5
В пронзительной небесной голубизне выписывал медленные круги одинокий ворон. Лениво и редко взмахивая крыльями, он то уходил высоко-высоко, чуть ли не к самому солнцу, то опускался, роняя на бурые осенние травы летучую тень. Зоркая птица высматривала добычу, но степь будто вымерла. Что ж, ворон был стар, а долгая жизнь учит терпению. Степь не бывает безжизненной, надо только уметь ждать.
Ворон умел.
И дождался.
На свалявшейся шкуре готовой к зиме степи появились темные пятна. Они росли, близились, и ворон, круто изломив крылья, заскользил им навстречу. Крылатый падальщик не раз встречался с людьми. И потому один-единственный раз пролетев над этими, конными, отблескивающими железом, ворон безошибочно угадал своим хищным умом: там, куда они торопятся, будет много легкой и безопасной поживы.
* * *
Ставр вскинул руку, приказывая сдержать конскую прыть. Несколько гридней, не сразу сообразив что к чему, вырвались далеко вперед, и старый Приселко принялся злобно поносить их нерасторопность. Зря это, не по провинности брань. Спору нет, у старика слишком уж накипело на душе, но ведь и у других, поди, накипело не меньше. Ну вот, кто-то уже огрызается. Только еще перебранки недоставало!
— Угомониться бы вам! — Ставр даже голоса не повысил, но ругань мгновенно смолкла.
Так-то. Уважают, стало быть, своего воеводу, ежели его простого неодобрения страшатся пуще угроз да крика. А кабы меньше уважали и эти, и прочие, так, может, и не бывать бы сегодняшним бедам…
Отдохнувшие кони шли медленной тряской рысью. У кого-то из гридней раздражающе побрякивал меч, неплотно схваченный ножнами, — этак недолго и утерять. Что ж Приселко-то смотрит? За малую провинность волком вгрызться готов, а тут… Стареет тиун. Вот как с этой руганью: уж коли сам над собой не властен, так другими и подавно управить не сможешь. К тому же Приселко бранил отроков не за их вину, а за собственную. Воеводскую волю угадывать прежде самого воеводы ты их дома учи — в поле доучивать поздно. Порубят сегодня мальцов, ох порубят! И кровушка их ляжет не на печенежские сабли. На наши с тобою головы она ляжет, тиун…
Ставр оглянулся, и Приселко, подстегнув коня, мгновенно оказался рядом — будто бы давно ожидал этого хмурого взгляда через плечо.
— Ну, говори уж, старый. — Воевода нетерпеливо вздернул рыжую бороду. — Вижу ведь: неймется тебе.
Приселко поскреб бритую щеку, вздохнул. Потом сказал осторожно:
— Я, боярин, все пытаюсь смекнуть, что у тебя на уме. Пытаюсь, но без толку. Либо ты какую-то хитрую хитрость задумал, либо гонишь себя и нас на дурную погибель…
— А ты что же, погибели убоялся? — нехорошо оскалился Ставр.
Тиун ответил спокойно, словно не заметил боярской издевки:
— Мне-то бояться нечего, я век доживаю. А они?
— Вот нынче и поглядим, не даром ли ты, тиун-пестун, хлеб жуешь, — процедил Ставр все с той же жесткой ухмылкой. — Сколько их уцелеет, такова и будет цена тебе да науке твоей.
— Досаду на мне срываешь? — скрипнул зубами Приселко.
Воевода как-то обмяк.
— А сам ты давеча не срывался ли на других? — спросил он устало. — Ладно, не держи зла…
Птичий крик — требовательный, сердитый — заставил обоих запрокинуть головы. Низко-низко, почти задевая крыльями островерхие шлемы всадников, вился ворон.
— Словно бы понукает… — Тиун знобко передернул плечами.
— Не нас бы ему понукать, — буркнул Ставр, отворачиваясь.
— А кого? Пащенка этого? Так он и без понуканий прыток не в меру! — Приселко со свистом втянул воздух сквозь проеденные щербатые зубы и вдруг выкрикнул: — Вот бы на ком сорваться, вот бы кого в кровь исхлестать!
Напуганный этим яростным воплем тиунов конь с храпом задрал морду, норовя вскинуться на дыбы.
Дождавшись, пока старик управится с конской строптивостью, воевода сказал угрюмо:
— Негоже о князе этак-то, не одни мы. А исхлестать… Его, поди, уж и без тебя исхлестали.
— Кабы его одного, я б только в ладоши плескал да радовался!
— Угомонись! — Ставр нетерпеливо дернулся, звякнув кольчугой. — С князя-то спрос невеликий. Гордый он, а ума нажить не успел — что в уши нашепчут, тому и верит. Вот кое-кому из шептальщиков и впрямь хорошо бы шеи поскручивать…
— Ты лучше о своей шее обеспокойся, — хмыкнул тиун.
— А ты о гриднях. Вон у того, конопатого, меч в ножнах болтается — аль не слышишь?
* * *
Ворон и впрямь тяготился внезапной медлительностью одетых в железо людей. Голодная птица уже почти решилась бросить их, обогнать, лететь наугад. Но всадник, блестевший заметнее прочих, вдруг резко махнул рукой, и вся человечья стая рванулась вперед, подминая под себя бескрайнее степное приволье. Наконец-то!
Мощными взмахами крыльев ворон нес свое легкое тело вслед за людьми. В нетерпении он поднимался выше и выше, чтобы поскорей разглядеть богатые поживой места. Тогда можно будет наконец перестать приноравливаться к медленной прыти топчущих землю.
Люди то понукали коней, то позволяли идти чуть ли не шагом. Это повторялось снова и снова, но расплескавшаяся от горизонта до горизонта степь по-прежнему была пуста. А потом далеко впереди вновь показались темные пятна, и ворон захлебнулся хищной надеждой. Дальнозоркая птица сумела разглядеть, что встречные всадники не похожи на его невольных провожатых: и вид у них иной, и даже торопятся они по-иному. Тем лучше. Людей сильнее всего озляет вид несхожих с ними людей — это ворон знал хорошо. А будет злоба — будет и пожива для падальщика.
