4
Если бы не жалость к коню, Мечник и под куда более сильным дождем предпочел бы для ночлега лес — даже такой, как здешний траченый-порченый. Но коня было жаль. Бедолашная скотина и так настрадалась за этот день… за этот неудачный день, растранжиренный безо всякого толку.
Прежде чем кидаться рыскать по Междуградью, нужно было бы хоть к волхву здешнему наведаться, ведь все, даже Горюта, в единый голос твердят, что тот горазд на разумные советы. Оно бы кстати и жертву Скотьему Богу принесть: самое ведь его Велесово дело озаботиться благополучным зачинанием нового хозяйства.
Но трудно, очень трудно оказалось Мечнику принудить себя к знакомству со здешним волхвом-хранильником. Слишком уж свежи были воспоминания о другом волхве-хранильнике (впрочем, воспоминаниям этим вряд ли суждено когда-либо притупиться).
Вот и получилось… ни лешему свистулька, ни бабе помело… Спозаранку не выехал (все плохо верилось, что дождь перестал надолго: тучи-то по небу мотались изрядные, тяжкие, злые). Идолов Холм обминул стороною, утешая себя мыслями, что вот как только, так всенепременно и сразу, а для начала надобно своим глазом глянуть и два-три подходящих местечка присмотреть — чтоб, значит, было о чем советоваться.
Глянул, значит.
Своим, стало быть, глазом.
А толку?
С полудня до позднего вечера мельтешил Кудеслав по вышним окраинам Междуградья, да только то и сумел понять, что все мало-мальски пригодные места уже заняты дворами, полями да прочим. Значит, избу придется рубить либо в лощине какой-нибудь, где каждую зиму снегу будет по кровлю, а в остальные поры позаливает до кровли же; ну или где-нибудь уж вовсе с краю, на отшибе, в самом настоящем лесу. А в лесу-то и лихое зверье, и мало ли какие еще напасти… Или все-таки ничего это — на отшибе? Живут же так вятские изверги! Правда, у тех подворья многолюдные — и тебе сыны, и захребетники, а тут ведь с Векшей вдвоем придется… Зато от стервеца Горюты подальше… И главное, не лишь от него…
Вот и думай. А заодно размысли о том, стоит ли вообще затеваться с таким серьезным делом в этакой спешке. Нет, ну впрямь — чего тебя вдруг понесло по леший знает каким местам? Разве ты не знал, на что они — места эти— похожи? Знал. И Векша, помнится, говорила тебе…
Векша…
А ведь ты перепуган, воин отважный, да так, как никогда еще не пугался. И нечего делать вид, будто сам себя неожиданно на этом испуге уличил. Кого дуришь-то?
Конечно же, перепугал тебя Горюта своим стервопакостным ржанием там, на кровле.
И стоило лишь дождю перестать, как тебя тут же понесло на глупые торопливые поиски; а теперь вот так же глупо несет обратно — даром что ночь уже, даром что сызнова дождь зарядил. Разве мало попадалось по дороге местечек, где можно было перебиться до утра? Ведь ты же к завтрашнему вечеру собирался вернуться, так и Векше сказал, уезжая: завтра, мол… Плащ вот меховой надел да кудлатый треухий колпак-клобук — они ж только сверху намокли, а внутри мех сух остался да тепел… Закутаться бы да хоть под кустом каким умоститься…
Нет же, выдумал жалость к коню. Конечно, конь намерзся… А только ежели этак вот гнать-понукать, как сейчас ты его понукаешь да гонишь, недолго и запалить скотину. Где ж она, жалость-то твоя? А? Может, не коня тебе потерять страшно? Может, страшно тебе Векшу без нагляду оставить? Дожил…
…Конь оступился. При такой грязище оно не диво; диво, что за изрядное время вроде бы первый раз. Или прежних спотыканий Кудеслав, занятый самокопаниями, попросту не замечал? Может, и так. Но теперь Мечник едва не кувыркнулся с седла, а потому наконец опомнился.
Завертел головой, пытаясь разобрать, куда это его занесло. Хорош, однако, всадник… Толкать верховую скотину под брюхо задниками сапог небось не ленился, а вот по какой тропочке поспешать — это уж пускай сам конь решает: на то у него и голова больше, чтоб думать.
И что же она придумала, голова эта?
Крутоватый как для конной езды склон, поросший негустым дубняком — некоторые из раскидистых толстоствольных деревьев изрядно приподнялись на могучих корневищах; в вялом шевелении стелющегося тумана да в мельтешеньи дождя они видятся леший знает куда бредущими многоногими чудами. Под конские копыта льется тропа — хорошо утоптанная, однако расквашенная дождем почти до жидкой текучести. А впереди и вроде бы совсем уже близко вспухли над древесными кронами плечи и запрокинутая голова огромного, рубленного из камня ведмежьего подобия…
Получается, Мечников конь попросту отправился к своей стайне кратчайшей дорогой: через самый Идолов Холм. Стало быть, Мечник, не замечая того, умудрился проехать через Навий Град и одолеть почти две трети подъема к Велесову Святилищу со стороны, противоположной реке?
Наверное, так. А вот что НЕ ТАК в окружающем — это туман. Туман при дожде. И еще — почему так светло?
И вдруг…
Дивным образом не перекрывая странно видимый лес вокруг, перед Кудеславовым взором налилась пронзительной явью бурая необъятная равнина под низким пологом каких-то несегодняшних туч, из-под упертых в стремена подошв отчетливо плеснуло шуршанием жухлой травы… Опять.
Как после вражьей ловушки-давилки. Как в ночь накануне прощания с названым отцом. Последнее это не шибко-то давнее воспоминание так и швырнуло Кудеславову руку на рукоять кованного Огнелюбом меча.
Прикосновение к обмотанному кожей «опеньку» отрезвило, словно бы мешанина былых и теперешних наваждений испугалась обычного людского оружия. Кудеслав невольно остановил коня, выждал немного: не вернется ли видение проклятой щели меж степью и небом? Нет, вроде как отпустило…
Вот же напасть! Цепляется и цепляется… И с чего б это вдруг? Оно, конечно, по силе да внезапности нынешний страх потерять Векшу вполне сравним и с когдатошним ударом бревна, и с чем угодно еще, однако же… Или это хворь такая?
Мечнику припомнился встреченный на одном из самочинных подворий дурачок. Пустые глаза, недозакрытый рот, слипшаяся от слюней борода, вместо людской речи — младенческое агуканье… Говорили, вроде его тоже крепко зашибло по темени… Сперва-то удар, казалось, минулся — лишь как бы не через год близкие начали замечать неладное… Упасите, боги, уж лучше вовсе без головы, чем с такой!
А может, все же не хворь? Ведь той ночью, по дороге в родовой град — то, наверное, все-таки было… Значит, и теперь как тогда? Ведовство? Чье? Вроде бы не успел еще Кудеслав здесь поссориться ни с одним ведуном… Или это старое дотягивается из вятских чащоб к выпущенной было добыче?
Или это дотягивается ОЧЕНЬ старое?
Кудеславу неожиданно вспомнилось, где он видел уже светящийся небывалый туман да небывалого рудого волчину. Давно видел — еще задолго и до недоброй памяти ночной своей поездки на прощание с Велимиром, и даже до колоды-ловушки.
Странно, что это выкопалось из памяти лишь теперь… Или не странно? Ведь уйма же лет минула… А тогда почему же все-таки выкопалось?
Может, она, память-то, до сих пор просто боялась выпустить из темных своих похоронок тот давным-давнишний привязчивый сон бесштанного несмышленыша, которого лишь через годы стали звать Кудеславом? И может, трижды пригрезившееся в детстве видение так накрепко въелось в душу, что неосознанные, от самого себя же припрятанные старанья забыть не помогли?
Наверное, так.
Потому что теперь, при первом же намеке на воспоминание, отважного воина продрала мучительная знобкость. Потому что даже тогдашним мальцом он с первого раза понял: видение было чем-то большим, чем просто сон.
* * *
…Там, за мохнатой от чащ дальней заречной гривой, Духи еще даже не начинали вздувать к утру свой бродячий Небесный Очаг, а ночь уже почему-то оборотилась лежалой падалью. Ее черная плоть дряблела, расседалась на темных ребрах голых предстужных кустов, оплывала с них белесой туманной гнилью…
Желтый Топор не мог припомнить, чтоб когда-нибудь прежде в эту пору, да еще при тумане, оказывалось аж так светло. Духи снизошли помочь? Соблазнились на обильные жертвы? Или все-таки ублажил их Говорящий с Небом? Нет. Вот это последнее — нет. Потому что самому Говорящему духи не помогли. Наоборот, он наверняка уже надоел Небу и живущим на Небе главным могучим духам. Сначала они пытались отделаться, даря просимое, потом наконец догадались, что подарками только распаляют его несытость, что хочет он выпросить все большее и все чаще, а поет все визгливей да требовательней… Да, Небо и духи не могли не понять это. И решили избавиться. Решили просто не вмешиваться, когда… Может быть, Говорящий уже околел, а может, и нет. Может, он даже сумел бы как-нибудь отлежаться. Но петь свои попрошайства ему уже никогда не суметь. И поэтому он умрет: кроме своих песен, он не может совсем ничего, а бесполезного не станут кормить ни духи, ни люди… Это были хорошие мысли.
Мысли — они разные, они как дыхание. Такие вот, прозрачные, легкие — как дыхание здорового сильного человека. Такие мысли думаются сами собой, ненавязчиво. Бездумно думаются. Ничему не мешая. А еще тем они хороши, что занавешивают голову от других, которые, ворвавшись, не оставят сил больше ни для чего — как надсадные захлебистые вдохи раненного в грудь… копьем раненного… насквозь… или как булькающие вдохи-выдохи Говорящего… Жалко, что он, Говорящий, сразу потерял себя и не видел собак, дерущихся из-за его отрубленной челюсти…
Да, это были хорошие мысли. Они текли сквозь голову Желтого Топора так же легко, ненасильно, как сам он тек сквозь выбеленную прозрачным странным туманом путаницу подлеска.
Это тоже как дыхание. Только-только родившемуся первый вздох — мука; многим не удается превозмочь, осилить, и дряблые синелицые трупики достаются на съедение духам Земли и Леса. Зато остальные, осилив, перестают замечать отмучившее от смерти умение.
То же и тут.
Красногривой показалось, наверное, тогда, на опушке, будто Желтый Топор потерял себя. Долго… даже очень долго просидел он на корточках, двух-трех шагов не дойдя до первых кустов — съежившись, постанывая чуть слышно, уткнув в колени бородатое, коверканное давнишними рубцами лицо, обхватив руками затылок… Наверняка Красногривая испугалась тогда — за него, за себя… Но она не решилась потревожить отца своего выспевающего ребенка. Не решилась, и это правильно.
За время той полусмерти Желтый Топор сам стал подлеском. Зябнущими ветвями, мутными пластами тумана, слежавшейся шкурой жухлого разнотравья да горькой мертвой листвы… всем. И теперь ему бесшумно да ловко скользилось меж неприветливых угрюмых кустов. Ловко. Бесшумно. Ни единой веточки не тревожа сильней, чем тревожил их вялый, отяжелелый от промозглой сырости ветер; ни единою зарывшейся в лесную подстилку хворостиной не хрустнув громче, чем щелкает о палый лист капля — завязь туманной влаги, сама собою дозревшая до падения со стебляной усталой верхушки…
Если бы пугливо семенящая шагах в десяти впереди и слева от Желтого Топора Красногривая теперь осмелилась оглянуться, она бы не увидела ничего, кроме мокрых кустов, тумана да скудного неуклюжего падения дооблетающих остатков листвы.
А он — он видел все. Видел и чувствовал. Чувствовал, как ее ноги, обмотанные лоскутами косульего меха, на каждом шагу прискальзывают по утоптанной, подернутой грязью тропе… Что ж, ей-то все равно не убежать, а мерзнуть носительнице новой жизни нельзя: старухи говорят, что ребенку может передаться материнская хворь. Потому-то Желтый Топор заставил свою женщину потеплее обмотать ноги. А сам он отправился босиком. Слишком важно, чтоб в нужный момент не поскользнуться…
И еще он чувствовал, как трудно Красногривой кутаться в испятнанное темным щетинистое укрывало — наброшенная на плечи и голову жесткая кабанья шкура будто живая рвалась из тонких окоченелых пальцев, норовя отдать на поталу туманной промозглости тяжелый беззащитный живот.
А еще чувствовал Желтый Топор, как страшно ей, его женщине, идти по уводящей к реке извивистой тропке и как ей страшнее самого страшного повернуть обратно, туда, где еще по-ночному жарко полыхают сторожевые костры, а из-под земляночных пологов сочится сонный уют…
Да, чувствовал.
И опять вспоминал Говорящего и вчерашний вечер.
Похожие на вязанки грязных потертых шкур мальчишки еще засветло отсновали по стойбищу, визжа, что Мудрые зовут всех мужчин к Большому Костру.
Вечер обещал выдаться почти по-зимнему злым, но Желтый Топор, выходя из жилья, даже бедра оборачивать мехом не стал, а только перебросил через левое плечо скрученную кабанью шкуру (не к лицу воину бояться холода). А на правое плечо вскинул свой желтый топор (не к лицу воину выходить из жилья безоружным). Минуя внутреннее кольцо оплывших травянистых бугров — земляночных кровель — и входя на площадку, он чувствовал на себе завистливые жадные взгляды, а сам гордо смотрел поверх голов.
Мужчины глупы. Они глупее даже, чем женщины, которые с совершенно такой же жадностью смотрят не на топор, а гораздо ниже (жаль, Красногривая осталась греть еще не рожденного ребенка у очага — она любила замечать женскую зависть). Да, женщинам, может, и есть чему позавидовать. А вот мужчины завидуют совершенно зря. Достался бы желтый волшебный камень не Клыку, а любому из них…
Камень и впрямь волшебен. Под ударами любого другого он не колется, а плющится, и топор из него получился, как ни из какого другого — замашистый, острый-острый, способный снести человечью, волчью ли голову одним метким ударом… Вот именно, что метким и что одним. Попадая по твердому, хоть даже просто по крепкой кости, замашистый острый топор очень быстро сминается в неуклюжую дубинку. Все потом можно исправить, но в бою не крикнешь врагу: замри, пока я обобью лезвие, чтоб лучше тебя зарубить!
Клык — он всегда умел решить бой одним могучим точным ударом. Поэтому, когда он, Клык, нашел волшебный камень и придумал сделать себе из этого камня оружие, его, Клыка, очень скоро начали звать Желтым Топором. А на его, Клыка, месте любого другого еще скорее назвали бы трупом.
Пока все собирались, рассаживались на корточках вокруг костра, пока отряжали кого-то звать непришедшего Криворука, а потом, когда оказалось, что Криворук пришел первым, отряжали его за отряженным и ждали, когда же они оба найдут друг друга и возвратятся, — пока все это длилось, вечер успел добраться до грани между сумерками и мглой.
Наконец все угомонились, и кто-то из Мудрых начал говорить. Желтый Топор слушать его не стал. Желтый Топор и так знал, что будет сказано, а потому затеял считать пришедших мужчин. Дело оказалось долгим и сложным. Пришли все — даже Поймавший Копье приковылял. Да еще и два недоростка тишком втерлись между сидящими, норовя не подставлять костряному зареву свои безбородые лица. Обычно таких гнали пинками, но теперь Мудрые предпочли не заметить дерзких. Потому что слишком мало мужчин вышло к Костру. Считая с Поймавшим и с двумя этими щенками, пришедших не набралось даже, чтоб дважды загнуть все пальцы на обеих руках. Но загибать пальцы именно на обеих руках Желтый Топор не мог: боялся положить оружие. Из людей-то никто не посмеет, но вот какой-нибудь мелкий дух запросто может подскользнуть и украсть. А загибать пальцы на одной руке пришлось долго, потому что под конец счета все время забывалось, сколько раз уже стискивался кулак. Мучение…
К тому времени, как Желтый Топор наконец домучился, Мудрые уже сказали все, что могли. Но тихо не стало: начали говорить остальные. Говорили все разом, громче и громче, и уже кто-то, вскочив, гулко заколотил себя в грудь… Да-да, каждый из них, воинов, не боялся Злого, и каждый из них рвался хоть прямо теперь же идти в ночнеющий лес, подставиться Злому, схватиться со Злым, изорвать Злого в мелкие клочья… Каждый очень горячился, требуя, чтобы на этот раз Мудрые выбрали именно его. Даже Поймавший Копье требовал, хоть у него снова закровоточило раненое бедро. Даже голобородые щенки требовали. И все, все они, требуя, все тревожнее оглядывались на Желтого Топора. А тот сидел и молчал. И наслаждался.
