый из Ландиколы приезжал. Там же церковь теперь, знаете?
– Я понял. И как теперь зовут великого колдуна Вихти?
– Чего? – переспросил Игали испуганно.
– Когда жрецы нового бога обращают человека в свою веру, они дают ему новое имя. А старое забирают вместе с душой.
– Не знаю… они вроде ничего не забрали. Разве только боли немножко. Ему же легче стало после них, правда.
– И ты тоже принял новую веру?
– Я – нет. Я пока разобраться хочу, вот как. Но новый бог этот – он добрый и помогает бедным прежде богатых, а больным – раньше, чем здоровым. Бедные ближе всего к нему, он их особенно любит.
– С его именем убивают и жгут, не разбирая, бедный или богатый, – сказал Инги устало. – Но я желаю тебе удачи, брат мой. Разберись сам. И, прошу, прими от меня на память. – Он стянул с пальца перстень с большим багровым камнем. – Этот перстень стоит больше корабля с товарами. А носил его тот, кто вещал про любовь нового бога к бедным. Прощай, Игали.
– До свидания, господин Инги, – прошептал парень, глядя на тяжёлый, оправленный в золото сгусток кровавого света у себя на ладони.
За неделю до Йоля, когда лёд уже прочно сковал озёра, Инги явился в Альдейгьюборг. Явился не один, а с сотней людей в бронях и при оружии. Дружина на загляденье – кольчуги да чешуя, один к одному, шеломы золотом украшены. Любому князю под стать. На отборных конях, крытых крашеными попонами, упряжь с серебром да золотом, да с хоругвью. На ней – красный молот на зелени.
Перепугались в посаде – войско ведь целое. А в город не пустить, так и непонятно, чем обернётся. Этот вожак их молодой, сказывают, колдун, и в большой силе. Потому ворота вроде как и не закрыли, но навстречу вышли тоже войском целым. Правда, не таким пригожим с виду. В спешке собирали, кого ни попадя. Кто-то и в исподнем оказался, только тулуп накинул да топор схватил. А кто с копьём и при броне, да в заячьем треухе. А впереди, верхами, – сам посадник, с ним пара знатных и, на тебе! – старый знакомец Мятеща, в меха разодетый и в новеньком шеломе синей стали.
Инги с Леинуем и парой Леинуевых свояков выехали навстречу. Остановились друг против друга среди снежного поля. Молчали, только кони сопели, всхрапывали. Кони хозяев как часть себя знают, чуют: близко лихое. Наконец Мятеща первым подал голос:
– Здоров будь, хозяин Ингвар, и ты, воевода Леинуй, и храбрые вои!
– И ты здрав будь, храбрый Мятеща, – отозвался Инги. – Желаю я здоровья и тем, кто с тобой. Судя по виду, люди благородные они и знатные.
– Это господин посадник, Григорий Жидилевич, а с ним знатные гости, Михаил да Косьма Грек.
– Здрав будь, Григорий Жидилевич, – сказал Инги, – и вы, знатные гости.
Знатные гости переглянулись, а посадник сморщился, будто больной зуб прикусил. Впрочем, зубы у него в самом деле болели.
– Здорово, – буркнул, сощурившись. – С чем пожаловал, хозяин? С добром или как?
– С добром, великий наместник, с добром. И за добром.
– За чьим же? Тебе что, должен кто остался?
– Я за своим добром. Тем, что мне от отца и его брата осталось. От херсиров Рагнара и Хрольфа.
– От хер… кого?
– Гость был богатый, помните, Григорий Жидилевич, жирный такой варяг, который всё с Твердилой тягался? – подсказал торопливо Мятеща.
– Ну, помню.
– Так это племяш его, родной.
– Так где он был, когда судили-то, а? Помню я то дело. В городе усадьба, два корабля, заимки, коней табун… немало добра. Так оно всё как выморочное и пошло. Год и день наследника ждали, как положено. Ты где был?
– Я был далеко, – ответил Инги, глядя посаднику в глаза, маленькие, испещрённые кровавыми жилками. – Неважно, где я был. Важно то, что я теперь здесь и хочу справедливости.
– Мы и рассудили по справедливости. Корабли Твердило забрал за вину, а усадьбу и прочее, как выморочное, посад взял, да и отдали церкви Миколая-угодника, благослови Господи. – Посадник перекрестился.
– Гость Твердило хорошо знал, что у Хрольфа есть наследник. Если он не сказал, значит, он солгал на суде – если этот суд был. На суде этом должны были свидетельствовать и те, кто плавал с Хрольфом и моим отцом, кто вёл дела вместе с ними. Они – честные, стоящие люди.