* * *
Как ни требовало спешки воеводское сердце, а все же страх заморить коней превозмогал прочие опасения. И без того надеяться почти не на что. Упущено время. Воинов удалось собрать лишь чуть поболее двух десятков, и то почти все они — отроки, не бывавшие в схватках.
Хитрой хитрости у Ставра на уме не было. Не мог он просто так покориться судьбе и княжеской глупости — вот и все. Что оставалось? Теснота, голод и смрад детинца, переполненного беглецами со всей округи, дымы пожарищ вдали, широколицые косоглазые всадники, которые вертятся под самыми стенами, тычут пальцами, выкрикивают глумливую брань, радуясь своей безнаказанности… Неужели именно это следовало выбрать для себя, для Приселки, для прочих? Нет, нет!
Крик ворона, едва не потонувший в копытном грохоте, вышиб горькие мысли из боярской головы. Крик этот был непохож на прежние, и во взмахах черных крыльев тоже померещилось Ставру новое — суетливая радость. Ворон видит людей. Не просто людей — врагов. Может, Приселкова ругань все-таки пошла гридням впрок, а может, они сами уразумели, что дела затеялись вовсе не шуточные. Так ли, иначе, но когда Ставр натянул повод, осаживая коня у подножия заросшего ковылем холма, остальные немедленно сделали то же самое.
Воеводе было не до любования воинской сноровкой. А вот гридни, разинув рты, во все глаза глядели на боярина. Конечно же, каждый из них не раз и не десять слыхивал россказни, в коих княжий воевода Ставр по прозванью Пернач и печенежские орды разгонял едва ли не в одиночку, и волком проскальзывал мимо вражьих дозоров, и диких туров усмирял, схватив за рога, — ну прямо витязь-богатырь из стародавних былин. Но увидав воочию этого сорокалетнего увальня с маленькими сонными глазками, трудновато было не усомниться в правдивости хвалебных рассказов. Больно уж дороден, неповоротлив казался Ставр. Ходил он развалисто, косолапо, в седло не вспрыгивал, а залазил, грозя проломить конскую спину тяжестью своей туши. И щеголеват не в меру. Рыжая борода ухожена, намаслена и, кажется, даже подкрашена; зерцало вызолочено, на шлеме тоже золотые насечки. А подвешенный почему-то не слева, а справа короткий изукрашенный меч похож скорей на дорогую безделку, чем на мужеское оружие. К лицу ли все это воину? Небось грозного князя Святослава Игоревича от простых ратников лишь взор отличал орлиный!
Правда, кое-кто из гридней сумел оценить непомерную ширину воеводских плеч и тяжесть пернача, прикрепленного к луке седла (по рассказам — любимейшее Ставрово оружье, отсюда и прозвище). Но сила без ловкости стоит немногого — так учит Приселко. Тот самый Приселко, который не устает восхищаться Ставром. Почему?
Только теперь юнцы начинали кое-что понимать. Воеводу будто сдуло с седла, причем и железо на нем не брякнуло, и сапоги его не стукнули оземь — словно бы это не снаряженный ратник спрыгнул, а пушинка упала.
Неправдоподобно легко и бесшумно Ставр кинулся к вершине холма. Сбросив шлем, чтобы не выдать себя блеском позолоты, он осторожно выставил над метелками ковыля оказавшуюся темно— да скудноволосой голову и несколько мгновений всматривался во что-то невидимое для остальных. А потом внезапно поднялся во весь рост, разом утратив и осторожность, и стремительную упругость движений.
Возвращался Ставр медленно, вперевалочку, надевая шлем, долго возился с подбородочным ремнем, потом разлаписто полез на коня. Только эта показная неуклюжесть уже никого не могла обмануть. Небось матерого медведя по незнанию тоже можно счесть сонным увальнем. Кое-кому из гридней подумалось даже: а не намеренно ли воевода подражает медвежьей повадке?
Утвердившись в седле, Ставр проворчал, глядя поверх голов:
— Встречь нам конные скачут. Не печенеги — наши. Сдается мне, что это остатки битой княжьей дружины бегут.
Кто-то охнул, кто-то ругнулся сквозь зубы — круто, не по-отрочьи. Тиун, ссутулившись, мерно похлопывал мозолистой ладонью по рукояти меча.
— Ну а нам-то что делать теперь, воевода? — спросил он наконец.
— Что делать? — Ставр медленно обернулся к старику, заламывая брови в неискреннем изумлении. — Да то и делать, что начали. Уж коли забрались в этакую даль, то поворачивать восвояси и неумно, и поздно.
* * *
Вот оно, вот! Железные всадники хлынули с места последней своей заминки, разворачиваясь по степи волчьей облавой. Ворон знал, как сложится дальше, — ему не раз приходилось видеть такое. Недаром все заметнее вырывался вперед человечий вожак, недаром и встречную стаю опередил такой же одинокий всадник. Они схватятся первыми. Возможно (такое бывало), на этом все и закончится. Кто-то из вожаков погибнет, его стая либо обратится в бегство, либо попытается мстить — неважно. Хватит и одного.
Измученному ожиданием ворону было все равно, который из двух достанется ему на поживу. Хорошо бы, конечно, чтоб вот этот, уже знакомый — падкую до блестящего птицу манило вызолоченное железо. Но неважно, неважно! Лишь бы скорее!
Обогнавшие прочих всадники встретились, и ворон от неожиданности на миг разучился летать. Нелепым комком трепыхнулся он в небе, беспомощно падая на головы людям. Падая, но не упав. С сорванным злобным криком падальщик шарахнулся прочь и вскоре пропал из глаз. Потому что люди эти оказались неправильными, и надежды, на которые ворон растратил день, оказались пустыми.
Как небо.
Как жухлая осенняя степь.
* * *
Ставр приказал своим задерживать беглецов по-любому — не уговорами, так оружною силой. Правда, в душе он надеялся, что дело обойдется без никому не надобной крови. Уж если беглые узнают его (а узнать должны непременно), то противиться боярской воле не станут.
Первого из встречных он успел рассмотреть еще издали. Собой худощав, легок, а конь под ним борзый — потому, наверное, и удирает прытче других. Шлем то ли потерял, то ли и не было у него, доспех простой, кожаный, из оружия ни копья, ни щита — один только меч при поясе. Поди, все побросал, жизнь сберегая.
