12
Они без малого опоздали.
Без очень малого.
Без настолько малого, что уж лучше бы его не было. Все-таки лучше, когда сделать нельзя ничего, чем когда еще можно попытаться (а значит, нельзя не попытаться) сделать хоть что-нибудь: «хоть что-нибудь» — это всегда вред самому себе и ни малейшего проку для главного. В НАИУДАЧНЕЙШЕМ СЛУЧАЕ ни малейшего проку.
Так что, наверное, все было зря.
Бесполезность любых усилий нужно было понять, еще когда Мечник принял из Векшиных рук знак Двоесущного Божества и лядунку, которая хранила в себе ЕГО-ЕЕ камень — камень изменчивый, как горячая текучая кровь, как огонь, как жизнь… Как время.
Бесполезность изнурительной спешки Мечнику следовало осознать вместе с осознанием Счисленева предупрежденья — того самого, которое Блюститель Порядка Времен тщился передать… Тщился и не мог, подловленный ржавыми могучими колдунами, выискавшими себе поистине непобедимую союзницу: труднопостижимость Двоесущного Божества. Вина ли Двоесущного, что даже хранильник ЕГО-ЕЕ капища, который, стремясь приблизиться к хранимому, сам во многом вышел за пределы людского понимания, — даже он не способен беседовать с НИМ-ЕЮ прямо? То есть Корочуновы-то слова и побужденья просты да понятны для Тайного Божества, а вот наоборот…
В достопамятную ночь, когда вятич по следам премудрого старца отыскал святилище Двоесущного, волхв просил у НЕГО-НЕЕ того, чего никогда не осмеливался просить раньше: постижения. Возможности слышать, слушать и понимать. Для себя и (ну хотя бы не «и», а «или»!) для тех, кому предстоит отправиться в путь (Корочун уже тогда догадывался и что путь предстоит, и — примерно — кому именно). Божество снизошло ответить. «Если я одарю пониманьем тебя, ты станешь мною. Если одарю слишком многих, я стану ими».
Почему же Двоесущное тут же, наперекор собственному однозначному, казалось бы, отказу удостоило Кудеслава чаровными дарами? Потому что он не был волхвом, потому что не был он «слишком многими» и сам нарвался на эту честь, подвернувшись божеству под руку? Похоже на правду… Вот только важна ли в данном-то случае правда, которая всегда похожа на что угодно, кроме самой себя?
Важно одно: Тайное Божество, мгновенно сумев распознать колдовскую затею ржавых, слишком долго не могло поведать о ней тем, кому о ней непременно нужно было поведать. Потому что единственного человека, к которому могло обратиться Двуединое, ржавые твари расстарались как можно надольше избавить от единственной вещи, с помощью которой оно могло к нему обратиться (именно стараниями Борисветовых колдунов лядунка и знак попали к Векше и так долго у нее оставались).
И затея — главная затея ржавых — удалась. Ну, почти удалась. Только от этого «почти» вряд ли легче.
Из ворогов страшней прочих тот, кто ведет себя непонятно.
А еще страшней тот, который никак себя не ведет. Потому что на самом деле таких врагов не бывает.
Знал, знал все это Кудеслав Мечник. А только не шибко много толку получилось от того знания. Ему ведь, Мечнику-то, впервые в жизни навязали такую битву, где распознается не каждый из даже достигших цели вражьих ударов… где ворожьи умыслы разгадывать надлежит не по ворожьим, а по собственным своим же поступкам… а паче — по НЕ-поступкам…
Сохраните, боги пресветлые, в этой ли, в грядущих ли жизнях дожить до времен, когда все доподлинные, не напоказные битвы сделаются такими!
Сохраните ли? Ой, навряд!
Ни выворотни-людодлаки, ни приведшие их с Борисветова Берега могучие колдуны не могли вмешиваться в теченье времен. Но они смогли сделать так, что пять человек вместе с крохотным осколком окружающего выпали из этого самого течения. Для пятерых прошло всего-навсего полночи да три четверти дня, а для прочего мира… Леший знает сколько — во всяком случае, больше.
Ржавое колдовство было непрочным. Стоило одному из пятерых получить весть о проклятом наслании, как оно отпустило, пропало, сгинуло без следа… Нет, не без следа. Свое дело оно уже сделало. Почти.
Опять почти…
Подоспеть за считанные мгновения даже не до начала — до окончания ржавого обряда… О какой надежде теперь можно говорить?! И что может теперь принести твоя, Мечник-Пернач-Чекан, воинская привычка не считать дело проигранным прежде, чем оно будет проиграно бесповоротно и окончательно? До сих пор эта привычка помогала тебе выкручиваться из наибезвыходнейших положений. А теперь… Теперь она втравит тебя в безнадежное, гибельное. И если б же одного только тебя!
Нужно было гнать их обратно.
Проклятый волхв! Это из-за него, это он запретил… Еще там, в Междуградье, перед уходом… И вот недавно тоже…
…Это было на сломе минувшего дня. Предзакатье уже тронуло золотом западный склон чистой небесной тверди, вдали гремел боевой клич изнывающего по драке и любви лося… Вокруг был обычный осенний лес, разве лишь своею преждевременной прозрачностью да желтизной напоминавший о недавнем разгуле чужого могучего колдовства.
Кудеслав стоял над только что рухнувшим конем (их последним конем), бессильно глядя, как неотвратимо слюдянеет выпученный, оплетенный густой паутиной кровяных жилок глаз несчастной подседельной скотины. Присевшая рядом Векша торопливо водила растопыренной ладошкой над уже не по-живому скалящейся конской мордой — водила, шептала какую-то невнятицу… Парой мгновений позже ей принялась вторить подоспевшая Мысь, но… Даже ведовство уже не могло помочь.
Как они берегли этого коня! Не только поклажу — даже седло с него сняли; ехали на нем лишь подлинная да издельная Горютины дочери (не потому, что самые слабые, а потому, что самые легкие) — по очереди, изредка, не подолгу… А теперь вот и того не станет. И движенье, просто удручавшее Мечника своей медлительностью, сделается еще медленней…
Тогда-то и решил было вятич: пускай волхв хоть навыворот изворачивается, а Векш надо налаживать вспять. И Жеженя с ними: от вздорного сопляка хлопот выйдет куда больше, чем проку. Ну и — как ни жаль! — Асу. Даже она в предстоящем деле вряд ли будет подмогой. Много ли проку получится от урманкиной боевитости, ежели клинок, способный убивать Борисветовых, все равно один! Да и опасно спроваживать прочих вовсе без никакого присмотра. Главная задача — суметь их прогнать… особенно Векш… Ничего, сумеем. Нужно суметь.
Не успел Кудеслав додумать все это, как из Векшиной невнятной скороговорки вдруг выткнулось, будто нож из дыроватого голенища, надтреснутое брюзгливое дребезжание:
— Выкинь из головы! — поднявшись на ноги, Горютина дочь отошла в сторонку и принялась брезгливо вытирать пальцы о замшелый древесный ствол (словно бы то незримое, чем она пыталась оживить загнанного коня, пропиталось смертью и прилипло к руке).
Мечник молчал, лишь стиснутыми зубами поскрипывал. Самому-то волхву Кудеслав ответил бы, да не коротко, да, может, и не словами… Но то — САМОМУ. А так… Да уж, уютно устроился могучий волхв. Безопасно устроился.
— Кому да где безопасней — про то давайкось рассудим после, как-нибудь по свободе… коль будет случай… и коль вообще хоть что-нибудь будет. А нынче… — хранильник помолчал, пережидая напавший на Горютину дочь кашель. — Нынче, мил-друг, давай малость порассудим…
— Самое время и место для рассуждений, — буркнул Мечник. Он оглянулся, словно бы ища поддержки спутников — именно «словно бы», поскольку надеяться на такую поддержку было бы глупо.
