5. Пепел Упланда
На южном берегу застряла слякотная, промозглая осень. С берёз уже слетела последняя хлипкая листва, они качали тонкими ветвями под дождём, как обезумевшие женщины на пепелище. Прощание получилось тяжёлым. Хельги ушёл молча, сплюнув под ноги. Не как его люди – многие сдружились с товарищами Инги и Леинуя, пили из одной чаши, от одного куска отрезали. Но злоба их вожака была слишком сильной, и добрых слов на прощание прозвучало немного.
По пути домой ватага таяла, словно снег в ладони. То тут двое, то там пяток. Уходили радостные – целые вернулись и с хабаром таким! Последним распростился Леинуй. Долго не мог подыскать слов, потом таки выдавил:
– Инги, ты – мой валит. Позови – я приду первым.
Инги кивнул ему, улыбнувшись. И улыбнулся снова, услышав, как тот, едва скрывшись за ёлками, на пару с младшим братом загорланил песню. Поход окончен, можно домой – пить свежее пиво и хвастаться перед охающими девицами. А вот куда деваться ему, выгнанному непонятно за чем и непонятно что нашедшему?
С самого дня клятвы на берегу озера, спрятанного среди дикоземья, Инги не мог ни спокойно спать, ни смеяться. Чужие лица и мысли толпились в его памяти, кружили, морочили, туманили рассудок. Ветер моря вернул его душу в явь, но покоя не принес. Куда идти теперь, что делать и чего желать? Всё вокруг казалось безнадёжно старым, гнилым и давно пережившим самое себя, серым тленом, посреди которого застыл он, случайная искра давно угасшего костра. В самом ли деле он – кровь от крови и память от памяти жуткого племени стариков, обрекших себя на жизнь в глухомани, в краю вечной зимы, ради прошлого, бесполезно застывшего среди ледяных гор? Может, прав Хельги и на самом деле его всего лишь очаровал, обхитрил колдун чужой земли, принудив увести войско, а ещё обезопасив себя на будущее? А может, то и другое правда одновременно?
Каждый день думал: надо возвращаться. Или перебить ядовитое племя, мёрзлую выморочь, недобогов, запершихся между болотами и небом, – или насовсем стать одним из них. Может, оттого и пришёл новый бог с юга, заполз в сердца и умы, что старых богов больше нет, а остались от них лишь обрывки памяти, обломки, доживающие век, прячась от людей, ничего не способные дать верящим в них и разуверившиеся сами в себе. Как глупо и нелепо! Каждую ночь Инги видел во снах золотые, огромные лица-маски, равнодушные и нечеловеческие, слышал слова, исходившие от них. Быть может, среди промёрзших гор Похъелы затерялись остатки племени, когда-то благословлённого кровью богов и их силой – но предавшего, струсившего и оттого обречённого на жалкую судьбу? Это объясняло бы всё. Даже нежелание признавать богов – как не желает униженный помнить унижения, а предавший – предательство. Но как же гнусно и страшно нести в своих жилах такую кровь!
Конь сам привёз его на берёзовый холм, к усадьбе старого патьвашки, а потом – к пустому посёлку и кузне, ещё хранящей тепло. Инги вошёл, посмотрел на багровеющие угли, вытянул из вороха дров пару поленцев, бросил, раздул огонь. И сел, глядя на него.
Там назавтра и нашёл его старый Вихти.
– Что-то, парень, лица на тебе нет, – сказал ему, покачав головой. – И на темени зима раньше времени. Отпраздновал бы хоть возвращение, что ли. Чего молчишь? Вон, о тебе уже взахлёб все трезвонят. Сколько живу, такого не упомню, чтоб все наши живые вернулись с такой вылазки. Мало что живые, так без царапины от железа, разве что синяки где или подморозины. Девки с ума сходят, мечтают, чтоб хоть глянул на них.
– Они не понимают. Никто не понимает, – буркнул Инги, не отрывая взгляда от пламени.
– А ты-то сам понимаешь? К тому же зачем им понимать? Они видят дело и судят по делу. Остальное – зряшная хмарь, морок. Ты, парень, дурью маешься. Думаешь, я не понимаю, что у тебя в голове творится? Зря думаешь, если так. Мне твой дед, брат мой, много всего нарассказывал, вернувшись с Похъелы той. Недаром народец там колдунами слывёт. Проклятый он, и место проклятое. Вымирают они. Из кожи вон лезут, чтобы род свой продлить, баб заставляют рожать как кошек, а всё равно вымирают. И брата моего почему пощадили? Потому что сильный был и высокий, похож на лопь чёрную. А обычных лопарей они там за скотину держат, людьми не считают. Я тебе вот что скажу: что бы тебе самому ни казалось, какие б чудеса хитроумные в голове ни плавали, запомни: мир-то из простого состоит, из самых простых вещей. И человек тоже. То, что умеет он делать: на лыжах ходить, ковать или песни складывать, – вот из того и состоит. Остальное – морок, пустяк. А в богов я верю, потому что есть среди жизни простая радость. Радость человеком быть: женщину обнимать, петь с друзьями, зверя подшибить на охоте. Одни дела делаются, чтобы выжить, – на них и звери способны. А другое – то, что для радости делается. Радость делает нас людьми, а что мы делаем ради радости – то и есть людское. Так ты б пошёл хоть на охоту для начала. Развейся, похохочи вдоволь, порадуйся жизни! Вспомни, что я тебе про дыхание Ябме-Акки говорил. А ты его вдоволь нахлебался. В Похъеле самый её дом. Отравило оно тебя. Так и совсем стариком станешь, хоть борода ещё не выросла.
– Мои боги – боги сражений, а не глупого хохота, – сказал тогда Инги брезгливо и не попрощался со стариком.