– Ты что, сказать хочешь, что я вру?
– Я хочу сказать, что требую справедливости.
– Привёл свору чуди косоглазой и думаешь, в силе ты? – Посадник харкнул на снег. – Разговаривать ещё с ним… проваливай-ка, откуда пришёл, искатель справедливости. Пусть только твои чудины вылезут – господин Новгород их, как вшей, передавит.
– Храбрый Мятеща, ты слышал, что сказал мне этот человек? – спросил Инги.
– Григорий Жидилевич! – рявкнул тот.
Посадник, повернувшись, буркнул: «Чего орёшь?» – за вдох до того, как Леинуева рука выдернула его из седла.
– Не пугайтесь, знатные гости, – попросил Инги, улыбаясь. – Григорий Жидилевич собрался немного погостить у меня, чтоб мы могли спокойно поговорить о справедливости. И вас я приглашаю. Моё вам слово: я не причиню вам вреда, если вы сами того не захотите.
Гости переглянулись, потом оба, как сговорившись, уставились на Мятещу. А тот, ухмыльнувшись, сказал:
– Хозяина Ингвара слово крепкое. Вы его послушайте. А я, пожалуй, поеду, расскажу, что к чему!
– Ты ж нам говорил! – крикнул Косьма Грек.
– Так повторю, ежели надо, – прогудел Мятеща, разворачивая коня.
И потрусил неторопливо прочь.
Посадника не обижали. Чего его обижать – не вовсе скверный человек и неглупый, жадноватый только. Да с кем не случается – в кошель сунуть что плохо лежит. Приветили его как следует, напоили, накормили, песни спели. Правда, в деревеньке какой почёт, хата дымная, и дерьмом пованивает, ну так люди привычные, охотки не отобьёт. Григорий Жидилевич – человек бывалый, почитай, из хлева в посадники и выбился, сметкой и расторопностью. Маленький, как колобок, но крепкий да проворный, начнёт тараторить, не уследишь, туда-сюда снуёт, на языке три дела, в руках – пять. Пока, по новогородской привычке, мужи бороды почешут – он, глядь, успел продать, купить, и снова продать, и на барыши корабль нанять. Глазки живенькие, как ртуть бегают, и хмурится всё время, печалится, щёки надувает – будто вот-вот его обидят, ущемят или навредят как, а он обязательно должен успеть, чтоб не навредили и не ущемили. Но выбился он в посадники из самых бедных селян не только торговой сметкой и хозяйственным соображением. Везло ему на хороших друзей, умел он выбирать. С самого начала щедро делился Григорий Жидилевич с новым богом и его слугами. Когда ты хозяин над людьми, а те за дедовское ох как крепко держатся, трижды осторожничать нужно. Над идолом надругался, в божка лесного плюнул – до поры до времени сойдёт, а потом боком вылезет. А господину посаднику и не вылезало. При нём в старом Альдейгьюборге церковь на церкви стала, да монастырь на придачу, хороший монастырь, богатый. Одного только господин посадник толком не уразумел: слуги нового бога, они больше всего о службе новому богу радеют. Сколько ты им ни давай, хоть спасибо скажут и поклонятся, – всё примут как должное и ни за что по-настоящему благодарны не будут. Потому как, им давая, допрежь всего о себе радеешь, о душе своей – так это жрецы нового бога понимают.
Ах, угощал-потчевал хозяин Инги господина посадника, из кубка своего наливал, чуть ли не сам мясо перед ним резал. Гости торговые, Михаил да Косьма Грек, вовсе разомлели. Решили, видно: только с посадником у корельского князька дела, а их для внушительности только и забрали. Может, ещё и приплатит за неудобство тем, что с посадника стрясёт?
Пировали чуть не всю ночь, а назавтра днём гостей с больной головы разбудил зычный Мятещин бас:
– Эй, принимай рухлядь!
Но перепугаться не дали, тут же проворный рында принёс им согретого пива: пожалуйста, гости дорогие, чтоб голова не болела, а вот ещё клюковка мочёная, очень помогает! Пока похмелялись, во дворе скидывали с саней тюки, и мешки, и казну в сундуках. Мятеща подошёл к Инги, улыбается, аж борода вдвое шире.
– Всё получилось, вожак, как ты и говорил, – прогудел довольно. – Попы и вправду согласились. Назойливый благодетель подчас хуже вервия на шее.
– А с Дмитром как? – спросил Инги озабоченно.
– И с Дмитром-десятником всё как нельзя лучше. Новгород – он умеет сказать «спасибо». Не десятник он больше. – Мятеща хохотнул, будто рыкнул из утробы. – Видать, наступил кое-кому на мошну Гришаня наш, не иначе. Дня через три самое большее ожидаем нового господина посадника, ей-ей.