Жежень, пользуясь внезапно выпавшими мгновеньями отдыха, растянулся на земле и блаженно уставился в вечереющую небесную высь. «Болтайте себе, о чем хотите — абы подольше!» — явственно выражало лицо парня. Аса расслабленно привалилась плечом к дереву чуть поодаль. Казалось, будто бы она до того устала, что даже поленилась прилечь и дремлет стоя. Но из-под полуприкрытых век урманки поблескивали зоркие несонные взгляды. В беседу она вряд ли вслушивалась (сама как-то сказала, что все эти «хитромудрствия» — не ее ума дело), а вот присматривать за окрестностями не забывала.
Что же до Мыси, то это бывшее златое изделие так и замерло над уже мертвым конем, причем уши девчонкины едва ли не тряслись от жадности да страха упустить хоть единое из произносящихся поблизости слов. Сама Мысь покуда от произнесения слов воздерживалась — на том ей и сердечное благодарствие.
— Еще раз — уж в который раз! — повторяю тебе, человече: коли идти далее, то всем, а коль возвертаться, то опять-таки всем. Почему ты не хочешь мне просто поверить? Почему вам, умным, обязательно надобно разъяснений?!
Вятич приоткрыл было рот, но подселившийся к Векшиному разуму волхв рявкнул с внезапною злобой:
— Один ты не управишься! — Мудрый старец никак не мог приноровиться к юному горлу Мечниковой жены и потому вновь был вынужден пережидать приступ не своего кашля. За это время старец успел вернуть своему голосу обычное чуть насмешливое спокойствие. Или это не сам волхв взял себя в руки, а Векша сумела задавить чужую нежеланную злобу?
— Богам ли, Навьим, слепенькому ли случаю взбрело свести вместе именно вас именно нынче — не знаю, — заговорил старец, — а только ежели это случай, то, значит, не так уж он слеп, как любит прикидываться. Вы, пятеро совершенно разных, сами того не замечая, настолько переплелись душами… Каждый со всеми. Даже ты с этой урманкой — через Векшины подобья, а от них — через Жеженя… И уж тем более счастье, что в сплетенье это затесалась вторая твоя… не чужая ни здешнему, ни нездешнему… Пойми, вы пятеро ВМЕСТЕ… Вот, к примеру, я — четвероединый волхв… Воссоединившись, мы-я сливаемся всего-навсего в одного. Который был всего-навсего человеком ДО и потому НЫНЧЕ может стать пускай и беспримерно могучим, но опять всего-навсего человеком. А вы… Вы, пятеро совершенно разных… Подумай, ты, умный: почему бы это владелец Борисветовых беспромашных стрел Белоконь подарил тебе свою возлюбленную? — Впервые за все время этой нелепой беседы Векша искоса, через плечо глянула в лицо Кудеславу и тут же вновь отвернулась. — Да, он-то был ей нелюбим, а только другие, небось, на обоюдность и харкнуть поленятся — особливо старцы, когда юниц-молодиц за себя… А этот, вишь… Почему? Молчишь… Ну-кось, тогда я скажу… Нет, спрошу: что для крепкого расчетливого ладу-порядка, который от разума, — что для такого страшней всего? Сызнова помалкиваешь? То-то. Еще неизвестно, чего друг-приятель твой Белоконь сильней напугался — Векшиной нелюбови или собственной своей же влюбленности. Наисильнейшее, наимогутнейшее ведовство, неподвластное ни разуму, ни явным да неявным силам, ни богам, — это и есть любовь. А паче всего такая любовь, которая неразделенная или чересчур разделенная — к примеру, не с одною…
Вновь помолчал Корочун, давая время не то Векше отдохнуть, не то Мечнику разобраться в услышанном (или себе — в сказанном?). А потом вдруг заставил Горютину дочку произнести совсем по-иному, с какой-то режущей ухо робостью:
— Вот я и говорю: коль вы не только МОЖЕТЕ, но и СМОЖЕТЕ… Коль смогу и я… Весь… Ну, довольно уж! — рвущиеся с Векшиных губ слова хранильника вновь налились злобой (не на самого ли себя разгневался премудрый?). — Это все говорено для твоего разума, теперь пора и с глупостью твоей побеседовать. Я вроде как уж объяснял, а ты вроде как слушал: то, что мне приходится прокрикивать вам на этакое непомерное расстоянье, ржавым подслушать легче легкого. Тогда на кой же ты хряк вынудил-таки меня, старого, орать про подобное? Объяснений он пожелал… А если?..
— Будем в надежде, что Борисветовы из твоих объяснений ничего не поняли, — буркнул Кудеслав. — Как я.
— А я все поняла! — это Мысь встряла-таки, не утерпела.
Векша насмешливо хмыкнула (то ли за хранильника, то ли сама за себя — поди разбери). И вновь заговорила старческим голосом:
— Я еще вот что скажу…
На Мечниковом лице явственно проступило раздраженье: долго ли, мол, старик собирается тешиться болтовней?
— Стерпи — уж недолго. — Прах бы побрал эту хранильникову повадку — не дожидаться, пока собеседник успеет воплотить мысли в слова. — Единственно вот что: давешние ваши виденья грядущих жизней впрямь отчасти навеяны ржавыми. Виденья эти сами по себе не ложны, однако… Извиняй уж, но вы оказались глупей, чем понадеялись ваши вороги. Они не непременность Борисветова верха доказать тщились, а пугали вас ужасами любезного Световиту безладья; только вы того не поняли. Показанным вам порядкам основа — страх да ненависть, а это ведь чувства… Чувства, вусмерть умучивающие разум… Только этакое и не хуже, и не лучше ничуть, чем когда разум напрочь забивает чувства — как безоглядное властвование одного надо всеми не лучше и не хуже властвования всех над каждым. Так что кто из коней верх ни возьми…
Векша перевела дух, утерла рукавом полушубка посеревшее мокрое лицо.
— Теперь выбирай — идти вам дальше (всем) или махнуть на ржавых рученькой да поворачивать восвояси (всем), — старческое дребезжанье сделалось еле слышным, оно почти утонуло в трудном, надорванном дыхании вятичевой жены. — И обещаюсь тебе впредь не подавать голос, покуда ты сам меня не попросишь.
Первым и едва ли не единственным следствием волхвовских поучений оказалось то, что Мечник по их окончании лишь с немалым трудом сумел припомнить, как да из-за чего эти самые поучения затевались. А припомнив-таки, сообразил: независимо от того, убежден ли он сам многословными хранильниковыми байками, выбирать больше не из чего: после всего никакая сила не сумеет принудить Векш «поворачивать восвояси». Проклятый старый хитрец — обошел-таки!
…А вот теперь Кудеслав был бы не прочь попросить у четвероединого старца совет — даже не в надежде услышать что-либо дельное, а просто чтобы послушать, как тот запоет нынче.
Но старец помалкивал.
Более того, Векша уже несколько раз пробовала звать его, но все без толку.
Впервые — громко, испуганно — она окликнула хранильника, когда ясный день вокруг мгновенно сменился… Нет, «сменился» — неудачное слово. Ничто вокруг не менялось. Мечник со спутниками попросту вошли в ЭТО, как можно войти под навес или в избу… если бывают на свете навесы да избы, видимые лишь изнутри.
Первой там оказалась Аса. Кудеслав, уже чуть ли не на себе волочивший то одно, то другое Векшино уподобив (словно бы подрядившись взамен опочившего давеча коня), как и раньше, отчетливо видел перед собою частокол древесных стволов, просветы-прорехи в этом частоколе, означающие близость прогалины, луга либо речного берега, спину урманки, испятнанную неуместно веселыми бликами — черненье скандийской кольчуги местами поистерлось, обнажив гладкий металл… Ничто вроде бы не изменилось, но Аса вдруг замерла и заозиралась так растерянно, в таком испуге, что вятич стряхнул висящую у него на плече Мысь и бросился вперед.