Но на охоту пошёл. Наевшись вяленой рыбы до колотья в животе, взял лук со стрелами и копьё, привесил к поясу меч и отправился тропить свежий снег.
Весь недолгий день бродил по лесу, на ночь забился в ямину под корнями вывороченного дерева и дрожал до рассвета перед тлеющим костром. А утром подстрелил лань и, проткнув шею ей, ещё трепещущей, принялся жадно всасывать терпкую, жаркую кровь. Оттого тепло стало, весело. Захотелось кричать, барахтаться в снегу, дурачиться как мальчишке. Здорово это было: утренний мороз, и бег, и посвист стрелы, и ясное, беззащитное биение жизни под лезвием.
Вернувшись в кузню, развёл огонь, достал кусок стали и неделю напролёт ковал, питаясь замороженным мясом да сухарями, пока не изготовил меч – ровный, со змейчатым узором по клинку, лёгкий и упругий, с золотой насечкой на желобе и литым серебром на рукояти, с рунами на радость хозяину и погибель врагам. Ладный, сродный руке клинок. Ах как прав старый Вихти! Всё было – наваждение и прельщение, обвёл его чарами чужой колдун, отнял силу и рассудок. Ну и пусть! Развеялись чары – забылись лица его наваждений, слова стёрлись из памяти, ушли в самый глубокий подвал, и пусть лежат там, гниют, не мешают настоящей, теперешней жизни, полной радости от человеческих умений и знаний.
Инги набрал припасов из пустующей усадьбы Вихти – старик опять отправился кого-то врачевать да учить уму-разуму – и пустился за рудой. Той самой, чёрной, богатой рудой, из которой родится лучшая сталь. Лазил целый месяц по лесам и всхолмьям, думал уже: всё, не выйдет, не найдёт, хоть до весны пробродит. Но нашёл-таки, нагрузил полные мешки и вышел назад, красноносый от ветра, весёлый и голодный. И встретил у огня в своей кузне Вихти, сгорбленного и унылого.
– Доброго утра, учитель, – сказал Инги, подсаживаясь к огню. – Что-то лица на вас нет. Развеялись бы, что ли?
– Что ты за человек такой, а? – буркнул старик, не глядя на Инги. – Когда умный, то смурней болота. А когда жизнью доволен, дурак-дураком.
– Хорошая зима нынче выдалась, солнечная. А вы правы ведь были, как обычно: морок лапский меня одолел, и память их диковинная, и россказни.
– Морок? – Старик скривился. – Пора на тебя ушат водицы выплеснуть, чтобы хоть пол-умишка вернулось. На кой ляд ты сбежал, ничего никому не сказав?
– Кому говорить? Кто-то хозяин надо мной?
– Кто-то верил в тебя и считал другом. Тьфу ты, пень-колода. Старый я совсем и помру скоро. Холод мне в самые кости залез. Скоро уже к хозяйке под полу. А кто останется? Ты ведь даже чирей и тот свести не умеешь. Только погибели и научился. А-а! – Старик махнул дрожащей рукой.
Инги смотрел на него, закусив губу. Как же патьвашка постарел! Сквозь сивые волосы просвечивала рябая кожа черепа. Лицо – сплошь в буграх и старческих пятнах, будто лишайник на коре. И едкий, смертный запашок гнили.
– Твоя ватага в тебя верит, как в день после ночи. Только ты их мог остановить. А ты…
– А что я? Что случилось? Убили кого?
– Убили… да уж. – Вихти зябко поёжился. – Двадцать лет я душу рвал, чтоб спокойно на моей земле было. Да, случалось, всякая погань набредала. Но ведь чужие, не свои. Трёх валитов пережил, и никогда усобиц больших не было. Так, свары случались. А теперь… Валит, да приберёт его старуха в лёд похолоднее, захотел добычи вашей. Мол, взяли много, хвастаетесь, так делитесь. Твоя ватага встала вся против, как один. И за тобой послала. При тебе валит не отважился бы. Все уже говорят: моя рука – к жизни, твоя – к могиле. Побрюзжал бы, да дело миром сладили бы. А так – собрал своих да двинул жечь. Икогал с Иголаем да Леинуй твой против него встали. Дурное дело вышло, лютое. Валитовых всех посекли. Валит, даром что обрюзг, Иголая на дрот насадил, по локоть в брюхо загнал. А Икогал его зарубил, до пояса развалил в лютости. Твоим мечом развалил. Теперь нашего нового валита зовут Икогал, и первое его дело – устроить полсотни поминок. А самое интересное знаешь что? И победители, и побежденные думают: из-за тебя всё, из-за твоего злого счастья.
– И ты так думаешь? – спросил Инги угрюмо.
– Да, думаю. И ещё кое-что добавлю, про лапский морок и россказни их. Ты, я вижу, меч новый сковал. Красивый меч, спору нет, и заклятие на нём. Прочитать можешь, что там написано?
– Конечно. Почему нет? «Сковал Инги Рагнарссон на погибель врагам».
– А на каком языке эти руны, парень? Я никогда таких не видел, и никто на моей земле не видел таких. Ты что, им в Альдейгьюборге своём научился?
– Я… я помню их, – прошептал Инги в ужасе, глядя на причудливую плавную вязь.
Зима сделалась злой и хмурой. Небо висело низкое, бесснежное и пустое, и от морозов лопались деревья. По утрам на закаменевшем скудном снегу лежали птицы, замерзшие во сне, и некому было клевать хлеб, вынесенный за изгородь в память об убитых. И в усадьбе нового валита не было радости. Люди приходили обещать ему верность, приносили подарки – и поскорее выбирались за ворота. Новый хозяин земель пил без просыпу. Блевал под стол, вымётывая выпитое накануне, пил снова пиво и брагу, кричал, сёк мечом стол и стены, бил по полу. Хотел сломать, но сталь ломаться не желала. Кричал: «На нём кровь, сотрите с него кровь!» Швырял прочь и тут же подбирал снова.