При виде вылетевших из-за холма Ставровых гридней ратник было задергал повод, пытаясь увильнуть в сторону, но почти сразу же и успокоился — распознал-таки своих.
Поравнявшись с боярином, он круто осадил коня и вроде попытался что-то сказать, но из перекошенного, захлебывающегося воздухом рта выдавливался лишь надсадный неразборчивый хрип. Ишь, запыхался — словно не конскими, а своими ногами спасался…
Наверное, Ставр уже видал когда-либо прежде этого белобрысого, успевшего прожить некороткий век мужика с черными заскорузлыми ладонями хлебопашца. Но воевода не в силах упомнить лицо каждого ополченца, а вот самого воеводу упомнить легко. Ставр не сомневался, что будет узнан, однако никак не ожидал, что глаза узнавшего вспыхнут этакой лютой злобой.
— Ты… Стервь… Ты… — прорезалось наконец сквозь хрип ополченца. — Где ж ты был, стервь, когда подыхали, кровушкой умывались?! На падаль летишь?! Волчина, пес раззолоченный! Как для праздника вырядился, пес! Рад, что ли? Рад нашему горю?! Да ты изменник, изменник!
Дернув поводом, воевода заставил своего вороного подступить вплотную к плюющемуся бешеными словами ратнику. Тот подался навстречу, ощерился:
— Что, убить хочешь? Правды забоялся, стервь?!
— Стало быть, говоришь, кровью умывался? — Ставровы слова были спокойны, раздумчивы, однако же их сумели расслышать все — и свои гридни, замершие вряд за воеводской спиною, и подскакавшие, сгрудившиеся поблизости беглецы. — Стало быть, подыхал, говоришь… Подыхал, да не подох, и крови на тебе не видать — целехонек. Про измену кричишь? Князя, братьев своих — всех бросил, шкуру спасая, а теперь смеешь других укорять?!
Нет, все зря. Никакими словами не проймешь человека, который только-только успел опомниться от невыносимого ужаса и мечтает презирать кого-нибудь сильнее, чем себя самого.
А беглецов все прибывало.
Старый тиун посмел ослушаться боярина и запретил ловить тех, которые проносились, втянув головы в плечи и отчаянно нахлестывая коней. Приселко рассудил, что проку от них все равно никакого не будет.
Те же, кто мог еще пригодиться, останавливались сами. Они сбивались в плотную кучу поодаль от Ставровых гридней, ошалело взглядывали то на них, то на воеводу — взглядывали и тут же отводили глаза. Эти бежали скорей не от страха, а от растерянности, от того, что в решающий миг не оказалось над ними крепкой начальной руки. И теперь, видя пусть малую, но спокойную силу, спешили прибиться к ней.
Да, от них могла бы выйти немалая польза.
Или немалый вред.
— Братья, чем угодно поклясться готов: измена! — Ратник с руками пахаря волчком вертелся в седле, стараясь и своих видеть, и Ставра на всякий случай из виду не упускать. — Потому и побили нас, что степовикам все про нас было ведомо наперед. Вот этот, этот все ихнему хану донес, стервь проклятущая! Дескать, пойдет княжья дружина тогда-то и там-то… Не осилить бы им, ежели без измены, без подкупа! Вот этого пса печенежский хан подкупил! А иначе отчего ж его при князе не было?! Почему нынче с малой дружинкой в степи шастает, степовиков не боится? Потому что он им свой — вот почему! Небось к хану своему разлюбезному поспешает…
Ставр не перебивал, слушал терпеливо, только лицо его темнело да на скулах вспухали каменные желваки.
В толпе беглецов возникло этакое бурление — еще подспудное, сдержанное, однако ясно было, что они уже готовы поверить. Да и то сказать — больно уж соблазнительны обличения проклятого горлопана. Коли княжья рать подведена под разгром изменником, то одолеть ворога было никак невозможно, и, стало быть, бегство этих вот, уцелевших, не их позор, а вина преступного боярина.
Воевода молчал. Не рассказывать же, как все было на самом деле! Не растолковывать же, что князь после трех удачных походов в степь чрезмерно возомнил о себе, что, ревнуя к славе своего воеводы (удаль да хитрость которого многие считали причиною прежних побед), юный гордец отослал Ставра с пустячным поручением и повел рать самолично…
Оправдываться означает унизить себя безо всякого толку. Чем напрасней напраслина, тем труднее от нее отмыться, причем веры оправдывающемуся всегда меньше, нежели страстному обвинителю.
Ставр ждал. Он понял, что за беглыми ратниками нет погони (иначе бы она уж нагрянула или хоть в виду показалась). Значит, битва еще не окончена, и можно на что-то надеяться, но бесценное время крадет проклятый краснобай-ополченец.
Что ж, нужно стерпеть. Если заткнуть его брехливую пасть кулаком, случится нелепая драка между своими и времени будет потеряно куда как больше.
Ничего, пускай себе орет, пускай брызжет слюнями. Воевода успел понять дурной норов своего обличителя, а потому был уверен, что тот вот-вот сделает глупость. Ставр только побаивался, как бы кто-либо из гридней не удумал вмешаться. Но ведь с ними Приселко, а он старик тертый, догадливый — авось удержит.
Упорное молчание воеводы и собственная лихость все больше распаляли говорливого ополченца, и он наконец совершил ожидаемое: выхватил меч, желая прямо здесь, на месте, покарать изменника. Ведь ясно же: раз боярин молчит, стало быть, нечем ему оправдываться.
При виде оголенного клинка взревели недавние беглецы, заволновались, тревожно загомонили гридни — судя по внезапному копытному топоту, двое или трое из них рванулись-таки оборонять воеводу.
А Ставр словно забыл о своем оружии. Даже не шелохнувшись, он спокойно позволил ополченцу размахнуться, позволил ударить… Но в тот самый миг, когда блеснувшее серым сполохом лезвие должно было бы рухнуть на Ставров наплечник, воевода как-то по-змеиному изогнулся, почти незаметно для глаз шевельнул рукой, и ополченец неуклюжей птицей вылетел из седла. Упал он тяжело и неловко, до крови разодрав лицо о жесткие стебли, но тут же вскочил на колени и торопливо зашарил в траве, отыскивая потерянный меч.
