Книга: Ржавое зарево
Назад: 12
На главную: Предисловие

Эпилог

О-э-хей! О-э-хей!
Бьет Мьелнир в высокий берег,
Тор за тучами хохочет!
О-э-хей! О-э-хей!
Волны бьют в высокий берег,
Море скалы пеной точит!

О Боже, ну почему все гребцовские песни так удручающе бессмысленны? Всегда и везде. Что в минувшие времена, что в нынешние; что в Вятских лесах, что в Вестфольде… Тора они вспомянули! Сколько лет минуло с тех пор, как скандийцы приняли христианского бога? Сотня? Две сотни? Три? А в песнях по сей день празднуют языческих бесов. И не только в песнях. Впрочем, и не они одни — в наших краях, небось, тоже прошлая вера все еще как бы не крепче новой… А ежели вдуматься, то велика ль между ними разница?
Велика ль разница, к примеру, битой громом сосне — Перун ли забавы ради в нее молонью пустил, Тор ли скандийский спьяну выронил молот, Илье ли пророку под ее корнями бес примерещился… Как камушек ни называй, а горшку, на него упавшему, судьба одна… Прости, Господи, грешные мысли — это на тот случай, ежели тебе уж вовсе нечего делать, кроме как подслушивать всякие бездельные умствования…
…День выдался серым, невзрачным. Затянувшая небо муть осыпается мелкой надоедливой моросью, речная гладь то ли отражает все ту же переполнившую небо и воздух мутную серость, то ли вообще разучилась отражать что бы то ни было, и берега тянутся обочь дороги-реки все больше низменные, болотистые, скучные… Ничего не скажешь — самая подходящая пора для песен о грозе да штормовом прибое!
Поют, повторяют одно и то же гребцы, весла размеренно дробят мутное стекло речной глади, даль съедена недоладным полудождем-полутуманом — сколько ни вглядывайся, а все едино впереди ничего не видать.
Так чего вглядываешься? Уж бес знает сколько времени стоишь в обнимку с украшающей — или уродующей? — корабельный нос трухлявой фигурой какого-то святого (спроси хоть даже Эрика-кораблевладельца, так и тот, поди, не ответит, что за святой такой)… Зачем стоишь? Что надеешься углядеть? Ужель аж так обрыдли тебе заморские страны, что…
— Что, знакомые приметы высматриваешь? Нетерпенье гложет? Уж больно рано, денька полтора еще плыть до разлюбезного твоего Хольмгарда…
Это Эрик.
Выбрался наконец из своей берлоги, что на корме, неслышно проскользнул вдоль борта, подкрался, внезапно заговорив над самым ухом, заставил вздрогнуть — и доволен, ухмыляется с незлою издевочкой. Ладно, пускай себе…
Кораблевладелец. Купец. Бог знает, сколько ему лет — может, тридцать, а может, и пятьдесят — весь он какой-то просмоленный, просоленный; в не по-свейски вороных бородке да патлах ни единого седого волоска не видать… Но лицо морщинисто, как у старца. А с другой стороны, пожилой бы вряд ли отважился в этакую стылую мокреть вылезти на палубу в одних штанах.
И ведь ишь же как ловок чесать по-нашему, черт скандийский! Правда, и ты по-ихнему не менее ловок. И вот как в Йеллинге первыми словами перекинулись, так по сию пору и беседуется с этим Эриком замысловато: ежели он к тебе словенскою молвью, ты ему непременно в ответ по-свейски… Кто слышит со стороны, небось мнит вас обоих оскорбевшими разумом.
— Ох-хо-хо! — Кораблевладелец Эрик с видимым удовольствием растирает моросную влагу по волосатой своей крепкой груди. — Зачем сегодня везде столько воды, хольмгардец? И это после вчерашнего, когда меня мутит от любого воспоминания обо всем, что умеет литься и булькать!
Зевает во всю пасть, зачем-то дергает себя за волосья…
— Молчишь, хольмгардец? Не молчи, поговори со мной! — Ну вот никак неймется веселонравному пьянчуге. Кабы заранее знать, что аж этак он разговорчив — ей-богу, лучше б чей другой корабль подыскать. И ведь что интересно: болтает почти без умолку, а сколько о самом нем узналось? С лягушачье крылышко. Только то, что гребцам да прочим его людям ведомо, а и они знают немного. Да еще вот давеча спьяну похвалился, будто не только словенской молви обучен, но и ромейской, а по-гречески якобы говорит так вольно, что греци его считают за своего (при Эриковой, кстати, смоляной образине то и не диво)… Мутный он, в общем — с таким нужно ухо держать востро. Ан, впрочем, и ты-то сам не больно прозрачен…
А мутному Эрику все не молчится:
— Хольмгардец… Дрот… Что за прозванье такое — Дрот?
— Дрот — это копье. Легкое, которое для метанья.
— Ловок, что ль, в обращеньи с таким?
— Ловок. И не только с таким. И не с одними лишь копьями.
— То заметно. — Кораблевладелец Эрик важно кивает. — Слушай, Дрот-хольмгардец, а плыви-ка ты и дальше со мною. По-нашему разумеешь, с оружьем ловок… Поплыли до теплого моря, а? Я плачу щедро…
— Нет. Сговаривались до Господина Великого, до Хольмгарда то есть. А уговор — он любой наищедрейшей платы дороже.
— Ждут тебя там?
— Ждут.
— Не жена ли?
— Жена.
— Обрадуется тебе?
— Еще бы… (Господи, ниспошли мне терпение!)
— А этой?.. — Кораблевладелец Эрик ехидно щурится. — Девке, которую ты в Йеллинге выкупил да с собою везешь — ей твоя жена тоже обрадуется?
— И ей обрадуется. (Боже, за что караешь! Терпенья уже нет никакого, а до Новагорода еще целых три дня пути!)
— Сродственница она ей, что ли? Может, сестра?
— Больше.
Чудо: Эрик на какое-то мгновенье смолкает — видать, обдумывает услышанное. Так ничего и не поняв, затевает опять:
— А где ты выучился так складно говорить по-нашему?
Вот же ж навязался допросчик… В пекло бы тебя, да поглубже — в самый что ни на есть жар бесовской смоловарни! Я ведь не выпытываю, где ТЫ чему выучился…
— А я долго вашей речи научаюсь. — Получай, стервь липучая, получай! Неужто ты и после этого не отстанешь?! — В нынешнюю жизнь, и в прошлую… Награда мне, вишь, да еще кой-кому такая пожалована: все допрежнее помнить и раз за разом встречаться. Понял?
Молчит не в меру любопытный корабельщик-купец. Хмурится, кривится с этаким нехорошим подозреньицем, но молчит. Вот так бы подольше…
Нет, ни черта ты не понял, друг-скандиец. И ни черта не поймешь, хоть до завтрева морщи лоб да трепли смоляную свою скудную бороденку. Я ведь и сам-то не шибко уже что-либо понимаю. Награда… Помнить… В том и загвоздка, что по-настоящему, не как с чужих маловнятных россказней, помнится уже только…
Только…
…Лес, недоеденный когдатошним пожаром, — толпа двуохватных стоячих трупов; бурые пряди мха виснут с культеподобных угольных сучьев; мучительно, но вместе с тем же как бы и радуясь труднопостижимым своим мучениям, щерится ввысь, в воспаленность болезненного заката грубое деревянное идолище — то ли конь, то ли собака, то ли боги знают что еще; иззубренный кремневый нож нависает над шеей привязанного к алтарю черного жеребенка… И голос — то ли стонущий, то ли поющий:
Жизнь, нежиль… Тонка межа.
И смерть, и роды — мученье.
Одно движенье ножа
Врезает в гибель рожденье.
Горячий багряный свет
На полосу мрака брызнет —
И черное выпьет цвет,
И нежиль напьется жизни.
Пускай остреный кремень
Плоть смертной мукою гложет,
Пусть тень перельется в тень
Того, кто прийти не может,
Но может на миг вдохнуть
В рожденные смертью жилы
Ничтожную долю-чуть
Своей всемогущей силы.