В усадьбе всем заправляли Леинуй и дюжина его ватажников. Заправляли толково, не давали добро разбазаривать, говорили с людьми. И унимали нового валита, когда тот вскакивал да приказывал коней седлать. Поили отваром сон-травы, только не помогало почти. Тот то плакал, то ревел и отомстить клялся. А кому тут мстить?
Когда Инги подъехал к воротам усадьбы, первое, что увидел, – собачий труп. Пёс ночью околел от холода прямо у калитки, да так и замёрз, к жерди приткнувшись. Мёртвые глаза-ледышки выпучились и глядели неусыпно на дорогу. Инги, спешившись, ткнул его плёткой – но труп стал твёрже камня, не шелохнулся. Тогда сказал Леиную, спешащему навстречу:
– Смотри, у твоих ворот гость из Похъелы.
Тот поглядел недоумённо, не понимая, – на Инги, под ноги, – а потом вздрогнул, закричал, подзывая дворню. Те палками выломали труп и, натащив дров, сожгли его на пригорке, чтоб ветер быстрее развеял пепел.
Икогал навстречу не вышел. А в зале, едва завидев Инги, заревел, кинулся с мечом, споткнулся о лавку и грохнулся наземь. Расквасил нос, да так сильно, что лицо мгновенно распухло и нос раздулся сизой сливой. Кое-как сел и заревел навзрыд, размазывая по лицу слёзы и сопли с кровью.
– Дядя Икогал, вы холодной водой лучше. Дайте промою вам, – предложил Инги, приседая на корточки.
– Не подходи! Не подходи, тварь, зарублю! – заорал тот, стуча ногами по полу.
Инги вышел и плотно притворил за собой дверь.
– Давно он так? – спросил у Леинуя.
– Да почитай что с братовой смерти. Тот ведь три дня помирал. Плохо помирал, тяжело. Брюхо гнило у него пропоротое. Так кричал, а потом обессилел и только скулил тихонечко, по-щенячьи. А к нему подходить никто не хотел, потому что смердело.
– Многие его уже видели таким?
– Ну, мы его стараемся людям не показывать. Дворня видела, конечно. Ну, ещё, может, человек пару. Я ж понимаю: если многие узнают его таким, от его власти не останется и драной щепы. И от нас тоже. А старый Вихти отказался помогать. Только глянул и отказался. И сонное зелье Иголаю не стал давать. Мы его со двора прогнали. Может, он проклял Икогала, а? Сделай что-нибудь, хозяин. Ты же можешь. Сделай, прошу.
– Я сделаю, – ответил Инги, глядя ему в глаза. – Только ты тоже пообещай мне, что примешь все последствия. Моё лекарство или вернёт ему силу – или убьёт. Тогда ты станешь убийцей и на этой земле для тебя не останется места. Обещаешь?
– Для тебя я пообещаю что угодно, хозяин.
Мороз стоял такой, что железо хватало за ладонь. Щипало кожу, обжигало иглистым холодом. Но Икогала вывели голым по пояс. Люди в шкурах, с мечами и топорами стояли кругом, плечом к плечу, а посреди круга стоял новый валит, озираясь по сторонам. Рядом с ним испуганно косил глазом конь, привязанный к вбитому в мёрзлую землю колу.
– Мн-не холл-лодно, – выступал зубами валит. – П-пустит-те.
Высокий воин в шлеме со звериной личиной, закрывшей лицо, сказал:
– Мы не слышим твоих слов, человек. Мы не знаем, кто ты. Покажи нам!
– Покажи!! – заревели воины, лязгая сталью о щиты.
– Вождь – это тот, кто стоит между людьми и богами. Покажи нам, кто ты! Принеси богам жертву – и согреешься её кровью. Возьми меч!
Икогал, дрожа, принял протянутый клинок. Чуть не выронил – но справился, удержал. Шагнул нерешительно к коню.
– Покажи!! Покажи!!
Рубанул неуклюже. На снег брызнуло алым.
– Покажи! Давай! Скорей, а то вырвется!
Конь заржал истошно, вздыбился. Но валит, уже окровавленный, отпрыгнул, увернувшись от копыт, ударил с маху. Конь повалился, обливаясь кровью из рассеченной шеи. Икогал, залитый с ног до головы, перестал дрожать, выдохнул клуб пара, поднял дымящийся меч над головой: пусть все видят!
– Боги приняли твою жертву, человек, – сказал высокий воин. – Ты отдал им коня. Теперь отдай им всадника!
Икогал вздрогнул снова. Из круга вывели под руки человека с завязанными глазами, ободранного, заляпанного запекшейся кровью.
– Это раб, вор и убийца, – сказал высокий воин. – Отдай его кровь богам!
Икогал шевельнул клинком, ухмыльнулся и, широко размахнувшись, рубанул наискось. Меч вошёл у ключицы и вышел под мышкой с другой стороны, и один из державших, отскочив, потянул за собой руку с болтающейся на ошмётке мяса головой.
– А-а-а! – заревели вокруг, загремели железом, застучали древками оземь.
Высокий воин поднял руку, все разом смолкли. Он содрал с себя личину.
– Живи сильным, валит Икогал! – крикнул Инги в серое небо.
– Живи сильным! – крикнула сотня глоток.
Но с силой у Икогала вышло не очень. Спору нет, стал похож на себя прежнего, людям показать не стыдно. Снова стал охотиться, ездил дань собирать да гостей принимал, как раньше. Властность, приличную валиту, выказывал охотно, и никто его слов не оспаривал. Вот только если Инги поблизости оказывался, у нового валита будто стержень из хребта выдёргивали. Он тогда сопел, мычал, всё норовил оглянуться, в глаза посмотреть – что там патьвашка думает? Одобряет? А напившись, за глаза говорил про Инги дурное и тут же, перепугавшись неизвестно чего, принимался оправдываться: дескать, это хмель говорит, а на самом деле Икогал очень родича-колдуна уважает, любит и ценит.