Взволнованный гомон наблюдающих прорезался первыми неуверенными смешками. Неудачливый обличитель приподнял голову да так и замер на четвереньках, увидев, что его оружием небрежно поигрывает Ставр. Гридни захохотали в голос, недавние беглецы пытались сдерживаться, однако чувствовалось, что и им уже невмоготу.
Ставр оглядел ополченский клинок, ногтем попробовал остроту.
— Забери, — сказал он и бросил оружие под ноги понуро встающему владельцу. — Кабы ты, сермяга, мечом махал, как давеча языком, от печенегов бы только труха летела. Ну, чего таращишься? Поднимай!
Но ополченец не решался сдвинуться с места, отвести от Ставрова лица опасливый взгляд. Плохо верилось мужику, что повезет отделаться одним ободранным лбом. Изругал грозного боярина, убить покушался — разве ж тот помилует?
— Да не робей, дурень… — усмехнулся воевода. — Тебя то спасло, что успел-таки сегодня железо печенежьим мясом попотчевать. Вот кабы твой меч чистым да неиззубренным оказался, я б с тебя и за глупость, и за речи охульные полной мерой взыскал!
Он примолк на миг, а потом уже совсем по-иному — нетерпеливо и властно — спросил:
— Ну, как было-то? Почему побежали?
Несколько голосов наперебой принялись объяснять как да почему, но Ставр прикрикнул:
— Не все разом! Вот ты. — Он снова впился пристальным взглядом во все еще не опамятовавшего обличителя. — Ты на разговоры куда как боек, вот и рассказывай.
— А чего рассказывать-то? — Ополченец, сопя, тыкал клинком в ножны и никак не мог попасть — очень уж руки тряслись. — С самого начала, что ли? Так поначалу все вроде ладно складывалось. Выступили ночью, шли споро — пешая рать на лодьях, конная по-над рекой. У Черной Могилы князь велел пешим на берег выбираться, оставил при лодьях малую дружинку, а прочих в степь повел. Вскорости нагрянули на печенежский стан — еще и светать-то толком не начинало. Нагрянули врасплох. Степовики сперва бились крепко, да только куда им, полусонным! Известное дело, не сдюжили они, побежали. Князь велел гнаться. Очень уж он, князь то есть, сокрушался, что хана ихнего полонить не удалось. Велел гнать и рубить всех без пощады. Ну, погнали… — Ополченец наконец управился с мечом и теперь не знал, чем занять бездельные руки. — Пешие сильно отстали, да и конные растянулись, рассеялись, за степовиками гоняючись. Вот тут-то беда и стряслась. Беглые вспять повернули, а может, им подмога какая-то подоспела — больно уж много вдруг сделалось печенегов, и все на нас кинулись. — Говоривший вздохнул тяжко и длинно, обеими руками поскреб макушку. — Ты уж не взыщи, боярин сердитый, дальше я плохо помню. Уж не мы гнали, а нас. Прибились к пешим, а на тех тоже наседают со всех боков, ровно волки медведя травят. Князь (он уж поранен был многажды, еле жив) вроде как велел к лодьям пробиваться. Чудом каким-то добрались до реки, хоть и жизней по пути растеряли несметно, а там уж черно от степовиков. Дружинка охранная побита, лодьи горят чадно…
Ополченец умолк. Помявшись, он опасливо обошел стороной грозного воеводу, изловчился поймать своего коня за повод и взобрался в седло.
Ставр следил за ним, прикусив ус.
— Вы-то как убереглись? — невнятно спросил он.
— Хоть живьем прикажи сварить, воевода, — не упомню я! — Ополченец истово притиснул кулаки к груди. — Там вроде овражек какой-то подвернулся… Нет, не буду врать, лучше смолчу. Будто в угаре был. Как, куда — пустое, лишь бы от смерти подальше. Опамятовал в чистом поле, когда уж и дыма лодейного не видать.
Воевода привстал на стременах и, вглядываясь куда-то поверх голов бежавших от смерти ратников, процедил недобро:
— Говоришь, гари не видать было? Это ты, воин отважный, просто-напросто забывал оглядываться.
И гридни, и недавние беглецы тоже заозирались тревожно, выискивая то, что приковало к себе боярский взгляд.
Выискали.
Там, где чистая синева сливалась с ржавой травяной буростью, пучились черные пятна дальних дымов.
— Ну, будет мешкать, — проворчал Ставр, плотно опускаясь в седло. — Ежели не всех еще успели побить — выручим, ежели всех — отомстим.
Он покосился на беглых ратников и добавил:
— Вы первыми в схватку пойдете. Умели бегать, умейте и ворочаться.
Глаза давешнего обличителя снова налились злобой:
— Мы-то уж побывали там! А ты… Нашими спинами прикрыться хочешь, нашей кровью новую славу добыть?!
Боярин смерил оценивающим взглядом щуплую узкоплечую стать свирепеющего ратника, сказал без улыбки:
— Ну, твоей-то спиной и вошь не прикроется. А что до меня, то не сомневайся: буду впереди всех на треть полета стрелы. Чтоб ты да прочие поглядели, каков я изменник.
Ополченец опять прижал к груди кулаки, заговорил страстно:
— Прости, воевода, давешние облыжные речи — то я сгоряча, не думавши. А только верь: здесь точно не без измены. Больно уж складно все у них вышло, никогда не бывало такого…
— И впрямь ты дурень немалый, — досадливо оборвал его Ставр. — Думаешь, ежели трижды мы над степными верх брали, так уж и не бывать по-иному? Битый против небитого вдвое ценится, а битый трижды вовсе цены не имеет. Не беда, что тебе это невдомек, беда, что иные, которые куда как выше тебя, поговорок не помнят…
Никто не понял Ставровых слов, разве только один Приселко увидел в них смысл. Только воевода не очень-то хотел, чтоб его понимали.
* * *
Узкий глубокий овраг казался ловушкой. Несколько лучников, засев на гребнях крутых, обросших сивой колючкой откосов, могли бы легко и быстро перебить едущих по дну всадников. К счастью, наверху никого не было. Пока.