Всего какой-нибудь шаг оставался до закаменевшей урманки, когда причина ее внезапного испуга обрушилась и на Кудеслава. Погасли искристые блики на потертостях Асиной кольчуги, рванувшийся на волю клинок высверкнул было чистыми брызгами расплескавшегося Хорсова злата и тоже погас, сделался тускло-бурым — словно бы заржавел мгновенно и вдруг…
И Кудеслав замер рядом с урманкой, оцепенел, будто на полушаге врос в землю. Безвольно, потерянно застыла оружная рука вятича: не оказалось вблизи никаких ворогов… по крайней мере, на первый взгляд.
Тот же лес вокруг, та же заслоненная безлистыми деревьями даль. Вот только небо стало другим. Всю небесную синеву в единый миг подменила собою тяжкая мохнатая пелена.
Бурая.
Хворая.
Словно бы пропитанная загнивающей кровью.
И там, в этих космах, сочащихся липкой ржой (язык бы не повернулся назвать подобное светом), — там что-то жило, что-то ворочалось, время от времени коверкая провислое небо судорогами мучительных рыжих зарниц.
А еще примерещилось Кудеславу (но уж это точно лишь примерещилось), будто под сапогами его поверх палой листвы выстелилась вдруг ровная да бескрайняя травяная заросль и будто бы сквозь застящие небо деревья проступила грязно-червонная нить, коей травяная равнина сшивалась с опрокинутой равниной низких кудлатых туч… И будто бы то ли откуда-то с неба, то ли из этой вот нити донеслось едва слышимое многогласое пенье-стенанье и протяжные выкрики: «Ты-ы-ы? Вот и добро-о-о! Нынче-то не как в былой твой приход; нынче-то тебя до-жи-да-ю-у-у-у…»
— Что это?! Старче премудрый, что?!
Векша. Небось и она уже окунулась в невидимую извне жуть. Ее пронзительный вскрик, раздавшись почти что над самым ухом, спугнул, отогнал Кудеславово наважденье. А явь — невероятная, похожая на мучительный сон — осталась. Да и наважденье (коль оно действительно должно было зваться так) не сгинуло, а именно что отогналось. Не совсем и не далеко.
Они не скоро смогли заставить себя настолько привыкнуть к случившемуся, чтобы продолжить путь.
Да, не скоро. А могли бы и вообще не суметь — если бы не вятич, которому однажды уже выпало пережить очень похожее (на Идоловом Холме, когда Кудеслава внезапно впустило в себя потаенное капище ЕГО-ЕЕ).
Но все равно, наверное, даже Мечнику не удалось до конца принять произошедшее именно как произошедшее — непонятное, но доподлинное.
Потому что он позволил другим и себе двинуться дальше не так, как следует двигаться, когда опасно. Тем более — когда сознательно приближаешься к опасности. Тем более — когда сознательно приближаешься к опасности, подобной той, к которой приближались они.
Лес оборвался вдруг, разом, словно его ножом обкорнали.
Они тесной кучкой остановились на странно ровной, голой, лишенной подлеска опушке, и даже тень такой мысли никому из них не закралась в голову, что надо бы поосторожничать, как-нибудь затаиться… Никому. Ни Векшам, враз позабывшим о своей усталости; ни мрачно поигрывающему тяжким кузнечным молотком Жеженю; ни спокойно опершейся на копье Асе… Ни самому Мечнику, в уме которого вертелось лишь «опоздали», «почти опоздали» да «проклятый старик».
Глупо, непростительно глупо было так вот бездельно и бездумно торчать на виду у ворогов… а только вороги-то ни единым взглядом не снизошли подарить внезапно объявившихся пришлецов. Или это притворство? Боги, да какая теперь-то разница?! Видят — не видят, глупость — не глупость… Что ни делай, что ни делайся теперь — безразлично. Потому что вон она, твоя судьба. Там, впереди. На вдавившемся в широкое ленивое тело реки тупорылом травянистом мысу. Возле крутобокого кургана с ветхим каменным идолищем на плоской вершине. Точней, не возле кургана, а вкруг него. Вокруг подножия, изморщиненного да обезображенного шрамами промоин, желваками оползней…
Ржавый хоровод.
Неторопливый.
Безостановочный.
Тугое вервие, сплетенное из человекоподобных чудищ в просторных ржавых одеждах, — вервие, обвившееся вкруг подножья невесть чьей прадавней могилы; ржавый великанский змий, впившийся в собственный хвост и оттого сделавшийся бесконечным, вечным. И слитное могучее пение, умудряющееся быть заунывным и прекрасным одновременно; подобное журчанью огромного водоворота, который манит, который затягивает — неторопливо, неотвратимо, непобедимо…
Нет. Пение, журчание… Нет.
Хруст.
Гуд и хруст огромного жернова, хруст самого времени, перемалываемого тяжкой безостановочной ржавостью, которая способна бесстрастно и властно подминать, давить, истирать что угодно — тела, жизни, миры…
А надо всем этим — небо. Окровавленное, измученное до тупого равнодушия ко всему, даже к собственному страданию; и далеко на западе терзает, полосует его стремительными когтями молний немая, полузадохнувшаяся от злобы гроза…
И откуда-то оттуда, из набухшей гнойною кровью щели виднокрая, нет-нет да и приносится гулкий тягучий зов, в котором волчья тоска перемешана со злобной человеческой радостью…
Судьба.
Твоя и твоих.
Всех тех, кто с тобою. Всех.
Будь ты проклят, будь ты до скону веков трижды по многажды проклят — ты, велелукавый старик, помешавший вятичу Мечнику обездолить Векшу… Векш… спутников своих обездолить в дележе этой судьбы!
Кудеслав тряхнул головой, словно бы надеясь вытряхнуть из нее гнев, обиду и что-то еще, чему он названья вовсе не знал, да и знать не хотел. Вот только сбыться этим надеждам не судилось. Злость на волхва, к примеру, вытряслась лишь отчасти и вполне ощутимо: словами.
— Ну, где же твой премудрый учитель? Чего молчит? Кликни уж его, что ли, — пускай явит нам великую свою мудрость… леший его заешь…
Не ждал, никак не ждал вятич, что жена откликнется на его бранчливое ворчанье, и говорил-то он больше для себя, чем для нее, а потому вздрогнул и растерянно оглянулся, когда услыхал позади сорванный Векшин голос:
— Я зову. Я зову-зову, а он… Может, вздремнулось ему?
— Самое время…
Кудеслав не договорил. Что-то изменилось, что-то малоприметное, однако показавшееся очень важным возникло, появилось вокруг…
Вроде бы над их головами стлалось все то же низкое косматое небо, и все так же сочился с него липкий свет, пахнущий мертвым гнилым железом… На небе этом не было и не могло оказаться лика светозарного бога, а потому на земле не было, не могло оказаться теней, как не бывает их в мутнооблачные дни предненастий…
Да, теней не было. Прежде. А теперь они вдруг возникли.
Покуда еще бледные, дрожащие, боящиеся всех и всего остроконечные язычки бурой мглы выползали из-под ног, из-под древесных корней… Сразу стало заметно, что ровная луговина, отделяющая лес от древнего могилища с каменным истуканом на вершине и со слитной вервеницей чудищ вкруг подножия, — что луговина эта не такая уж ровная и не такая уж луговина. Похоже, недаром опушка казалась неестественно ровной, похоже, когда-то давно сводили здесь чащу-матушку (так ловко да тщательно, что по сию пору не сумела она оправиться и возвратить себе отнятую землю). Низкая луговая трава прятала в себе множество истлевающих пней да отрухлявелых, вросших в землю коряг — и теперь спрятанное обозначало себя зачатками робких прозрачных теней.
Тени тянулись к кургану.
Все.
