Глава 13
Развязавшись с последним на сегодня учеником, дубоватым работягой из вечерней школы (парню никак не давалась инфинитивная форма глагола), Майя сладко потянулась, встала из-за стола и прошла в ванную, по дороге проверив в прихожей, хорошо ли заперта входная дверь (сказывался печальный опыт). В ванной комнате, на табуретке, сидел во временном заточении школьный директор.
В директоре чувствовалась перемена: вчерашняя надежда сменилась обреченной отстраненностью, руки дрожали сильнее обычного, и лицо отливало нехорошей бледностью. Ясно, организм настойчиво требовал «заправки». Стараясь не замечать его плачевного состояния, Майя уселась на край ванны и кратко рассказала о своих недавних выводах.
— Мальчик не видел вас. Он вообще, наверное, не смотрел на улицу в тот момент — просто что-то вспомнил, очень важное и неожиданное. То, чему он стал свидетелем во время новогоднего вечера.
— Его допрашивали несколько раз. — Гоц непочтительно сплюнул на чистый пол. — Что нового он мог вспомнить?
— Или вспомнить, или сообразить… Но на эту мысль он натолкнулся именно в магазине, в очереди в кассу.
— Понятно, услышал звон монет. Я просил вас купить водки. Почему не купили?
— А девочек не желаете? — взорвалась Майя. — Или прикажете мне самой?…
— Потерпите до другого раза, — огрызнулся Гоц. — И отдайте пистолет, в конце концов. Это вам не игрушка.
— Успеете застрелиться. Лучше бы не сидели сиднем, а думали, рассуждали… Это же вас ищут по всему городу, не меня. Есть свежие идеи?
— Никаких, — мрачно признался он. — Я целый день размышлял, пока вы уродовались со своими недорослями. Потрясите старшего Кузнецова, вы ведь были вместе в тот момент.
— Как его трясти? — вздохнула Майя. — На него и так столько всего навалилось. Непонятно, как он еще держится… Скажите, Роман показывал вам экспозицию своего музея?
— Он упоминал, что она откроется после зимних каникул. Я позвонил на телевидение (там работает мой бывший одноклассник), попросил приехать…
— Роман собирал экспонаты со своих учеников, — медленно произнесла Майя. — Точнее, с их семей. В семьях всегда хранятся старые альбомы, документы…
— Я в курсе. Нет, ко мне он не приходил. А почему вы спросили?
— Потому что, видимо, в музей попало нечто не предназначенное для чужих глаз. То, что необходимо было срочно уничтожить, пока он не открылся для всеобщего обозрения.
— Это вам следователь нашептал?
— Это единственная версия, которая хоть как-то сводит концы с концами.
Гоц открыл кран и подставил лицо под струю холодной воды.
— Черт знает что такое, — проговорил он сквозь бульканье. — А почему вы зациклились на учениках? Есть еще учителя, персонал…
Майя задумалась, подперев подбородок ладонью.
— Не знаю. Ощущение. Слишком уж радикальное решение проблемы: пожар. А самые радикальные люди на земле — это дети.
— Дети, — повторил Василий Евгеньевич и неожиданно резко перекрыл воду. Ледяная струя оборвалась, он брезгливо взглянул в зеркало на свое мокрое отражение и тихо спросил: — А может быть, это Гриша?
— Что? — не поняла она.
— Поджег музей. Не сам, конечно, по чьему-то наущению… То-то он и боялся, и убили его как исполнителя…
— Ну и фантазии у вас, — возмутилась Майя. — А как же костюм?
— Дался вам этот костюм! Я сто раз говорил, что оставил его в каморке у завхоза. Не Еропыч же оделся Дедом Морозом после меня. Во-первых, он намного ниже, во-вторых, ему бы не хватило сил справиться с охранником.
А Роман сказал о завхозе: «Крепкий старик», вспомнила Майя. Да, фигура несерьезная, почти водевильная, однако до сих пор пребывающая как бы в тени, без внимания… А между тем только он может подтвердить (или не подтвердить) алиби Гоца. Только у него целых полчаса (те самые!) был в распоряжении новогодний костюм, была возможность (о мотивах — потом…).