Потом он наконец встал. И заговорил (вроде бы негромко, но слова его странным образом перекрыли всеобщий ор):
— Раньше Мудрые всякий раз боялись потерять лучшего… — тут Желтый Топор самодовольно оглянулся, будто ждал возражений. Не дождался. Продолжил: — …лучшего воина. Зря боялись. И добоялись. Теперь на Злого пойду я.
Даже Костер словно бы сник под тяжестью обвалившейся с совсем уже черного неба каменной тишины, в тишине этой Мудрые переглянулись, а потом все трое одинаково и согласно мотнули седыми клочковатыми бородами. Остальные сразу задышали, загалдели облегченно, снова усаживаясь на корточки. А кое-кто даже начал было потихоньку упячиваться к землянкам — ведь все уже ясно!
Но тут вдруг заговорил Говорящий. Не с духами заговорил — с людьми. С мужчинами. С Мудрыми.
Сперва его не очень-то слушали. Сперва воины еще доубеждали друг друга, как бы они быстро да страшно убили Злого и как им не повезло, что Мудрые выбрали не их.
Да, сперва Говорящего не очень-то слушали, потому что говорил он известное всем.
Злой объявился почти кулак кулаков дней назад. Злой нападает не как обычный волк, не для еды — он нападает для убийства. Чаще всего Злой убивает женщин, идущих к реке за водой. Но и на них, и на собирателей, и на охотников он иногда нападал, а иногда — нет. А на воинов, которые ходили его убивать, он нападал всегда. Даже когда ходили вдвоем или втроем. Даже когда пошли все, облавой. Воины тогда долго искали Злого, не нашли и обрадовались: он испугался и убежал. А когда собрались уходить из леса, четверых облавщиков так и не дозвались. Каждый раз чем больше мужчин вместе ходили убивать людожора, тем больше мужчин и гибло. Поэтому Мудрые стали посылать воинов в лес поодиночке.
Единственный из таких одиноких, кто выжил, — Поймавший Копье. Выжил потому, что, только уже добравшись потом до землянок, вспомнил: нужно было убить, а не отбиться. Сегодня утром убивать Злого ходил Рысь. Злой отгрыз ему голову в четырех шагах от землянок.
Кто из пришедших к Костру не знал всего этого? Все знали. А тогда зачем же Говорящий вздумал рассказывать известное? Желтый Топор чуть ли не с первых же слов разгадал это «зачем». И не ошибся. Иногда совсем не приятно оказаться умным…
Он так внимательно слушал слова Говорящего, что даже забыл сесть — стоял и стоял, комкая перекинутую через плечо жесткую шкуру, рассеянно приоткрыв рот… Он очень старался думать как можно быстрее: что делать, как отпугнуть беду, не зарубить ли Говорящего прямо теперь, пока тот не успел сказать страшное?
Да, он слушал очень внимательно и думал, думал, думал, а потому казался тогда совсем глупым. Один из голобородых даже посмел захихикать. Вот он, голобородый, действительно был глуп: не сообразил, что раз сам же затерся к мужчинам, то за дерзость придется отвечать не по-щенячьи, а по-мужски. Руки Желтого Топора были заняты оружием и шкурой — пришлось достать дерзеца ногой. Тот даже не взвизгнул. Визжать голобородый дурень начал уже потом-потом — как только сумел толком вдохнуть.
Но Желтый Топор не стал любоваться последствиями своего удара, не стал дожидаться пронзительного щенячьего визга.
Желтый Топор от досады впился зубами в собственное запястье.
Потому что, пока он, бородатый дурак, вышибал глупость из безбородого дурака, Говорящий успел сказать главное.
— Поймавший Копье тоже могучий воин — почти как Желтый Топор, — сказал Говорящий. — Значит, Желтый Топор тоже может забыть, что должен убить, а не отбиться от Злого. Нужно сделать так, чтоб не забыл. Нужно, чтоб утром Красногривая пошла по тропе. Как приманка. Как бы за водой чтоб пошла. А следом пускай крадется ее мужчина. Красногривая носит живот. Волки любят нападать на самок с животом, поэтому Злой непременно нападет на Красногривую. И тогда Желтый Топор забудет спасать себя, как спасал себя Поймавший Копье. Тогда Желтый Топор будет думать о том, чтобы спасти свою женщину и своего доспевающего ребенка. Правильно?
Собравшиеся опять загалдели — главным образом одобрительно.
Правда, кое-кто недоумевал. Злой не всегда поступает, как обычный волк, — это сам Говорящий сказал такое. А потом он же сам сказал: Злой кинется на брюхатую, потому что обычные волки любят кидаться на брюхатых. Где смысл?
Но таких недоумевающих очень быстро разубеждали. Может, смысла и нет — тогда пропадет одна женская жизнь и одна недожизнь пока еще духи знают кого. От таких потерь племя не оскудеет. Если смысла нет, плохо будет только Желтому Топору (и то не очень — возьмет себе новую женщину, сделает с ней нового ребенка, на том и все). А если смысл есть, всему племени станет лучше. Вот в этом и смысл.
Когдатошний Клык, ставший Желтым Топором, конечно, пытался спорить. Но его, умевшего негромким словом перекрыть слитный рев многих мужских глоток, теперь совсем не было слышно за визгливыми воплями женщин.
Женщин никто не звал к Костру, но они, даже подсматривая издали, от землянок, прекрасно все поняли. А поняв, осмелились подать голос. Женщины очень хотели, чтобы страшный Злой умер. Почти так же хотели, как чтобы Желтому Топору понадобилась новая мать для его детей.
Но весь этот гам был уже ни к чему. Потому что Мудрые, пошептавшись, в один голос ответили на давешний вопрос Говорящего. Они ответили: «Правильно».
И все сразу успокоились. И мужчины опять собрались было расходиться. Но их удержал Желтый Топор.
Нет, он не стал продолжать спор. Если все племя сказало, спорить поздно. Даже он со своим топором не осилит все племя. Даже его племя в конце концов убьет, и тогда Красногривой придется или тоже умереть, или достаться кому-то другому.
И удерживать мужчин близ Костра Желтый Топор тоже не стал. Он просто спросил:
— А если от Красногривой будет пахнуть не только животом, но еще и недавней кровью? Тогда Злой сильнее захочет напасть на нее?
Воины запереглядывались, засоглашались раздумчиво: да, наверное. И Мудрые тоже переглянулись, тоже не очень уверенно согласились: наверное, да. Один только Говорящий, заподозрив неладное, спросил настороженно:
— А почему от нее станет пахнуть кровью?
— Сейчас поймешь, — сказал Желтый Топор ласково.
Так ласково сказал, что между ним и Говорящим мгновенно образовалась пустота. И он шагнул через эту пустоту к Говорящему, и схватил Говорящего за бороду левой рукой, а правой…
Конечно же, Говорящий сам был виноват. Сперва-то он дернулся всем телом назад, пытаясь вырваться и удобно подставляясь под задуманный удар, но в самый последний миг то ли поскользнулся, то ли ноги его подломились от страха… Так, иначе ли, но Говорящий вдруг дернулся навстречу отточенному блескучему лезвию — нелепо запрокидываясь, разевая рот для отчаянного истошного вопля… И Желтый Топор вместо кончика подбородка снес ему половину челюсти.
При иных делах тут бы Желтому Топору и смерть (даже ему не выстоять одному против всех). Но Мудрые действительно были мудры и понимали: он успеет убить все-таки слишком многих. И еще они понимали: Топор и его топор — последняя надежда для всех. Поэтому они, понимающие, сказали: «Раз духи разрешили случившемуся случиться, значит, Говорящий сам виноват».
Но Мудрые сказали такое уже потом, через несколько длинных трудных мгновений. А за эти мгновения Желтый Топор успел сам охранить свою жизнь. Он ведь знал: людское скопище ведет себя вовсе иначе, чем каждый из скопившихся людей вел бы себя в одиночку. Скопившись, люди перестают быть людьми.
Оттого-то Желтый и выговорил равнодушно, лениво даже:
— Наверное, это духи толкнули его под колени. Наверное, он им надоел.
А потом неторопливо макнул кабанью шкуру в кровь Говорящего… верней, Говорившего… и пошел прочь. Медленно, вразвалку. Спокойно. Глядя поверх голов.
Это уже ему вслед Мудрые сказали: «Говорящий сам виноват». И вот еще что сказали ему вслед Мудрые: «Если… То есть когда… Когда убьешь Злого, для справедливости сам станешь Говорящим. Этот уже не сможет. Он и выжить не сможет. Никто не станет жевать для него еду…»
Пущенные на волю мысли, как заплутавшие люди, рано или поздно начинают ходить по кругу. Вот и мысли Желтого Топора раз за разом возвращались к Говорящему. Лучше бы все-таки сразу его до смерти, чем так, на долгую муку… А только вот эти размышления в голову никак не время было пускать.
И вообще сделалось не до размышлений.
Потому что наконец объявил себя Злой.
Желтому Топору едва успела примерещиться в кустах впереди какая-то неправильность, как она, неправильность эта, слепилась в огромную рудую тварь и страшным беззвучным прыжком швырнула себя на поравнявшуюся с ней Красногривую.
Та, конечно же, ничего не успела заметить, а лишь чудом каким-то угадала вымахнувшую из леса гибель и повернулась к ней спиной, скорчилась, изо всех сил кутаясь в кабанью шкуру. Через миг Злой — огромный рыже-бурый волк — сшиб Красногривую лицом в грязь, навалился сверху…
Желтый Топор ринулся к своей женщине почти одновременно со Злым, лишь неимоверным усилием заставив себя не попытаться криком отвлечь чудище от добычи. Растерзавшему стольких отважных воинов зверю нельзя подарить ни мгновения, ни единой потачки — только врасплох, иначе не спасешься, а значит, и не спасешь… если есть еще кого спасать…
Есть, есть!
Оглушительное беззвучие расшматовал вопль Красногривой — задушенный (лицом-то в землю, да под укрывалом), но продирающий до самого нутра души. Великанское рудое волчище ответило досадливым нетерпеливым взревом. Благодарствие Небу! Ярится Злой, давится пеной в попытках раздробить клыками затылок своей, казалось бы, уже добытой добычи, и если добыча эта кричит, если еще жива… Значит, Желтый Топор выдумал правильное. Значит, не зря он всю ночь заставлял Красногривую подшивать к изнанке кабаньей шкуры новые и новые слои плохо выделанной толстой да жесткой кожи, не зря твердил, намертво вбивая в рыжеволосую голову: «Натягивай на затылок! Падай вниз лицом, съеживайся, натягивай на затылок изо всех сил и держи, держи, держи!»
И все-таки Злой прикончил стольких воинов не только из-за их воинских оплошек.
Как ни глушил волкоподобного нескончаемый женский крик, как ни затерзали внимание людожора безуспешные попытки вгрызться в такую никчемную с виду, а на деле такую неподатливую добычу, но Злой исхитрился-таки углядеть набегающего, замахнувшегося уже врага. А углядев, сумел в самый последний миг прянуть от Красногривой и…
Нет.
Желтый Топор тоже успел дернуться в сторону, уберечь женскую спину, подставленную под его удар отскоком Злого. Но, отчаянным усилием превозмогая собственный обоерукий размах, Желтый потерял равновесие, упал на колено, и хищное тусклоблескучее лезвие с пронзительным вскриком грянулось о камень, невесть откуда взявшийся на лесной тропе.
Правильно, что все утро мысли Желтого Топора раз за разом спотыкались о Говорящего.
«Если духи разрешили случившемуся случиться, значит, сам виноват…»
Духи любят шутить, но шутки их всегда злы и нечестны.
Он успел поднять для нового удара свое разучившееся рубить оружие, а вот сам подняться не успел. И надвинувшаяся пасть — немыслимо дремучая заросль по-ненормальному вкривь да вкось торчащих клыков — с почти человечьим злорадством рыкнула ему прямо в лицо…
На этом сон обрывался.
Трижды он снился мальцу Кутьке, которого потом, через много лет, стали звать Кудеславом, трижды потрясал да ужасал своей немыслимой настоящестью… И всякий раз на одном и том же месте вдруг обрывался, словно бы оттяпанный тем самым медным диковинным топором.
Когда эта жуть примерилась в третий раз, Кутька не выдержал и рассказал о ней отцу-кудеснику. Тот отговорился какою-то пустяковиной и будто забыл. А ночью будущий Кудеслав невольно подслушал, как родители перешептывались украдливо и тревожно: «Он умеет вспоминать прошлые жизни… Дар у него такой редкостный…» — «Не умеет, хвала богам… Способен, но пока не умеет…» — «Обучить?..» — «Нет, пусть боги его уберегут от такого… Дар… Не дар — проклятие злое… Не обучать — оберечь бы…»
Вот и все, что расслышалось ему тогда. Расслышалось и намертво вкогтилось в память.
Возможно, родители впрямь успели как-то оберечь сына от самовольно проклюнувшегося клятого дара, а может, и нет… но сон больше не возвращался.
Так Кутька и не узнал, загрыз ли злой небывалый волчина дикого воина по прозванью Желтый Топор…
* * *
Мечник вдруг осознал, что пальцы его ломит-скрючивает немилосердная судорога. Что ли, это он так вот, руками пытался удавить разгулявшуюся память-вражину? Ничего не скажешь, умно…
А перед глазами все истаивала и никак не могла истаять примера ощеренной ржавой пасти… Понять бы, впрямь у Злого что-то было не так с глазами, или это лишь теперь кажется? И впрямь ли Красногривая походила на Векшу, или примнилось такое опять же только теперь? Пойди вспомяни… Вспомянуть?! Не-ет, хватит, хватит воспоминаний!
Он отчаянно — едва клобук не свалился — затряс головой, силясь прогнать остатки былых оживших видений.
Ох и недоброе что-то творится с тобой да вокруг тебя, Мечник-Вятич-Урман… Недоброе и незнаемое…
Неужто впрямь какие-то могучие колдуны морочат душу муторными насланиями, а сами уж тянут, тянут к тебе из невесть каких далей хищные когтистые лапы?
А коль так, может, сам Велес давеча внушил твоему коню, как надлежит попользоваться глупой хозяйской рассеянностью? Ведь конь — скотина, а Велес — Скотий Бог… Ну, пускай… Только бы, оберегая коня, божество не позабыло про всадника…
Исходи опасность от обычных людей, Мечник бы вряд ли стал уповать на какую-либо помощь — разве только ворогов оказалось бы с десяток против него одного (и то еще смотря кто они, вороги эти). Но когда угроза исходит от… от… Леший знает, что и от кого грозило ему, но близ Святилища было бы как-то спокойнее.
Или нет?
Кудеслав зябко передернул плечами. Дурнопамятной ночью хранильникова кобыла — случайно, нет ли — завезла-таки его невесть куда. Теперь вот конь тоже… То ли случайно, то ли по воле заботливого доброго бога… то ли… Э-эх, да что уж гадать! Езжай да выясни. Это как нарыв: можно взрезать единым махом, а можно маяться ночи-дни напролет, дожидаючись, пока сам не вызреет да не лопнет… и ведь еще неизвестно, чего дождешься… правда, и взрезается не всегда удачно… но… Да леший же всю эту тягомотину раздери!!!
Он сплюнул в сердцах и звонко хлопнул ладонью по конскому крупу.