После месяца такой жизни Инги, плюнув, отправился восвояси. Набрал с собой припасов и подарков для Вихти, взял новую шубу из белых песцов, валитом подаренную, бочонок заморского вина. А в берёзовой роще, подле усадьбы, увидел незнакомого парнишку. Белобрысого, щупленького, тоненького, как сухой листик-веточка, в ветхий тулуп заячий завёрнутая.
– Доброго дня вам, господин Инги, – выговорил парнишка чуть слышно. – Патьвашка просил встретить вас. Давайте я за коньми вашими пригляжу.
Сам старик не поднялся навстречу, так и остался сидеть у огня. Сказал только:
– Проходи, садись рядом, молодой колдун. Игали принесёт тебе горячего мёду, согреешься с дороги.
– Кто это?
– Новый ученик мой. Чего хмуришься? Ревнуешь? По глазам вижу: ревнуешь. Не злись. Твоё ученичество у меня давно кончилось. Чему мог, я тебя научил. Жаль, что немногому.
– Мои мечи – лучшие в этих землях!
– Мечи, мечи… Только тому и научился, чтоб убивать да волю ломать чужую. А ни лечить по-настоящему, ни мирить неспособен. Злая твоя удача, Ябме-Акка за плечом твоим. Я-то скоро помру, и что? Ни соседей рассудить, ни вывих вправить некому будет. А у Игали руки-то тёплые, настоящего лекаря руки. И звери к нему идут, доверяют, не пугаются. Я никого не видел, чтоб с конями так ладил.
– Мне хоть в кузне можно поработать? – спросил Инги угрюмо.
– Работай сколько угодно. Тут дом твой. Я тебя приютил и поселил, и я тебя не выгоню, пока жив. Только, парень, скажу тебе: не найдёшь ты покоя тут. Внутрь себя глянь: разве нет у тебя чувства, что всё-то ты правильно делаешь, а выходит как-то не так? Не для других, для себя не так? И чем дальше, тем больше злобы и смерти вокруг тебя, и люди к тебе льнут только из-за силы, из-за того, что с тобой быть куда лучше, чем против тебя. Ты хоть плачь, хоть руби всех подряд, хоть головой о стенку – ничего не исправишь. Разве нет?
– Недобрая у тебя мудрость, старый колдун. Всё так, от первого до последнего слова. Ты не хочешь меня здесь видеть, и никто не хочет. Всем я костью в горле: и родне, и чужим. Так что мне делать? Глотку себе перерезать? Или вернуться в Похъелу, где мой настоящий род?
– Зачем же так: глотку резать, в Похъелу идти. Это, парень, судьба тебе говорит: иди за мной, а то потащу. Так ты иди. Верни себе всё своё наследство. Сейчас южная корела собралась с новгородскими ватажниками на свеев идти. Они уже набегали давеча, много добычи взяли. Теперь далеко хотят идти, корабли снаряжают, людей собирают. Бери свою ватагу да иди. Если удача твоя с тобой останется, добычи много возьмёшь. Может, тогда и в Альдейгьюборг по-другому вернёшься, да заодно больше про богов своих узнаешь. У свеев-то самое главное святилище Одноглазого и есть, в старой Упсале.
– Снова ты гонишь меня прочь, старик, – сказал Инги со злобой. – Хорошо, я уйду. Но я вернусь, обещаю. Жди!
Он ушёл, грохнув дверью, едва не сбив с ног Игали, что принес чашку. Тот только крикнул вслед жалобно:
– Господин, я питья согрел для вас!
– В болото твоё питьё! – рявкнул Инги, но, глянув в лицо пареньку, добавил растерянно: – Извини, парень. Это я так… Давай мёд, а то у меня во рту пересохло, аж свербит.
Опорожнил одним глотком, выдохнул пар.
– Вкусно. Здорово. Сам делаешь?
– Да, господин. У нас в семье издавна умеют.
– Ну, спасибо. Бывай, молодой колдун Игали. Может, из тебя лучше ученик выйдет, чем из меня вышел.
– Вы не сердитесь на старика, пожалуйста, – попросил вдруг Игали. – Он вас любит. Он всегда с гордостью про вас рассказывал.
– С гордостью, говоришь? – Инги вытряхнул последнюю каплю из чашки. – Ты его слушай, парень. И учись. У тебя получится.
И, отвернувшись, вышел во двор.
– Удачи вам, господин Инги! – крикнул парнишка вслед.
Удача в самом деле не уходила далеко. Икогал чуть от радости не подпрыгнул, узнав, что Инги с Леинуем опять собрались в набег. Правда, всю ватагу собирать не стали. Оставили треть, самых молодых, с Леинуевым младшим братом во главе – за валитом присмотреть и для защиты. Но ватага оттого не уменьшилась – напротив, отовсюду подходили люди, знакомые и не очень. Больше того, стали прибиваться к войску совсем уж чужие. Ушкуйные ватаги, даже весь и мерь с низовых земель. Когда подошли к берегу Каяна-моря, шло за Инги уже с полтысячи народу. И оказалось: самая большая ватага у него. Войска раза в три больше собралось, но всё ватаги от пары сёл или с одного посада, все порознь. Потому, когда на совет вожаки собрались, Инги с Леинуем по правую руку от главных заводил сели. А за ними пристроились – смотрите на диво! – тощий Торир с Хельги, смотревшим исподлобья. Леинуй не удержался, подмигнул ему. Того аж перекосило, будто хрену куснул. Кривись – не кривись, а за своих держаться придётся, если хочешь удачи да добычи. В особенности если глянуть, кто по левую руку сел. Всё сплошь словене, кое-кто так и с крестами на груди напоказ. А среди них – Инги захотелось сложить пальцы щепотью за спиной, по-детски отгоняя лихо, – вместе с отцом, с головы до пят в бронях, бледный, с перекошенным лицом, как из мёртвых вставший – Гюрята. И глаза как мёртвые, белые. Шрам через всё лицо сверху донизу, от правой брови до левой скулы и вниз, через щёку. А оттуда, должно быть, на плечо, прикрытое теперь толстой железной сеткой. Инги поморщился брезгливо с досады: по-мальчишьи махнул тогда, сила вся в замах ушла, а казалось ведь – рубанул так рубанул. На самом-то деле концом клинка только и задел. Однако, хоть и выжил недоносок, наверняка жевать ему трудненько.