— Все равно, — упрямо сказал Василий Евгеньевич. — Мы слишком доверились показаниям ребенка, а ведь он мог все выдумать. Или кто-то выдумал за него. Дал ему в руки бензин и спички, подучил, что делать… Он и сделал.
— А потом до смерти забил охранника.
— Бред, — сокрушенно согласился директор. — А самое главное — трудно поверить, чтобы кто-то из нынешних юнцов был всерьез (настолько всерьез!) озабочен имиджем своих бабушек и дедушек. Скорее даже прадедушек.
— Да уж, — проговорила Майя. — Я, к примеру, не так давно узнала, что мой прадед по линии матери служил в жандармерии. И ничего. Даже чуточку лестно.
Василий Евгеньевич невесело усмехнулся:
— Вам повезло. Мои-то предки были сплошь из плебеев. Кстати, о плебеях: вы уж извините, но я съел ваши пельмени, которые лежали в морозилке.
— Все до одного? — ужаснулась она.
— Увы.
Дьявол. Майя почувствовала почти детскую обиду, даже слезы навернулись на глаза. Жутко хотелось есть (возня с учениками отнимала массу энергии), но тащиться в магазин, в холод и метель…
— Я могу сбегать, — самоотверженно сказал Гоц (похоже, на Майином лице слишком явно отразилось отчаяние).
— Куда? Вас застукает первый же постовой. И я останусь без ужина. — Майя тяжело вздохнула и поплелась в прихожую надевать пальто. — Спасибо, хоть вешалку прибили на место.
Этажом ниже ее окликнули: Вера Алексеевна приоткрыла дверь своей квартиры и немного виновато улыбнулась.
— Майечка, ты не в гастроном? Купи, пожалуйста, хлебца. Мне полбатона и буханку черного. Вот деньги…
— Конечно, — Майя с готовностью взяла мелочь, но бабулька не спешила уходить.
— Что-нибудь еще?
— Уж и не знаю, как сказать… — Вера Алексеевна на секунду замялась, потом, решившись, неожиданно выдала: — Ты сейчас одна живешь?
— Одна, — растерялась Майя, почувствовав вдруг, как сердце ухнуло куда-то вниз, как с крутой горы. — А что случилось?
— У тебя в квартире утром кто-то ходил.
Она деланно рассмеялась:
— Кто у меня мог ходить? Наверное, я сама.
— Но ты была на кладбище, — возразила старушка. — Не подумай, что я люблю совать нос не в свое дело… Просто после всех этих убийств…
— Да нет, — Майя постаралась как можно беспечнее махнуть рукой. — Вам почудилось. Замок у меня цел, из квартиры ничего не пропало…
— А потом он стучал молотком в прихожей, — упрямо продолжала Вера Алексеевна. — У меня, Майечка, уши пока на месте. Глаза вот стали ни к черту… Ну, коли ничего не пропало, то и ладно. А я беспокоилась. Так ты не забудь насчет хлеба.
Конспиратор хренов, думала она со злостью, пробираясь сквозь снежные завалы (к вечеру намело). Ищут тебя — так и сиди тихо, как мышь. Скорее бы избавиться от Гоца. И от опасности, настойчивый запах которой его окружает…
Дневник
«Я ехал в Петербург в компании нескольких репортеров (вольные журналисты и фотографы — так они отрекомендовались). Я почти не принимал участия в их разговорах, да они и не настаивали: что за дело им, молодым и жаждущим славы, до коллежского асессора на пенсионе…
В эти ненастные дни в Питере как раз начинался судебный процесс над депутатами. Старик Столыпин добился-таки своего, как я и предсказывал. У меня тоже было с собой репортерское удостоверение одной из правых газет, но туда, на Литейный, меня влекло нечто иное, нежели подробности процесса. На другой стороне улицы, в квартале наискосок, располагалось крошечное кафе и парикмахерский салон Якова Штифмана. Яков был тишайшим человеком и напоминал вечно испуганную мышь. Он жил один, и только позже случайно я узнал, что когда-то он был женат и имел дом в Баку. Жену его убили во время погрома, а сам Яков чудом уцелел: уезжал из города по делам, на переговоры с поставщиком продуктов для своей чайной. Планировал обернуться в три-четыре дня, а оказалось, уехал насовсем. Много колесил по стране, искал счастья в Польше, но осел в Петербурге, купив вид на жительство.