Как будто часть леса и мыс охватило громадное разгорающееся огненное колесо, осью коего был курган.
Догадка эта показалась настолько не подлежащей сомнению, что Кудеслав мимо воли завертел головой, высматривая таинственное световое окружье.
И тут же напрочь забыл о нем, потому что запнулся взглядом о Мысь.
Издельное подобье Горютиной дочери мерно покачивалось в лад с несущимся от могилища стройным пением ржавых, а глаза девчонкины… Ослюдянелые, неживые, они пугали бездонностью открывшейся в них пустоты. Пустоты, среди которой вздрагивали и разрастались мутно-бурые сполохи.
Издельное подобие вспомнило, кому обязано плотью и живым дыханием. Верней, память обрели именно плоть и дыхание. Собственную память, отличную от памяти разума. И рвались теперь к тому, из чего были сотворены. К СВОИМ.
Перехватив тревожный Мечников взгляд, подлинная Горютина дочь шагнула к Мыси, замерла на миг и вдруг, изо всех сил размахнувшись, ударила бывшую златую богиню в лицо стиснутым до белизны кулачком. Кулачком крепким и острым, как косулье копытце.
Мысь шатнулась, скрючилась было, прижав ладони ко рту, но тут же отдернула руки, выпрямилась и просипела, еле шевеля расквашенными губами:
— Еще!
Векша ударила еще раз (как показалось Кудеславу — не без удовольствия) и замахнулась вновь, но Мысь торопливо взвизгнула:
— Хватит! — Она осторожно потрогала вздутые кровоточащие губы, стремительно заплывающий глаз и всхлипнула. — Ишь, расходилась…
— Отпустило? — спокойно спросила Векша, потирая кулак.
— Да. — Мысь шмыгнула носом, отодвинулась на шаг-другой. — Ты, ежели меня вновь скрутит, больше не бес… об… об-беспокои-ой!-вай!-вайся. Я теперь и сама… твоими стараниями. Теперь мне лишь губу облизнуть аль сощуриться — враз голова просветлеет… потому как искры из глаз… — Она снова шмыгнула носом. — А знаешь, от того наважденья и прок был. Толи вспомнить выпала удача, то ли понять…
Мечник перестал слушать.
Вот он, значит, каков, этот перекат, этот путь с берега на берег Время-реки…
Небо над вершиной холма-могилы проседало, словно бы норовя вырастить из себя опрокинутое отраженье земного кургана. Мохнатая грязно-рыжая воронка отвисала все ниже, все ощутимей и быстрее закручивалась подобно непомерному, вывернутому наизнанку водовороту. Ее нацеленное вниз острие уже почти касалось головы зализанного ветрами идола, и уже несколько человекоподобных созданий выломились из верченья ржавого жернова, двинулись вверх по склону могилища, а нездешний напев громчел, креп, а опрокинутая воронка небесного кургана наливалась, вихрилась знакомым светящимся туманом, похожим на грязную седину… Именно туда, к этой всасывающей и сжигающей в себе свет вихревой воронке, ползли удлиняющиеся тени (до чего же нелепо зрелище теней, ползущих к светлому, а не от него!); именно там, у подножия древнего истукана, на вершине земного кургана, под острием вихреватого кургана небесного, вот-вот должно было начаться то, ради помехи чему здесь и ты, Кудеслав Мечник, и те, кто пришел сюда вместе с тобой.
Так что же, ты так и проторчишь бездвижным пугалом?.. Даже не пугалом, пугало — это то, что пугает, а тебя ржавые попросту не хотят замечать…
И тут внезапно очнулась от своих загадочных раздумий Аса. Она рассеянно выронила копье, обернулась, подошла к Жеженю, молча отняла у него молоток… А потом, так и не сказав ни единого слова, урманка беззамашно, почти неприметно для глаз дернула кулаком, и Чарусин закуп осел на жухлую жесткую траву.
Мысь вскрикнула (сперва тихонько, и тут же еще раз, но уже куда пронзительнее — от боли в разбитых губах). Мечник и Векша одинаково дернулись было к Асе, но та выкрикнула:
— Нэй, нету с ума ушествия! Я… Чтобы он не сунул себя в убой. Слишком верит, что он могуч. Дьоделиген… Его там забывать… Забивать…
— Понятно, — сказал Кудеслав, ошарашенный страстным многословьем урманки.
Потом он скользнул хмурым взглядом по лицам Векш и тихо, но внятно спросил:
— Мне тоже с вами, как она с ним? Или все-таки доброй волей останетесь, где стоите?
Словесных ответов Мечник дожидаться не стал, хватило и вздохов — горестных, но в общем покорных.
— Ты бы тоже… — Вятич обернулся к Асе. — Меч-то один, а обычным оружьем с теми не совладать…
— Совладать, — хладнокровно ответствовала урманка. — Острыйух… Старый умнец рассказал, и я поняла: Острыйух бил не тот конец топора.
Кудеслав только плечами пожал. Не было времени вникать в ломаную речь неуклюжеязыкой скандийки да выяснять, который конец топора следовало бить Остроуху (и, главное, с чего бы это ему вообще могло взбрести в голову бить несчастный топор).
Ни на что уже не было времени, потому что ржавые почти добрались до вершины могильного холмища.
Досадливо рванув меч из неудобных ножен, вятич спорым шагом двинулся к ржавому хороводу, обвивающему подножие стародавней могилы. Не оглядываясь (следует за ним урманка или в последний миг все-таки передумала — то уже лишь ее дело), стараясь не думать об очевидной безнадежности своей затеи — наверняка самой последней в нынешней жизни…
Изо всех возможных желаний сохранилось у вятича лишь одно-единственное: ворваться в хоровод Борисветовых зайд да всласть распотешить душу рубкой этих проклятых тварей, которые позволяют себе пренебрежительно не замечать его, Мечника Кудеслава. Чтоб хоть на несколько мгновений их стройное величавое пенье вспоролось воплями ужаса, пронзительным смертным воем, чтоб перед собственной гибелью успеть наслушаться тупого хряска нездешней плоти под светлым здешним железом, чтоб удалось хоть пяток ржавых страшилищ погнать пред собою в Навьи — или куда там спроваживаются разлученные с телом души выворотней-людодлаков и прочих Борисветовых порождений?!
Наверное, сбылась бы эта мечта вятского воина, не случись у него на дороге трухлявая, полуистлевшая коряга. Старая такая, обросшая ржавым мохом и сорной, пакостного вида травой, гниль, ничем не приметная среди прочего давнишнего валежника, какого полно было на пустоши меж лесом и могильным холмом.
Несколько точно таких же коряг вятич миновал благополучно, а эту…
Мечник не споткнулся о нее — еще такой бы оплошности не хватало опытному воину! Он безошибочно высмотрел лежащий даже не поперек пути, а чуть в стороне кусок мертвого дерева (хоть лживый несветлый свет превращал землю под ногами в красновато-бурую мешанину доподлинного и кажущегося). Но обглоданный временем древесный труп почему-то вдруг оказался совсем близко, а потом…
Что-то вскинулось рядом с вятичем, ожгло его правый кулак влажным горячим выдохом; клыкастая пасть, лязгнув, сомкнулась на обнаженном клинке… Мощный рывок едва не выломал запястье, и в правой ладони Мечника остались лишь болезненное неудобство да пустота. Оторопев от непоправимости случившегося, от бешеной злобы на собственную непредусмотрительность, вятич смог лишь беспомощным взглядом проводить крупного грязновато-рыжего волка, убегающего (даже не особенно торопясь, с этакой глумливой ленцой) к окруженному Борисветовыми тварями холму. Волка, уносящего в клыках кованный Званом меч — единственное здешнее оружие, способное убивать нездешних.