Кони шли шагом, притихшие всадники угрюмо вслушивались в отзвуки недальнего боя.
Двое гридней, пешим дозором посланные к овражному устью, еще не вернулись, и означать это могло все что угодно. Может, овраг длиннее, чем помнилось давненько не бывавшему здесь воеводе, может, отроки по молодости чересчур осторожничают и медлят, а может (опять же по молодости), были недостаточно осторожны и проглядели засаду. Ставру очень не хотелось поручать важное и опасное дело неопытным мальцам, но выбирать было не из кого. Ратникам, однажды струсившим и сбежавшим, особого доверия нет, на Приселка часто нападает внезапный кашель, и поэтому старик в дозорные не годится… Самому бы пойти, но оставить не слишком опытную и не вполне надежную дружинку без начальственного присмотра никак нельзя. Остается уповать на то, что никакой засады в овраге нет. Вряд ли степняки ждут отсюда угрозы, вряд ли они вообще откуда-нибудь ожидают угрозы.
Овраг изломился к западу, склоны его утратили прежнюю крутизну, стали ниже, и с новой силой навалился на всадников грохот и гам побоища.
Тяжкий гул множества избивающих степь копыт, лязг сшибающегося железа, ржание, истошный боевой визг печенегов и крики, крики, крики людей, гибнущих под стрелами, под широкими сабельными взблесками, под нековаными копытами бешеных полудиких коней…
Ставр поднял руку: «Стой!»
Остановились.
Молча слушали битву, смотрели на падающие с закатного неба хлопья зловонной копоти. Долго же горит смоляное лодейное дерево, долго и чадно… А воевода, казалось, подремывал, горбясь в седле. Обмяк, уткнулся огненной своей ухоженной бородою в вызолоченное зерцало, даже глаза прикрыл. Да неужто же сердце у него не заходится болью, неужто настолько ему безразлично то, что творится сейчас совсем рядом, в нескольких полетах стрелы?!
Воеводское безразличие могло мерещиться гридням-отрокам, могло такое подуматься и хлебопашцам, волею князя ополчившимся для недолгого воинского труда. Приселко же, натерший себе плешь шлемным железом, при виде сонливой расслабленности Ставра понял: тот совсем уже готов к делу. Наверное, только за тем и заминка, что дозорные мешкают. Вот вернутся они, и тогда… И что же тогда?
Не выдержав, тиун подъехал к Ставру, осторожно тронул боярский локоть:
— Слышь, воевода… Ты б все же сказал, какую такую хитрость замыслил. Глядишь, может, и моя старая голова чего присоветует?
Ставр медленно повернул голову, приоткрыл глаза:
— Хитрость моя, старик, невеликая. Овраг этот чуть дальше ветвится надвое, и правая его ветка прямиком к Черной Могиле выводит. Я так смекаю: хан Буняга дряхл, немощен, а потому сам в драку не сунется — наверняка откуда-нибудь с высокого места боем правит. Берег же здесь плоский, кроме Черной Могилы, близких курганов нет. Уразумел? Подкрасться бы незамеченными, порубить хана да тех, кто с ним (уверен, что он, торопя победу, почти всех от себя в битву отправил), а после ударить в спину степнякам, которые на наших насели, — внезапно ударить, чтоб не успели, опомнившись, издали побить коней стрелами. Глядишь, может, и дрогнут, побегут. Когда удача уже считай что за пазухой, любая беда мнится во сто крат страшнее.
— А ежели не дрогнут? — тихо спросил Приселко. — Ежели они пуще прежнего освирепеют из-за ханской погибели — тогда как?
— И такое может случиться. Только умней моего даже ты, старый лисовин, ничего не выдумаешь.
Приселко закусил губу. Значит, Ставр, очертя голову бросаясь с малым числом отроков в степь, не имел никакого путного замысла. На что же он рассчитывал? Не мог же воевода до встречи с беглыми угадать, как складывается битва! Или мог? Или он в любом случае сумел бы выдумать что-нибудь дельное?
Всхрапывали, позвякивали удилами волнующиеся кони, тихонько переговаривались гридни и ополченцы — кто бледен, кто хмур, кто-то шепчет неслышное, кто-то до крови искусал губы, силясь казаться спокойным…
До чего же все-таки нелепа душа человеческая! Ну вот к чему тревожиться прежде времени, гадать о том, как сложатся твоя и чужие судьбы? Чуть подожди, потерпи и все узнаешь наверняка. Есть ли засада, нет ли ее, живы ли еще дозорные, останешься ли нынче в живых ты сам — разве гадания эти помогут, изменят хоть что-нибудь? Изведешься без толку, ослабишь себя — и только. Так зачем?
Ни умению Ставра без щита уберегаться от вражьих копий и стрел, ни даже обоерукости его не завидовал Приселко так, как теперь завидовал он спокойной расслабленности воеводы. А отрокам и невдомек, ближние уже косятся на боярина, кто-то едва слышно (пока едва слышно) попрекает его бездушием, глупой беспечностью…
Только ведь именно Ставр первым почувствовал возвращающихся дозорных — еще до того, как они показались в виду. Потому-то и получается, что бывалых да умелых воинов вроде Приселки много, а таких, как Ставр, по пальцам считают.
Засад в овраге нет — так донесли запыхавшиеся потные отроки. Еще они донесли, что правый рукав оврага ведет прямо к подножию пологого плосковерхого кургана и что на кургане этом они заметили с десяток спокойно стоящих конных печенегов.
Выслушав, Ставр неторопливо обернулся к дожидающимся приказа ратникам и сказал:
— Растолковывать ничего не стану — некогда и, наверное, не к чему. Ежели кто подумывает, не повернуть ли назад, пускай сразу уходит. Прочим скажу: забудьте, что вы смертны, и делайте все, как я.
Договорив, боярин с места бросил коня вскачь и больше ни разу не оглянулся. Казалось, будто ему безразлично, следует ли за ним хоть кто-нибудь.
Овражные склоны проносились мимо стремительным мельтешением разлапистой колючки и ковыльных седин; поворот, потом еще поворот, и впереди замаячил холм с кучкой всадников на вершине. Их видно, значит, и они вот-вот услышат, обернутся, увидят… Теперь уже терять нечего, теперь надежда лишь на конскую прыть.