Здесь, в его кафе, в витрине которого стоял громадный торт из папье-маше, я встречался с приставом следственного управления Алексеем Трофимовичем Альдовым. Последняя наша встреча состоялась два месяца назад, еще до моей поездки на Кавказ. Яков проводил нас в отдельный кабинет, ловко и быстро накрыл столик, но Алъдов только махнул рукой: некогда, мол, не до изысков… Он казался очень возбужденным и озадаченным, как человек, который совершил неожиданное открытие и сам в него не верит.
— Интересующее вас дело об убийстве мне высочайше велено прекратить, — буркнул он, стараясь не поднимать взгляда от тарелки.
— Кем? — спросил я.
— Будто не знаете.
— Возможно, Департамент по каким-то причинам забрал его себе? Обычное явление для России, склока между соседними ведомствами.
Он пожал плечами.
— Так или иначе — теперь я лишен доступа к расследованию, уж не взыщите.
Я протянул ему пачку ассигнаций — обычный гонорар. Алексей Трофимович лишь покачал головой:
— Не возьму. Я привык получать деньги за проделанную работу. А тут…
— Не отказывайтесь. Вы и так сделали очень много.
— Не ради вас, — хмуро сказал он. — Ради того человека, что передал вам… РУКОПИСЬ.
— Я понял.
— Однажды он спас мне жизнь. То, что я сделал, — я сделал в память о нем.
Я не стал допытываться подробностей. И так было ясно, что Альдов имел в виду того эсера-максималиста, Анатолия Демина, сидевшего со мной по соседству в Орловском централе и умершего от туберкулеза…
— Перед самым моим отстранением от дела мои агенты нашли одного проводника питерского экспресса. Он дал интересные показания. Я показал ему фотографические портреты трех наших подозреваемых. Одну особу он опознал.
— А вашему проводнику можно верить? Столько времени прошло…
Альдов поджал полные губы, размышляя.
— Человек уже в летах, но имеет исключительную память на лица. Думаю, он не врет. Видите ли, упомянутая особа ездила в Петербург дважды подряд, с интервалом в неделю. Причем в первый раз — третьим классом, тайно. В одиночестве. А через восемь дней — уже в мягком купе. Это показалось проводнику подозрительным, и он запомнил.»
— Он давал показания в полиции?
— Нет, мы встречались с ним один на один.
Какое-то непонятное беспокойство закралось мне в душу. Словно прозвенел некий внутренний звоночек, предупреждавший об опасности.
— Вы можете устроить мне встречу с этим проводником? В приватном порядке.
— Попытаюсь, — сказал он, чуть поколебавшись. — Он возвращается из рейса…
— Нет, нет, в ближайшее время я сам буду вынужден уехать. Сделаем так: со следующего месяца я буду приходить сюда каждый вторник и четверг и ждать вас с шести до половины восьмого вечера. Если все идет нормально и слежки за мной нет, в руках у меня будет свернутая газета. Если же газеты нет — разворачивайтесь и уходите. Засвечивать вас я не имею права.
Пристав невесело улыбнулся:
— Прямо как в романах господина Конана Дойля. Сыщики и шпионы всегда узнают друг друга по газете.
— Так это хорошо, Алексей Трофимович. Чем меньше мы, выделяемся из толпы, тем дольше живем.»
…Алъдов был найден в подъезде собственного дома на Васильевском через два дня после нашей последней с ним встречи. Он был убит двумя выстрелами из револьвера — первая пуля вошла в спину, вторую убийца выпустил в середину лба, когда пристав уже упал: преступник хотел иметь полную гарантию. Я узнал об этом только по возвращении с Кавказа, раскрыв в газете раздел уголовной хроники. Какой-то пронырливый репортер поместил под короткой статьей фотографию места преступления: темная лестница с вычищенными медными перилами, дверь богатого красного дерева, труп в клетчатом пальто, в лужице крови, на вытертых сотнями ног плитах — нелепый, с неловко подвернутой рукой и в выбившемся из-под воротника толстом шарфе. Только сейчас, глядя на фото, я узнал, что Альдов катастрофически лысел и зачесывал остатки волос с боков наверх, прикрывая череп. Наверное, это обстоятельство его очень беспокоило — у него была молодая супруга, настоящая красавица, он дорожил ею и хотел соответствовать…»
— Ты не можешь так поступать со мной, — горячо сказал Николенька. — Ты говорила, будто любишь меня, а сама… Почему ты так изменилась?