– Допрежь всего клястья будем! – объявил верховный заводила, вояка с лицом такой страхолюдности, что хоть на ворота прибивай.
– Чего клясться-то, мы что, должны кому? – рявкнул Гюрятин отец.
– Никто покамест никому не должный, – сказал заводила, прищурив мутный глаз, – да только я вас знаю: дня не пройдёт, как в глотки друг дружке вцепитесь. Дело большое мы задумали, людей много надо. С таким войском, как сейчас, мы свеев как мякину развеем – если не передерёмся. А передерёмся – и себя сгубим, и сотоварищей. Потому: клянитесь! Ежели кто с сего часу до того, как добычу поделим и разойдёмся, на сотоварища руку подымет – того выгнать немедля без добра и оружия, если на суше. А если на корабле, то за борт.
– А если кто не поймёт? Языков-то сколько собралось, дюжины полторы всяких, даже жмудины пожаловали, – не унимался Гюрятин родитель.
– Мы повторим, чтоб поняли. Да попросим, чтоб знающие повторили. Мы тут все мудрецы. Касаемо тебя, Твердило, особо скажу: ты, если свары ради явился, лучше сразу уходи. Целее будешь.
Гюрятин отец только пробурчал в ответ невнятное, глянув на Инги искоса. Потом шепнул что-то сыну на ухо, и тот, слушая, медленно растянул бледные тонкие губы в улыбке.
Тут же скликали всех, выстроили по ватагам. Вожаки каждой повторили клятву на понятных языках, а заводилы ходили тут и там, слушали, проверяли. Заводила, звавшийся диким именем Мятеща, не поленился сам обойти всех, посопеть, уставившись широко расставленными, мелкими зенками. Инги так и подмывало попросить: а поместится ладонь между этими свинячьими глазками или нет? Впрочем, Мятеща, несмотря на душегубский вид, бестолковым не казался. И задираться с ним не хотелось вовсе. В каждом его движении виделась спокойная, настойчивая сила. Он будто весь состоял из упёртого, закрученного пружиной терпения: повторял по десять раз, если человек и в самом деле не понимал, рявкал коротко, если тот попросту придуривался. Тем более люд собрался сплошь чёрной кости. Если не открыто разбойный да ушкуйный, так из гулящей голытьбы. Даже в вожаках никого знатного не нашлось – разве только Инги, Хельги с Ториром да непонятного рода кемский подвалиток, приведший всего две дюжины бездоспешных охотников, правда, с длиннющими вощёными луками и стрелами аж в три локтя. Новгородские были, и из посадов, и из самого города, снаряженные чуть не лучше всех, и сплошь бывалые вояки, но не заводилы, а так, посерёдке. Явно не хотел господин Новгород со свеями открытой распри. Как же: гости-то плавали, на подворьях стояли, рухлядь на серебро меняли, грамоты целовали и печатью крепили. А что режут да жгут, так это разбойники. Самих их режьте, коли поймаете.
Оттого и вышло, что Инги, сам не ожидая, стал вдруг вторым во всём войске. Торир с Хельги сразу своих поставили к Инги под руку. Хельги сам-то злобился, зато ватага его на Инги чуть не молилась. Куда против своих же? Так и оказалось, что вся северная корела и добрая часть южной, с половину ушкуйных ватажников да варяги – без малого полвойска всего, – оказалась у Инги. Верхним все вожаки в один голос выбрали Мятещу – кого ещё? Опытней и разумней в боевом деле не сыскать. Он полк волховский водил, когда очередная свара с низовыми вышла, и за море уже ходил не раз, со свеями цапался. Была у него своя ватажка, но помощников взял себе не из неё. Правой рукой попросил у сбора назначить Инги, а левой – Дмитра, крещёного десятника из Новгорода. Вожаки поворчали, посопели, да согласились. Справедливо и разумно. Колдун из поганых хоть молодой, а слушают его ого как. И не чужой вовсе, сказывают, из Ладоги родом. А словенам тоже свой начальничек будет, известный вояка.
Неделю ещё стояли на берегу, корабли готовили и припасы. Мятеща заранее навёз чего надо, кораблей больших и малых его люди нагнали – аж моря за ними не видно. Плотники тут же, смольники и канатчики, и всякого прочего мастерового люда – толпа. Суетятся, чинят, снаряжают. А что удивительно: вроде как начальства над ними нет и купцов тоже. Чтобы купцов не было подле тех, кто в большой набег собрался, – дело неслыханное. Купцы, бывает, и деньги на снаряжение дадут, и добычи долю заранее выговорят – если сами в набег не идут, что частенько случалось. В прежние времена, рассказывают, гостя от ватажника и не отличить было. Когда выгодно было – торговали, а когда силой взять можно было – силой брали. А тут – пусто. Всем Мятещевы ватажники заправляют. И не похожи они на тех, у кого мешки серебра да богатые подворья. Ушкуйнички-середняки, а то и вовсе голь перекатная.