– Значит, дело только за тобой – чтоб не натворил дел Григорий Жидилевич, пока всё не уложится.
– Не натворит. Попы за нас горой. Я им намекнул, что ты не только дело сделаешь, какое условились, да ещё можешь и сам креститься, и народец свой крестить. Да ещё к словам кое-что приложил. Знаешь, ворота, что ты с церкви сигтунской содрал, теперь в новогородской Софии, в самой что ни есть главной церкви земли здешней крещёной? За месяц починили, доски подобрали взамен ободранных да поставили людям на диво. Хорошие, говорят, врата, недавно в немцах сделанные, и вот, с Божьей и нашей помощью, – в Великом Новгороде… А ещё ж у меня не одни попы. Ватажка моя, да кое-кто из Дмитрова народца заранее подъехал – схвачено крепко. Ох, удивится Гришаня наш, любо-дорого посмотреть будет.
Но удивился Григорий Жидилевич вовсе не так, как предполагал Мятеща. И разобрался во всём в считанные часы после того, как его встретили в воротах, взяли под белы руки и сказали, что он уже не посадник. Мятеще следовало запереть его понадёжнее, в клеть засунуть поглуше да потемнее, в мошенничестве обвинить, не боясь кривотолков, а не закрывать в его же горнице, стражу выставив. Стража та, конечно, не местная, а из Мятещиных людей, никому проходу к бывшему посаднику не давала. Да только ходы-выходы из своей горенки бывший посадник знал куда лучше пришлых сторожей.
Прозорлив был Григорий Жидилевич недюжинно. Провёл его Мятеща лишь потому, что отдал ему на сохранение всю добычу с похода, да ещё и прочую казну. Посаднику и в голову не могло прийти, что человек, пожелавший остепениться да сделаться из ушкуйника торговым гостем, кинет всё на ветер. Но теперь нужные вопросы и нужные люди быстро расставили всё по местам.
Замысел у Инги родился ещё летом, когда делили добычу на берегу. Мятеща хотел подбить Инги на ещё один набег, дерзче прежнего. Инги же ответил угрюмо, что его добро немалое прямо под боком дожидается. А какое, скажи на милость? Отцово наследство? А как так? Ну-ка расскажи. Может, помогу, если дело того стоит.
Инги рассказал, Мятеща выслушал внимательно, бороду поскрёбывая, а потом, поразмыслив, рассказал, что знал про дела в Альдейгьюборге и про его хозяев – про посадника и про его деньги. На две головы и прикинули, как можно вернуть наследство отца, не ссорясь с Великим Новгородом и не полагаясь на его правосудие. Мятеще он пообещал половину своей доли, и тогда в дело пригласили Дмитра. Тот, хотя и болел от раны, рассудил здраво – за его спиной в Новгороде стояли сильные люди, и посадничество бы его поддержали, деньгами и связями с корелой подкрепленное. Григорий Жидилевич не нравился многим, и дань с корелы, если не водить дружбы с тамошними валитами, собирать было рискованно. Дмитр же и отвёз немалые подношения в Новгород. А Мятеще выпало улаживать дела в Альдейгьюборге, договориться со слугами нового бога, поручить посадника гостеприимству Инги, а потом забрать из церкви казну якобы по посадникову слову, которому попы с оплаченной лёгкостью поверили.
Хоть и заковыристый был план, прошло всё как по маслу даже в самой надежной части. Мятеще даже не пришлось помогать, посадника к Инги в гости отправить. Но вот в клеть его не посадил он зря, потому что вечером Григория Жидилевича в горенке не оказалось. А оказался он в притворе Николаевской церкви с парой верных людей. Люди эти взяли под белы руки дьяка Никанора да и сунули его головою в ушат со святой водой. Подержали малость, а когда вынули, дьяк, откашлявшись, быстро и дельно всё растолковал про дела с казной, Мятещей и новым посадником.
Ах ты, етит тебя! У, рвань ушкуйная! Григорий Жидилевич аж подпрыгнул от ярости, но на дьяке злость срывать не стал. Успеется. Волоча дьяка под руки, кинулись к Твердилину подворью. А тот уже с вечера, почуяв неладное, вооружил всех домочадцев, да и сам с сыном ждал, за копья держась. И уже свойственников да однорядцев известил, те тоже наготове были.