Он пытался поймать ее взгляд, но тот ускользал, Любушка порывисто ходила взад-вперед по гостиной, и ее платье из нежного бархата издавало тихое завораживающее шуршание. Наконец она остановилась, подошла к окну, вскинула руки… Он подивился ее жесту: покойная Софья Павловна точно так же в минуты душевного волнения взмахивала руками, точно птица, расправляющая крылья. Прелестное лицо осветилось ярким весенним солнцем, тени засверкали ярко-голубым… Любушка обернулась и сказала — медленно, будто размышляя:
— Люблю? Не знаю. Ты поразил мое воображение: милый плюшевый медвежонок, которого я знала с детства, — и вдруг подпольщик, революционер… Но послушай, это был минутный порыв, ничего больше. Всеволод — другой, он сильный и настоящий. Тебе не понять.
Она произнесла это несколько рассеянно, и Николенька с горечью понял, что мыслями она не здесь и не сейчас. С ним! С ним, черт бы его взял!
— Что тебя привлекает в нем? — спросил он с отчаянием. — Красота? Щегольство? Он никогда не будет тебя любить так, как я. Для него люди — лишь инструмент.
— И что с того? — Она по-прежнему не смотрела на Николеньку. — Я только за этим и пришла в террор.
Она подошла к нему, легонько коснувшись пальцами его груди и заставив буквально запылать. Он попробовал поймать ее руку, она мгновенно отстранилась, словно играя в кошки-мышки, и улыбнулась:
— Ну что ты себе вообразил, глупышка? Тихие семейные радости вдвоем, в собственной усадьбе у папеньки в деревне, с чаепитием по вечерам? — Любушка фыркнула. — Как в сочинениях графа Толстого (папа им очень восхищается).
— Я боюсь, — вдруг признался Николенька. — Нет, не за себя… Пойми: Карл — настоящий фанатик. Утверждает, что борется с царизмом, за свободу и народное счастье… А наступи завтра это счастье, не в кого будет бросать бомбы — и он пустит себе пулю в лоб. Или сойдет с ума.
— Какие гадости ты говоришь.
— Я говорю правду. В конце концов он погибнет сам и утащит нас за собой.
На Любушку эти слова не произвели никакого впечатления. Она лишь холодно посмотрела на собеседника и проговорила:
— Единственное, что я могу сделать для тебя, — это забыть то, что сейчас услышала. Иначе мне придется обвинить тебя в предательстве. Мне не хотелось бы в это верить.
Против ее ожидания он словно обрадовался.
— Это хорошо, что ты заговорила о предательстве. Я думал тебя пожалеть, но… В общем, ты права: предатель действительно существует. Вернее, существовал. Сплошная череда неудач — такое простым совпадением не объяснишь.
Он говорил со страстью, будто читал роман со сцены, борясь за Любушкино внимание — единственной свидетельницы и единственного зрителя.
— Что значит «существовал»? Он разоблачен?
— Он погиб. Вообще-то предателей было двое, они работали под молодую супружескую пару. Мужчину разоблачил Гольдберг. Агента звали Андрей Яцкевич, он на наших глазах попал под колеса поезда. Женщине удалось скрыться от организации — а ведь именно она выдала охранке штаб в Финляндии…
От волнения Николенька сильно вспотел, его круглые очки то и дело сползали с носа, он нервно поправлял их и оттого волновался еще больше.
— Когда была отравлена Софья, все мы решили, будто она догадалась, кто эта женщина. Догадалась — и ее убили… Но ведь могло быть и по-другому!
— Нет! — выкрикнула Любушка.