Так-то. И нечем даже утешиться. Разве лишь темными пятнами, которые успел заметить на отточенном искристом железе: как ни скалился выворотень, как ни оттопыривал паскудные свои губы, а все же не уберегся-таки, порезался о клинок. Слабоватое утешение…
Вот и все. Тщетными оказались мудрое провидение Звана, отчаянные надежды четвероединого волхва…
Как бишь взрыкивал волчий голос в полусне-полумаре — тогда, давно, после стрел из засады? «Пускай уходит к нам. Мы сами». Вот и сбылось.
На смену злобе пришло самоуничижение, потом — вялое безразличие. Ведь случившееся можно и должно было предвидеть. Если благополучный исход ТАКОЙ битвы подвешен на одном-единственном клинке, то битву можно считать проигранной еще до начала. Что же не удалось додуматься до этого ни Звану, столь умелому в ведовских прорицаниях, ни Корочуну с его четырьмя головами? Мудрецы…
Еще и так нелепо все было затеяно! Словно бы кто-то — Зван, либо Корочун, либо оба они — нарочно задался целью вытворить из Кудеслава для ржавых подобье то ли набитого травою страшила, то ли дурильщика (это так об осенней поре охотятся на лосей: дурильщик привлекает внимание зверя, подражая боевому реву сохатого, а охотник тем временем…). Чем еще можно объяснить, что нездешние твари дознались о колдовских свойствах дареного Кудеславу меча прежде самого Кудеслава? Чем объяснить подобное? Разве лишь глупостью, умеющей ужиться в одной голове с самым наиразумнейшим разумом…
А сквозь чахлые сорняки под ногами все отчетливей, все победительней проступало видение высокой крепкостебельной травы — бурой да буйной; и курган, и почти касающаяся его вершины воронка ржаво-кровяного ненастья, и, наверное, лесная опушка вместе с теми, кто был на ней, — все это вдруг сделалось каким-то зыбким, ненастоящим, подложным. Настоящей была щель, бескрайняя щель меж плоской бурой равниной и низким тяжелым небом, да еще ветер был настоящим — ровный, сильный, спокойный, он терпеливо и непрерывно толкал Мечника в спину, пытаясь уломать его хоть на один шаг вперед, к горизонту, который, дождавшись этого шага, тоже стронется с места и поплывет, маня за собою, туда, где однажды Кудеславу сказали: «Здесь тебя не хотят» — и где нынче такого уже ни за что не скажут…
Что-то злобным рывком вдавилось-впилось в Мечникову шею — будто бы неведомый враг подобрался сзади и попытался обезглавить вятича до безобразия тупым клинком.
Выморочное видение сгинуло.
Пропала клятая щель, растворилась в доподлинном окружающем. А прямо перед собою Кудеслав увидал Векшу — та лихорадочно распутывала узел, стягивающий горловинку Мечниковой лядунки. Вот, стало быть, что привело Мечника в чувства: Корочунова выученица, обрывая ремешки, сдернула с шеи мужа его святыни. Именно «святыни» — круглый оберег со Счисленевым знаком тоже оказался у нее.
Зачем?!
Узел наконец поддался, и Векша торопливо перевернула распахнувшийся мешочек над своей ладонью, просеивая высыпающийся пепел сквозь пальцы. Что за новый бред, что она делает?! Разве можно так?!
Выраженье лица наузницы-чаровницы (ничего подобного вятич прежде никогда на этом лице не видал и вряд ли захотел бы увидеть еще хоть раз) заставило Кудеслава молча да бездвижно смотреть, как сыплется наземь пепел его родимого очага.
Через миг-другой Векша уронила лядунку и отступила на шаг, сдувая остатки пепла с лежащего на ладони багряного камня. А потом выученица волхва осторожно, словно опасаясь того, что должно было произойти, коснулась мерцающего лала кругляшкой со знаком Двоесущного.
И на маленькой перепачканной ладошке вспыхнул огонек. Холодный, но живой и радостный.
Настоящий.
Скорчившись, словно бы пытаясь укрыть новорожденный светоч от несуществующего (или неощутимого?!) ветра-погубителя, Векша принялась нашептывать какую-то трудноразборчивую скороговорку. В шепоте этом собственный Векшин голос мешался с надтреснутым блеяньем дряхлого волхва; и был этот шепот вовсе не таким тихим, как сперва показалось Мечнику… Вот только разобрать хоть единое слово было никак не возможно, потому что вывернувшаяся откуда-то сбоку Мысь беспрерывно и тоже отнюдь не тихо канючила:
— Железо, которого нет! Слышишь? Проси железа, которого нет! Чего нету, то и превратить ни во что не смогут! И всех ратоборцев, которых не стало! Слышишь? Всех! Всех!
Может, Векша слышала, а может, и нет — во всяком случае, по ней не было видно, замечает ли она Мысины приставания.
А небесный курган и курган земной уже слились вершинами, срастив во что-то непостижимо-единое зыбкость и незыблемость, переменчивость и неизменность, здешнее и чужое… Там, где небо коснулось земли, где высился каменный истукан одного из бесчисленных воплощений Светловида, — там теперь занималось, крепло угрюмое ржавое зарево. Тяжкое. Самодовольное. Родившееся не для того, чтобы умереть.
Вот только напев Борисветовых тварей едва уловимо менялся — обозначалось в нем что-то, чего раньше не было и чего явно не должно было быть. И сам хоровод замедлил свое безостановочное круженье, задергался, исказил доселе безупречные очертания… и вдруг надорвался, выплюнул из себя стремительные хищные тени.
Их были десятки, тех, кинувшихся к Мечнику, к Векше и Мыси, к слабому огоньку, теплившемуся в Векшиной горсти.
А-а, заметили, наконец?!
Краем глаза уловив движение справа от себя, вятич крутнулся на месте и увидел еще одного выворотня — гораздо ближе тех, которые налетали со стороны холма. Небось этот громадный рыже-бурый волчина до самого последнего мига скрадничал возле опушки, прикидываясь какой-нибудь гнилью — как недавно прикидывался корягой его собрат, похититель меча.
Уже некогда было раздумывать о том, возможно ли вовсе безо всякого оружия управиться с нездешней потворой. Единственно, что оставалось Кудеславу, — это подставиться под ее наскок.
Борисветова зверюга с ходу грянулась о стоящего на пути человека, сшибла его с ног и рванулась дальше — похоже, она попросту не видела ничего, кроме холодного пламени Счисленева камня. Рвануться-то потвора рванулась, только без особого толку: лежа на спине, Мечник ухитрился не только поймать, но и удержать выворотневу заднюю лапу. Лишь тогда волкоподобное страшилище обернуло к Кудеславу ощеренную клыкастую пасть.
Вятич попытался вскочить, но не успел — новый наскок выворотня опять сшиб его наземь. Обеими руками вцепившись в горло навалившейся твари, Кудеслав изо всех сил пытался уберечь свою шею от рвущихся к ней длинных слюнявых клыков. Но даже всех Кудеславовых сил оказалось для этого маловато. Мечнику чудилось, будто он явственно слышит треск своих лопающихся от напряжения сухожилий, предплечья и пальцы свело мучительной судорогой, а лицо уже мокрело от горячих зловонных выдохов, и неотвратимо близились, близились, близились жадный многозубый оскал да совершенно человеческое злорадство в глазах, не похожих ни на человеческие, ни на звериные… ни вообще на глаза…
И вдруг…
Выворотнева плоть, казавшаяся обомшелым камнем, внезапно и необъяснимо обмякла под пальцами Мечника, багрянец жутких глаз потускнел, подернулся смертным пеплом…
Аса.
Аса с Жеженевым молотком в руке.