Конь пошел осторожным медленным шагом, словно бы недоверчиво ощупывая тропу копытами, прежде чем ступить в полную тяжесть. Или словно раздумывая, не задремать ли прямо вот так, на ходу.
А Мечник и впрямь задремал — по крайней мере именно так подумалось бы кому-либо, увидавшему его в те мгновенья со стороны.
Ссутулился Мечник, утопил подбородок в складках плотно запахнутого плаща; отяжелелый от влаги меховой островерхий колпак сполз хозяину на самое переносье… Но невидимая под плащом правая ладонь плотно охватывала оружейную рукоять, а глаза зорко и цепко поглядывали из-под сочащихся водою прядей козьего меха.
Подножие каменной громадины еще застили темные клубы кустарника и древесных крон, когда Кудеслав соскользнул с седла в почему-то забывшую чавкнуть под его сапогами грязь. Припутать коня уздою к стоящему близ тропы дереву, стряхнув с головы, бесшумно уронить колпак, снять плащ и набросить его сухою внутренностью на тяжко вздыхающую подседельную животину — все это заняло не более мига.
А в следующее мгновение вятич уже крался неслышной тенью к вершине холма.
Росло, распухало, вздымало под самые тучи свой зализанный ветрами оскал древнее каменное ведмедище… И креп, набирался сил впутавшийся в чистые запахи мокрого осеннего леса привкус гари… неправильной гари — не пахнет так ничто из того, что обычно жгут люди.
Левой рукой Мечник плавно, боясь тряхнуть, отогнул ветку огромного куста, который только и отделял его теперь от Велесова Святилища.
Да, древним было идолище, немыслимо древним. Так потрудились над ним ветра и ненастья, так глубоко вгрузло в землю его подножие, что оказалось даже трудно разобрать, вздыбленным или сидящим изваян этот исполинский образ Скотьего Бога.
И установленный перед идолом алтарь (наддолбленный валун высотою Кудеславу по пояс да толщиною обхвата в два) тоже вгруз в землю, его залитое дождевою водой жертвенное углубленье виделось пятном черностеклянной ряби.
А костерок, запах которого насторожил Мечника, горел близ алтаря.
БЛИЗ алтаря.
На земле. На голой размокшей глине.
Огонь казался чересчур веселым и крепковатым для тех трех-четырех головешек, по которым он скакал-бесновался…
И он горел на земле. Наверное, из-за того, что жертвенник залило. Но ведь скопившуюся там лужу можно было бы вычерпать несколькими горстями, и после этого алтарь стал бы уж во всяком случае не мокрей глины, раскисавшей дни напролет…
А разжигатель неправдоподобного огня был тут же, рядом.
Он то ли на коленях стоял, то ли сидел вполоборота к затаившемуся в кустах вятичу. Может быть, он дремал или предавался глубокой задумчивости. «То ли» да «может быть», потому что его (или, возможно, ее) от макушки до пят скрывало невиданное одеяние, схожее с наброшенным на голову широким свободным плащом.
Бурый плащ.
А можно и так сказать: цвета ржавого железа или засохшей крови.
Так что самые худшие твои, Мечник-Вятич-Урман, подозрения подтвердились.
Ну, держись, тварь ведовская…
Осторожным движением Кудеслав потащил на волю меч. Медленно. Плавно. Боясь выдать себя шевелением мокрых листьев куста-схоронителя. Мысленно умоляя убогие, наскоро стачанные из двух кожаных полос ножны не подвести, отпустить клинок без заминки да шума.
Ножны не подвели, Кудеслав не выдал себя ни шорохом, ни качаньем листвы. Но пристроившийся возле костерка невесть кто вдруг шевельнулся и вымолвил дребезжащим, надломленным голосом:
— Ты, человече, лучше затолкай свою железку обратно. Этакий длинный ножик опасно держать оголенным — очень уж им легко натворить бед. Особенно ежели сгоряча. Или сдуру…
Внезапно он оборвал свою исполненную безмятежной ехидцы речь, вскинулся, выкрикнул что-то отчаянное, заполошное… Но Мечник не успел ничего разобрать.
Потому что в этот же самый миг низкое небо полыхнуло ослепительной вспышкой и обрушилось на Кудеславову голову.
* * *
Трудно дышать. Лицо мерзнет, а спине жарко — на нее навалилось что-то душное, необъятное, навалилось и размеренно долбит темя железным клювом. Смешно… Разве у медведей бывают клювы? Ведь это же наверняка огромный медведь-людоед, убитый тобою в вятских лесах… давным-давно… или недавно… Боги, да какая разница — когда?! Какая разница, сколько времени его дух ждал отмщения? Чем дольше, тем хуже, тем злее он будет терзать душу своего убийцы теперь, дождавшись.
Чем же он голову-то долбит? Вот продолбит насквозь — и все… Или если сумеет сдвинуть тебя с места хоть на полшага… Тогда тоже все. Потому и навалился, потому и давит с этакой силой… Мягко, но сильно, сильно, сильно…
А может, этого… ну, которое «все»… не будет?
Под силу ли духу — даже духу могучего ведмедища-великана — погубить человека, угодившего в Навьи?
Одни говорят, будто Навьи бессмертны, вечны; другие говорят иное, только вряд ли и живые, и сами Мертвые могут знать об этом что-либо наверняка. Во всяком случае, никто из живых вроде бы не рассказывал, будто в Навьих может оказаться вот так: только черная непроглядная пустота, да еще этот, навалившийся, долбящий темя… Долбит, трудится. Дышит — громко, тяжко, с надрывом… Непонятно. Ведмедище сзади, а каждый его выдох почему-то обдувает лицо. Влажно обдувает, хладно… конечно, какими же еще могут быть выдохи мертвого?
А кроме хриплого дыхания да тупого мерного долбежа, не слыхать ни единого звука.
Ни единого.
— Неужто помер? Хозяин, верь, я не хотела!
Кто это сказал? Медведищу, что ли, вздумалось разглагольствовать по-людски, да еще бабьим молодым голосом?!
— Перестань ныть, дурища.
Новый голос — сипловатый, слабенький, дребезжит, будто надтреснутый конобец катят по мерзлой пашне…
— Сказал же: перестань ныть! И врать перестань. Не хотела… Нехотя дубье об мужичьи головы не ломают. И я тоже хорош, старый сучок, — проворонил, не успел помешать… Ведь даже от тебя не ждал этакой глупости!
Да что же такое творится?!
То есть Кудеслав уже начал подозревать, будто в Навьи он покуда не угодил — слишком уж как-то все по-нелепому…
И медведь не медведь, кажется; и на спину не кто-то давит, а сам же ты этой спиною (которая почему-то голая) лежишь на душном меху. И громкое трудное дыхание как бы не собственное твое.
Но с долбежом по голове непонятно. Дребезжащий сказал, что дубье об голову (наверняка об твою) уже поломали. Тогда чем же долбят? Обломком? Неудобно же!
А вот с темнотою дело, похоже, обстоит наипростейшим образом. Кажется, нужно всего-навсего открыть глаза.
Э, нет…
Веки-то вроде как распахнулись, но окружающая тьма осталась по-прежнему непроглядной. Почему?
А бесплотные голоса — бабий да старческий — продолжают свои пререкания.
— Я же за-ради тебя, — возмущается баба. — Ведь ты хуже дитятка — за тобою только забудь приглянуть…
— И когда ж это я попадал в беду по твоему недогляду? Ну-кось, вспомяни хоть единственный такой случай! Сумеешь — ягодку дам, не сумеешь — затрещину.
— Не бывало таких случаев, правда твоя. А почему? Да потому, что недогляду никогда еще не бывало!
Трудноразборчивый звук — то ли смешок сдавленный, то ли всхлип.
— Спорить с тобою все одно, что орехи языком по полу катать: и скучно, и маятно, и чувствуешь себя дурак дураком… — Это опять старческое блеяние. — Припомнил бы я, сколькажды со мною да с вами приключались беды именно ИЗ-ЗА вашего докучливого присмотра… Ладно, чем лукавоумствовать да глазищами сверкать, лучше подумай: кабы этому вот воину-богатырю нездешний колдовской туман да мой ведовской поклик разум не задурманили… Ты б своим дрыном и шевельнуть не успела, как сделалось бы из одной тебя дважды по половинке. Вишь, меч какой… (Протяжный и звонкий стон — кованую железную полосу передвинули по камню либо поутоптанной до каменной твердости глине.) Столь доброе оружье не отдастся абы какой руке.
Все, Кудеслав пришел в себя.
Будто от оскорбительного пинка разом очнулось квелое сознание, в уши ворвалось множество звуков: Дыхание спорщиков, недальнее сопенье-постанывание (хворый ребенок спит?), треск и гуд пылающего очага…
Опомнился.
Враз.
От стыда.
Потому что сообразил: там, на вершине Идолова Холма, умелейшего воина Кудеслава Мечника оглоушила дрыном по затылку какая-то баба.
Прах тебя побери! И ее! И старика с дребезжащим голосом — сам признался, пенек трухлявый, что пакостным своим ведовством помогал каким-то нездешним злым колдунам морочить Кудеслава…
Ну ладно же — покуда еще ничто не окончилось.
Мечник не шевельнулся, не сделал ни малейшей попытки сдвинуть прикрывающую лоб и глаза влажную тряпицу. Кроме говорливых бабы и старика, кроме того, кто казался спящим ребенком, Кудеславу мерещилось еще чье-то почти совершенно беззвучное присутствие. И прежде чем решаться на какие-либо поступки, нужно было разобраться: мерещится это или на самом деле.
Старик тем временем продолжал ворчать: дескать, из всех живущих при нем тварей единственное разумное существо — мерин Сивка. Скажешь-де ему: «Тут вот пасись и ни шагу с этой поляны», — ни в жизнь не уйдет, покуда не кликнешь… Все, в общем, делает, ничего не выдумывая от себя. А прочие иные-всякие, которым бы по человечьей ихней природе быть умней бессловесной скотины, на поверку оказываются вовсе без разума.
— Ох, лопнет когда-нибудь терпенье мое, поразгоняю вас всех кого куда! Уж лучше совсем одному, напрочь без домочадцев да выучеников, чем с вами, оглоедами…
— Бранись-бранись! — бурчал в ответ непочтительный бабий голос. — Только сперва подумай, кого твоя брань кусает больнее…
По тому, как шел жар натопленного очага, по звучанию голосов, по шнырянью робких хиленьких сквознячков Мечник чувствовал, что изба, в которую его приволокли, крепка и просторна — не по-людски просторна, безо всяких там выгородок да занавесей. И еще запах — горьковатый дух сушеных трав… Ну да, ведь хозяин — ведун… А не волхв ли?
Может, полученный на вершине холма удар — не злой умысел, а досадная дурная случайность? Леший его ведает — из подслушанных разговоров можно было одинаковой достоверностью вывести и то и другое.
Поблизости вдруг зашарудило, будто бы кто-то проволок по полу тяжелое одеянье вроде мехового плаща, и старческий голос с ехидцей проскрипел чуть ли не над самым Кудеславовым ухом:
— Уж ты, человече, не сомневайся: желай мы тебе зла, так давно бы оное причинили… то есть я говорю, помимо дрыном по голове. Добили бы, например. И уж во всяком случае, вряд ли покинули бы несвязанным. — Он вздохнул. — Ну, ладушки. Да бы не таил ты на наш счет заподозрений, вот тебе твой меч, — послышалось кряхтение (видать, нагибался старик — Кудеславу примерещился даже скрип изветшалых костей); затем последовали отчетливый лязг уроненного на пол железа и пара-другая нарочито притопывающих шагов прочь.
— Ну-тка, вставай, будет уж прикидываться беспамятным! — Старческий голос внезапно окреп, сделался властным и жестковатым. — Любослава, ты бы дала гостю укрыться! А то этак вот от тебя ни толку, ни проку не будет. Ишь, уставилась, ровно приворожили! Невидаль тебе? Али до того оголодала, что взгляд отвести никаких сил нетути? Так это ты, баба, врешь. Мне-то ведомо, чем вы с Остроухом забавляетесь тайком от меня! То есть это вы сдуру воображаете, будто тайком… Уж ваша-то подноготная мне ведома куда лучше, нежели чья иная!
Старец вдруг захихикал, и Любослава, а за нею кто-то еще (Остроух?) отозвались дружным радостным смехом. А потом сонный ребенок прохныкал какую-то трудноразборчивую жалобу, и припадок нелепой радости оборвался.
* * *
Потрескивали, мерцали спокойные огоньки лучин Да плошек, расставленных на специальных стенных полочках, ровно гудел огонь в очаге, и голос старого волхва был таким же спокойным и ровным — он даже вроде бы надтреснутость свою потерял. Но, возможно, волхвовская речь вовсе и не менялась, а просто говорил старец о таких вещах, что слушавшим сделалось не до его забавного взблеивания.
Слушали все, хоть Корочун и обмолвился в самом начале, будто слова его лишь для Мечниковых ушей предназначены, прочие же ничего нового не услышат, а потому спокойненько могут ложиться спать.
Любослава уселась близ очага, рядом с дремлющим мальцом (тот немедленно приткнул лохматую головенку у нее на коленях и засопел пуще прежнего).
А Остроух и вообще не шевельнулся даже. Как сидел на полу, подпирая спиной затворенную входную дверь, так и остался сидеть — лишь глазами поблескивал, взглядывая то на дряхлого учителя своего, то на Кудеслава.
Мечника посадили спиной к очагу, за стол, стоящий под дальней от входа стеной. Посадили, придвинули деревянную миску с дымящимся варевом, положили изрядный кус хлеба — угощайся, гость дорогой.
Дорогой гость, однако, угощаться не стал. Прикинувшись, будто уж очень взволнован речами устроившегося рядом хозяина, Кудеслав мало-помалу развернулся лицом к волхву, а потом и вовсе уселся верхом на лавке — так он получил возможность искоса приглядывать за всеми находившимися в хранильниковом жилище.
Вот не хотелось Мечнику поворачиваться спиною к Корочуновым домочадцам, и все тут. Остроух, конечно, сопляк, однако же волхвовской выученик… А Любослава, конечно, баба, однако же темечко после ее давешней «ласки» по сию пору гудит… Так что сторожкого и боги сторожат.
Входная дверь также вселяла опаску — была она плотно притворена, однако на засов не закрыта. А Остроух, даже если и не таил коварных умыслов, мало походил на прочную подпорку.
Да и все это непривычно просторное жилье угнетало.
Здесь не было даже полатей. Чисто метенный пол местами завален грудами пушистых мехов, под стенами — объемистые лубяные лари, узкий коротковатый стол лишь немного возвышается над поставленной близ него лавкой… В головокружительно высокой подкровельной мгле угадываются снопы сушащихся трав, какие-то вязанки, тючки… На сломе рубленых стен и кровельных скатов — нелепые длинные оконца, плотно затворенные дощатыми ставнями… Что еще? Очаг… И светочи, светочи, светочи… На стенных полках, на столе, па полу — везде мерцают-мечутся огоньки в хитрых громоздких поставцах с налитыми водою чашами, медными полированными зерцалами и прочими множащими свет ухищреньями…
В общем, нелюдским каким-то казалось это жилье, и чувствовал себя Кудеслав в нем опасливо, неуютно. И то не диво. Диво было бы, чувствуй он себя здесь иначе.
Ведовское подманывание, о котором сам Корочун вспоминает без стесненья и которое завершилось ударом по голове…
Творящаяся снаружи недоступная пониманью страховина со светящимся туманом, мутной цепенящей одурью и невесть какой ненастной равниной… В этот раз, правда, обошлось без напастьника в ржавых одеждах. Там, на вершине, Мечник принял за подобную тварь самого волхва, который с головою покрылся от дождя плащом из бурого оленьего меха. Этот с виду чахленький старец покуда кажется доброжелательным, а только волхв-хранильник Белоконь умел изображать из себя не доброжелателя даже — друга, благодеятеля, почти отца. А в действительности кем оказался?
А кем окажется этот?