— Почему нет? — вроде бы удивился Николенька. — Наши провалы начались приблизительно с того момента, как ее муж стал снабжать «боевку» деньгами. Он был в курсе многих дел, в их особняке проходили важные встречи… Наконец, кое-какие сведения говорят о том, что Софья была лично знакома с полковником Ниловским, шефом охранки…
Люба вдруг почувствовала дрожь в ногах, захотела присесть, но осталась стоять у окна, прижавшись пылающим лбом к холодному стеклу.
— Ты врешь. Ты говоришь это со злости. Сонечка прислала письмо — ты читал его… Как может человек, написавший его, быть предателем! Она хотела, чтобы я приехала к ней, хотела рассказать то, что ее мучило…
— Посмотри правде в глаза, — безжалостно сказал Николенька, ощущая пропасть под ногами. — Софья боялась разоблачения. Чувствовала, что смерть дышит ей в затылок, — она ведь выдала охранке Элеонору Войчек. Как ты думаешь, Гольдберг простил ей это?
— При чем здесь он?
— При том, что, скорее всего, Софью Павловну приговорила к смерти Боевая организация. Та самая, в которой ты состоишь. А Лебединцев — глава этой организации.
…Он появился на пороге совершенно бесшумно, и Любушка некстати подумала: как же Карл падок до театральных эффектов. Николенька испуганно охнул и попятился, наткнувшись спиной на венский стул, — сцена, несмотря на весь драматизм, почему-то показалась девушке забавной, и она чуть не фыркнула.
— Я не слышала, как ты вошел, — бесцветно проговорила она, находясь, по существу, в центре событий, но ощущая себя как бы в стороне — не на сцене, а за кулисами. — Ты давно здесь?
— Достаточно, чтобы понять, о чем речь.
Поигрывая тростью, он легким шагом пересек комнату и спокойно уселся в глубокое кресло.
— Любушка, дорогая, успокойся. Даю тебе слово: никто из нашей организации не убивал Софью Павловну. По крайней мере, с моего ведома.
Николенька презрительно скривился.
— Вы можете это доказать?
— Подожди, — остановила его Люба и повернулась к Лебединцеву. — Скажи, Сонечка действительно… Она на самом деле…
— Была агентом охранки? — Карл вмиг стал серьезным. — Твоя сестра была просто очень несчастным человеком, которого сломали обстоятельства. Ее прихватили на чем-то — я полагаю, на каких-то не совсем законных делах Вадима Никаноровича. И склонили к сотрудничеству. Мы давно это подозревали.
Она переводила изумленный взгляд с Николеньки на Лебединцева и обратно… Оба старательно прятали глаза. Оба знали… И оба — она вдруг осознала это — могли убить Соню. «Нет, Николай не мог: мы прибыли в Петербург, когда Сонечка уже была мертва. Остается Всеволод. Но, боже мой, каким глазами он смотрел на меня — мы мчались в пролетке вдоль Обводного канала, какие-то тени шарахались в стороны, мелькали фонари, и кружила в вихре метель…» Карл то впадал в забытье (приходилось изображать подвыпившую парочку — Любушка развязно хохотала и раскачивалась из стороны в сторону), то от тряски приходил в себя, стискивал зубы, чтобы не застонать от боли, и всматривался в Любушкино лицо, как в единственное спасение. Она держала его голову на коленях и шептала про себя молитву… А теперь Николенька утверждает, будто этот человек хладнокровно подсыпал яд в бокал с вином, который выпила Софья.
«Я не верю. Не верю, не верю, это смешно. Все они смешны, будто клоуны в дешевом балагане на ярмарке — беспечные и обеспеченные, революционные аристократы, разъезжающие в каретах и имеющие горничных в доме… Сонечка, милая, во что же ты вляпалась?!»
И Любушка вдруг начала смеяться — сначала потихоньку, глядя на растерянные лица собеседников, потом громче и громче, потом страшно затряслась, комната почему-то перевернулась, поплыла, и она услышала сквозь далекий звон колокольчиков: «Доктора! Скорее, пошлите за доктором!»
— У нее истерика, — спокойно сказал Лебединцев. — Ей нужно воды… А лучше — вина.
«Вот уж нет, — хотела возразить она, захлебываясь смехом. — Ваше вино я пить не стану, им Сонечку отравили».