И гнедая тень вороного жеребенка, грязно-рыжее порождение мрака и крови обретает немыслимую для тени объемность, норовит отлепить себя от земли, приподняться…
И выпущенная вроде бы наобум крашенная ржою стрела, люто взвыв, описывает совершенно немыслимую петлю и вонзается в мох на том самом месте, где лишь долю мига назад лежал ты…
…А потом, позже, через десятки дней пути и через просто десятки десятков дней — слова мудрого дряхлеца, хранившего потаенное капище потаенного бога. «Борьба… черного против белого… железного лада-порядка против всевластья чувств… не слишком ли просто, чтоб оказаться правдой?» Или не совсем так он сказал? Или совсем не так? Вот, даже это, казавшееся едва ли не единственно важным, становится зыбким, теряет смысл…
Награда…
«К тебе, такому, и приживить, тебе и нести… И теперь нести, и до смерти… и после…»
Если это награда, что ж тогда зовется проклятием?
…А Эрик тем временем уже решил для себя, что к чему, уже вновь просветлел лицом:
— Вроде я вчера гораздо больше тебя выпил, а похмелье твое, гляжу, моего куда злее… Ишь как заговариваешься… Впрочем, все вы, тутошние, будто от века похмельные, все заговариваться горазды. Что ни слово — то по два смысла, что ни вещь — то по три названия… Вот хоть река эта: одна, а названий аж три! Мыслимое ли дело?
— А ты глянь через борт-то. Вишь, водица какая? Вот тебе и первое название — Мутная. Плавают по этой реке всякие, вроде тебя… гости… вот тебе и названье Гостинец. А третье имя этой реки… Жди-пожди, будем проплывать мимо Волхвова Омута — покажу. Жил в здешнем краю когда-то премудрый жрец бога, которого и в то давнее время знали немногие, а уж теперь-то подавно слыхом никто не слыхивал. И однажды тот жрец превеликое добро сотворил для людей — противу воли божества, которому служил. Вот оно, божество-то, его и наказало молоньями небесными. Да так, что на месте жреческого жилья осталась лишь огромная ямина — нынешний Волхвов Омут. Так люди сказывают. По правде-то оно не совсем так было, но правда редко живет дольше обычного человечьего века… Кое-кто омут этот уже за старицу принимает, а вскорости небось речное русло через самое то место пройдет. Так-то. Вот тебе и третье названье здешней реки. Волхвов Гостинец. Или уж просто Волхвов. В память, значит. Люди — ВСЕ люди — они ведь не как каждый один человек. Они добро помнят. Даже если не понимают, что это добро. Уразумел?
Молчит корабельный владелец. Чешет бороду и молчит.
А гребцы все тянут да тянут свою бесконечную песню, и весла размеренно дробят тусклое стекло речной мутной воды…
Плывет корабль.
Течет да течет река навстречу.
От истоков к низовьям.
Долго.
Назад: 12
На главную: Предисловие