Мятещу врасплох не застали. Никому это ещё не удавалось, ни татям, ни купцам. Да только людей у него под рукой всего горстка оказалась. Расставил своих по стенам, в детинце посадил, где надо, – страже какое доверие, они-то обещают, а сами смотрят, куда ветер дует. А при себе всего шестеро. И то кровь могла бы большая выйти – все рубаки испытанные, в доме накрепко засядут, без огня не выкуришь, – а кто в своём же городе жечь отважится? Да и быстро действовать надо, пока не сбежались свои с чужими и не началась повальная резня в темноте.
Кто посноровистее, кинулся через тын, стражника одного оглоушили, второй в дом удрал. Ворота на подворье бревном высадили, подступились – без походен, чтоб не постреляли из луков по свету. И сразу людей на крышу – чтоб верёвки за коньки привязали. Выходи, Мятеща, не убьём!
– А попробуй возьми, недомерок! – покатился Мятещин голосище.
Посадник только ухмыльнулся. Думаешь, с тобой через дырки в темноте железом тыкаться будем? Крикнул, за верёвки потянули – и крышу стянули напрочь, а что не стянули, Мятеще со товарищи на голову свалилось. Отряхнуться не успели, как уже со всех стен копья вниз торчат, в окошки целят, и дверь нараспашку, а за ней лучников полдюжины. Мятеща только крякнул да меч долу и бросил. За ним и прочие – не вышло, что ж делать?
И тут никого не били и злость не сгоняли – только обвинений в смуте и кровопролитии и не хватало. Тихо надо разобраться и быстро, и пока новый наместник не прибыл. Чтоб он посадничество своё начал с усмирения смуты, прежним посадником затеянной, – нет уж, такого подарка вам, Дмитр, бывший десятник, не видать. А с новгородскими делами втихую разобраться следует, с нужными людьми обговорить. Мы ещё посмотрим, сколько ты на посаде усидишь, вояка неотесанный!
Мятещу со товарищи – в клеть, кого из сторонников взяли тепленькими – тоже. Остальным ворота открыть и не мешать, пускай удирают. Кричите: Мятеща сбежал с казной, бегите по городу да орите во всю глотку! Ушкуйники – народ разбойный, набежный. У них первое дело – стукнуть, где слабее, да ноги сделать вовремя. Они и сделали, почуяв неладное.
Сноровист был Григорий Жидилевич, недаром на посаде сидел. К утру почти все Мятещевы люди из города убежали, а какие остались, затаились мышами в сусеке. Кровь только в одном месте пролилась, у ворот крепости, где стоял Мятещин побратим Гостюня, человек огромный телом, но уж очень тяжкий на подъём. Ему одному взбрело в голову двинуть не из города, а в город и сунуться с теми, кого успел собрать из своих, прямо на купеческое ополчение. До смерти убитых оказалось трое, один из ушкуйников и двое купеческих, а раненых дюжины две. Гнаться за ушкуйниками не стали, пусть их, а раненых подобрали – велено было к посаднику нести. Тот хохотал: вот и смута тебе как раз нужного размера, и зачинщики, и смутьяны удравшие. Велел всех стеречь пуще глаза, а сам занялся сборами. Ведь узнал, что именно пообещал Инги попам, и не сомневался: от слова своего поганый колдун не отступится. Вот с ним-то и можно посчитаться. И самому заодно сделать то, чего попам пожелалось. Да на крючочек их зацепить – ишь, хитрованы, а если про хитрости ваши народ-то узнает, а? Приход-то знатный, много желающих найдётся. А если что не так, если кровью слишком большой обернется – так это поганый колдун, его вина. Всё как по маслу!
Вот так и вышло, что христианская рать билась, защищая языческое капище от колдуна-язычника.
Инги никогда не считал себя по-настоящему удачливым и не думал, повезло ему или нет. Удачу руками не пощупать. Вон, все вернулись с добычей, а одного в куски порубили – так это удача ему? Хорошо ещё, если умер сразу, не мучаясь. Конечно, когда гривну серебра на тропе найдёшь, так это удача. Но когда задуманное давно дело, трудное и хитрое, от напасти до напасти ведёшь и мимо проводишь, когда смотришь в оба и всегда готов успеть раньше недруга, – наверное, это тоже удача, да только не шальная и беззаконная, а своя, прирученная, верная и надёжная. И она может сплоховать, но до конца не предаст, если сам глупостей не наделаешь.
На Йоль к великому дубу много народу собиралось с самых разных земель. Само собою, не безоружными шли, иные верхами да на санях. Вдоль троп снег – просто месиво следов. И вдруг вместо месива – ровненькое такое, как свежеприпорошенное, иглица там и сям, и чёрточки, будто птица хвостом провела. И кому, скажите на милость, понадобилось следы за собой заметать?