Инги за эту неделю ко многому внимательно присмотрелся. И удивился. Ни единой свары до крови, ни единой попытки раньше сорваться или, повздорив, домой отъехать. Мятещевы держали всех в железном кулаке. А пуще того держало всех чувство: не сам Мятеща здесь главный, а те, что за плечами у него стоят, да не из простого народа. То и дело ползли шепотки: князь подъедет с дружиной в самый последний день. Нет, они на лодьях подплывут, когда в море выйдем. Нет, не князь никакой, а боярство и посадник. И князья от корелы, сам валит Игугмор.
Но никто так и не подъехал (отчего Инги вздохнул с облегчением), и утром восьмого дня, погрузившись на корабли, вышли в море. Оно раскрылось навстречу ладонью старого друга: тёплой и доброй, в мелких морщинках от лёгкого ветра, наполнившего паруса. С этим морем было хорошо. И снова, как раньше, оно не пустило прошлое за собой, закрыло на берегу. Инги, глядя в серо-синюю даль впереди, рассмеялся и запел – и, как когда-то, весь корабль подхватил, закричал, захохотал, выпевая полупонятные, залихватские слова.
Кровь не должна падать наземь, как сухая листва, как песок, как мусор, наметенный и унесенный ветром. Всякая кровь, пролитая боевой сталью, – жертва, и проливать её должно, стоя перед богами. Живая кровь способна освятить и возвысить любую грязь, любой забытый угол, лесную поляну или хлев. И потому хуже всего – проливать, не замечая совершаемого, обыденно и привычно, как обтёсывает плотник сотый за день шпенёк, одинаково безыскусный, как две капли схожий с любым из своих собратьев из кучи под лавкой. Настоящий враг богов – не тот, кто с пеной у рта клянётся, что их нет, что они обман и морок. Настоящий враг тот, кто всё назначенное богам делает даже не для себя, а попросту чтобы отделаться, без радости и злобы, а лишь с усталостью и тоскливой скукой, чтобы избавиться от заботы да и пойти дальше, как зверь, ища скудной поживы.
Но такие – не звери. Они из людского племени, но смотрят в другую сторону и куда собрались дальше – неведомо. Может, когда в легендах говорилось про ётунов и троллей, как раз про таких шла речь? Они понимают человеческий язык, но не хотят слушать. Не радуются по-настоящему, не злобятся. Просто – режут и кривятся, когда кровь брызгает. От неё ведь кольчуга ржавеет. Ухмыляются, когда ухватят чего поценнее, да и той радости – с гулькин нос. Может, потому и пришёл новый бог и укрепился здесь, что при старых богах появились такие?
Странно и мерзко было на душе. И весело, и стыдно себя, нетерпимо, мерзко. В особенности невыносим был детский крик – тоненький, пронзительный, раздирающий уши. Маленькие дети живучи. Взрослый бы давно умер от боли, а малыш ещё шевелится, ползёт в луже. Ушкуйники кидали их в огонь, в двери превратившихся в печи домов. А потом хотелось заткнуть уши, залепить глиной, обмазать голову целиком.
Хотя только эти послелюди-недозвери и сохраняли голову на плечах. Прочие опьянели и ошалели от непрерывной резни, от лёгкой добычи и огня на соломенных стрехах. Мятеща всегда здраво судил, где кого высадить и как дорогу отрезать, чтобы не сбежали. И наказывал выбирать только самое ценное, размером невеликое, и полона не брать, даже девок красивых. Всех – под корень. Недосуг, и места нет. На большую добычу идём. И – ухо востро держать, а то в путанице проливов и проток заплывёшь не туда, да и попадёшь, как кур в ощип. Ведь направились в самую глубь земли свейской, на озёра их, где прячутся по берегам и на островках богатые торговые городишки, а подводные скалы и глухие протоки охраняют их лучше всяких стен. Берегут-то берегут, да от знающего и умелого никто ещё не уберёгся. Войско всё выжигало по пути. Заранее проскакивали в ночи по протокам на малых лодках, окружали, не давали уйти, жгли сёла, брали наскоком крепостцы. Если не получалось сразу, оставляли малый заслон, крепостцу выжечь или хотя бы не дать дорогу назад перекрыть, а сами шли дальше. Но такое случалось всего дважды, и оба раза обложенные остроги вскорости удавалось дожечь и опустошить, а оставленные прытко догоняли своих. Шла рядом злая удача – свеи не прознали о набеге заранее и не сумели созвать войска. Наспех собранное ополчение разогнали, не вспотев, а потом, хохоча, кидали в кучу отрубленные головы. И наконец в предрассветной дымке причудливой многоверхой горой на берегу озера встала главная цель, наижеланная добыча, богатый город на берегу озера Меларен, радость гостей со всего северного мира – Сигтуна.
Досталась она дорого. Первая за весь поход настоящая битва случилась там. А могла стать и последней. Много оказалось защитников в Сигтуне, и бились они свирепо. Мятеща поделил силы натрое – с суши напасть, с двух сторон, чтобы отвлечь, а главными силами прорваться в гавань, ударить по пристаням с кораблей. С запада выпало идти тем, у кого получше доспех и снаряжение, – новгородцам да посадским. На них-то самое трудное и обвалилось. Свеи мало что от стен их отбросили, так и за ними полезли, в поле сшиблись за валом. Дмитр-десятник собрал всех, поставил щит к щиту. Рубились, зубы стиснув, шаг за шагом к лесу отходя. Уже когда с другой стороны в город ушкуйники ворвались, свеи всё никак отступать не хотели, вцепились по-песьи, решили биться до конца. Только когда уже свои из ворот выскочили, тогда свеи сами в кучу сбились – и в лес. Но Дмитр не выпустил, озлобившись. Самому пол-уха напрочь снесло, и родичей чуть не десяток в поле остался. Потому вместе с подоспевшими резали до конца. В лесу и добили тех, кто вприпрыжку не убёг, щиты покидавши. Впрочем, таких немного было.