— Что она такое говорит?
— Ничего, девочка немного не в себе…
— Уезжайте отсюда, молодой человек, — проговорил Карл, тяжело опираясь на трость (рана еще давала знать о себе). — Поезжайте домой, к родителям, отдохните — эк вы издергались. Маменькиных обедов покушайте…
— Вы, кажется, изволите издеваться? — злобно спросил Николенька.
— А чего вы ждали? В теперешнем вашем состоянии для серьезной работы вы не годны. Ревность, юноша, крайне опасное чувство. Можно наделать глупостей.
Николенька круто развернулся и быстрым шагом пошел вдоль набережной. Его душили яростные слезы, душила ненависть и жалость к самому себе… Он тотчас же хотел ехать на вокзал (а багаж? А ну к черту), даже поймал пролетку, но вышел за два квартала, где-то на Лиговке, где жил его давний приятель Митька Цыганов.
Дмитрий был известен тем, что частенько попадал в разные скандальные истории, но всегда вылезал сухим из воды: папочка, безмерно любивший родное чадо, подключал свои весьма обширные связи. В последний раз, после загадочной беременности дочери преподавателя английской литературы эпохи декаданса, Митенька «подлечивал здоровье» в Афинах, на модном курорте.
Николенька взбежал по ступенькам парадного (дом был богатый — с маленьким уютным двориком, отгороженным низкой решеткой и воротами с чугунными шишечками поверху), рассеянно взглянул на швейцара, похожего на генерала в отставке, спросил:
— Дмитрий Дмитриевич дома?
— На отдыхе-с, — услужливо отозвался швейцар. — Тут намедни один конфуз вышел с молодым барином, так батюшка Дмитрий Алексеевич справил им билет до Ниццы.
— Давно?
— Да уж недели две-с.
Николенька скрипнул зубами от досады. Последняя надежда, что Митька не даст пропасть («Сердечная рана, Клянц, лечится очень просто. Сейчас берем извозчика, катим в кабак к Зюзилину, у меня там неограниченный кредит…»), растаяла, идти было решительно некуда. Петербург вдруг потерял прелесть и одухотворенную свежесть, превратившись в скопище прямых мрачных улиц, серых домов с темными окнами и дремлющими дворниками, мающимися головной болью после вчерашнего…
Впрочем, и любимый кабачок, куда ноги сами принесли его, показался на этот раз грязным и унылым. Пнув ни в чем не повинный стул, Николенька сел за столик в углу и заказал водки.
Он вздрогнул, когда кто-то положил руку ему на плечо.
— Не помешаю?
Николенька поднял глаза.
— Аристарх Францевич? Что вы здесь делаете?
Гольдберг уселся напротив, степенно поставил цилиндр на стол, закурил длинную сигарету в мундштуке.
— Не боитесь открыто появляться на людях? — хмуро спросил Николай. — Вас ищут.
— Пусть ищут. Вы уже сделали заказ?
— Сделал… Вы ведь пришли сюда не случайно. Вы следили за мной, да?
— Следил, — охотно подтвердил Гольдберг. — А вы не заметили. Нельзя быть таким беспечным.
— Меня в последнее время все чему-то учат. Что, тоже будете уговаривать меня уехать?
— Нет, у меня к вам другое предложение.
— Интересно, — буркнул Николенька, наполняя рюмку. Однако собеседник мягким движением отобрал ее и поставил на край стола так, чтобы нельзя было дотянуться.
— Отложим выпивку на потом, — он немного помолчал. — Мне известно содержание вашего недавнего разговора с Карлом. Личные разногласия пока опустим… У вас шла речь о Софье Павловне?
— Если знаете, зачем спрашиваете? Карл сказал, что она работала на Департамент.
— Верно, только эта работа была особого рода.
— Так уж и особого, — хмыкнул Николенька. — Подслушивать, подглядывать…
— Да бросьте вы. — Старик, казалось, рассердился. — Много ли она могла подсмотреть и подслушать? Ничего не значащие обрывки разговоров, отдельные фразы… А ведь если судить по нашим неудачам за последний год, провокатор должен находиться где-то близко к руководству Боевой организации, к самому верху.