Леинуй подозвал Инги, показал. И велел всем копья держать наготове, а соглядатаям – с особой осторожностью впереди проверить. Инги ведь выждал как раз, чтобы к йолю все успели съехаться, дело задуманное многим глазам нужно увидеть. К святому дубу все шли открыто, и друзья, и враги, потому что установлен святой мир у дня длинной ночи, дня старых богов, и не будет счастья нарушившему его.
Разведчики скоро вернулись. Да, войско. Идут сторожко по тропе, за собой следы заметают. Изрядное войско, против нас вдвое самое малое. А то и втрое. Но – пешие и оружные розно. Видать, наспех собирали. Уже два дня как прискакал взмыленный гонец из Альдейгьюборга, рассказал, что в городе неладно и Мятеща удрал. Да, удрал, и люди его поразбежались. Значит, посадник решил поквитаться.
Сотню свою Инги поделил надвое. Леиную велел ударить в хвост, когда сигнал услышит, а своих повёл по распадку, потом на гребень холма. Невысокие холмы кольцом окружали котловину, где ровно посередине, как царь и крепость, высился великий дуб.
Редколесье – не помеха коням. Когда запели рожки, разорвали пронзительным вытьём морозный день, пехота не успела выстроиться. Выучка для того нужна, привычка. Когда по ватагам и подворьям привыкли гуртоваться, строй перед атакой даже умелый воевода не сладит. Дорога шла по разлогу, выстроиться негде, а тут ещё и сзади кричат: «Наезжают, берегись!» Хоть и непривычна корела к бою верхами, да толпу взять на копьё большого умения не нужно. Кони, разогнавшись вниз по склону, расшвыряли пешцев, как сухое сучьё. Полвздоха прошло – а уже и порскнули во все стороны, в лес погуще, щиты да дроты на бегу побросали. Кто с дороги уйти не успел – на ней и остался. За прочими Инги гнаться запретил, даже прикрикнул: бросьте дело лакомое – бегущих колоть! Нельзя уже разбредаться да медлить, счёт на вздохи пошёл. Потом мертвых обирать будете, вперёд!
Рысями соскочили с холма, понеслись к низким избушкам волхвов, к поляне перед дубом и кругу идолов. Не было там ни привычных дымов, ни костров, не шумела разноголосо скотина, назначенная в убой. Только у идолов – суета. Орут, бегают, вскакивают на коней. Инги запел, подняв копьё, и голос его покатился над долиной, закружился в ветвях, забился, заплескался ледяным ужасом.
Сшиблись с грохотом – тело в тело, железо в душу. Кони, люди – вповалку, копья – прочь, пошло в мечи, в топоры, в ножи! Со всех сторон летит, только успевай прикрыться, прыгай с седла на седло, катись по снегу, рви глотку зубами! Кто-то уже, истекая кровью, наутёк кинулся, кто-то в гущу сечи, рубя наотмашь.
Григорий Жидилевич не увидел своей смерти. Его сшибли наземь вместе с конём, и, когда он проворным колобком откатился вбок да вскочил, копьё вошло ему меж лопаток и вздыбило кольчугу на груди. А Твердило с сыном дрались бешено. Они и остались последние с горстью своих ватажников, прижавшись спинами к великому дубу. Инги прорубился к ним – но боги не дали отомстить. Когда кованая гиря кистеня вмяла шелом Твердиле в лицо, его сын Гюрята, завыв по-волчьи, прыгнул прямо на острия. Уже с раскроенным брюхом, волоча за собой кишки, он зарубил троих и умер, свалив Леинуева двоюродного брата, Сидуя, вцепившись мёртвыми уже пальцами в горло. Неживого поднял его Инги и, зарычав от ярости, обломком копья пригвоздил к дубу.
Чужих раненых добили всех: и тех, кто просил и хватал за колени, и тех, кто проклинал, брызгая слюной и кровью. Тела подтащили к дубу, чтобы святое дерево выпило кровь. А своим мёртвым сложили костёр. Огромный – чтобы пламя летело выше деревьев. Тридцать три жизни забрали боги за кровь на своей земле. Дорого заплатили за победу – меньше трёх дюжин остались в сёдлах, и все – даже Инги – с кровавыми метами. А среди тяжелораненых многие были не жильцы.
Срубленные тела идолов уложили на самый верх, где лежал, выпучив мёртвые глаза и оскалившись в небо, Сидуй. Те халупы, какие не разобрали на брёвна, подожгли вместе с костром. Одну только оставили до утра – ту самую, где когда-то видел Инги вырезанное из груди человечье сердце. Там уложили раненых, чтобы не забрал их мороз.