Главное побоище случилась на пристанях. С кораблей прыгали под тучей стрел, а потом, мокрые, вразнобой, – на копья. Много там легло. Инги сам едва не получил копьём в живот. Рубанул вовремя, снес наконечник, и в кольчугу ткнулась уже не калёная сталь, а деревяшка. И то дыхание перехватило. А Леинуй волчком под ноги копейщикам покатился, вскочил нос к носу, и щитом, ногами, топором – как куклы от него свеи разлетались, даром что долговязые. Когда строй развалился, продержались свеи недолго. Всё-таки уже привыкли ватажники к лёгкой добыче и в горячке боя, видя близкую победу, не замечали ни ран, ни потерь. Лезли, бесновались, кромсали, дробили, крушили – прорубились, погнали, и страх полетел впереди убегающих. Инги закинул щит за спину и сёк двумя мечами сразу. Бежал от дома к дому, не заглядывая внутрь, вперёд и вперёд. Кто-то уже лез шарить по ларям да задирать юбки. Кто-то горожан уже вовсю кромсал, по переулкам разбежавшись. С Инги осталась только малая толика, с дюжину или около того, Леинуй со свояками да пара Мятещевых, непонятно зачем увязавшаяся следом – наверное, проследить, чтоб добычу не утаили.
Так и выскочили разом на площадь перед большим домом с высокой башней, увенчанной острой крышею. На ней торчал, уткнувшись в небо, крест. Перед домом нового бога стояли его верные: разномастная, разнолицая кучка людей с оружием. Были и воины – в бронях, с мечами и топорами. А большинство мастеровые с молотами и тесаками, смерды в дерюгах с вилами и дубинами. За ними стоял жрец нового бога. Не слишком много смирения виделось в нём, краснолицем, дородном, в длинных крашеных одеждах, шитых золотом, с золотым крестом в руке, больше похожим на боевой молот, чем на знак бога-агнца. Заходящее солнце залило его кровью.
– Стойте! – велел Инги своим и крикнул на языке отца: – Эй, жрец! Ты, я вижу, решил прятаться за спинами! Да ты ещё трусливей твоего бога!
– Гнусный язычник! – проревел жрец. – Господь поразит тебя. Гореть тебе в аду!
– Мы можем сами, один на один с тобой выяснить, кому сегодня гореть и чей бог сильнее. Я по тебе вижу: ты воин! Бери меч и выходи!
– Твои боги – гнилые тролли! – закричал жрец, потрясая крестом. – Их капища сожгли и развеяли по ветру, имя Христово изгнало их! Я своей рукой рассёк их гнусные идолища! И ты сгинешь, как они! С тобой один на один только псу пристало драться. Воины Христовы, чего вы стоите? Язычников горстка! Бейте их!
Послушные его словам, смерды с мастеровыми кинулись вперёд. А Инги рассмеялся, потому что новый бог, отняв у своего жреца мужество, не дал ему осторожности труса. Строем его защитники ещё могли бы отбиться. Превратившись в толпу, умерли. Ещё бежали и кричали, размахивая дубинами и тесаками, ещё не поняли, что мертвы. Инги помог им, сразу с обеих рук. Сталь любит беззащитное тело и, выйдя из одного, тут же спешит погрузиться в другое.
Всё кончилось так быстро, сапог надеть не успеешь. Последнего, в кольчуге и со здоровенным двуручным топором, Леинуй щитом сшиб с ног. А затем, чтоб не портить доспех, ногой раздавил глотку.
Жрец так и остался стоять на пороге своего храма, только крест опустил. Инги подошёл к нему, глянул в лицо и, усмехнувшись, вытер мечи о его одежду.
– Ты можешь убить меня, – прошептал тот.
– Могу, – подтвердил Инги. – Но пока не хочу.
– Знай – я не отступлюсь от веры!
– Не отступайся. Ты даже можешь рассказать мне, как ты её защищал. Ты и вправду знаешь, где молятся старым богам?
– Знаю, – сказал жрец дерзко. – Там больше не молятся. Я огнём и железом очистил те места и посвятил их Христу.
– Знай же, жрец: меня привела сюда не только жажда добычи. Мой учитель говорил мне о великом храме старых богов неподалёку отсюда. Ты его тоже разрушил?
– Ты говоришь о Старой Упсале, язычник? Слова твоего нечестивого учителя опоздали на целый век. Знай же: ещё епископ Генрих во времена моего прадеда по королевскому повелению сжёг то нечистое капище. Но тогда язычники не унялись и снова воздвигли идолов. А семь лет назад я поверг их во прах и уничтожил молящихся им. Я построил там дом Христа, приказал раскопать курганы королей-язычников, которые им поклонялись, и все увидели: они пустые, там ничего нет. Вся их вера была – обман. Они грозили мне карами, и где они?
– Ты дерзок до глупости, – заметил Инги, ухмыльнувшись. – Разве ты не видишь, кто стоит перед тобой? Но ты поживёшь ещё немного. Эй, приведите мне кого-нибудь, кто может подтвердить слова этого святотатца. Поищите в доме нового бога, там наверняка кто-то есть.
В самом деле – из храма выволокли двух дрожащих человечков, одетых в дерюгу и подпоясанных верёвками, но на удивление ухоженных и откормленных.
– Вы знаете про святилище в Старой Упсале? – спросил Инги.
– Это он, он! – наперебой затараторили человечки. – Он жёг, все знают. Он сам хвастался.
– А курганы?