Не его ли, кстати, обличье мелькало в обморочном видении — ну, тогда, на второй день полуотъезда-полубегства из вятских краев? Клык-оберег на лбу… Бородища… Ну и что? Мало ли таких бородищ да оберегов!
То, что он, этот, рассказывает, может быть зачином невероятной и страшной правды. Или неправды.
И ежели имеется в здешнем волхве-хранильнике хоть ничтожнейшая толика разума, то должен он понимать: одному лишь рассказу впервые увиденного человека Кудеслав Вятич не поверит. Если же поверит, то ему — волхву то есть — этот самый Вятич никакой не помощник по причине совершеннейшего своего скудоумия. А что волхв именно помощи какой-то хочет, про то Кудеслав догадался едва ли не с первых же его слов. И еще одна причина для сторожкой опасливости была у Мечника.
Чуть раньше, лежа с волглою тряпицей на лбу да глазах и прикидываясь беспамятным, он краешком сознания ощутил поблизости присутствие невесть кого четвертого — кроме волхва, спорящей с ним бабы и дремлющего мальчишки.
Поднявшись и увидав Остроуха, Кудеслав решил: вот он, тот, что едва ощущался.
Однако с решением этим Мечник поспешил. Ощущение неощутимого присутствия не покидало его ни на миг, и Остроух тут, похоже, был ни при чем. И вроде бы лишенные смысла слова эти — «ощущение неощутимого» — оказались единственно пригодными для наименования того, что происходило.
Кудеслав не видел ничего угрожающего, не слышал подозрительных звуков — и все-таки готов был клясться хоть даже Векшиным здравием, будто либо в самой волхвовской обители, либо снаружи, вплотную к стенам ее, скрывается что-то (именно так и думалось Мечнику — не «кто-то», а «что-то»), прямо-таки лучащееся ледяным ворожим интересом.
Пылающий очаг тянул к себе по-над полом слабые сквознячки — от входа, от оконных затворов… Вот такая тяга от ближнего окна нет-нет да и обдавала Кудеслава сырым ознобливым страхом.
Возможно, конечно, причина для озноба была самой что ни на есть простой — влажное одеяние…
Поднявшись с мехового ложа, Кудеслав сразу же натянул свои штаны да рубаху, пристроенные кем-то близ очага, однако еще не успевшие толком просохнуть. Не сказать, что торопливость Вятича была вызвана очень уж пристальным вниманием Любославы, этой широковатой в плечах и коротконогой, но все же на диво миловидной бабы… Кстати, довольно частые Корочуновы поминания несытости и всяких-разных забав с сопляком Остроухом отнюдь не вынуждали оную бабу зардеться или хоть скромно потупить огромные свои серые очи. А ведь поминания эти волхв цедил с мимолетной брезгливостью — словно бы речь шла о «забавах» сестры да брата… Хотя не похоже было, что Остроух и Любослава друг дружке родня. Наверное, волхв, по дряхлости своей утративший кой-какие способности, из зависти к молодым почитает пресловутые забавы суетными и стыдными.
Да, взгляды Любославы мало беспокоили Мечника — кто иной счел бы даже лестным такое настойчивое вниманье. А все-таки в первое, пускай и вынужденное, гостевание близ чужого очага как-то неловко кутаться в хозяйское укрывало или вовсе быть нагишом (это если не считать за одежу лядунку с пеплом родительского очага).
Так что причиною внезапных ознобов можно было бы счесть всего лишь сырость рубахи… хоть непонятно, почему же тогда знобит не все время, а изредка.
Но однажды сквозняк принес с собою необычный запах. Не запах даже — отголосок его, привкус, след.
Причудившееся было незнакомо, ново, но Кудеславу отчего-то сразу же взбрело в голову, будто вот именно так и должна бы пахнуть бесконечная плоская пустошь — именно бесконечная и именно плоская, как скобленый стол. И густо поросшая бурой жесткой травой. И непременно под низкой пеленой буровато-седых туч.
В тот же миг, продолжая сознавать себя восседающим на крепкой, заеложенной до блескучей гладкости лавке (восседающим без сапог и подсапожных обмоток, в волглой рубахе), Кудеслав, обмирая, увидел… Нет, не лишь увидел — ощутил всеми чувствами, дарованными человеку богами, будто опять вкруг него стелется проклятая бескрайняя щель меж степью и небесной хмуростью; будто сам он, тяжко побрякивая панцирным тусклым железом, шагает вслед уходящему виднокраю, и жесткие травы стегают голенища его сапог… а далеко впереди брезжит темное что-то… смутное пятно, исподволь обретающее людское подобье…
Это длилось лишь краткое мгновение. Накатило и сгинуло. Словно мелкая злая волна из тех, что вечно лизали черную прибрежную гальку Эглефиорда. Словно принесенный сквозняком мимолетный след неведомого горьковатого запаха.
Накатило — сгинуло, было — не стало… А потом пришел страх.
Не тот, который можно спутать с ознобливым дуновением. Не насланный — свой. Основательный. Понятный.
Предчувствие нависающей смертной угрозы. Неправда, что преуспевшие в ратном уменьи воины бесстрашны. Способность пугаться так же необходима, как сноровка в обращеньи с оружием.
Кудеслав боялся опасности, но не боялся себя и своего страха. Поэтому он не досадовал на то, что из опасения оскорбить волхва слишком уж явно выказанным недоверием оставил меч там, куда передвинул гостево оружье хранильник.
Оставил так оставил. Не за тридевять же земель! Всего-то навсего два прыжка (второй — через горящий очаг). Мгновенье, не больше… А старец все говорит.
Ровно, спокойно — кабы о чем другом велась его речь, то можно было бы сказать, что убаюкивает она, речь эта.
Занятый своими подозреньями вятич сперва слушал волхва с пятого на десятое. Перебивал даже. То вдруг, спохватившись, забеспокоился о коне (старик досадливо отмахнулся: «В порядке он, с Сивкою моим вместе»); то ни к насесту, ни к чельному месту воткнулся с дурацкими расспросами о том давешнем костерке на вершине. Корочун не ответил, лишь скосился, как на ущербного. И правильно. Ну, плеснул ведун в костер какое-то снадобье, чтоб помешать дождю убить некрепкий огонь, — разве это причина для недоуменья? Небось вывихнул-таки что-то у тебя в голове дрын стариковой оберегательницы…
И все-таки ни глупые эти вопросы, ни даже мимолетное дыхание якобы беспричинного страха не мешали Мечнику слышать и понимать волхвов рассказ.
«…сравнение тока времени с течением рек выдумано давным-давно, и выдумано оно людьми поистине мудрыми.
У времени впрямь можно выискать немало сходного с рекою, истоки которой сокрыты в той наипрадавней поре, когда еще не было ничего — ни людей, ни твердей земной да небесной, ни даже богов и самого времени.
Ни одна река не способна оборотить свое течение вспять, но плавать-то по рекам можно всяко — хоть за течением, хоть супротивно ему, хоть поперек… И со временем так же. Оно не может обращаться к своим истокам, но добрый пловец способен на большее, чем просто-напросто барахтаться на волнах, отдаваясь их воле. Ведь даже по течению можно именно ПЛЫТЬ, обгоняя несомые им щепу да корье…
Да, река… А бывают ли реки об одном береге? Как бы широко ни разливалась вода, даже если живущим близ нее виднокрай кажет себя слияньем воды и неба — все равно где-то там, за этой обманной видимостью, непременно сокрыт берег.
Второй берег.
Нездешний.
А то, что он неразличим-неведом живущим на здешнем берегу людям… Это не из-за его отсутствия, а из-за слабосилия человеческих чувств.
А вот тебе отличье времени от рек водных: берега его не стоят бездвижными твердынями, они вроде как плывут вместе с течением. Да только течение-то не по всему руслу одинаково — уж это как и в любой реке.
А что, мил-друг, понятны ли тебе мои умствования? Может, думаешь, старый лапоть давным-давно разум, от дряхлости иструхлявевший, порастряс через уши? Или скучно тебе, невмоготу долгое слушание? Коль так — сразу скажи, без боязни меня обидеть либо уронить себя, выказав отвращенье к премудрым беседам.
Ну-те, дык чаво? Будешь слушать далее али нонче спать, а утречком восвояси — жену устерегать?»
Если что и было Мечнику невмоготу, так это внезапные выбрыки старика. Леший знает, сколько времени проговорив красно да затейливо (как люди вообще-то и не говорят), хранильник ни с тычка, ни с крючка сорвался вдруг на какое-то нарочитое ерничание. «Дык», «чаво», «нонче»… Хоть этак, хоть так, а все не попросту — словно бы не вполне словенского языка человек…
И что за радость ему щеголять осведомленностью в делах, в которых осведомленным он вроде как быть не может? Дураком, что ли, тупоголовым мнит старец забавник своего мимовольного гостя? К хранильнику столь посещаемого места быстро доносятся все окрестные сплетни. Вон стервец Горюта наверняка треснул бы от распирающих его догадок, попытайся он сдержать эти самые догадки в себе, ни с кем не делясь (а раз вспомянутый стервец по сию пору не треснул, стало быть, успел поделиться со многими).
Так что ежели Корочун тужится поразить выслушивателя своего притворным умением видеть чужие сокровенные…
— Не вообрази только, будто бы дряхлец Корочун тужится поразить тебя умением видеть твои сокровенные мысли. — Вот от этих на диво к месту пришедшихся хранильниковых слов Мечник чуть было не рухнул с лавки.
А волхв, не без удовольствия глянув на Мечниково вытянувшееся лицо, вдруг посерьезнел.
— Я, мил-друг Вятич, лишь одного хочу… — вымолвил он. — Хочу, чтоб ты с перепугу не изломал бы сразу две доли, одна из коих, между прочим, твоя же собственная. А что перепуг твой…
— Сам разберусь, — мрачно и непочтительно оборвал его Кудеслав, глядя поверх волхвовской блескучей макушки.
— Оно и ладно, — немедленно согласился Корочун. — На то она тебе и жена, чтоб была над ней твоя вольная воля. Хоть в похлебке Векшу свою сглотай — никто тебе поперек слова не скажет. И Векша, кстати, тоже. Еще, поди, присоветует, каких кореньев покласть в коноб с нею вместе — чтоб тебе досталось вкуснее. Одному мне, пню трухлявому, маленько взгрустнется: для того ли я Горютину дочку учил наузному ведовству, чтоб ты из нее ни за что ни про что вываривал варево?
«Что ж ты, старый сморчок, позволил отдать выученицу свою на поталу? Лучше бы ты ее от здешнего схода-судилища оборонял хоть вполовину так яро, как вот от меня нынче!»
Нет-нет, Мечник ни за что не произнес бы этого вслух. Но Корочун, сморщившись, внезапно вымолвил как бы в ответ на Мечниковы сердитые мысли:
— Поздновато я узнал и про Горютино бедствие, и про черный для Векши суд. Эти вот… — Старик злостиво мотнул бородищей, очевидно разумея под «этими» боящихся даже вздохом напомнить о себе Остроуха и Любославу. — Их вина: я в ту пору шибко хворал, лежал лежнем, а они знали, да не сказали. Покой, вишь, охороняли… оглоеды… прах их побери, таких охоронников…
Снова на удивление кстати пришлись старцевы оправдания — впрямь будто в ответ на невысказанные мысли Кудеслава. Или «будто» здесь ненужное слово? Так, иначе ли, а за мыслями надобно впредь следить. Старец-то, похоже, страшненький…
— Назвал бы я тебя дурнем, кабы ты вправду им был. — И ерничанье Корочуново пропало, и последние следы ехидства сгинули из голоса волхва-хранильника — осталась в том голосе лишь нешуточная обида. — А коль ты умен, то и нечего зазря допускать на ум всякое глупство. Страшен я ему — каково! Да чтоб тебе вовек не терпеть большего страху, чем нынче от меня терпишь!
Протянув над столом вздрагивающую худосочную руку, Корочун щелчком сбил нагар с лучины, вдетой в железную трехногую подставку-раскоряку. Огонек незатейливого светоча мигнул и едва не погас, подобьем растопыренных перьев огромной птицы метнулась по стене тень узловатых старческих пальцев…
И вдруг старик раздвинул пушистую белизну усов в добродушной улыбке — такой широкой, что даже малозубые десны старика показались на свет.
— Не думай, я ой как редко разрешаю себе засматривать в сокровенное, — сказал волхв. — За ради каждой безделицы тревожить чужие умы и бесчестно, и опрометчиво: свой собственный надорвешь. Это уж в случаях совершенно… Ну, ты понял… Или когда нужно беспромедлительно дознаться всю подноготную человека, от коего может зависеть почти непосильно многое… уяснить нужно, совладает ли он со своим предназначеньем, а времени мало… как вот теперь…
«Ну, спасибо, — подумалось Кудеславу. — Утешил…»
А обстоятельный неспешный рассказ уже снова журчал, будто ручеек на мелких камнях…
«…наш берег время-реки обитаем людьми-человеками да всевозможнейшей житью и нежитью. Причем великое множество здешних тварей труднопознаваемо не только для отдельных людей, но даже для целых племен. Тако же обстоит и с богами, кои правят нашим миром.
Боги многолики: в разные времена и в различных странах одни и те же являлись людям под несхожими именами.
Возьми, для примера, наречья своих вятичей и приднепровских полян; возьми другие схожие молви. И возьми маленькую зверушку белку. Как только ее ни кличут племена, ведущие родство от прадавних одноязыких братьев: и тебе векша, и мысь, и веверица…
Да, так то зверь, малая плотская тварюшка.
А божества?
Божества, каждое из которых неисчислимое множество раз воплощалось в неподобные одно другому подобия? Боги, каждая частица непостижимо сложной сути которых имеет собственное, отличное имя? Причем некоторые из тех имен выговаривать вслух опасней, чем шею подставлять под топор…
С векшею просто: шкурку, небось, всяк узнает, как бы ни называл. А с богами-то как же?
Молчишь? То-то…
Виною всему беспокойство человеческого ума. Стремление навести лад в недоузнанном-недопонятом. Да как навести-то! Все едино, что, усмотрев в мурашиной куче сходство с людским жильем, вымести и выцарапать по такому усмотренью ненужное, сотворив из нее подобие града со многими избами да стеной-огорожей. Вымести, стало быть, выцарапать да возрадоваться: вот теперь-то и ладушки, теперь-то все сделалось, как надлежало стать. А что мурашей от тех ладушек дождями поутопит да морозами повыстудит — то словно и невдомек. До немыслимого уже доупорядочивались: в иных краях утвердилась вера, будто бог вовсе один-одинешенек.
Да, мураши… Сообразно человеческому ладу им жить невозможно, а возможно лишь прозябать да вымереть напрочь. Но и коли человеки вздумают учинить у себя мурашиный лад — будет то же.
И еще: когда ладу-порядка мало, жизнь не в жизнь. Когда же его ЧЕРЕСЧУР, такое ничем не лучше, нежели сплошное безладье.
Если людям совсем не станет ни везенья, ни подмоги от богов да от Навьих — будет беда. Если же человекам ВО ВСЕМ станет случаться удача за единственно лишь требы да угожденья богам — то будет беда еще худшая. Потому что люди станут не люди, а хуже скота либо верных дворовых псов при якобы добрых богах. Впрочем, добра в отдельности ото зла не бывает, как не бывает и зла в отдельности от добра…»
Корочун примолк, словно задумавшись, что говорить далее.
Именно «словно».
Хранильник не двинулся с места, не повернул головы, лишь взгляд его, прежде рассеянно шаривший по столешнице, вдруг немыслимо отвердел — будто бы чуть подрагивающий от напряжения стальной прут уперся в чистые скобленые доски. И одновременно с этим Кудеслав еще раз ощутил ползущую по спине знобкую сырость, вновь почуял тот же похожий лишь сам на себя вкрадчивый запах муторного, делящего душу надвое бреда…
Медленным змеиным движением изогнув сутулую спину, волхв (куда только подевалась его дряхлая немощь!) полоснул по лицу Мечника изморозной сталью быстрого взгляда, и вятич с полунамека понял: опасность рядом, снаружи, отделяет от нее лишь затворенная на ночь оконная ставня. И еще понял Кудеслав, что хлипка и совсем ненадежна эта преграда — оконный затвор в любое мгновение может с треском продавиться внутрь, и на стол да на сидящих за ним обрушится НЕЧТО.