Вот, стало быть, почему тот давний выворотень в вятском лесу испугался месящих воздух копыт вздыбленной лошади! И вот, стало быть, что означали показавшиеся бредом слова урманки про «не тот конец»! Ударь в свое время Остроух безглазую тварь не лезвием, а обухом колуна — тут бы этой самой твари и гибель. Не спасло бы ее тогда свойство нездешней плоти превращать в себя вонзившееся. Не рубить да пронзать, а бить, мозжить, ломать надобно — вот и вся премудрость. А коль так, то, возможно, и Желтый Топор все-таки сумел?.. О-ох же ж и к месту-времени вспомянулось! Леший бы память твою задрал с ее хозяином вместе!
Лучше б подумал, чего бы тогда эти, инобережные-то, так охотились за чудо-клинком, коль без него можно превосходнейшим образом обойтись? Или не в мече дело, а в руке, которой он достался? «Клинок скандийский звенел о клинок урманский… А руки чьи?» Может, тот засадщик в вятском лесу не меча убоялся, а благодаря кованному Званом оружию понял о Кудеславе нечто вынудившее назначить стреле новую цель?
Нет, не стал Кудеслав утруждаться поисками потаенного смысла. И благодарить воевитую скандийку за помощь да за науку тоже не стал. Размышленья и благодарности вполне могли подождать, а вот мчащиеся от кургана выворотни, по вятичеву разумению, ждать бы не согласились.
Но на деле вышло иначе.
На деле и без Кудеслава да Асы выискалось, кому встретить нездешних напастьников.
«Железо, которого нет…»
«Все те, которых не стало…»
Своротив с себя инобережную падаль да подхватившись на ноги, Мечник осознал, леденея: то ли он сам уже вовсе не тот, кого несколько мгновений назад подмяло ржавое чудище, то ли всему миру за эти мгновения взбрело сделаться непрежним каким-то… А может, не «то ли», а «и»? Или мир изменила перемена, случившаяся с Кудеславом Урманом Мечником?
Собственно, подняться он не успел. Вернее, не успел распрямиться. Еще вернее, едва-едва успел он более-менее утвердиться на ногах, как…
Как…
Земля словно бы мгновенно утратила плотность или вовсе исчезла, и Мечник взмахнул руками отчаянно и нелепо, разрываемый ощущениями стремительного падения в невесть какую глыбь и крылатого взлета к терзаемому злобным ведовством небу…
Нет, он, конечно же, никуда не провалился и не взлетел. Это просто (просто?!!) живее живого почувствовал он себя распяленным меж могучими, в самое сердце земли вплетшимися корнями да раскидистой, в самое сердце небес всплеснувшейся, кроной… Почувствовал так же остро, как услышал вымораживающий душу тихий бесстрастный шелест:
— Из твоего пепла, из твоего корня, от тебя бывшего, через тебя сущего к тебе же грядущему… Добрый ствол, сильный, сокообильный — к тебе, такому, и приживить, тебе и нести… И теперь нести, и до смерти… и после…
Под этот-то шепот, похожий на шуршание осыпаемой ветром иглистой изморози, рухнула на Кудеслава нечеловеческая тяжесть его новой сути.
Мечникову душу нетерпеливо-безжалостно рванули вширь, вколачивая в нее чужое и чуждое, голову взломало хлынувшее извне оглушительное слепящее месиво… Отчаянным напряжением всех своих явных и неявных сил Кудеслав отпихнул услужливо накатившую дурноту-избавительницу, удержал глаза открытыми, въявь ощущая треск тужащихся схлопнуться век…
Устоял — назло черной, сердце из груди выворачивающей тоске по себе недавнему, по чьей-то миг назад предопределившейся скорой гибели…
Устоял.
До скрипа в висках напряг разбухающие чувства, продираясь сквозь оглушительные вихри чужих мыслей и чужих немыслимых звуков, сквозь тошнотворную круговерть образов, видимых им и не им…
И наконец понял.
Это он, Кудеслав, только что тревожно глянул урманкиными глазами туда, где все еще лежал беспамятный Жежень.
Это он же, Кудеслав Мечник, все еще лежал в беспамятстве близ лесной опушки.
Это он же шептал Мысиными и Векшиными губами заклятья, вызвавшие на подмогу всех тех, которых не стало, вооруженных железом, которого нет.
Это он же, Мечник Кудеслав, был теперь и здесь, и на далеком отсюда Идоловом Холме, в капище Двоесущного, во всех четырех телах премудрейшего волхва.
И это он, Мечник… Нет, не так. Это и он, и Желтый Топор, и Ставр Пернач, и Чекан, и боги весть еще сколько его Кудеславовых былых и будущих воплощений — это все они вместе рассеянным, неуклюжим с виду взмахом Мечниковой руки не глядя перехватили метательную дубинку (брошенное кем-то из нелюдей железное подобие волчьей огромной лапы лишь на чуть ничтожную не достало до Векшиного затылка).
Значит…
«Пойми, вы пятеро ВМЕСТЕ… Воссоединившись, мы-я сливаемся всего-навсего в одного. Который был всего-навсего человеком до и потому нынче может стать всего-навсего человеком же. А вы… Вы, пятеро совершенно разных… Коль вы не только МОЖЕТЕ, но и СМОЖЕТЕ… Коль смогу и я… Весь…»
Значит…
«Если я одарю пониманьем тебя, ты станешь мною. Если одарю слишком многих, я стану ими». И ощущенье манящей бездонной прорвы у самых ног, и ошеломляющей выси над головой, и горячего живого тока, струящегося через тебя… из глубины в высь…
Значит…
Значит, Двоесущного Божества больше нет.
Оно стало Многосущным.
Волхв Корочун сумел принудить ЕГО-ЕЕ превратиться в ЕГО-ЕЕ-ИХ ВСЕХ. Как? Волхв сам не понимал этого — и когда задумывал свершенное нынче, и когда свершал задуманное. И наверняка он не предугадывал, чем обернутся подглядывания Мечника в грядущие жизни. Но ведь чтобы задумать и свершить, не всегда обязательно понимать до конца.
Значит, вот от кого досталась Кудеславу необъятная, нечеловеческая… нет, НАДчеловеческая тяжесть… мука одновременного осознания правильности, нужности этого превращения… и совершеннейшей невозможности позволить превратившемуся существовать.
Потому что под угрозой лад-порядок теченья времен.
«От тебя бывшего, через тебя сущего к тебе же грядущему…»
«Все те, которых не стало…»
Слишком могучими оказались силы, которые до самого последнего мига не решался разбудить премудрейший волхв-хранильник сокровенного капища Счи'сленя-Счисле'ни.
Слишком мало он — волхв — знал об этих, им же самим разбуженных силах.
И слишком, слишком многих ратных дел свидетелем оказался могильный мыс. Испокон веков, когда очертания речного русла наверняка были вовсе не похожи на нынешние, окрестные племена почему-то именно это место выбирали для кровавых свар.
И будут выбирать впредь.
Что ж поделаешь, бывают на свете такие места, словно бы проклятые всеми мыслимыми и немыслимыми воплощеньями всех мыслимых и немыслимых богов. Возможно, из-за этой-то проклятости ржавые именно тут и затеяли свое колдовское действо… на свою же беду.
Корочуновы, озвученные Векшей заклятья, имевшие целью поднять погребенных в кургане, подняли не только их.
Они подняли всех… нет, не всех, конечно, но слишком, слишком многих из тех, которых не стало и которых не станет на этом смертеобильном месте.
Павших в битвах.
В прошлых битвах и в битвах будущих.
И лад теченья времен окончательно смялся.
…В этой битве Кудеславу не нашлось места. И вовсе не потому, что он был безоружен — железная нелюдская дубинка в четыре пяди длиною не хуже кузнечного молотка годилась для вышибания духа из бывших своих хозяев.