Вылетев из оврага, Ставр взмахами рук приказал ратникам справа и слева охватить подножие Черной Могилы, чтоб не дать хану с присными ускользнуть, прибиться к своим. Сам он погнал коня прямо на холм, и норовящий держаться близ воеводы тиун видел, как в Ставровых руках блеснуло железо — меч и пернач будто сами впрыгнули в ладони боярина.
Степняки, конечно, сразу заметили выхлестнувшуюся невесть откуда конную лаву, однако несколько мгновений промешкали — видать, глазам не поверили. А потом один из них, седой и одетый пестрее прочих, с криками принялся хлестать плетью стоящих рядом, и печенеги очнулись. Сбившись в плотный кулак вокруг сердитого старца, они ринулись вниз по противоположному от оврага склону, стремясь вырваться из железных клещей прежде, чем те успеют сомкнуться.
Затея степняков почти удалась. Дорогу им успели загородить лишь несколько гридней, кони которых на беду своих хозяев оказались самыми свежими. Нечего было надеяться, что малоопытные отроки сумеют сдержать наскок отборной ханской охраны, однако споткнулись-таки о них печенеги — пусть ненадолго, на миг-другой, но Ставру хватило и этого. Он догнал.
Рухнул вместе с конем степняк, пытавшийся принять на щит удар воеводского пернача, захлебнулось булькающим всхлипом чье-то рассеченное горло… Рядом завопили истошно: «Сотавер! Сотавер-пехлеван!» Вот для того-то и надобны мнящиеся пустым щегольством золоченое доспешное зерцало да крашеная борода. Чтоб узнавали, чтоб одним появлением своим ужас внушать.
Это нельзя было назвать боем. Ставр видел перед собой лишь обтянутую узорчатым халатом ханскую спину и рвался к ней, расшвыривая, рубя, сшбая конем подворачивающихся степняков, он не с врагами бился, он сметал досадную пустую помеху.
Не сумел печенежский хан спастись от своей яростной огненнобородой судьбы. Как ни нахлестывал он сытую крепконогую кобылу, как ни молился неведомым печенежским богам — ничто не помогло.
Воевода чувствовал у себя за спиной старающегося не отставать Приселка, а потому поскаредничал транжирить бесценное время на излишнюю возню. Привстав на стременах, вскинувшись в широком размахе, он изо всех сил грохнул перначом по крестцу ханской лошади и круто свернул, предоставив старому тиуну порешить придавленного бьющейся кобыльей тушей степного владыку.
Малое было сделано, оставалось попробовать свершить большое. Чуть раньше, проносясь в погоне за печенегами через вершину Черной Могилы, Ставр успел увидеть реку, вспоровшую степь полосой небесной голубизны, чадные костры догорающих княжьих лодей, а еще — плотный людской ком, притиснутый к берегу роями бешеной степной конницы. Ком этот еще ворочался, еще пробовал огрызаться, выплескивая из своего нутра ощетиненные копьями клинья. Но летучие конные стаи ускользали от ближнего боя, и небо полнилось печенежскими стрелами, а степь — неподвижными скорченными телами. И все-таки можно, нужно пытаться оборотить нынешний день по-иному — только бы не ошибиться в спешке, только бы не случилось какой-нибудь досадной нелепости…
На небольшом пригорке Ставр вздыбил коня, осматриваясь. Ратники, с двух сторон обогнув холм, сомкнулись и вновь разворачивались лавой. Уцелевшие ханские телохранители, похоже, забыли обо всем, кроме спасения собственных шкур; они уже далеко. А Приселко что-то долговато мешкает… Ага, вот он снова в седле, и на его копье треплется по ветру хорошо знакомый степнякам пестрый халат. Молодец, старый, — пусть увидят печенеги, пусть узнают, что обезглавели!
Ставр бросил повод и пришпорил коня, увлекая ратников за собой широким взмахом меча. Холодное солнце расплескалось по драгоценному булатному клинку веселыми бликами; рванулся навстречу придавленный людским скопищем берег; порывистый ветер засвистал в конской гриве пьянящую, залихватскую песню атаки…
И таким слабым, таким нестрашным показался боярину внезапный удар по левому боку — пустяк, словно бы выбитый копытом комок земли угодил. Только через миг, ощутив даже не боль, а какое-то досадное неудобство, боярин раздраженно скосил глаза и увидел оперенное древко, воткнувшееся между пластинами панциря.
Вот она, та самая нелепость, которой пуще всего опасался Ставр.
Случайность, способная свести на нет и умный расчет, и воинскую сноровку.
Шальная стрела.
Не черная, вражья, а своя, с червленым тяжелым древком, она была выпущена одуревшим от изнурительной бойни княжьим дружинником, безвредно мелькнула сквозь печенежские орды и сама нашла себе цель.
Дико перекосилась степь, небо подернулось кровавым туманом… Ставр еще успел услыхать отчаянный крик Приселка, донесшийся словно бы из неимоверной дали, а потом в стекленеющие боярские очи ворвалась тьма — плотная, бесконечная, та, которая навсегда.
* * *
Медленно, словно то ли через силу, то ли противу желания беспроглядье прорезалось усталыми огоньками лучин, холодеющим очажным жаром. Потом все это, нелепо и тошнотворно перекосившись, затеяло меркнуть вновь.
Крепкие пальцы вцепились в Кудеславовы плечи, что-то округлое, твердое подперло спину…
— Хозяин! Он сомлеет сейчас!
Это Любослава. Вроде бы рядом, над самым ухом, но доносится ее голос будто из-под мехового плотного укрывала.
В следующий миг по ноздрям вятича полоснул резкий отвратительный запах. Поперхнувшись, Мечник вырвался из Любославиных рук, слепо зашарил по полу, отыскивая оружие.
— Ну-ну, очнись! — Волхв отдернул от Кудеславова лица плошку с каким-то вонючим снадобьем, не глядя сунул ее своей домочадице. — Убери.
Вятич с трудом перевел дух, спросил, утирая рукавом слезящиеся глаза:
— Что это было?
— Продеринос, травка такая, — хмуро пояснил старик.