Качались, плыли перед Мечниковым взором окаменелое в смертной тревоге лицо волхва и уходящая в никуда хмурая даль; ощущение ровной шершавости под босыми ногами мешалось со звучным хлестаньем стеблей-батогов по крепкой сапожной коже…
Конечно же, не преднамеренно, а по какому-то внезапному наитию-озаренью Кудеслав разбудил в цепенеющем уме бесконечную и бессмысленную песню из тех, что певали его сородичи за тяжким трудом долгой безроздышной гребли.
Как у матушки Оки
Крутояры высоки…
Как у бабки Волглы
Берега вологлы…
Э-гей, греби веселей…
Как во прадеде Хвалыне
Вся вода горшей полыни…
Э-гей, греби веселей…
Греби веселей… Э-ге-гей…
Заунывная, тягучая вереница нижущихся одно к другому слов. Такое даже глупостью трудно назвать. Глупость — это когда не сполна разума, а тут ведь мало что «не сполна», тут разум и не спотыкался.
Но — поди знай наперед! — именно такая вот недоглупость и оказалась спасительницей-выручалкой. Будто занавесью отгородила она Кудеславов ум от невесть чьих дурных насланий.
Конечно, занавесь не стена. Страх, оцепененье, бред наяву — все это не сгинуло до конца, но ослабло, сделалось отличным от истинной яви.
Продолжая твердить про себя гребцовскую околесицу, Кудеслав осторожно покосился туда, где лежал на полу его меч. Краем глаза вятич приметил и выпученные, утратившие всю свою красу очи бледной до синевы Любославы, и напряженное лицо медленно поднимающегося на ноги Остроуха… Внезапно по-дурному заорал, зашебаршился на Любославиных коленях сонный малец — его корчи да вопли длились не более мига и столь же внезапно стихли, сменились мерным дыханием тягостной обморочной дремы…
Остроух наконец утвердился на подрагивающих ногах. Не отрывая тревожного взгляда от приковавшей общее внимание ставни (в трепетном свете очага, плошек и лучин казалось, будто ставня эта слегка пошевеливается), парень потянул руку к прислоненному возле входных ступеней топору-колуну.
Волхв, словно бы спиной увидавший движенья своего выученика, яростно затряс над головой костлявым ссохшимся кулачком — не оборачиваясь, торопливо дергая другой рукою острый ведмежий зуб, подвешенный к охватившему старческий лоб ремешку.
Но, возможно, трясенье хранильникова кулака предназначалось не одному Остроуху. Возможно, дряхлый волхв сумел предугадать оплошку вятича Кудеслава… если, конечно, это, случившееся, впрямь следовало посчитать оплошкой.
Не уследил-таки Мечник за своим вроде бы взятым на крепкую привязь воображением; и оно, почуяв внезапную слабину, с непрошеной яркостью вырисовало то, к чему изготовилось Кудеславово тело.
…Еще падает волхв, отброшенный прочь от наиопаснейшего места, еще грохочет рушащаяся на пол скамья, а тебе, распластанному в длинном прыжке, очажное пламя уже облизывает мимолетным жаром лицо, грудь, колени, пол тяжело толкает твою растопыренную левую пятерню, стремительно проворачивается, мелькает над головой, а потом с налету ударяет в ступни; и вдруг (даже для тебя неожиданно, а уж для других — подавно) ты обнаруживаешься стоящим в рост — лицом туда, откуда только что словно бы не выпрыгнул, а вынесся чародейским заклятием. А подхваченный с пола клинок — хищное продолженье твоей руки — уже вскинул острие навстречу рвущейся в жилье неведомой жути, и сам ты уже готов метнуться обратно, навстречу незнаному…
Нет, на деле Кудеслав не успел броситься к своему оружию. Просто отпала необходимость в этом броске. Злобное колдовство сгинуло, и сгинули рожденные им обманные видения, страхи, предчувствия… действительно сгинули — мгновенно и вдруг.
Словно бы жуть неведомая оробела и убралась. Может быть, не «словно бы», а именно так? Ведь вряд ли Корочун единственный, кто умеет видеть чужие мысли. Получается, эта самая жуть всерьез робеет перед… Перед… Так не место ли теперь мечу в руке мечника?
— Не-е-ет…
Вялость протиснувшегося меж старческими губами слова дико не соответствовала напряженному, тревожному взгляду волхва. Мечник вновь забубнил про себя гребцовскую песню, торопясь упрятать за ней нарождающееся понимание Корочунова замысла, а хранильник продолжал бормотать, позевывая:
— Уж теперь ты можешь не дергаться — оно сгинуло, вовсе ушло. Ну-тка лучше окончим нашу беседу, а то я уж еле сижу — спать охота.
В то же время волхв не прекращал торопливых попыток отвязать болтающийся меж его бровями ведмежий зуб. Напрочь утратив терпение, старик в конце концов попросту оборвал ремешок-подвеску и спрятал клык в плотно стиснутом кулаке. Потом хранильник еще раз властно, предостерегающе зыркнул в глаза Кудеславу, и тот не без труда, но все же сумел удержаться от вопроса: «Что это было?» Сумел главным образом потому, что ясней ясного понимал: оно не было, а по-прежнему есть где-то совсем рядом. И еще Мечник понимал, изо всех сил давя в себе это понимание: ОНО почему-то преисполнено к волхву немалого презрения, а волхв об этом презреньи дознался и пользуется им, корча из себя беспечного дурачка. Иначе бы выходило, будто хранильник Идолова Холма действительно дурачок, ежели без крепких на то оснований надеется подловить загадочную напасть столь незамысловатой уловкой.
А Корочун уж вовсе зверьим свирепым взглядом через плечо полоснул Любославу и Остроуха: никшните, мол.
На сей раз волхвовские домочадцы и не помыслили об ослушании. Мечник расслышал сдавленное шипение Остроуха — тот ушибся, чересчур поспешно плюхнувшись на ступеньку, с которой вскочил несколько мгновений назад.
И вновь зажурчал рассказ волхва. Именно зажурчал — неторопливо, пространно, размеренно, будто хранильник и впрямь уверился, что жуткая в незнаности своей угроза минула.
«…так вот, касательно многочисленности и многоподобья богов…
Спросить, к примеру, тебя: „А скажи-ка ты, человече, кто из богов наиглавнейший?" Ты ответишь: главнейший над богами Род, по-иному называемый Световитом (то есть источающим свет) либо Светловидом, поскольку видом своим он светел. Однако почти столь же велик Сварог, небесный владетель. Роду он брат, а потому люди, которым Род отец-изначальник, прозывают Сварога также и Стрый-богом. И далее перечислил бы ты еще множество богов, частенько принимая за разных воплощения одного и того же (как, к примеру, страстелюбивца Купалу ошибочно чтут божеством, на деле же это лишь одна из множества личин Световита)… и частенько затрудняясь соизмерить их по владетельности и старшинству. Последнее не диво, ибо старшинство средь наших богов обозначено лишь их местом да очередностью голоса на Великих Сиденьях.
Почти то же, что и ты, ответил бы кто угодно другой, ведущий родство от Крива, Росса, Угола — от любого из говоривших Словами прадавних братьев.
Похожие (а то и вовсе непохожие) отголоски одной и той же недоузнанной истины поведали бы в ответ люди иных языков и иных корней.
Однако в некоторых землях рассказывают и такие сказки, которые не в ходу средь словенских племен. Тебе, чаю, ведомы скандийские преданья о Локи Лукавом — боге-изгое, строящем козни противу остальных богов и богоравных героев? И о великой битве, что грядет, в которой падут боги и герои полночных стран? Ведомы…
Сходное бормочут и ревнители одинокого бога, и многие другие.
Почитай, что все… или уж во всяком случае большее число этаких преданий говорит об одиноком изгое из сонма богов, жаждущем лишь зла. Одного только зла.
Это — обрывки истинных знаний, извращенные людьми в угоду людским же стремлениям к простоте и порядку; обрывки истины о боге, владычествующем — да-да, именно так: владычествующем! — над Нездешним Берегом Время-реки.
Я ведь уж поминал, что умелому пловцу по силам совладать с течением времени. Ценой усилий, природу и суть которых превеликое большинство людей неспособно даже понять… (показалось Мечнику, или в волхвовском голосе при этих словах прорезалось самодовольство?)… ценою тяжелейших усилий можно даже сягнуть мысленным взором Нездешнего Берега. Причем иным — это уж вовсе немногим — удавалось вырваться восвояси, охранив рассудок, память и доставшиеся ей крохи увиденного.
Так вот…
Он отнюдь не изгой, тамошний владетельный бог. Он одинок, однако лишь потому, что прочие тамошние боги чтут его даже истовее, чем мы, здешние люди, чтим свои здешние божества. Имя ему… Да, я вымолвлю его имя, однако не подлинное — ведь даже снисходительнейшего из наших богов опасно тревожить словесным воплощением его изначальной сути… Имя ему — Борисвет. И если Световит зачастую являет себя людским взорам в образе белого коня, то этот воплощается в ржаво-гнедого…»
С оглушительным шипеньем и треском притихший было очаг полыхнул невиданным бурым пламенем, от которого вместо жара дохнуло болотным туманом. Мотнулись, замигали огоньки светочей, с натужным треском прогнулась внутрь ставня над Корочуновой головой, вскинувшийся из Любославиных объятий мальчонка заскулил как щенок…
— Черного! — пронзительный вопль хранильника не хуже доброго удара швырнул на место рванувшегося к мечу Кудеслава. — Борисвет являет себя черным конем! Черным!
Все.
Перестала трещать ставня, вновь ровно засияли светочи, очажный огонь снова стал привычным очажным огнем. И малец затих, опять скорчился на материнских коленях (это, конечно, если Любослава ему действительно мать).
Волхв левой ладонью растер взмокревшее лицо (правую руку, стиснутую в кулак, он так и не разжал ни на миг). Растер и яростно забормотал что-то о невоздержанных на язык опрометчивых старых дурнях.
Несколько мгновений Кудеслав обалдело хлопал глазами, посматривая на старца, на меркнущий спокойный очаг, на так и не шевельнувшегося Остроуха, на бледную Любославу, встряхивающую своего мальца — не поймешь, то ли баюкает, то ли душу из него вытрясает…
Вновь, стало быть, отхлынуло неведомое, отступилось… Надолго ли? Понять бы, почему ОНО медлит явить свою наверняка немалую мощь, чего опасается… И опаска ли это? Может ОНО все-таки не желает зла? Да и кто ОНО в конце-то концов?! Какие беды ОНО тебе причинило? Страх? А этот вот старец с его могучей неявною силой — он не страшен?! Не следует ли тебе отвратиться от него да попробовать спознаться с неведомым, которое ждет снаружи?
Ощущение вкрадчивой липкости, насквозь пронизывающей тело и разум, заставило Мечника спохватиться и вновь торопливо забормотать про себя напевную ерундовину.
Напряженно следивший за ним старик одобрительно закивал, почуяв Кудеславову скороговорку чародейским своим непостижимым слухом (или как назвать то, посредством чего различают мысли?).
Что ж, одобренье — это хорошо. Только неведомая напасть тоже наверняка примечает Мечниковы потуги занавесить собственный разум. Примечает да сознает, что это может оказаться не только обороною, но и попыткой сокрыть от подглядыванья какую-то хитрость. Так что это самое бормотание — палка о двух концах: одним концом супротивника, а вторым себя же под дых. Вот же сподобила удача-судьба влипнуть в этакую заваруху! Стоило уезжать из родимого края, чтобы с маху вломиться в невесть какую жуть! Причем жуть-то жутью, но ведется покуда все, как в обычнейшей пьяной драке: еще ни бельмеса не понял, кто кого и с чего, еще только думаешь, встрять аль нет, а тумаки на тебя уже градом сыплются — причем с обеих сторон разом. Впрочем, с обеих ли? Неведомое-то покуда все больше пугает, и вовсе не от того испуга вырос на твоей голове болючий желвак.
А старик вновь заводит прерванный было рассказ, и вновь голос его нарочито спокоен да ровен… Ох, не перемудрил бы премудрый волхв!
«…искони бьются здешний бог, одно из воплощений коего прозывается Световит, с богом Нездешнего Берега, иногда являющим себя Борисветом. Но не потому они бьются, что один хочет добра, а другой — зла. Нет, оба они искренне тщатся перенести на супротивный берег добро, да только доброе начало они видят в разном. И вот ведь нелепица: каждый из них, еще не сумев обустроить лад по собственному разумению на своем берегу, уже норовит порядковать на чужом. Видать, нутряная суть что божеская, что человечья — кругом одна…
Да, бьются они, а только до сей поры ни одному из них не выпало ощутимо взять верх, заслать сонмы своих творений на вражий берег, укрепиться на нем твердой ногой. Не выпало, ибо могущество обоих равновесомо. Тем-то мы по сию пору и живы.
Сказывают те редкие из людей, что ближе других подобрались к правдивому знанию: удайся такое, скажем, Борисвету — Световитова сила и силы всех присных ему богов пойдут на убыль. Еще долгие-долгие годы будет длиться битва, однако божество, на чей берег вторгнется вражья рать… именно рать — мелкие горстки почитай что искони шастают туда-сюда… то божество будет лишь отбиваться да уступать, пока не зачахнет вовсе.
Кое-кто полагает, что с победою одного из богов настанет конец самому времени, поскольку оба его берега сольются в один, и река пересохнет. Вряд ли это так, поскольку вряд ли бы тогда Световит и Борисвет стремились одержать окончательный верх. Разве могут боги оказаться настолько глупы, чтобы не угадать наперед бед, открытых даже человеческому пониманью?! Так вот, что случится, ежели…
Да.
Что ведомо о Нездешнем Береге? Многое. И почти ничего. Поскольку бывавшие там видели разное и по-разному истолковывают увиденное.
Говорят, будто на Нездешнем Бреге все навыворот: свет зовут тьмою, черное — белым, глупое — умным, злое — добрым.
Еще говорят, будто бы там не люди поставлены над зверьем, а зверье над людьми.
Еще говорят, что животворное светило там обозначают не перекрещенным кругом, как обозначаем мы, а крестовиною с заломленными концами.
Еще говорят, что тамошние люди рогаты, хвостаты, козлоноги и едят друг дружку.
И еще много былей, а паче — пугательных небылей рассказывают про Тот Берег. Верно, уж очень велик соблазн уверить себя и других, будто все наше хорошее искони наше, а все наше плохое заслано нам извне.
Я тоже бывал на Том Берегу. Вернее сказать — был. Еще вернее так: побывал. Пробыл малую малость и тем едва не надорвал разум.
А потому не мне рассуждать, какие из преданий о Нездешнем Бреге правдивы. Возможно, все они — правда. Возможно, и я попал под власть помянутого мною стремленья упрощать суть для видимости ее понимания, и время вовсе не река, и берегов у него великое множество — оттого и рассказы про Нездешние Места не похожи один на другой (просто рассказчики бывали в разных краях, каждый из которых для прочих нездешен).
Одно знаю наверняка: там, куда заносило меня, ЧЕРЕСЧУР МНОГО ЛАДУ. Так там ведется и средь богов, и средь людей, и средь нежити.
Там всяк мало-мальски сильный считает за благодеянье для слабого притиснуть его каменною пятой, для себя же мнит благом возможность истово лобзать пяту сильнейшего. Подобный уклад не утвержден там повсеместно, однако возобладал, и поборники его (а таких превеликое большинство и меж сильными, и меж слабыми) мнят, что наитягчайшая вина— думать не так, как велит думать Бог над Богами. Или желать не того, чего он велит желать. Или не восхвалять его денно и нощно за то, что он в безмерной милости своей позволяет восхвалять себя и поклоняться себе.