Сперва он было захлебнулся в потопе не своих знаний и чувств, но ведовской дар-проклятие почти мгновенно вжился в свою добычу. Настолько вжился, что Мечник сумел среди ворвавшегося в душу несметья распознать тоненькую ржавую нить-пуповину, недооборванную между бывшей златой богинькой и ее инобережными оживителями. Распознать сумел, ухватиться покрепче… Но вместо того чтоб окончательно избавить Мысь от хватки бывших хозяев, он ее, хватку эту, перетянул на себя. И ржавые оказались не в силах побороть то, чему вся немереная могутность Его-Ее стала лишь частью. Все теперь вышло наоборот их ржавому замыслу: новорожденное Многосущное, присосавшись, потянуло в себя знанья да чаяния Борисветовых.
Мечник не нашел для себя места в заварившейся битве потому, что слившиеся земной и небесный холмы оказались совсем уже готовы стать не то норою, не то мостом с Нездешнего Берега на Здешний Берег. Оказались всего-навсего лишь готовы. Еще не поздно было пытаться предотвратить. А для этого надлежало смочь донести туда, к острому стыку земли и неба, обвалившееся на Мечниковы плечи жуткое и хрупкое бремя.
«К тебе, такому, и приживить, тебе и нести…» Ох же ж и благодарствуйте, ох и низкий поклон! Доверили, значит. Честь небывалую оказали — пожаловали ответственностью за всех сущих в мире людей, да богов, да… да… да чтоб вам, пожаловальщикам непрошеным, весь век так, как мне нынче!!!
Мечник рвался сквозь гремящий, рычащий, плачущий водоворот нелюдей и людей, страшась втянуться в эту кровавую быстрину, расплескать мучительную свою ношу в блескучем мельтешеньи отточенного железа, ощеренных клыков, пламенеющих глаз…
Почти зверьи морды и почти человечьи лица Борисветовых чудищ, лица оживших для новой бойни людей, иногда полностью скрытые диковинными наличниками диковинных шлемов, непривычного вида оружие давно прошедших или не скоро грядущих времен, одинаково называющееся железом, которого нет…
Двое латников в островерхих шишкастых шлемах спина к спине отбиваются топорами от стаи выворотней…
Великан в плаще из ведмежьей шкуры (бородатое лицо глядит сквозь разверстую звериную пасть), на круглом плетеном щите — крестовина с заломленными концами, в руке — усаженная железными шипами огромная палица, от свирепых взмахов которой еле успевает уворачиваться безглазая человекоподобная тварь…
Тускло отблескивающее бревно на тележных колесах, шестеро усатых верзил в одинаково потешной красно-синей одеже, в забавных шапках, похожих на сапожные голенища… Галдят, ухают натужно, разворачивая свою громоздкую колоду рылом к холму… И вдруг шарахаются от нее, а чернеющее на колодном торце дупло выхаркивает струю пламени да сизого дыма, и какое-то еле различимое глазом темное пятно уносится к подножью могилы, в самую гущу Борисветовых нелюдей. А через миг там, в гуще этой, всплескивается гремучий клуб раскаленной гари…
Могучий воин, как бы не целиком закованный в железо («как бы не», потому что туловище его скрыто белым невиданным одеянием), легко, будто играючи, орудует огромным двуручным мечом; рядом, ловко уберегаясь от широких взмахов соратнического оружья, держится голубоглазый красавец, явно только что лишившийся шлема (на щеке багрянеет рубец от лопнувшего подбородочного ремня, из-под русых кучерей выползает на лоб кровавая струйка). Короткий меч голубоглазого смертно встречает успевающих сообразить, что спасаться от выпадов двуручного страшила нужно не назад, а вперед; и сразу видно: обоим витязям — и голубоглазому, и многобронному — любо да ловко биться вот так, плечом к плечу, хоть у первого на червленом щите нарисован вздыбленный медведь с топором, а у второго на одеяньи алеют крестовина и меч… Наверняка разноплеменны сноровистые эти воины, и похоже, доводилось им уже сходиться в той, предыдущей битве, которая стала для обоих погибельной — сойтись не как нынче, а грудь с грудью…
Что ж, может, и приходилось… то есть придется… И верно, не им одним. Но сегодня вражде не втиснуться между этими людьми. Потому что все они — здешние, и перед ними настоящий, а значит, общий единый ворог — чужие, которых никто не звал.
А Жежень приходит в себя, он уже сидит там, близ лесной опушки, очумело встряхивая головой; а урманка-воительница дробит кузнечным молотком череп нелюдя, прорвавшегося было к творящим заклинания Векшам, и с брезгливо искривленных губ Асы рвется словенское «Стервь, падаль ржавая!», а в вятичевом горле кровожадным рыком клокочет скандийское «Р-р-рустер атсел!!!»
Мечник увидел свой меч.
…Кудеславовым оружьем бился выворотень, один из немногих своих собратьев, предпочетших для боя людское подобие. Леший ведает, был ли это именно тот ржавый тать, который давеча украл меч прямо из руки владельца — Мечнику все людодлаки казались совершенно неотличимыми один от другого. Что ж, тот ли, иной — разница в общем невелика. Только вятичу очень хотелось верить, будто это подвернулся-таки случай отмститься.
На глазах у подбегающего Кудеслава ржавая тварь успела вонзить кованный Званом клинок в грудь легкобронному воину, обличьем схожему с ямьцем или мордвином. Смертнораненый еще валился на землю, когда затылок его убийцы хрустнул под железным подобием волчьей лапы, и ведовской меч вернулся в хозяйские руки.
…У самого подножья кургана вятичу заступили дорогу пятеро. Кудеслав, до тошноты наглядевшийся безглазых, выворотней и прочих Борисветовых тварей, еще не видывал таких, как эти: были они обличьем совершенно как люди, и вместе с тем даже людодлаки не казались Мечнику настолько чуждыми всему человеческому… всему ЗДЕШНЕМУ человеческому.
Ржавые были при оружии (и при своем, и при обычном людском), но больше понадеялись на ведовство. А только то, частью чего выпало сделаться Кудеславу… Не страшили его теперь неявные силы. Разве лишь сам Борисвет был ему смертелен… Или сам Светловид… Или он же сам…
Мечник не успел ничего сделать, он успел только пожелать. Верней, пожалеть. Да, пожалеть, что при нем нет щита. А может, замахиваясь клинком навстречу вспухающей в инобережных глазах убийственной световой гнили — может, в этот миг он непроизвольно, просто из воинской въевшейся в кровь бездумной привычки, дернул левой рукой… Это и обернулось деянием. Не щит… то есть вовсе не такой щит, о каком вспомнилось Кудеславу, а лишь смутное дрожание воздуха обозначилось словно бы надетым на привздернутое предплечье, лишь тяжесть знакомая почувствовалась да мозжащие злые толчки, будто от ловко принятых на щитовую закраину смертных ударов… и стеганувшие по Кудеславу буро-белесые молнии невесть во что перегноенного света, изломившись о полуневидимую эту преграду, вернули удар ударившим. В следующий миг свирепый порыв промозглого ветра наотмашь хлестнул Мечника по глазам, вынудив зажмуриться, отвернуться, и что-то кануло в ветряном взреве — то ли слитный последний вопль рассыпающихся чадным угольем ворогов, то ли разочарованный всхлип оставшегося голодным клинка…
…Склон кургана оказался гораздо круче, чем виделось со стороны: о взбежать и речи не стало. И неявные силы почему-то не пожелали вознести на вершину одним прыжком (единственным ответом на это Мечниково желание была прошмыгнувшая в голове не то Корочунова, не то еще чья-то мыслишка: «Ты же меч свой на строгание ложек не дашь!»). Пришлось карабкаться, хватаясь свободной левой рукой за жесткие колючие стебли.
Подъем был недолог, но труден. В самом его начале Мечник то ли спиною угадал летящую вслед дубинку, то ли успел расслышать стон воздуха, терзаемого летучим железом, — так или иначе, но затейливое оружие мелькнуло мимо плеча отстранившегося вятича и в бессильной ярости глубоко взрыло плетение сухих травяных корней.