Место человечьей смерти, место боя и ярости мерзко для людей. Над ним висит облако злобы, вонью впивается в землю и снег, в деревья и небо. И мешается с ней вонь предсмертная, от опорожнённых кишок и пузырей, будто гибнущие тела последним усилием хотят вытолкнуть скверну наружу, в мир, породивший её. И страшно смердит, сгорая, человечья плоть.
Вокруг священного дуба вздымались, сплетались волны вони, и кружилась от них голова, ломило в висках. Но Инги стоял между огнём и деревом, ушедшим в землю и небо, и смотрел на грань, на дрожащий раздел между ночью и сполохами костра. В великую ночь Йоля, в ночь смерти и победы, боги не могли не прийти. Потому он ждал. Стоял, опираясь на копьё, держа в руке меч, не обращая внимания на огненного зверька, впившегося в бок, толкавшего под кольчугой вязкие жаркие капли.
Когда на нестерпимом холоде звёзды ощетинились иглами, боги пришли. Соткались из сполохов на границе света и мрака, бронзовые, нечеловеческие лица, по-прежнему равнодушные и насмешливые.
– Он чего-то хочет, – сказала женщина с каменными губами.
– Он дрался, – сказал крепкоскулый, усмехнувшись в необъятную медную бороду.
– Он стал сильным в мире людей, – сказал одноглазый старик.
– Что вы за боги? – крикнул им Инги. – Почему в вас уже никто не верит?
– Он так глуп, – сказала женщина, – но он привёл ко мне уже много людей и приведёт ещё больше.
– Он слаб и ранен, – сказал крепкоскулый, – но он уже много побеждал и победит ещё больше.
– Он лжёт себе и другим, – сказал одноглазый, – но он идёт ко мне.
– Может, вы и не боги вовсе! – крикнул Инги. – От вас ни радости, ни тепла! Кому вы что дали, кроме страха и ярости? Я убивал для вас, поил вас кровью – а что вы дали мне? Я не знаю ни смысла, ни радости на этой земле! Люди разучились ценить даже вашу стылую кровь!
– Он ещё так молод, – сказала женщина, растянула каменные губы в улыбке – и от её лица полыхнуло неистовой, яростной похотью, побежавшей по чреслам больным огнём.
– Он молод, – гулко бухнул рыжий – и Инги сжал в ярости кулаки, готовый бежать, бить, рвать на части.
– Но знает он больше многих, многих стариков, – сказал одноглазый и засмеялся, закаркал хрипло.
Инги шатнулся, как от оплеухи, – и раскрыл глаза.
Сквозь ветви уже сочился серый, продымленный утренний свет. Костёр ещё горел, но высоченная его стена осыпалась пеплом, раскатилась, осела, оставив раскалённое нутро, обсыпанное кучей огарков и тлеющих углей. Оттуда торчала, показывая обугленным пальцем прямо на Инги, чья-то рука. Он подошёл, медленно переставляя онемевшие ноги, ткнул её копьём. Та скатилась прямо к сапогам – длинная кость с потёком расплавленного серебра, на ладони и пальцах – ошмётки обгоревшего мяса.
Рядом разноголосо, оглушительно каркало вороньё. Должно быть, на ветвях старого дуба их сотни, если не тысячи. Слетелись на поживу, пташки Одноглазого. А вон, особо дерзкие уже на трупах скачут. Цепляются за железо, клюют лица.
Сквозь карканье не сразу и расслышал хриплое: «Эй, колдун! Колдун!» Обернулся, подняв копьё.
Из-за дерева выбрался, ковыляя, пробираясь между трупами, скрюченный старик в косматых, засаленных шкурах, с суковатой длинной палкой в руке.
– Не подходи! – предупредил Инги.
– Эй, колдун! Зачем же ты, а? Ты же не из тех, кто кланяется кресту, я вижу. Зачем ты оскорбил богов?
На бородёнке старика, клочковатой и редкой, замёрзла кровь.
– Ты думаешь, кровью и огнём можно этих богов оскорбить?
Инги расхохотался, брызжа слюной, и долго не мог остановиться – хохот лез из нутра, с икотой и дрожью. Наконец справился, вдохнул глубоко. Сказал уже спокойно:
– Этих богов оскорбляло скорее то, как вы молились им, – если смертному вообще возможно их оскорбить. Вы же умоляли, упрашивали. Задабривали своей жалкой снедью. Предлагали свои жалкие жизни. Глупцы!
– Боги проклянут тебя, нечестивец!
– Они уже прокляли – и благословили меня. Ты всю жизнь молился им – и не понял, кто они? Они – боги силы. Они ничего не дают слабым. Только берут.