Я говорю „сильнейший” да „слабейший”, однако верховодство определяется там не мудростью, не преклонностью лет и даже не правом рождения, как в иных странах Здешнего Берега, а единственно угодностью Богу Богов. Ежели Борисвету взбредет поставить глупого в научатели к мудрецам либо немощного объявить величайшим богатырем — мудрые и могучие не возропщут, а возблагодарят. Искренне.
Зиждется лад-покон Нездешнего Берега на верховенстве разума, который столь же опора Борисвету, как нашему Световиту — чувства.
Да-да, и нечего бровями волосья на затылок выпихивать! Именно разум там подминает-удушает чувства, и именно переразумность рождает этакий лад. Потому что этакий лад соблазнительно выгоден и удобен для всех, кто безоговорочно его приемлет, — вот чем он по-настоящему страшен.
Бог над Богами вовсе не есть средоточие зла и только зла. Всяк из предавшихся ему безоглядно может не беспокоить себя тягостными заботами, коими сызмальства до смерти-судьбины озабочен люд Здешнего Берега. За беззаветное служенье Бог над Богами равно жалует всех искренне и безоглядно ему послушных — хоть людей, хоть молодших богов, хоть кого — кровом, сытостью, обороной… Помнишь ли, мил-друг, что я говорил об ухоженной, послушной скотине? А о мурашиной куче? То-то…
Да, мне неведомо многое. Однако я знаю наверняка, что там, где мне удалось побывать, люди (верней, их тамошние подобья) обращены в скотину да мурашей — обращены божеством, искренне желающим добра. Вернее же — обращены во божий скотьи собою самими. По собственному вольному выбору и для собственной выгоды.
И еще я знаю, что именно это доброе божество — Борисвет Нездешнего Берега — того же добра желает и нам. А еще я знаю, что сонмища Борисветовых тварей готовы вторгнуться на наш, Здешний Берег. Первые, которым предстоит призвать остальных, уже тут…»
Старик замолчал, потупился, глядя на свой до белизны стиснутый правый кулак.
Мечник ждал продолженья, однако волхв, похоже, сказал все, что собирался сказать. И теперь тоже ждал — вопросов. Поняв это, Кудеслав вымолвил первое, что пришло ему в голову:
— Уклад, подобный тому, которым ты меня стращал, я уж видывал, когда был с урманами в Персидской земле. Однако тамошний люд мало похож на скотьи стада. Много, конечно, в той земле и нехорошего, и просто-напросто злого, но кое-что нам было бы не худо перенять для себя…
Он смолк на миг, потом добавил:
— И знак крестовины с заломленными концами я тоже там видел.
Старец гулко вздохнул, и Остроух с Любославой, словно двоегласое эхо, повторили этот досадливый вздох.
— То, что ты видывал у персиян, — лишь бледная тень уклада Нездешнего Берега, — раздраженно сказал Корочун. — На нашем берегу и помимо персидских краев есть земли с железным ладом, как на Том — земли, где всякое подобие лада отсутствует вовсе. Сказал же я: Световит да Борисвет, своими собственными берегами толком не овладевши, уж замахиваются на чужое владение. И не подумай, будто мне мил Световитов верх. Говорил ведь я: только равновесьем их сил мы покуда и живы… Что же до ломаной крестовины, то сей знак ведом не только в персиянской земле, а и в очень многих иных краях. Может статься, что впрямь он искону здешний. А может, и занесен извне — кто знает… Это ведь только здешние люди, да те, кто зовется людьми на Нездешнем Крае… Люди, говорю, — и то немногие — могут лишь разумом досягнуть противуположного берега… А есть такие (и здесь, и там), которые иногда могут целиком. И мысленно, и телесно. Боги, иные из нежити, еще всякие… Те, у кого в крови-семени коренится способность превращаться в чужую суть. Да… Теченье рек ведь не всегда одинаково. Бывает, в иной засушливый год повыставляются из воды всякие камни, мели… Вот тут-то кто половчей и одолеет… через перекат, по камушкам, прыгом-скоком… Иной же раз до того иссушится Время-река, что открывается возможность тяжким напряженьем великих сил перевести с берега на берег великую силу… Как вот теперь… Межвременье… Перекат… Страшен он с виду, ревет-ярится быстрина, прохлестываясь теснинами каменной дебри… Ан по верхам той дебри, ежели умеючи мостков намостить… Только отличье от взаправдашних рек этот перекат не всегда одинаково проходим на обе стороны.
Волхв замолчал и уставился на Мечника с беззастенчивой пристальностью. Эта игра в гляделки продолжалась несколько тягучих мгновений, потом старик отвел наконец глаза, пригорюнился.
— Ох-хо-хо! — опять от Корочунова вздоха поникло-выстелилось пламя настольной лучины. — Что же до «перенять для себя»… Одно дело, перенять по истинно собственной воле… Только поди разбери иной-то раз, истинно ли она собственная… А хоть бы и так… К примеру, соболь в ловушку-душилку не по именно ли собственной своей воле суется? На лакомую приманку приманившись — а? А… а коли нагрянут… верней, считай уж нагрянули… вовсе не люди — мары, потворы, нездешние хищные оборотни… и станут гнуть-ломать нам, здешним, хребты да выи, подгибая нас под свои понятья о благе-добре… Э, разве дело в том, КТО нагрянет?! Главное дело — ЗАЧЕМ! Главное дело, что от благодеяния, навязанного хоть силком, хоть соблазном, получится лишь беда! Горе! Распри, кровь и погибель! Ты-то, Кудеслав, Мечник-Урман, прикочевал сюда со своей родимой Истры, дабы не стать участником схожего, однако же куда меньшего зла. А тут… Нынче… Тут…
Корочунова речь сделалась прерывистой и затухла, будто последние слова выпили остаток небогатой старческой силы.
Мечник сутулился, хмуро рассматривал собственные колени. Зря, вовсе зря помянул волхв-ведун причину Кудеславова отъезда из родных мест. Не след бы ему этак вот беззастенчиво ковыряться в боли чужой души… Хотел Кудеслав высказать свою обиду вслух, однако же не успел. Подняв голову, он обнаружил, что хранильник, делая вид, будто поглощен созерцанием своего гостя и слушателя, на самом деле украдкой поглядывает через плечо не то на дверь, не то на по-прежнему подпирающего ее спиной сонного Остроуха, не то на… Вот оно, вот!
Нелепая рыжеватая тень, почти неразличимая на буро-сером земляном полу хранильникова жилья. Нелепая, потому что тянется она от двери к очагу. Тень, тянущаяся к свету — кто и когда такое видал?!
Длинным языком ЭТО выползало откуда-то из-за Остроуховой спины (не в щель ли меж порогом и дверью оно втекло?), крутым изгибом минуя волхвовского выученика, тянулось к подозрительно быстро меркнущему очажному огню… Впрочем, к огню ли? А может, к валяющемуся на полу оголенному искристому клинку?
Выходит, Кудеслав правильно угадал намерение волхва подманить нездешнюю жуть на меч. Вот и подманилось оно, незнаное. А дальше что?
Похоже было, будто кроме вятича да Корочуна ЭТО заметила лишь Любослава. Заметила, когда неведомое проползало в пape-другой вершков от нее, и оцепенела, слюденея глазами, — ровно лягушка перед изготовившейся к удару гадюкой.
А Остроух… Нет, и он не продремал опасность. Так же скрадливо, как неведомая жуть к мечу, подбирались Остроуховы пальцы к рукояти тяжкого колуна…
Как у внучки Истры
Перекаты быстры…
Как у дочки Московы
Берега однаковы…
Греби веселей…
Греби веселей…
Э-ге-гей…
На сей раз Мечник не позволил себе ни одной опрометчивой мысли. И все же волхв сумел угадать тот миг, когда Кудеслав рванулся со скамьи, — угадать и остановить своего гостя неожиданно сильным толчком левой ладони, показавшейся Мечнику не то костяной, не то каменной.
А в следующее мгновение по ушам вятича будто кузнечными молотами грохнул оглушительный рев, исполненный безграничного неудержимого бешенства, кровожадности, хищной сокрушительной злобы… Разве только исполинское каменное ведмедище, от невыносимой ярости ожив да прянув с вершины Идолова Холма, могло бы тряхнуть землю и небо таким… таким… Или сам Велес. Или дряхлый немощный старик Корочун.
Ведь именно из Корочуновой глотки рванулся этот леденящий душу вопль полузвериной, полубожеской ярости.
В тот же миг перед взором оглохшего Кудеслава мелькнула в стремительном размахе правая рука волхва, который умудрился, не вставая, вывернуться лицом к двери, к наползающей тенеподобной угрозе; и неведомая угроза перестала быть тенью.
Отчаянный скрежещущий визг пропорол неистовый Рев волхва, как тонкое острие вспарывает тяжкую меховую полость. Что-то телесное, человекоподобное вскинулось меж дверью и хранильниковым очагом — вскинулось в рост, но тут же скособочилось, выгнулось, завертелось на месте, мельтеша то ли широченными складками невиданного одеяния, то ли трепаными ржаво-бурыми крыльями.
Ошарашенный вятич так и прикипел взглядом к корчам похожей на человека твари, словно бы норовящей изодрать неимоверно длинными пальцами собственное свое же левое плечо. Лишь уловив рядом с собой какое-то движение, Мечник сумел наконец обернуться к волхву.
И вот тут-то Кудеслав мгновенно очнулся от столбняка. Очнулся потому, что испугался всерьез.
Волхв, оказывается, уже стоял на столешнице, в его дико вздыбленной бороде тлели бегучие зеленые искры, из-под набряклых старческих век полыхала-брызгала вся та жуть, которую хранильник сумел уместить в свой громоподобный рев. А рев-то как раз попритих, осел, исподволь вылепив из себя подвывистую скороговорку:
Вся ведмежья ярость-злость —
Во единый рык?
Вся-то Велесова мощь —
Во единый клык?
Уж ты, клык, ярись!
Ты ярись-трудись?
Ты терзай-угрызай,
Сердце Злого пронзай!
Пусть живая сила Злого
Пеплом сеется!
Пусть могутность злого слова
Дымом веется!
Уж ты, клык, ярись!
Ты ярись-трудись!
Мечущиеся, уже готовые к гибели огоньки светочей внезапно полыхнули бешеным зеленым сиянием, швырнув на стены вместо прежних обманчиво зыбких теней полотнища непроглядного мрака; опамятовавшая Любослава прытко отбежала на четвереньках в угол, таща за собою орущего мальца; Остроух дотянулся наконец до рукояти колуна, обхватил ее правой ладонью и мягко вскинулся на ноги…
Человекоподобное невесть что вдруг прекратило вертеться, мерзостный визг его перешел в еле слышимый среди всего прочего надсадный хрип. Мучительно извернувшись, ОНО все глубже и глубже всаживало пальцы правой руки в свое левое плечо. За краткие мгновения неподвижности, которой сковало потвору смертное напряжение всех сил ее наверняка могучего тела, Мечник успел заметить, что потвора эта действительно почти во всем сходна с человеком (кроме разве одеяния). Никаких крыльев у нее, конечно же, не было… однако не было и глаз на посерелом, исковерканном яростью и болью лице…
Хрип страшила обернулся каким-то бульканьем, на тонких губах вздувались и лопались черные пузыри, тонущее под тяжкими складками просторной ржавой одежи тело утратило каменную твердость, обмякло, стало медленно оседать…
Уж ты, клык, ярись!
Ты ярись-трудись!
Ты залейся да обпейся черной кровушкой!
Истерзай ты злого зайду смертным горюшком!
Лей по черным жилам боль ядом-пламенем!
Обрати живую плоть мертвым каменем!!!
Показалось Кудеславу, или в голосе волхва прорезалось-таки торжество победителя? Наверное, показалось. Если же нет, то хранильник обрадовался чересчур рано.
С коротким рыком безглазая тварь выдрала и отшвырнула прочь брызжущий кровью ком собственной плоти. Левая рука чудовища безжизненно повисла вдоль тела, с длинных остроконечных пальцев стекали черно-алые ручейки, но ступни, скрытые подолом ржавой хламиды, прочно уперлись в пол; спина распрямилась и тут же вновь сгорбилась — упруго, хищно, как у готового распластаться в убийственном прыжке могучего зверя; гневливо и вроде бы даже весело изогнувшиеся губы приоткрыли неожиданно густую и крепкую заросль желтоватых клыков…
Тихо стало в хижине волхва. Тихо до звона в ушах — так показалось напрягшемуся, тоже изготовившемуся к прыжку Мечнику. Именно показалось: вряд ли можно было бы счесть настоящею тишиной мешанину из ойканья Любославы, надрывного плача ее мальца, утробного взрыкиванья жуткой потворы и треска очажного пламени, обретающего привычный вид. А вот старец умолк — внезапно, словно бы сам себе рот заткнул.
Ни к чему ведь сделались заклятья да приговоры. Незнаный напастьник выдрал из себя вместе с куском плеча ведовское хранильниково оружие, и теперь… Трудно ли угадать, что будет теперь? Все-таки ржавому чудищу стоило тяжких трудов совладать с Корочуновым ведовством. Какое-то мгновение нездешний напастьник потерял, простоял почти бездвижно, лишь чуть поводя головою из стороны в сторону (вятич готов был клясться чем угодно, что безглазое чудище осматривается). Хотя было ли то мгновенье потерянным? Хлещущий из страшиловой раны ручеек поиссяк да прервался, вроде бы шевельнулись раз-другой пальцы обвислой левой руки… Еще только малая чуть, и, похоже, оклемается ржавая тварь, вернет своему телу целость да силу. Леший знает, как это у нее получается, но ведь получается же! Кудеслав наконец овладел собою. Правда, надежды благополучно выбраться из заварившейся жути (а тем более выволочь с собой хоть кого-нибудь) у него не осталось. Вернее — ПОЧТИ не осталось.
Вот это «почти» и швырнуло вятича в два длинных, давно уже задуманных да продуманных прыжка — к очагу и через очаг. Швырнуло в тот самый миг, когда и ржавый напастьник качнулся с места, вытягивая здоровую правую руку к валяющемуся на полу мечу.
Безглазая потвора явно видела (или что там заменяло ей людское умение видеть?) оружие, и была она к клинку гораздо ближе, чем Кудеслав. И все же вятич успел первым дотянуться до мечевой рукояти. Дотянуться, схватить и, перекатившись по полу, вскочить, заслоняя собою Любославу и плачущего мальчишку.
А ржавая тварь успела лишь попытаться шагнуть к мечу. Потому что подкравшийся Остроух, надсадно хекнув, с размаху обеих рук и всего своего не такого уж тщедушного тела хряснул колуном по обросшей шерстеподобным волосом потворьей макушке.
Любая другая голова, будь она хоть из целого дубового пня вытесана, так и брызнула б. А в эту тяжкое железо вошло, как в мокрую глину: безо всякого толку и накрепко. С гадючьим шипением ржавая тварь крутнулась на месте, оборачиваясь лицом к Остроуху. Тот на какой-то осколок мига опоздал выпустить рукоять топора и от рывка потворы упал на колени. Длиннопалая рука скогтила Корочунова выученика за волосы, протащила по полу и сунула лицом в самый очажный жар. Трескуче полыхнули льняные кучери, отчаянный вопль взметнул с раскаленных углей тучу пепла и жгучих искр…
В следующий миг ржавый безглазый напастьник оставил свою жертву и шустро отпрыгнул — стремительный взблеск меча успел лишь безвредно мелькнуть у вражьего горла.
С поразительным проворством чудище метнулось к двери (кажется, даже не развернувшись к ней передом), всем телом грянулось о крепкую тесовую створку и, вышибив ее, исчезло во тьме.
Как было — с засевшим в черепе колуном. «Ведь даже если просто так приторочить к голове этакую тяжесть — и то бы кто другой не больно распрыгался…» — шмыгнувшая задворками сознания полоумная мысль показалась Кудеславу такой забавной, что он, выронив меч, захохотал, утирая лицо трясущимися ладонями.