— Выражайтесь яснее.
— И так яснее некуда. Полковник Ниловский (надо отдавать должное даже врагам… врагам — в особенности) — умнейший человек и тонкий профессионал политического сыска, один из лучших в империи. Мог ли он так явно подставлять своего агента? Да и какой агент из Софьи Павловны — просто слабая несчастная женщина, которую запугали, заставили играть по неизвестным правилам… И при этом она пыталась бороться с Ниловским: план последнего покушения на него она ему не отдала.
— Тем не менее покушение провалилось, — заметил Николенька. — Трое наших людей погибли.
— Это только доказывает мою правоту. Софья Павловна не выдала боевиков — втайне она надеялась, что шеф охранки будет убит и она сможет освободиться… Однако охранку все-таки предупредили. Предупредил настоящий провокатор, тот, о ком я вам говорил. А Софье была отведена роль подсадной утки — на ней в первую очередь должны были сосредоточиться подозрения. Кстати, Ниловский отнюдь не изобрел колесо: номер с подставным агентом («брандером» на полицейском жаргоне) довольно распространен. Скорее всего, Софья поняла, кто является настоящим провокатором. И тот убил ее.
— И кто же это, по-вашему? — с иронией спросил Николенька.
— Вы.
— А доказательства? — спросил он без малейшего испуга.
— Доказательства будут, — услышал он за спиной.
Лебединцев подошел, как и давеча, неслышно, по-кошачьи. Николенька хотел встать, но железная ладонь буквально пригвоздила его к месту.
— Понятно. Решили отделаться от меня таким способом. Не проще ли было сдать меня охранке?
— Я же сказал, личные мотивы оставим, сейчас займемся доказательствами… Где вы находились четырнадцатого марта прошлого года?
Молодой человек усмехнулся:
— Вы многого от меня хотите.
— Тогда напомню: восемнадцатого марта, на следующий день после моего ареста, вы и Любовь Павловна Прибыли в Петербург.
— Тогда, вероятно, четырнадцатого я был дома. Чем именно занимался — не помню, увольте.
Карл сделал знак рукой. К их столику прошмыгнул какой-то совершенно незаметный человечек в дрянном пальтишке безликого мышиного цвета и мятой фуражке. Он был явно простужен: его большой мясистый нос имел воспаленный вид, и глаза нещадно слезились: че ловечек то и дело вытирал их носовым платком не первой свежести.
— Присаживайтесь, Инюкин, — сказал Лебединцев, и тот послушно опустился на краешек стула. — Не бойтесь, вас никто не обидит. Посмотрите-ка внимательно: вы узнаете этого господина?
Человечек шмыгнул носом и искоса взглянул на Николеньку. Несколько секунд он сидел неподвижно, потом осторожно проговорил:
— Да… Несомненно, это он. У господина, простите великодушно, весьма запоминающаяся внешность. Кроме того, у меня хорошая память на лица — профессия, знаете ли.
— Кого вы мне еще подсунули? — нервно спросил Николенька. — Лично я его вижу впервые.
И вдруг вспомнил — будто давняя-предавняя картина выплыла из смрадного тумана. (И тогда, кажется, был туман — поезд замедлил ход и остановился, в размытом, словно бы грязном отсвете фонарей замаячили оловянные солдатики на перроне, послышался грозный окрик жандармского офицера, и ему ответил другой голос — тихий, заискивающий и торопливый, будто человека испугали в раннем детстве — и он остался испуганным на всю жизнь…)
— Я кондуктор, — неуверенно начал человечек. — В скором «Москва-Петербург», поездная бригада номер…
— Это несущественно. Я попрошу вас припомнить середину марта прошлого года. Именно тогда вы видели этого господина в вашем поезде?
— Так точно, ваше сиятельство. Более того, два раза подряд — поэтому я запомнил. Сначала четырнадцатого…
— Да он врет! — выкрикнул Николенька, чувствуя холодок под ложечкой.
— Спокойно, спокойно, — мягко проговорил Гольдберг и кивнул проводнику. — Продолжайте. Значит, он путешествовал в одиночестве?