Трижды на Мечника бросались сверху — он успевал увернуться и полоснуть клинком промахнувшегося напастьника.
А сраженье внизу докипало — притиснутые к подножью могилы остатки Борисветовой рати захлебывались собственной кровью. Мечник видел это глазами Жеженя, Асы, Векш; да и шум превратившейся в избиение битвы подсказывал слуху многих поколений бывалых воинов: окончанье уже близко, уже вот-вот…
Но то — внизу.
А вершина кургана врастала в вихрящееся ненастье угрюмым бурым сиянием, и там, впереди, на сростье земли да неба мерещились Кудеславу покуда еще бесплотные тени, которым очень-очень недолго осталось тяготиться бесплотием…
И еще виделось ему выстеленное плотными грозовыми тучами небо, могучее зарево небывалой ослепительной тьмы над вершинами древних дубов, над медвежьей вскинутой мордой громадного каменного истукана… Да, это далеко, за сколько-то там дней пути отсюда, и все-таки нужно спешить, спешить, спешить…
…Глинистая утоптанная площадка; слепо глядящий с высоты двух человечьих ростов четвероликий идол; скалящийся из темной глубины каменного жертвенника черно-блескучий лошадиный череп — проклятая Изначальная Кость… А рядом — две безглазые ржавые твари, почти неразличимые в круженьи рудой светящейся мути… И твари эти настолько поглощены своим великим колдовским действом, настолько изнурены им…
И все же, бессилью своему вопреки, они сопротивляются, да еще как! Не та, не та нынче битва, где сражаются за себя. Ценнее собственных жизней для обоих этих вот ржавых — возможность еще хоть краткую долю мига подарить роящимся над самым курганом теням для вызревания живой бесчисленной плотью. Ведь счет уже впрямь идет на доли мгновенья…
Дважды вспороли нечистое бурое сияние ледяные сполохи отточенного железа, дважды тоскливо и жутко простонал ненастный вихрь над вятичевой головою…
Через останки Борисветовых колдунов Мечник шагнул к жертвеннику-алтарю, зашарил хватким вглядом по Изначальной Кости.
А ржавые вихри завивались-вились вокруг, темнели, плотнели, и откуда-то из этого мельтешенья уже вымахнула кудлатая когтистая лапа, лишь на чуть не дотянувшись, рванув воздух у самого горла, и у самого уха лязгнула жадная клыкастая пасть, и плечи уже горбило, гнуло предчувствие несметной каменной тяжести, которая вот-вот рухнет, осыплется с неба, вколотит, вмажет в утоптанную твердую землю… и невыносимой каменной тяжестью давил изнурительный убийственный дар, с каждым мигом делаясь все невыносимее, все убийственней…
Взвыло, загрохотало, завизжало небо. Рудая текучая мешанина воплощающихся теней взвихрилась, вылепила из себя громадное конское копыто, словно бы шелушащееся сохлыми останками бессчетья подвернувшихся, вколоченных, вмятых в неведомый инобережный прах… Безвредно и жалко звякнул об это, новоявленное, кованный Званом клинок; сгустившуюся было меж Кудеславом и ЭТИМ прозрачную рябь ведовского щита сорвало да расплескало без следа и остатка первым же копытным ударом…
Нет, не ударом — толчком. ОНО еще не утвердилось здесь; ОНО пока лишь вслепую нащупывало опору близ жертвенника, то и дело отдергиваясь от непознанного, нового… А только угодивший под судорожное это опасливое дерганье Мечник на миг разучился жить. И курганная утоптанная глина яростно пнула его в спину: вставай!!!
Он не смог встать.
Он смог лишь полуползком, на остатках понукаемых клятым даром-обязанностью сил тащиться по стонущей, норовящей вскинуться дыбом земле… под ржавым отвислым небом, неотвратимо лепящим из себя брюхо гнедого коня-великанища… в неимоверную даль — за два полушага, к древнему жертвенному камню, к тьмяному победительному оскалу Изначальной Кости…
А потом все они — все, кем он жил когда-то и кем еще когда-нибудь оживет, — вздернули его на колени, вскинули его рукою выкованный столетним кузнецом-ведуном клинок…
Нет, не вскинули.
Стальное блескучее жало с налипшей кровавой звездой — стремительно ржавеющим бликом — поднималось трудно, медленно, как в черном похмельном сне…
И опять — нет.
Клинок вскинулся мгновенно. Но мгновение это растянулось ровно настолько, чтоб выпавший из времени Кудеслав успел доискаться нужного везде, где хотел — в сознаниях Жеженя, Векши-наузницы, премудрого дряхлеца Корочуна, недобитых ржавых потвор…
И он нащупал его, это место, убойное для колдовских инобережных знаков. Место, появившись в котором даже крохотная щербина превратит узор, вершащий судьбы миров, в пустую бессмыслицу.
…Стальной клинок звякнул о нездешний металл, недобитым конем взвыло корчащееся в агонии небо…
И пронзительно, по-звериному вскрикнул Мечник, не своими глазами увидев, как ревущий ливень ослепительных неистовых молний рванулся из переотягчившихся собственной мощью грозовых туч — гася зарево тьмы, дробя в крошево древнее каменное медведище, мозжа в щепки увечную березу о трех ветвях… обращая в прожорливое злобное пламя весь огромный холм… не этот холм — тот, далекий, который люди прозвали Идоловым…
А потом пошел дождь.
А потом ТАМ пошел дождь.
* * *
Они сидели на вершине кургана, тесно прижавшись друг к другу. Оба подобия выученицы волхва Корочуна, Мечник Кудеслав, Аса-урманка, Жежень…
Они молча и понуро сидели на вершине кургана, а вокруг снова был ясный день, и слепо глядел на них дряхлый четвероликий истукан, и гремел в недальнем лесу клич изнывающего по любви лося…
Спокойно плыла своим извечным путем река; пустошь снова сделалась пустошью — лишь мертвые тела Борисветовых порождений пятнали ее ржавчиной да свежезасохлой кровью. А те, кого людям удалось призвать на подмогу… Они исчезли, сгинули, лишь только Векши перестали повторять за своим научателем слова, исполненные могучей неявной силы.
Исчезли.
Сгинули.
Сгинули, когда Векшам НЕ ЗА КЕМ стало повторять заклинанья.
Из победителей остались лишь пятеро сидящих на вершине кургана.
В жертвеннике валялась надпорченная, но до конца покуда не уничтоженная Изначальная Кость; уцелевшие да разбежавшиеся нездешние твари могли возвратиться за нею… Но думать обо всем этом никому из пятерых не хотелось.
Перед взором каждого из них словно бы навеки повисло то последнее, что они сумели увидеть вместе — своими глазами, глазами друг друга, глазами ЕГО-ЕЕ…
Огромная дымящаяся котловина на месте былого Идолова Холма.
И рыдающее небо над ней.
Та силища, которую Корочун осмелился разбудить для борьбы с напастью, была напастью еще большей. И осмелился он разбудить ее лишь потому, что знал: она не сможет жить. Двоесущное Божество, блюдущее и хранящее порядок времен, не могло остаться частью того, что встало выше хранимого им ладу-порядка.
Новое непременно бы разорвало само себя — нужно было лишь успеть. Успеть совершить необходимое, пока множественная сущность удерживалась одновременным пониманьем и того, что так нельзя, и того, что нельзя иначе.
Мог ли волхв не предугадать, что Многосущное убьет себя, как только довершит нужное? Убьет, размечется на те же осколки, из которых было слеплено… Почти на те же осколки.
Мог ли волхв не предугадать, что оно ударит себя в самое сердце?
Не мог. Так же как и не мог не понимать, что он-то это сердце и есть.
…Огромная дымящаяся котловина на месте былого Идолова Холма.
И рыдающее небо над ней.