Истошно, по-звериному, завывал выкатившийся из огня Остроух, рыдал насмерть перепуганный мальчонка, натужно стонал волхв, полусвесившись со стола — кажется, сомлел старик, не выдержал самим же им на собственные плечи взваленного напряженья…
А Кудеслав Мечник все корчился-трясся от безудержного развеселого хохота, сознавая, что кажет себя чем-то средним между круглым дурнем и сволочью.
* * *
Чадно и смрадно дотлевал на угольях ошметок нездешней плоти. Ссутулившийся близ очага волхв все толкал-пошевеливал этот почернелый комок хворостиной (ни дать ни взять мирный, утомленный дневными хозяйственными трудами старец решил среди ночи яблочком печеным утробу побаловать). В конце концов, дождавшись нужного мига, Корочун хлестким ударом разбил свою жуткую запеканку и выгреб на холодное место чуть обгорелый, но в общем сохранившийся целым клык-оберег.
От резких движений волхва прижимавшийся к нему мальчишка заволновался было, настороженно завертел всклокоченной головенкой, однако вскоре успокоился, крепче прежнего вжался в бок старика и снова закляк. Мечник помогал Любославе.
Кричать Остроух давно уже перестал. Однако все то время, пока доброхотная целительница отирала с его вздувшегося лица кровяные сгустки да накладывала на огромные волдыри кашицу из жеваных ведовских трав — все это время немалой Кудеславовой силы едва хватало, чтобы удерживать корчащегося, извивающегося парня в относительной неподвижности.
Потом женщина принялась плавно водить руками над безобразной личиной, в которую превратилось Остроухово лицо, зашептала что-то неразборчивое, доброе, убаюкивающее, и выученик хранильника обмяк, задышал ровнее.
— Можешь отпустить, — тихонько выдохнула Любослава, продолжая гладить изувеченное лицо парня тенями своих растопыренных пальцев. — До завтрашнего вечера не проснется.
Кудеслав осторожно выпустил Остроуховы костлявые плечи и встал.
Подобрал с пола меч, оглядел искристое лезвие, смахнул рукавом видимые лишь очень придирчивому взгляду пылинки.
Потом, вздохнув пару раз да пройдясь туда-сюда, подсел к волхву — так чтобы не выпускать из виду кое-как прилаженные на место обломки двери.
— Повезло ему, — негромко сказал вятич в ответ на хмурый вопросительный взгляд Корочуна. — Очи целы, не выжжены. А что обезображен, так то и есть для храбреца наикрасивейшая краса — шрамы-то… А он ведь — слышь? — храбрец у тебя…
Волхв ткнулся в грудь подбородком — то ли кивнул, то ли не осталось у него сил, даже чтоб голову держать прямо.
Мечник снова вздохнул, легонько передвинул пристроенное на коленях оружие и спросил, обращаясь вроде и не к волхву, а к своему увечному отражению в светлом клинке:
— Что это было?
Хранильник не успел ответить. Вместо него впервые заговорил связными словами малец:
— Так выворотень же! — Он судорожно сглотнул и вопросительно уставился в сумрачное стариково лицо. — Разве же нет?
— Нет, — буркнул старик и вдруг закричал тонко и дребезжаще: — Почем мне знать?! С чего вы вообразили, будто я ведаю каждую нездешнюю тварь по внешности, прозванью да сути?! Волкам бы вас на заедку с вашими такими расспросами!
Он успокоился так же быстро, как и взъярился, заговорил тихо, устало, путано:
— Выворотни… Куда им до этого! Верьте слову — нынче оно не проявило и десятой доли своей истинной силы. Небось давно уж тут вертелось, разнюхивало, высматривало, а я, будто мерин в стойле, ушами дрыгал. Ох, чую, не видать тебе вживе твоего коня, а мне Сивку да коз… Псы еще с той ночи запропали, а я, дурень пустоголовый, тешусь: «Волки, небось»… И Жеженю про волков… Видать, ОНО исподволь навевало дурную беспечность, а я, как мерин — ушами… Нешто тяжко было додуматься, что выворотни пришли не сами, что их кто-то привел?! Воистину нет ничего хуже дурости, а старческая дурость хуже всякой иной… И Жеженя спровадил одного-одинешенького… Ведь на верную погибель спровадил его, бедолагу, — с легким сердцем, с прибауточками сгубил парня вовсе зазря…
Не понявший, да и не стремившийся понять стариковские причитания, Кудеслав опять шевельнул меч, вздохнул:
— Что уж теперь-то изводить себя? Я, к примеру, тоже не ахти как себя показал. Сидел полено поленом да таращился, словно карась на наживку… А спохватись я сразу, так и Остроух бы целым остался…
— То моя вина, — сказала успевшая присесть за их спинами Любослава (малец тут же отлепился от Корочуна и прытко перекатился к ней). — С этакой-то гулей на темени иной-другой вовсе бы не годился ни на что путное. И вот ведь завсегда так оборачивается: хочу добра, а выходит какая-нибудь зловредность…
Она всхлипнула, и сынишка (или кто он там ей?) немедленно зашмыгал носом.
— Ну, будет вам! — Корочун, похоже, вновь сделался прежним (или весьма умело прикинулся таковым). — Ишь, завели! Теперь осталось мне тебя, Любославушка, пожалеть-утешить, и выйдет полная круговая… Ладно уж, не убивайтесь. Все и всеми сотворенные дурости — то вина нашего недавнего гостюшки. Наслание. А может, и не его одного; может, и кто посильней нынче припожаловал на Здешний Берег. Так что единственным доподлинным виноватцем опять же получаюсь я: прошлепал… Ну вот, все-таки не убереглись мы от круговой. Давай, мил-друг Вятич, — твой черед выдумывать утешенья.
Выдумывать утешения Кудеслав не стал (по его разумению, нужда в них уже отпала). Однако просто так сидеть да помалкивать ему не хотелось.
— Скажи… — он примолк на миг, утирая заслезившиеся от дыма глаза. — Скажи, а с чего тебе взбрело подманывать эту безглазую образину моим мечом? На что он ей сдался?
Волхв шибко заскребся пальцами обеих рук где-то под бородою, и от того речь его сперва была прерывиста и невнятна:
— Видишь ли… Мне было примерещилось… Да потом вроде и подкрепилось… Ну, увиденным… Я ведь не знал, кто такой увивается вокруг нашего обиталища. Сперва тоже думал, что это выворотень. А надобно тебе знать, что людодлаки и прочие, которые с Нездешнего Берега, нашим оружьем неубиваемы: оно в них либо не идет вовсе, либо, если уж встряло, не выдергивается назад; им же от всего того никакого вреда. Ну, ты сам видел.
Да, Кудеслав видел. И не только нынче. В давнем сне, который, похоже, был отнюдь не сном и не пустой обморочною марой, вызванной тяжким ушибом… Да, в том самом невесть чем, впервые показавшем Мечнику бескрайнюю щель меж земной и небесной хмуростью, пришлось ему рубиться на мечах с Волком, сыном и воеводой старейшины над старейшинами всех родов-племен Вяткова корня. И вроде бы Кудеславов клинок (не нынешний, а прежний, скандийский) пробил Волку грудь, а Волк спокойнехонько повернулся, вырвав рукоять из Мечниковой руки, и ушел, унеся вонзившееся оружье в себе. И сказал уходя: «Если ты думаешь, что победил, значит, победили тебя». И еще: «Клинок хазарский звенел о клинок урманский. А руки чьи?» В самом деле, чьи руки держали кривой хазарский меч в том видении? У чьего пояса болтался он наяву? Неужели Волк?.. Но ведь он был на вид вполне человек! Впрочем, в другом сне Волк пригрезился не человеком, а человекоподобной потворой с пылающими угольями вместо глаз. И такой же потворой являлся с ним оплеч волхв Белоконь…
А Корочун продолжал, задумчиво глядя в низкий сонный огонь:
— От их оружья на Здешнем Берегу тоже невеликий прок. Вот мне и показалось, что эта тварь соблазнится… Главное же ты и сам уже понял: ОНО боится твоего меча в твоих руках. Оттого и хотелось (да и нынче хочется, небось, пуще прежнего) недавнему нашему гостюшке твой меч прибрать… Ну или поотрывать тебе руки — уж как повезет.
— А почему боится? — спросил Кудеслав. — Ты же говоришь, что здешние клинки их не берут!
Корочун хмыкнул:
— Клинок клинку рознь. Надобно еще учесть, кто его ковал, из чего да каких помыслов ради. И кто им владеет — тоже не последнее дело. В любой вещи живет по частице души от сотворителя и от хозяина. Хозяин же этого меча… это то есть ты, человече… сам мне открыл навязчивыми своими мысленными воспоминаньями, что иные из нездешних потвор давненько жалуют его, хозяина-то, пристальным интересом. А кователь, сотворивший твой клинок, куда значительнее даже тебя. Я о нем уж знаю разные разности, а теперь, кой чего еще подглядев… Да прекрати ты бормотать эту бессмыслицу! — прикрикнул он вдруг. — Нет у меня нынче времени на такое роскошество, как выспрашивание словами!
Волхв несколько раз глубоко вздохнул, успокаиваясь, заговорил вновь:
— Уже давно я слыхал, что где-то в ваших краях живет воздвижитель и хранильник потаенного капища Озима и Сумерлы. И будто бы тот кудесник настолько угоден обоим Любовникам-Из-Глыби-Земной, что они дозволили ему превзойти в ковательском умельчестве даже пещерных полулюдей — железных волотов. Те слухи казались мне небылью. Чтоб Озим и Сумерла предпочли волотам живого человека, который ко всему еще и рудокоп, посягатель на подземные достоянья! Ан однажды выпал случай увериться: многое из доходившего до моих ушей — правда. Теперь же вот рядом со мной сидит человек, не ведовским зреньем, а собственными глазами видевший Звана Огнелюба в лицо. Сидит, пыхтит да тужится прятать от меня свои знания-вспоминанья. Будто я человеку этому лютый ворог и будто докапываюсь до его знаний не ради ответа на его же вопрос!
Кудеслав медленно осознавал услышанное.
— Озим и Сумерла… Вот оно, значит, что… Ай да Зван! То-то у нас о кузнечной слободе всякие жути рассказывали! Чуяли, значит, стон да не знали, откуда он… Глуздырь вон, к примеру, любыми богами божился, будто средь ясна дня видал, как по рудному болоту две человеческие железные половинки ползали — каждая о полголовы, об одной руке да об одной ноге… А потом половинки эти слепились вместе, встали на две ноги да и кинулись прочь быстрей зайца поскакучего…
— Брехал твой Глуздырь, — пренебрежительно отмахнулся Корочун. — Это же выдумать такое, что и наголову не налазит! Две половинки… Чтобы волоты днем вылезли на открытое место и еще подпустили к себе человека?..
«А ведь Зван затеял работать этот меч аж с запрошлой осени, — думал меж тем вятич. — Выходит, Огнелюб наперед знал, что надобен будет меч, который в твоих руках окажется страшен для нездешней силы. И где подобный меч да твои руки понадобятся — это Огнелюб, что ли, тоже знал? Однако же на клинке Векша распознала знаки-заклятия на добрый путь туда И ОБРАТНО. Это как? Совершишь предначертанное — и восвояси?..»
Крутились, вертелись в Кудеславовой голове подобные мысли, как осенним ветреным днем крутятся-мельтешат меж чащобных стволов облетающие вялые листья… И не оставляло, донимало, тревожило вятича навязчивое чувство, будто сквозь суетное это мелькание никак не может пробиться некая очень важная догадка, связанная со Звановым умением предугадывать наперед и с какими-то давешними словами старого Корочуна. Ведь бывает же: кажется, рядом совсем, вот-вот догонишь, но чем настойчивей пытаешься думать о главном, тем настойчивее лезет в голову уже понятое и, значит, ненужное…
От досады Мечник вдруг спросил первое, что пришло ему в голову:
— Слышь… А о Белоконе, волхве-хранильнике нашего Светловидова капища, о нем ты ничего не слыхал?
Корочун как-то странно дернул плечом, буркнул:
— О вашей глухомани здесь редко вспоминают, но уж коли вспомянут — чего не наслушаешься!
На том старец и смолк. Что называется, ни щуке подмышку, ни зайцу на рога. Впрочем, каков вопрос, таков и ответ.
Несколько мгновений молчали. Натужно стонал во сне Остроух, гулко вздыхали мальчишка и Любослава — то враз, то по очереди, гудели, потрескивали, посвистывали в очаге переливающиеся по угольям несуетные огни…
Наконец Корочун дернул себя за бороду и молвил:
— Ну, будет нам. Говорено-переговорено, рассвет уж близок… А нынче не такие дела идут, чтобы развеивать время по ветру, будто полову. — Старик запнулся, а когда заговорил вновь, голос его напрочь утратил бодрую решительность. — Ведь кто знает, как оно дальше-то… Небось уж и поздно пытаться поворотить дело к добру, но сидеть сиднем, бездеятельно… Может, Жеженя еще удастся спасти? Может, еще удастся спасти все? А? — Он вдруг метнулся взглядом к Мечнику, оборотился к Любославе — словно дите, надеющееся, что мудрецы взрослые сей же миг обнадежат, утешат: да, мол, еще ничего не поздно, и все обязательно сложится хорошо.
Сызнова, что ли, для забавы либо ради какой-то одному ему известной надобности дряхлый мудрец решил прикинуться дурачком? Или аж так из-за Жеженя этого мучается, которого якобы на погибель услал?
Конечно, утешать да обнадеживать готового, кажется, даже всплакнуть волхва никто не стал.
Любослава — та вообще волчицей на него вызверилась:
— До крепкого света никуда не пущу! Хоть ты со мной бейся, хоть что, а не пущу ночью! Да и по светлу…
А Мечник неожиданно изловил так долго ускользавшую важную догадку за скользкий да короткий хвостишко.
— Слышь, — от нетерпения Кудеслав даже подтолкнул волхва, что в другое время и хранильнику, и самому же толкателю показалось бы непростительной дерзостью. — Слышь… А ты сам разве не умеешь… Ну, как ты же и говорил давеча — быстрей течения Время-реки плавать? Зван-то наверняка такое умение превзошел, оттого частенько и дознается про все наперед… А ты? Вот бы сплавал в грядущее да высмотрел, что там к чему. А то заладил: «Кто знает… может, так, а может, не так…»
Мечник осекся, потому что внезапно осознал, как смотрит на него волхв: в стариковом взгляде сквозила чуть насмешливая добрая жалость. Растерянно оглянувшись, Кудеслав обнаружил, что Любослава и ее недомерок смеют глядеть на него точно так же.
А хранильник заговорил:
— Что до Звана, то ты, мил-человече, не в глаз, а в бровь угодил. Зван, я думаю, попросту несоизмеримо больше обычного человека знает о том, что творится в мире. А потому умеет ПРЕДУГАДЫВАТЬ. И наверняка ему, Звану, ведомо о неполезности заглядывания хоть в дальнее, хоть в самое что ни на есть ближнее грядущее. Да, да, да! — повысил Корочун голос, заметив, что вятич собрался заспорить. — Ну, вообрази: пускай ты будто бы узнаешь, когда и какая приключится беда с разлюбезной твоею Векшей… Да не бойся! Говорю же: «будто»… Да… Ты же наизнанку вывернешься, дабы упасти, оберечь. Но время — оно коварная речка. Бросишь в него малый камень, и оно вмиг понанесет на тот камушек песку да плавнику, запрудит само себя, выпетляет из старого русла, польется по новому… Скажешь: «И хорошо!» — так? Зря скажешь. Всякое действие вызывает несметное множество последствий, угадать все из которых не в силах ни один человек. И, тщась отвратить предначертанное, ты, скорей всего, наворотишь такого, по сравнению с чем отвращенное покажется сущей безделицей.
Чем дольше слушал все это Кудеслав, тем сильнее проступало на его лице неудовольствие.
— Так что же, — наконец не выдержал он, — по-твоему выходит, будто нужно-таки просто сидеть сиднем, дожидаючись, как все само собой сложится-обернется?