— Я не про то… — Кудеслав сел прямее, снизу вверх заглянул в жутковатую личину, которой оборотила волхвовское лицо мешанина резких теней и скудных багряных отсветов.
— Не о том? — Волхв, покряхтывая, усаживался рядом.
Волхв…
Любослава, стало быть, четвертая доля, Остроух до осьмушки не дотянулся…
А этот? Половина? Больше?
Волхв…
Небывалая потвора о четырех телах при едином разуме.
А на много ли страшнее ЭТОГО ржавые зайды с Нездешнего Берега? Более ли они — зайды — чужды людскому, чем ЭТО?
Или…
Может быть, творя людей из плоти и крови своей души, когдатошний человек Корочун сумел сделаться богом?
— Дурень ты все же, — молвил заподозренный Мечником в богоподобии ехидный старик. — Как был я человек, так им и остался. Любая баба умеет облекать в живую плоть-кровь частицы своей да мужниной душ. И присные мои тоже люди, причем взаправдашние, не пальцем деланные… хоть и вовсе не той штуковиной, каковой дано делать людей тебе, — хихикнул он вдруг.
Кудеслав уже почти не слушал его. Иссякло действие чародейской травы, запах которой вытряхнул из Мечникова тела обморочную дурноту и притупил воспоминанья о внезапно пережитом невесть где и когда.
Память оживала.
Мгновенною пронзительной болью вдруг напомнило о себе место, куда вбила свою гадючью голову тяжкая червленая стрела. Не прикрыт уже бок панцирными пластинами, не торчит воткнувшееся меж ними нарядное древко — все сгинуло, осталась лишь боль.
Боль души, прикинувшаяся телесным страданьем.
Прикидываться-то вскорости наверняка перестанет, а вот сгинет ли, подобно всему прочему? Ой, вряд ли!
Ты, вечный приймак, доброхотный изверг, которому лишь на сломе четвертого десятка прожитых лет негаданно улыбнулось взбалмошное рыжее счастье… да и улыбнулось ли?.. Разве мало выпадало тебе невзгод да забот? Зачем же ты напросился еще и на это? Зачем взвалил на себя терзанья за невесть чью рать-дружину, пропадающую в невесть каких временах в неведомой степи у Черной Могилы? Для того ли родители когда-то оберегли тебя от дара-проклятия помнить былые жизни, для того ли не обучили вымучивать душу всеми-всеми утратами, сколько их ни понаживали прошлые твои воплощения, чтоб она, душа-то, сдуру подставилась под тяжесть грядущих твоих-нетвоих утрат? Да и сумелось ли еще родителям то сбережение — кто ответит? Кто предскажет, не выищутся ли научальщики посильней, чем были из родителей сберегатели? Один-то такой как бы уже не выискался… Четвероединый, лешему бы его…
Кудеслав тяжко поднялся, трудно переставляя ноги (те будто бы разучились гнуться в коленях), отправился к сложенным близ разоренного входа колотым полешкам.
Набрал охапку.
Вернулся.
Потом долго и тщательно (слишком долго и слишком тщательно) разгребал жар, укладывал колодцем невесомый сухостойный швырок, вздувал засунутое внутрь ломкое растопочное корье…
Вспрянувшее пламя распробовало подношение, вгрызлось в него, и старательно уложенные дрова обрели неприятное сходство с полыхающим жильем каких-то крохотных человечков (кровля будто уж прогорела да рухнула внутрь себя — лишь сруб еще держится, но тушить его глупо даже пытаться). Заслонясь ладонью от искр да яреющего сухого жара, Мечник несколько мгновений вглядывался в огонь, словно бы впрямь пытался различить гибнущих погорельцев.
Потом, отступив, вятич устало опустился на пол почти там же, откуда поднялся. Корочунов малец пытался подсунуть гостю лавку-ослончик — Мечник, не глядя, отпихнул сперва скамью, а потом и самого сопляка, вздумавшего проявить настойчивость.
Старик тоже не захотел пересесть на лавку.
Некоторое время волхв с Кудеславом одинаково сутулились и молчали. Затем вятич подобрал с пола протяжно и тихо зазвеневший меч, вновь пристроил оружие на коленях и стал оглаживать искристый клинок — медленно, плавно, будто желая стереть с него бегучие отражения очажного пламени. Наконец Кудеслав разлепил губы:
— Ты видел?
Вовсе не дар подглядывания в чужие умы помог старому чародею догадаться, о чем спрошено.
— Видел, — тихо отозвался старик. — Но не все.
— Как? Тоже его глазами?
— Нет. — Волхв подпер щеку ладонью. — В твоем будущем теле не сыскалось места для моего разума.
— Помнишь, я говорил, что твоей души и на одного тебя может оказаться не вдосталь?
Вятич кивнул.
— Забудь, — сказал волхв.
Кудеслав искривил усы улыбкой — неторопливой и невеселой.
— Так как же?
— Ворон, — ответил старик. — И не только лишь оттого, что бессловесные да скудные разумом твари удобней для таких дел (сперва-то я было выбрал себе коня). Но примерещилось мне, будто через этого самого ворона за тобою пытался следить кто-то еще.
— Кто? — без интереса спросил Мечник.
— Я не понял.
— Однажды, — сказал Кудеслав по-прежнему бесцветно, словно бы нехотя, — в вятских краях, близ тамошнего Родова места, мне примерещилось, будто во мне объявилась еще одна душа. Моя же, и вместе с тем чужая. Белоконь заставил меня испугаться, и объявившееся мгновенно сгинуло.
— Ну? — попытался Корочун пришпорить вялую Мечникову речь.
— Ну и все.
Мучительно застонал Остроух, торопливо-ласково забормотала метнувшаяся к нему Любослава, мальчонка, пристроившийся было близ старика на всеми отвергнутом ослончике, поспешно вскочил и бросился ей на подмогу…
Подмога…
Голоногий сопляк…
Неотъемлемая часть велемудрого волхва-кудесника…
Почему никто из Корочуновых (вернее сказать, «никто из Корочуна», хоть это и звучит бредово) не поминает мальца по имени? Не удосужились выдумать прозванье? Ну и пускай — твое-то какое дело? Нынешняя ночь, казалось бы, раз и навечно должна была приучить тебя не соваться, куда не кликали. Да и куда кликали, лезть не вдруг, а крепко подумавши…
Значит, старец тоже был там, хоть и недолго. Ну и что? О чем ты собираешься его спросить? Все уже было объяснено наперед, загодя. Старик и его то ли порождения, то ли части, то ли леший ведает кто — присные, в общем… Они, похоже, ничего не говорят зря.