– Они ведь дождь приносят по весне. И снег зимой. Всем приносят, – сказал старик. – Хлеб растят.
– Они? Те самые, для кого вырезали сердца из живой груди? Ты не ошибся, старик? Это плохие боги. Они смеются над смертью, едят страх и пьют боль. Это боги хозяев жизни. Боги убийц.
– Да, ты прав, молодой колдун. Это боги убийц, – сказал старик вкрадчиво. – Они умеют карать предателей. Они забирают твою кровь, молодой колдун. Горячую, глупую кровь. Смотри!
Голос его полыхнул такой силой и скрученной, тесной ненавистью, что Инги поддался. Глянул себе под ноги, на красную слизь, запятнавшую сапог, на впитавший её снег.
Старик был тот самый, вырезавший сердца. Инги вспомнил это в самый последний миг. Нет, не в последний, а в следующий за ним, когда нож уже летел к его лицу.
Даже самому острому клинку нужен замах. Даже перекаленная до хрупкости, сточенная до прозрачности сталь не разрубит упавшую на неё холстину. Конечно, если это обычная сталь.
Старик прыгнул кошкой, и не осталось времени ни ударить копьём, ни полоснуть мечом. Ни даже отвернуться – лишь чуть наклонить голову, чтобы лезвие, нацеленное в глаз, вспороло скулу, ушло по щеке к виску. У старика несло изо рта трупной вонью, слюни его брызнули на лицо, на глаза. Нож двинулся назад – ударить ещё раз, точнее – и вдруг выпал из скрюченной костистой руки. Запрокинулась голова, хлынула изо рта кровь, зловоннее, чем гной из почернелых дёсен. Сальной кучей старик обвалился к ногам. Пошевелился ещё, всхлипнул – и затих. А вокруг быстро расползалась дымящаяся кровь, съедающая снег.
Инги посмотрел на меч в своей левой руке. На сером клинке ещё держалась пара красных капель. Повезло. Если бы, вздёрнув судорожно руку, повернул чуть не так, хлопнул плашмя – сам бы сейчас лежал, истекая. Меч вошёл старому убийце в шею над левой ключицей и рассёк хребтину, вспорол жилы.
Нагнувшись, Инги подобрал нож – длинный и грубый, из позеленевшей от времени бронзы, похожий на длинный лист с рукояткой-черенком, отлитой вместе с лезвием, обоюдоострый, твёрдый. Он легко пробил бы плоть и кости и вышел бы сквозь затылок.
От вида его, истёртого десятками рук и точильных камней, изъязвленного временем и пролитой кровью, память всколыхнулась потревоженным озером. Всплыли в ней круглые дома из земли и жердей, скверные, полусырые шкуры шерстью наружу на людских телах, чумазые, заросшие бородами лица. Костры и копоть, собачий лай, череп на груде камней, копья – и жаркий, жадный огонь под глиняным тиглем. Жидкая бронза так похожа на золото! Тогда этот клинок был ярким и страшным. У этого же дуба, почти с тех пор не изменившегося, он выпил свою первую жизнь и с тех пор забрал многие сотни.
Содрогнувшись, Инги отбросил нож, будто ядовитую гадину. Поднял старика и пригвоздил копьём к дубу рядом с Гюрятой.
– Мне б стоило тебя ещё и повесить, выколов глаз, – сказал трупу. – Тогда б ты точно уподобился богу, которого так и не узнал.
А сказав, понял, что насмешка пуста и бессмысленна. Старику и не нужно было знать богов. Он был всего лишь придатком этого места – огромного дуба, пропитанной кровью земли, продымленных, просаленных идолов и халуп, просмердевших смертной грязью. Рукой, подымавшей нож. Клочком памяти, уцепившимся за древние, уже давно никому не понятные правила.
Кем же был тот, кто впервые установил их? Кто пришёл сюда, увидел силу этого места, решил умножить её, сделать заповедной для людей, сказать им про богов? Огонь и сумрак качаются перед глазами, и бредут сквозь них люди, слабые и странные. А потом вдруг в памяти вспыхнул свет, и золотом заиграло в листве молодое, давно уже сгинувшее солнце. Высокий и сильный человек, одетый лишь в лоскут шкуры, стоял, обняв дерево, ещё молодое и стройное. Обернулся вдруг, будто почувствовал, что на него смотрят, – и Инги, вздрогнув, увидел перед собой лицо старика Похъелы.
Раненые умирали. Холод и лихорадка убивали их одного за другим. Кони едва волокли по снегу сани, груженные умирающими и их добычей, и с каждым днём живых оставалось всё меньше. Четверо умерли ещё в ночь Йоля и, умирая, просили вынести их прочь, хоть на мороз, но прочь от пропитанных болью и гнусью стен. Умирали даже те, кто ещё держался в седле. Покачиваясь мерно, утыкались головой в конскую гриву, опускали бессильно руки. И поклажа на санях тяжелела снова.