— Так точно, третьим классом, до Петербурга. А потом, восемнадцатого — снова, но уже в первом классе и с дамочкой. Я удивился… Нет, не насчет дамочки. (Помнится, недурна собой, из хорошей семьи, разве что немного нервничала… Оно и понятно: впервые, поди, без папеньки с маменькой.) А просто — коли имеешь деньги на мягкое купе, зачем же ехать в общем, вместе со всяким сбродом? Простите великодушно, ежели что не так…
— Все в порядке, голубчик, — сказал Лебединцев. — Ступайте, вас проводят.
Проводник замялся.
— Прощения просим, только вы обещались насчет денег…
— Вам выплатят. А теперь идите.
Человечек бочком-бочком выскользнул за дверь. За столом в трактире остались трое: Николенька — растерянный, не чувствующий пола под ногами, Гольдберг и Лебединцев. И — напряжение, повисшее в прокуренном воздухе, густое, как парное молоко, и опасное, как динамит.
— «Выплатят», — побелевшими губами усмехнулся Николенька. — Сколько же вы обещали отстегнуть… этому? И из каких средств? Не из кассы ли организации?
— Вы не о том беспокоитесь, Клянц, — тяжело проговорил Карл. — Этого человека нашел не я, а Алексей Альдов, следователь, который вел дело об убийстве Софьи Павловны. Не ожидали, а? Убрать Альдова у вас хватило ума, но о проводнике вы не знали…
У Николеньки потемнело в глазах.
— Он убит?
— Его убили вы, — резко сказал Лебединцев. — Любовь Павловна получила письмо от сестры десятого марта. В тот же день вы спешно отправились в Петербург…
— Нет!
— Да, черт возьми! Вам необходимо было поговорить с Софьей до того, как она встретится с сестрой. Вы приехали в их особняк на Невский. Вадима Никаноровича не было дома, Софья Павловна сама приняла вас. И в разговоре вы поняли, что вам грозит разоблачение. Она могла выдать вас как провокатора охранки.
— Докажите! Или объявите товарищам, что обвиняете меня в предательстве на основе показаний какого-то полоумного! А может быть, именно охранка вам его и подсунула?
Гольдберг покопался в карманах, выудил горстку мелких монет и бросил на стол.
— Наш разговор окончен, Клянц. Жаль, я не разоблачил вас раньше: мне слишком застила глаза одна давняя история… Она произошла в Финляндии, я потерял там друга. И любимую женщину. А впрочем, это к делу не относится.
Он даже не заметил, как они вышли. Сырость и мгла окутали страшноватые призраки, рожденные в гнилых болотах, на которых был воздвигнут этот странный город, повылезали из темных углов, куда не доставал свет керосиновых ламп, из-под монастырских плит и из черных ходов, где жила нечистая сила… «Ненавижу его».
«Ненавижу его, — сказала Софья Павловна. — Своими руками бы подожгла». Слова жуткие, а сцена — словно на пасхальной открытке: две сестрички — одна лежит в постели, глаза темные, блестящие, черные волосы разметались по подушке, другая держит ее за руку и говорит что-то горячее, страстное… Они похожи, но младшая — более порывистая и немного угловатая, точно лань-подросток, в старшей больше зрелой прелести и утонченной печали. Или печальной утонченности?
Утонченный агент охранки.
Почувствовав, что сейчас задохнется в этом омуте, Николенька вскочил, рванулся прочь, выбежал на улицу, как был, в распахнутом пальто, и завертел головой. Гольдберг стоял на тротуаре, под фонарем, и заботливо скармливал голубям крошки ржаного хлеба. Он и не думал уходить, словно предвидел, что нервы у Николеньки долго не выдержат.
Давясь словами, Николенька хрипло спросил:
— А Любовь Павловна… Она тоже считает меня предателем?
— У нее случился нервный припадок, когда она узнала, что ее сестра… Ну, вы понимаете. О вашей роли в этом деле она, слава богу, не осведомлена.
— У меня есть шанс?
Гольдберг едва заметно улыбнулся:
— Шанс есть у каждого. Если бы я не помнил об этом — давно сгнил бы на каторге.
— Хорошо, — сказал Николай. — Я докажу вам. И ей… Всем.
— Каким образом?
— Я убью полковника Ниловского.