Любослава не просто так пела, будто душа после гибели тела вновь проглянет из глаз новорожденной темницы. Значит, когда-нибудь в грядущем, после смерти нынешнего тебя, твоя душа опять увидит этот мир глазами новорожденного, которого нарекут Ставром.
Когда-нибудь…
Когда?
Возможно, старик знает хотя бы это?
— Быть может, через сотню лет, а может, и того позже, — сказал хранильник, глядя в огонь. — Душа умершего не скоро находит себе новое телесное воплощение. Иногда не находит вовсе…
Кудеслав глянул на волхва и вдруг спросил:
— А там, в той моей жизни, Векша будет?
Не диво, что вопрос застал премудрого старца врасплох, коль скоро был он, вопрос этот, неожиданностью и для самого вопрошающего. Довольно долго хранильник молчал. Когда же истомившийся ожиданием вятич окончательно уверовал, что старец попросту не расслышал, тот вдруг процедил сквозь почти не шелохнувшиеся усы:
— Не веруется мне, будто двое одновременно живущих смогут встретиться и в следующей жизни — разве что один из них окажется пожилым, когда другой едва лишь родится… где-нибудь за трижды тридевять земель. И уж совсем невозможно им будет узнать друг друга. Даже если боги вернут обоим память о прошлой судьбе, то не подмогою будет, не милостью, а злейшим из божеских проклятий.
Мечник вздохнул и снова уставился в огонь. Ну, конечно же — память. Потому-то мудрец, столь рьяно ратовавший против знания наперед ЭТОЙ жизни, легко допустил тебя в ТУ. Память, которая затеряется где-то меж домовиной вятича Кудеслава и колыбелью новорожденного Ставра. То, что Кудеслав нынче вызнал о Ставровой гибели, никак не сможет обернуться во зло… Тупая ломотная боль терзала затылок, в горле вязко и гадко ворочалась тошнота, время от времени просыпалось болезненное неудобство в левом боку — не то Кудеславово сердце вконец умучилось происходящим, не то напоминала о себе угодившая в Ставра летучая гибель…
— Ну, ладушки… — Волхв крепко оперся ладонями о колени, остро воткнул в Мечниково лицо пожелезневший взор. — Дай-кось теперь стану спрашивать я. Помнишь, ради чего отправлялся в грядущее?
Мечник не разлепил губ, лишь кивнул неохотно.
— Ну, и разыскал ли ты там ответ хоть на один из своих вопросов?
Мечник так же молча и так же нехотя мотнул головой.
— То-то. — В старческом голосе не слышалось ни малейшего намека на торжество. — Много ли проку в виденьях, которые не способен истолковать? Ин-тер-пре-ти-ро-вать… — выговорил он вдруг с жесткой усмешкой дикое, напрочь лишенное смысла то ли слово, то ли леший разберет что. — Для этого надобно там прожить не полдня, как тебе нынче выпало, даже не год — всю жизнь до судьбины-конца. А такое никому не под силу. После такого в тебе два ума угнездятся: нынешний и грядущий. А что два разума в одной голове, что вовсе ни единого — то без разницы. И слышь, чего еще скажу… — Старик резко придвинулся к вятичу, словно бы вознамерившись клюнуть его в ухо. — Я же вижу: не веришь ты мне. И правильно. Я ведь человек, а один человек, дойдя до чего-либо лишь собственным своим разуменьем, без мудрых сторонних советов, редко не ошибется. Может, и впрямь обносившийся разумом дедка напугался пустых собственных страхов; может, нездешние вовсе другого хотят, нежели мне привиделось… Я к чему клоню-то… — Он глянул на Мечника с внезапной опаской (что ли ни с того ни с сего забоялся по уху схлопотать?!). — Я это к чему… Ты ведь мне ничем не обязывался. Ежели отступишься от меня да моих затей, нездешние оставят тебя в покое. И Векшу не тронут. А может статься, даже облагодетельствуют вас — особливо коль ты отдашь им меч али примешь их сторону. Понял? Думай, думай, покуда еще не поздно…
Старик умолк, отшатнулся, увидав на Мечниковой лице… нет, назвать такое улыбкой ни у кого бы не повернулся язык. Разве только каменный великанский ведмедь мог бы этак вот ухмыляться.
— А и хитрован же ты, старче! — со злым восхищением протянул Кудеслав. — Ай, хитрованище! Выискал-таки единственные слова, какие могут меня к тебе крепче крепкого приторочить!
Хранильник смолчал. И ни обида, ни тем более смущение так и не отразились на его омытом очажным заревом лике.
— Ну, хватит уж нам разговаривать разговоры. — Вятич оглянулся на кое-как заставленный обломками вход. — Рассвет, поди, еще не близехонек, день же наверняка выдастся хлопотным да веселым. Ложитесь-ка спать, вы, всякие-разные части премудрейшего чародея. А я перебодрствую на стороже.
— Это ты ложись, — сказал волхв. — Сторожем буду я, ты же хоть малую толику сил оживи: день-то впрямь будет «веселый». И не перечь. И впредь думай, с кем да как говоришь. «Всякие разные части»… Сам ты не человек, а часть… во-во, именно та, на которой ерзаешь.
Старик, кряхтя, поднялся на ноги, запустил пальцы обеих рук куда-то в глубины своей бородищи и вдруг выговорил невнятно:
— А все же не вполне правда то, что ты от меня слышал про Здешний и Нездешний Берега. Противуборенье ладу с безладьем — это слишком уж просто. Слишком…э-э-э… слишком понимаемо, вот. — Он искоса глянул на Кудеслава и отвернулся. — Еще что-то под этим кроется, а что? Пойди, угадай-кось! Такое чтобы понять, наверняка не одну жизнь прожить надобно…