– Он приказал раскопать, золото искал. Его король чуть за это не выгнал, все знают.
– Хватит! – приказал Инги. – Я выслушал достаточно. Повесьте их на верёвках, которыми они подпоясаны! А тебе я скажу вот что, осквернитель могил: разве ты не знаешь, чем стала застывшая кровь старых богов? Посмотри на знак своей веры посмотри хорошенько. Ты и сейчас держишь её в руках. Ты вожделеешь её, одну её. Ведь по закону твоей веры тебе нельзя брать женщину, так? Тебе нельзя и брать в руки меч. Вся твоя радость и похоть заключены в том, что дали людям старые боги. И ты ещё смеешь говорить, что изгнал их?
– Ты сгоришь в огне, язычник!
– Там, куда отправишься ты, огней не будет. Там будет очень прохладно, обещаю, – сказал жрецу Инги и взмахнул мечом.
Грабили всю ночь и следующий день, а потом дожгли всё, что ещё не успело сгореть, и назавтра дограбили пепелища, выуживая слипшиеся в пламени серебряные гривны, сдирая с почерневших костей перстни. Только череп жреца так и остался перед пепелищем божьего дома, насаженный на кол, обугленный, с потёками золота в пустых глазницах. Инги разрубил знак нового бога надвое и воткнул половинки в мёртвые глаза жреца. Золото раскалилось и потекло, вплавляясь в кость, когда пламя обняло башню с крестом и взвилось до облаков. Но чужой храм сгорел не весь. Инги приказал снять его врата – высокие и красивые, узорного бронзового литья, – и забрать с собой, а в зияющий провал двери швырнул пёсий труп.
На погребальном костре чужого города сожгли и своих павших, а пепел собрали, чтобы бросить в море. Лишь тело Хельги жечь не стали. Инги велел уложить его на корабль среди добычи и мёртвых врагов и увести с собой в море. Хельги погиб на стене, во время второго приступа. Первый защитники отбили. Когда пошли на второй, Хельги полез по лестнице впереди всех – и долез. Уже со стрелой в боку рубился на стене, и по его лестнице успело взобраться ещё четверо. Копьё, пригвоздившее его к тыну, вошло так глубоко, что древко пришлось перерубать и стягивать Хельги с обрубка, как с вертела.
С собой взяли не только мёртвых – собрали, кого успели, из знатных да богатых, и мужчин, и женщин, дюжины три. Обдирать не стали, оставили в богатых одеждах – в заложники на тот случай, если нарвутся на засаду в узких протоках, – чтоб видно было: не простых людей захватили. Как оказалось, не зря. На выходе из озера Меларен, у Альмерестакет, свейское войско устроило засаду, перегородив поваленными деревьями и лодками горло реки и запасшись стрелами с просмоленной паклей. Собрал это войско сам архиепископ упсальский Йохан, чтобы отомстить за пепел Сигтуны и её храмов. Архиепископ был воинственен, драчлив, упорен, но воевать не умел.
Выставив заложников на носах кораблей, засадников отвлекли – а суда поменьше тем временем обошли узкой протокой завал и высадили ватагу у свеев за спиной. Дрались недолго. Те свеи, что были ближе к лесу, успели удрать. Остальных прижали к воде и вырубили подчистую. Последней держалась кучка воинов вокруг человека в длинных одеждах, похожего на того, кого убил Инги на площади Сигтуны. Когда человеку в глаз попала стрела и он выронил свою окованную железом дубину, уцелевшие его защитники побросали оружие. Их заставили разобрать завал, а потом связали и бросили к заложникам.
Когда впереди открылось море, серое, как небо над головой, Инги сам зарезал всех пленников, обмерших от ужаса, одного за другим, как овец, перед телом Хельги, и сам бросил факел на политый смолой и маслом корабль мёртвых.
И услышал за спиной:
– Ты это зря, колдун. Он был христианин и хотел бы, чтоб его похоронили по-христиански, в освящённой земле.
Инги обернулся – и заставил себя опустить руку, уже лёгшую на рукоять меча. Сказал:
– А, недорезанный. Я прослежу, чтоб тебя похоронили именно так – как последнего смерда.
– А вот тебя никто не похоронит, потому что некому уже будет устраивать тебе похороны. Тебя бросят в болото, как дохлую псину, к твоим давно издохшим богам! – прошипел Гюрята, сощурив белесые, мёртвые глаза.
– Э-э, робяты! – прогудел Мятеща. – Вы это бросьте. Клялись ведь. Вернёмся, тогда и затевайте свары. А тебе, колдун, я скажу: правда это. Тебе-то я говорить не стал, когда ты кораблик покойницкий снаряжал. Друзья вы вроде с мёртвым были, хоть и глядели косо друг на дружку. Только я своими глазами видел: крестился он прямо в Святой Софии, как раз когда вернулся из вашего похода на полночь, в колдовские земли. И серебра попам насыпал полный подол. Говорят, всю добычу свою отдал. Так-то.
– Мужчина волен совершать любые глупости в своей жизни. Мой бог судит мужчин не за то, как они жили, – а как умерли. Херсир Хельги сядет по правую руку от Всеотца, рядом с Сигурдом и Харальдом Суровым, и ему не стыдно будет пить мёд богов вместе с ними.
– А кто такие эти Сигурда и Харальда? – осведомился Мятеща. – Ты спроси, колдун, кто из войска про них хоть раз слышал. Если дюжина наберётся – я тебе полную гривну серебра дам.
Инги не ответил. Ушёл на свой корабль и молчал всю дорогу назад, пока из тумана впереди не встал изрезанный шхерами берег земли, ставшей его домом. А тогда запел, но теперь его песню никто не подхватил – дико звучала она, страшны, невнятны были её слова, и запоминать их никто не захотел.