Она и без того была едва посильной коням. В святилище взяли много добычи – серебра и золота, железа и меди, мечей, кольчуг и цветных камней, иноземных атласов и аксамитов, бархата и шёлка, зелёного сукна, юфти и сафьяна, рыбьей кости и янтаря. Люди несли богам лучшее. Ещё ободрали немало с убитых и захватили их добычу – те ведь разогнали и пограбили пришедших на Йоль. На каждого вышло чуть не больше, чем после Сигтуны. Но никто из живых не радовался. Страх давил душу и рассудок. Люди боялись сумерек, боялись друг друга. А больше всего боялись Инги. Он оскорбил богов, он вздумал тягаться ними. Он ещё сильный. Пока сильный, сдерживает проклятие. Но сила его иссякает. Проклятие носится вокруг, забирая слабых. А что будет, если он не выдержит? Он ранен, все это видят. С его лица течёт кровь. Его трясёт лихорадка. Если он рухнет, умрут все, лягут на украденное у богов золото и умрут.
В деревнях, куда заезжали, люди шарахались от них. Пускали на ночлег, кормили – но убегали из домов, где остановились пришлые, не хотели подходить к раненым. Вряд ли известия о резне и пожаре святилища могли добраться сюда раньше отряда Инги – но страх лежал на лицах, прорывался в словах. Люди чувствовали. Ватага сборщиков дани, чуть завидев, свернула с дороги, хотя обычно эти люди не боялись никого и ничего. Великий Новгород на любую обиду отвечал быстро и очень больно.
Теперь Инги по-настоящему чувствовал дело богов и их мертвящую волю. Не важно, не нужно знать ни их имён, ни лиц. Достаточно бояться. У их гнева лицо страха – для каждого человека своё. А страх убивает вернее стали. Боль и жуть, бессонница, мороз, разрывающий древесные стволы, ветер, несущий ледяную пыль, – вот их слова и их рука в этом мире.
Когда добрались наконец до родных краёв, живых осталось двадцать семь. Но живыми их назвать можно было лишь потому, что они ещё могли двигаться и издавать звуки. Смерть уже сидела в их глазах и рассудках. Леинуй, свалившись с седла в снег, подполз к Инги на коленях:
– Хозяин, мы поверили тебе. Мы все умрём теперь, да? За то, что мы там сотворили? Хозяин, ты можешь что-нибудь сделать? Хоть что-нибудь? Мы же проклятие прямо в свой дом принесли!
– Вы не умрёте, – сказал ему Инги негромко. – Всё, что вы принесли, кроме вашей добычи, останется со мной. Мы пришли в землю нашей силы, и весь ваш страх и ваше проклятие лягут на меня одного. К полудню мы придём к месту огня и железа. К моему месту. Там вы станете чистыми.
А про себя подумал, что это проклятие старый Вихти мог бы вылечить сотней способов. Даже его молодой ученик, наверное, нашёл бы средство без крови и боли. Но ему, Инги, известно только одно лекарство от страха и боли – страх и боль ещё большие.
Берёзовая роща на холме была как прозрачное письмо на блёклой синеве неба. Проглянуло солнце, и от мороза перехватывало дух. Выдох оседал инеем на усах и бороде, намерзал в уголках губ. У своей кузни, остывшей и мёртвой, Инги велел вырубить во льду озера широкую прорубь, тут же затянувшуюся молодым хрустким ледком. А потом велел всем стать кругом и, раздевшись до пояса, ссыпать в круг всю добычу, сложить вокруг неё мёртвых. Вывел в круг своего коня. И сказал, глядя в небо:
– Боги и люди, смотрите: сила ещё со мной! Я принимаю на себя всё, что возложили вы на плечи этих людей. Пусть они очистятся и чужая кровь сойдёт с них!
Голову коню снёс одним ударом. И, набирая горстями кровь, плескал её на живых и мёртвых, на сокровища, разбросанные в снегу, на брони и золото. Закричал страшно:
– Смойте, смойте кровь скорее!
Люди, воя от ужаса, кинулись в прорубь, ломая лёд. Окунались, выскакивали, голося, осматривали себя: не осталось ли где пятнышка? Иные тут же кидались снова в обжигающую холодом воду. Инги, залитый с ног до головы горячей кровью, смотрел на них, и ему было тепло.
А добычу забрали и раздали всю, до последней серебринки, и никто не отказался от своей доли.