Волхв тоже скривился.
— Ничегошеньки ты, друже, не сумел понять. Или я не сумел объяснить толком? Ладно… — Старик прищурился. — Для краткости скажем так: пытаться как-либо переменить грядущее может лишь тот, кто его не ведает. Тот же, кто исхитрится дознаться о грядущем НАВЕРНЯКА, именно и должен сиднем сидеть. А поскольку редко кто из таких, дознавшихся, будет способен усидеть этим самым распроклятым сиднем, то и нечего совать нос, куда не след. Теперь понял?
— Нет, — упрямо сказал Мечник. — Не понял. Зачем же вы, волхвы, предсказываете людям судьбу? Ежели знанье грядущего аж этак опасно…
— Знанье знанию рознь, — перебил его волхв. — Дозволительно предсказывать то, чего уж никак не избегнуть, либо то, что можно угадать наперед безо всякого кудесного предсказанья (неурожай, к примеру), либо то, во что попросту откажутся верить… Да… А вот раскрыть человеку отмеренный ему жизненный срок — означает содеять тому человеку зло. Или еще… Ответь: почему иные прорицания не сбываются?
— Прорицатели неумелы, — пожал плечами Кудеслав.
— Не без того, — охотно согласился хранильник. — Несть средь нас числа и неумелым, и недобрым совестью — всяким таким, которые худо соразмеряют, кому какое знанье можно доверить. Подумать тошно, сколько человеков до смертного одра просидело под яблоньками с раззявленными ртами, дожидаючись обещанной вкусноты! Кабы таких вот не обнадеживали, они бы, поди, натрясли себе с тех яблонек сколь душе угодно… — Старик гулко и протяжно вздохнул, мельком оглянулся на Остроуха. — Хорошо хоть, что отдаленное грядущее, знанье коего могло бы — именно «могло» и именно «бы»! — привести к поистине ужасающим бедствиям… вот оно-то на самом деле непознаваемо. И не потому, что отдаленное будущее труднодоступно. Наоборот, заглянуть за сотни лет куда проще, нежели за десятки дней. Да, заглянуть-то легко, но вот высмотреть в увиденном ответ на хоть самый простой вопрос, насущный для ныне живущих… Это никому не по силам. На том и хвала богам.
— Ну уж, будто бы! — со злым недоверием протянул Кудеслав (разглагольствования хранильника уже допекли его до мозга костей).
И не только разглагольствования.
Конечно, Мечник превосходнейшим образом понимал: страшный напастьник вряд ли оставил их совсем уж в покое, а потому Любослава права — до света соваться наружу глупо… Однако же понимание пониманием, а смириться с вынужденным бездельем вятичу было трудно. Не сказать, что он проникся уже страхом за судьбу аж всего мира. Но воплощенная жуть бродила теперь где-то там, снаружи, между ним и беззащитной Векшей.
Если ржавое чудище поймет, как можно подломить под себя Мечника Кудеслава… Если оно догадается, что на единственный Векшин крик можно купить Мечникову волю, отвагу, самую жизнь…
С яростным рыком вятич затряс головой, словно бы хотел вытрясти из нее страшные мысли. Нельзя, ни за что нельзя допускать такое на ум, в котором умеет копаться ворог… Но что же делать, что, что? Безоглядно кидаться в подвластную нездешним силам ночную темень нельзя; ожидание становится пыткой; и уж всем мукам мука — праздно внимать спокойным речам о бессилии (к чему бы там ни относились эти самые речи).
Может быть, волхв, умеющий слышать чужие мысли, сумеет прямо вот сей же миг как-нибудь упредить Векшу о возможной угрозе?
— Нет, — от внезапности этого ответа на незаданный вопрос Кудеслав, вздрогнув, чуть не поранился лежащим на коленях мечом.
А волхв поспешил объяснить свой отказ.
— Могу, но не стану, — торопливо сказал он. — Если я выкрикну мысль так громко, чтобы Векша услыхала на подобном удалении, тот, нездешний, подавно услышит. Коли он еще сам не додумался, так не к чему его научать, а коли додумался, то упреждать Векшу поздно. И будет об этом, слышишь?! Пока он не услыхал… если уже не услыхал. Ужели я должен втолковывать тебе, ломаному да тертому ратоборцу, что при иных делах благо лишь в недеянии?!
— Ну уж, будто! — Мечник вновь скривился, не шибко приязненно косясь на старика. — Всегда можно найти, что бы такое свершить для чужой и собственной пользы. А «благо в недеянии» — это для… — он хотел было сказать «для боязливых», но вовремя спохватился, что выйдет уж чересчур обидно. — Для слишком осторожных. И для… для…
— Ленивых, — услужливо подсказал волхв, зыркнув на Кудеслава с неприкрытой насмешкой.
— Да, и ленивых! — вятич раздраженно повысил голос. — Поучать про «невозможно высмотреть ни единого ответа» куда бесхлопотней, чем взять да попробовать. А вдруг…
— Вдруг только горшки трескаются, — как-то уж очень ласково сказал хранильник. — Ну ладно, считай, что устыдил ты боязливого да ленивого дедку: попробуем. Занятье-то впрямь не шибко морочливое, и все едино нужно чем-нибудь утрудить себя до пробуждения Хорса-Светотворителя. Этак вот в безделии маяться — того и гляди поцапаемся. А нездешним того и надобно. Только… — Старец внезапно подхватился с пола, едва ли не бегом кинулся к одному из стоящих под стенами ларей и, с натугой отворив увесистую крышку, по пояс свесился в темную нутрь. — Только пробовать стану не я. — Голос волхва доносился из лубяных недр глухо и как-то задушенно, обтянувшиеся рубашечным полотном старческие лопатки ходили ходуном — Корочун что-то с натугою передвигал там, в ларе. — Уж коли ты, человече, не хочешь брать на веру мои слова, так сам и засматривай в грядущее-то.
Хранильник выпрямился, обернулся к заинтересованно следящему за ним Кудеславу. В старческих руках железно блеснула затейливая штуковина: вроде небольшой мелковатой чаши на трех изогнутых ножках-опорах. И еще хранильник выдостал из ларя тугой полотняный мешочек, совершенно невесомый на вид.
— Я так разумею, — заговорил Корочун, возвращаясь к очагу, — что ты желаешь вызнать, одолеет ли нас нездешняя сила. Да?
Мечник дернул стриженой своею бородкой. Этакое замысловатое получилось движение — и за согласие можно было его принять, и за не шибко решительное отрицанье.
Волхв ехидно вызмеил снежную белизну усов.
— Вот, значит, как… — Он опустился на колени и принялся устанавливать ногастую чашу среди меркнущих очажных углей. — Стало быть, так и не уверовал ни в единое мое словцо? И прямо, в глаза, признаться о том не хочешь… Ну-ну… Спасибо, хоть не пробуешь сокрыть свои помыслы за бессмысленными песнопеньями, как проделывал давеча…
Мечнику и впрямь хотелось дознаться не лишь о том, чьим выйдет верх в схватке с нездешними. Буде пришлые превозмогут и навяжут-таки Здешнему Берегу свой лад-порядок — окажется ли это бедствием, как то предвозвещает старик? Пускай даже волхв не обманщик, но ошибиться-то может и наимудрейший…
А волхв, осторожно потряхивая развязанную горловинку крохотного мешка, сыпал в пристроенную на угольях жаровню нечто вроде серого песка. Сыпал и бормотал рассеянно:
— Суть творимого ведовства я тебе разъяснять не стану — то не твоего ума дело. Что нездешние попользуются твоим отсутствием да снова вломятся (покуда ты, значит, будешь витать во грядущем) — того не опасайся. В грядущее лишь твоя душа улетит, как это случается при вещих видениях. И возвернется она в тот самый миг, из коего выпорхнет для своих ведовских странствий. Не понял, что ли? Ну и пес с тобой. Любослава! Заснула? Принеси ТО.
Любослава поковырялась то ли прямо в стене, то ли (что верней) в конопаченной мхом щели меж срубными бревнами, достала что-то, показавшееся Мечнику ремешком, отправилась назад. Взъерошенный голоногий малец все это время висел на бабьем подоле как пришитый.
— На! — Корочунова нелюбезно ткнула принесенное в протянутую навстречу ей старческую ладонь и отошла к мающемуся на груде мехов Остроуху. Малец вновь поволокся следом.
Уже склонившись над изувеченным хранильниковым выучеником, Любослава сказала:
— Я чаю, хозяин, ты глупое затеваешь. Остроух нынче сам себе не подмога, а уж нам — подавно. Считай четверти нашей нету, коли не больше…
— Куда ему до четверти! — откликнулся старик, косясь через вздернутое плечо (ни дать ни взять — белый облезлый ворон, собравшийся под крылом поискаться). — Четверть — то ты. А Остроух покуда еле тянет на осьмую частицу. Так что мы и с тобою вдвоем осилим, и даже без особенного устатку. И без дитятюшки. Ну его, перепуганного: пользы неполная шапка и в придачу вреда охапка…
— Ишь ты, сказанул! — вдруг мрачно просипел малец, еще крепче притискиваясь к Любославиным ногам. — Охапка… Сам ты с перепугом… У-у…
Хранильник будто и не слыхал этой ошеломляющей дерзости. Он рассматривал принесенное женщиной. Оказалось оно действительно ремешком изрядной длины с какой-то подвеской — качаясь, та взблескивала тускло, будто старая медь.
Мечник, впрочем, не особо приглядывался к волхвовской штуковине. Куда сильней, чем хранильникова забавка, его занимали нелепые разговоры волхва с домочадцами. Что Любослава с Остроухом хозяину своему частенько дерзят, к тому Кудеслав уже привык. Но чтобы и сопля тонконогая туда же… И почему могучий кудесник, не единожды помянув простоту затеваемого ведовства, намеревается творить его не сам-один, а с помощью какой-то бабенки? Да что бабенка — в иное время Корочун бы наверняка не побрезговал и подмогой мальца-беспорточника! Что же это за волхв такой?!
— А вот такой это и волхв, — насмешливо протянул старец, оборачиваясь к вятичу. — Вот все-то мы четверо и суть волхв по прозванию Корочун, хранильник Идолова Холма да Навьего Града. Съел? — Он с чрезвычайно довольным видом разглядывал выражение Мечникова лица. — Может, и не след бы мне этого открывать, а только я тебя, человече, уж раскусил: тебе всей правды вовремя не скажи, так ты навыдумываешь…
Мечник немо зашевелил губами. Через миг-другой из этого шевеления вылепилось-таки нечто членораздельное:
— Это ты… значит… и они… А?
Волхв засмеялся. Его дробному сухонькому хихиканью принялись вторить Любослава и даже наглый голоногий щенок (на щенка, впрочем, разом оборвав смех, одновременно да злобно прицыкнули и старец, и женщина).
А потом старик сказал с внезапной серьезностью:
— Чтобы постичь многое из того, что удалось постичь мне… или нам — это будет вернее, но уж лучше я стану говорить не как следует, а как привычно людям, чуждым многих неявных тайн… Так вот, для постижения многого мне пришлось вычленить кой-какие из своих душевных наклонностей и дать им возможность развивать себя отдельно от прочего. Столь замысловатым образом и появилась на свет сия достойная троица… Как я смог этакое совершить? Не скажу. Во-первых, все равно не поймешь, а во-вторых… Пес тебя ведает, а ну-кось поймешь? Чахлого, не к месту говорливого дедки, небось, еще аж на троих хватило без особой убыли для первоосновы, а кого другого, может статься, и на одного себя мало.
Мечник слушал, а сам, до боли вывернув шею, безотрывно глядел на Любославу. В суть поведанного волхвом Кудеслав не вдумывался. (Чего тут вдумываться-то?! Одно слово: ведовство.) Однако эта сероглазая… Ну и душа, ну и достойные же задатки, выходит, были у того, изначального Корочуна!
Старик перехватил Мечников взгляд (а наверняка и не только взгляд) и смущенно хмыкнул.
— Этого я и сам до конца постичь не способен, — как-то чуть ли не виновато произнес он. — Вычленял-то я… — волхв запнулся, фыркнул не то весело, не то возмущенно — разглядел, небось, ярко нарисовавшееся в Кудеславовом воображении виденье седобородого мудреца, свежующего себя самого, будто кабанью тушу.
Отдышался Корочун, заговорил вновь:
— Вычленял-то я свое целительское дарование, ну и что там еще к нему надлежит… А получилась ни с того ни с сего баба. А и хорошо, что так! Сколько я с нею мучений принял — до сей поры дрожь прохватывает, как вспомню. Ну-кось, прикинь: отшельно живущий старец с новорожденным дитятком на руках! Да и позже… Зато с Остроухом и этим вот, последышем, горя не ведал. Как по той приговорке: сперва няньку, а после — ляльку…
Он тяжко вздохнул, отер дрожащими пальцами взмокревшую плешь — словно бы попытался изловить резвящийся на ней очажный отсвет.
Потом сказал:
— Ты, человече, уразумел ли, зачем я тебе все это поведал? Я тебе сокровенное наше открыл, чтобы ты впредь не выискивал в моих речах злые обманные умыслы. Ты ведь, мил-друг, от родительских лона-семени наделен неслабой неявною силой. И я… верней, мы… пред тобою вроде как щит уронили. Такую подноготную приоткрыть — это куда опасней, чем назвать доподлинное имя свое. Неужто и теперь не поверишь в мою искренность?
Кудеслав наконец оторвал заклякший взор от Любославы и тяжко уставился на волхва:
— А не боязно тебе, что через меня и нездешние вороги дознаются о твоем сокровенном?
— Не боязно.
Наступив обутой в мягкую сыромятину ногой на каменное ограждение очага, волхв плавно раскачивал над жаркими угольями тускло взблескивающую подвеску.
— Не боязно, — повторил он. — Похоже, нездешние уж вызнали все, что только хотели. Крепко они нас всех заморочили было, крепче крепкого; и за собственным разумом, поди, никто из нас не следил, как то надлежит. Потому-то и одолел меня ворог, вкравшийся к самому моему очагу, — одолел, хоть я призвал себе в помощь всю безмерную силу Скотьего Бога… Оружье-то отложи покуда — не дай Велес, сам себя покалечишь.
Негромкое потрескивание заставило вятича обернуться к очагу.
На волхвовской жаровне тлел, наливаясь голубым мерцанием, насыпанный хранильником непонятный песок. От мерцания этого потянулась под самую кровлю струйка белесого прозрачного дыма — потянулась, завилась вервием, и вдруг будто порыв неощутимого ветра накинул ее на Кудеслава.
Размылась, подернулась водянистой зыбкостью сумеречная внутренность волхвовского жилья. В Мечниковы ноздри плеснуло чистой горечью осеннего увядания, перед глазами заколыхались сполохи теплой, спокойной желтизны — раз, снова и снова… Волхв, наверное, качает свою блестяшку…
Тихие шаги за спиной. Не оборачиваясь, вятич понял, что это Любослава подобралась ближе, словно бы и ей захотелось омыться пряным духом степного ветpa, росы, настоянной на поникших травах, — всего того, что мерещилось… нет — жило, прорастало, лилось с волхвовской кудесной жаровни.
А потом Любослава заговорила. Голос ее выстилался спокойно, незамысловато — под стать чародейскому дыму-курению — и Мечнику с первых же слов подумалось, будто это колыбельная. И лишь чуть позже до вятича дошло, что баюкает усталая женщина не голоногого мальца, а его самого.
Это можно постичь, это можно понять —
Так и день рассветает опять да опять,
Так за стужами весны приходят,
Так земля то мертвеет, то родит…
Разве можно счесть злом избавленье от пут?
Что же люди в тоске беспричинной клянут
Неминучую гибель-судьбину,
Мня концом-окончаньем кончину?
Отдохнуть, мертвечину с души отряхнуть,
Вновь познать позабытую сущую суть,
А потом… Эко слово занятное: «вновь»…
Задышать, отплевав материнскую кровь,
И бездумно взглянуть сквозь глазницы
Народившейся новой темницы…