Книга: Ржавое зарево
Назад: 10
Дальше: 12

11

Что-то яркое, веселое-веселое и донельзя нахальное ломилось в укромную тьму, которую Мечник с таким трудом нашел себе для сна. Ломилось назойливо, неотвязно, бубня не то на два, не то на три голоса малопонятную чушь… Так до брыкливых слизней дображничавшиеся приятели лезут к тому из них (из приятелей, не из слизней), кто степенней других, кто уж махнул рукою на гульбище да прикорнул себе — под столом или в ином уютном местечке… Лезут, требуя непременно да немедленно веселиться с ними. А какое может быть веселье, когда уже заснул было по-взаправдашнему, когда уж и сколько-то там снов успел перевидеть — нет, на же тебе, изволь просыпаться!
Ироды…
Христопродавцы…
Креста на вас нет…
Что?!
Мечник подхватился и сел, ошеломленно хлопая слезящимися, заспанными глазами. Нет, не внезапно пришедшая на ум малопонятная брань из малопонятного сна заставила Кудеслава этак вот вскинуться — словно бы исхолодившее спину панцирное железо обернулось вдруг раскаленными угольями.
Свет.
Вот, значит, что ломилось в хранимую смеженными веками укромную темноту!
Свет.
Ясный, развеселый. Даже не дневной — Хорсов лик заметно преклоняется к вечеру.
Сколько ж это прошвыряло тебя по невесть каким перекатам невесть каких времен норовистое теченье сонных видений?! Как ты мог позволить себе аж так разоспаться?!
А сопутнички?! Как они посмели не разбудить?!
Впрочем, с них-то спросу — как с коня опоросу.
Но ты-то как мог столько времени растранжирить на сон?! Считай, день потерян, и лишь по твоей вине… лешему бы тебя на закуску… воин…
По другую сторону костра сопел скрутившийся клубком Жежень. Судьба-издевательница и во сне донимала его: короткий полушубок никак не соглашался укрыть парня целиком, и оттого на лице Чарусина закупа стыло выражение невыносимой горькой обиды. Кстати, второй полушубок — Асин — который урманка, очевидно, пыталась накинуть Жеженю на ноги, валялся теперь в преизрядной дали от этих самых ног: вероятно, был сброшен назло судьбе (за то, что такая злая) и Асе (за то, что она не Векша).
А Векша (подлинная) и вдова Агмунда Беспечного сидели рядышком шагах в пятнадцати от костра — занимались починкой одежды. Мечникова жена латала штаны, а потому были на ней лишь рубаха да полушубок; Аса же зашивала дыры на рубахе, а потому были на ней лишь сапоги да порты.
Упругие неженские мышцы играли под загорелой кожей урманки (впрочем, она — кожа то есть — при мытье наверняка потеряла бы изрядную долю своей загорелости); Асина грудь казалась на редкость высокой и крепкой как для женщины, успевшей родить и выкормить нескольких детей… Мечнику невольно подумалось о тех тяжких усилиях, ценою которых воевитая скандийка исхитрялась прикидываться чахлой немощной старицей.
От занятых своими делами женщин и доносилось бормотанье, которое принимало участие в пробуждении Кудеслава.
— Ты, Асушка, главное, потачки ему ни в чем не давай. Он же как дите малое — сам не способен уразуметь собственную же пользу. Ну, брыкается… Побрыкается себе, гордость маленько потешит да и смирится. Знаешь, как у нас говорят: «Стерпится — слюбится».
— Слупится?
— Слюбится, говорю! Вот же непонятливая… Ну, полюбит он тебя то есть. А как не полюбить? Ты же всем взяла — и статью, и лицом… Только не потакай, не гнись перед ним. Это уж пускай он пред тобою гнется. Поняла?
— Йо.
— «Йо» — это, что ли, по-вашему «да»?
— Йо.
— А как по-вашему сказать «поняла»? — это с ходу встряла в разговор выбравшаяся из кустов Мысь (в руках у девчонки не многим тусклее Хорсова лика сиял мытый-скобленый коноб).
— Йег форштор.
— Тю… А как «коноб»?
— Хоноб?
— Да не «х», а «к». К-к-коноб. Поняла?
— Йо, коноп. Кйел.
— Да не «п», а «б»! Вот ведь истинно что полудура — простой вещи повторить не способна!
— Нэй. Не правильно. Ушиб… Ошибка. Пальдур — это имя для манн… Для муж, мужики.
Помянув мужиков, Аса невольно глянула в сторону костра. Глянула, увидела Кудеслава сидящим и, тихонько охнув, торопливо повернулась к нему спиной.
— Да не ерзай, я не гляжу, — буркнул Мечник. — Больно надо мне…
Это была не совсем правда: глядеть он перестал уже после того, как договорил. А прежде успел заметить на правом Асином плече шрам… не шрам даже — подобье того, что остается после нешуточных ожогов. Крепко же замесили кожу и мясо на этом плече вражья секира да надетая без подкольчужника железная рубаха! А жаль. Хоть и чересчур мускулисто оно, плечо-то, но все же увечить такое шрамами означает… означает… в общем, досадно же, когда портят красивое!
Впрочем, поводов для досады имелось предостаточно и без урманкиных шрамов. Вид мирных собеседниц, например — словно бы не дикая глушь кругом, словно бы не грозит нападенье чудищ, засланных из трудновообразимых краев… Беспечность спутников, потерянный день, собственная непростительная сонливость, явившаяся причиною этой потери… И что-то еще.
Кудеслав не сразу понял, что именно показалось ему неправильным, раздражающим в тогдашнем тихом да ясном предвечерье. Не сразу, но понял: именно тишина.
Ветер — надоедливый, бесконечный, не стихавший с самого начала пути — пропал.
И что же это должно означать?
То, что опасность миновала?
Или наоборот?
Между тем Векша сунула недочиненные штаны Мыси («На, пошей-ка!») и отправилась к мужу. Глядя ей вслед, Мысь коротко и выразительно шевельнула губами, однако не осмелилась ослушаться или хоть выразить свои чувства более слышимо.
Голоногая да босая Горютина дочь шла не слишком быстро и смотрела на ходу куда угодно, только не на поджидавшего ее Кудеслава. Тому показалось даже, будто не слишком-то ей хочется к нему подходить, как если бы собиралась Векша сделать что-то нужное, однако для нее неприятное.
Прав был Мечник или же нет, но на преодоление полутора десятка шагов его жена потратила многовато времени. А тут еще по дороге ей подвернулось что-то колючее, и пришлось попрыгать на одной ноге, держась за обиженную ступню… При этом Векша так морщилась и ойкала, словно по меньшей мере палец сломала. Получилось до того похоже на правду, что Кудеслав сорвался с места и кинулся к жене.
На маленькой, но отнюдь не мягкой ступне не обнаружилось ничего опаснее въевшейся в кожу грязи. Только тут до Вятича дошло, что Горютино чадо очень хочет быть несчастным или хоть казаться таковым — чтоб, значит, пожалели и не бранили.
Не бранили…
За что?
За то, что не разбудила вовремя?
Ой, вряд ли.
Без сомнения, Векша считала, что, оберегая мужнин сон, она поступает правильно. А уж если она считает, что поступила правильно, то любая брань ей нипочем. Терпеливо выстояла бы перед мужем, слушая его укоры — молча, ковыряя босой ногой стылую желтую листву, изо всех сил глядя в сторону да мрачно сопя…
Нет, Мечник готов был поклясться: его жена собирается признаться в чем-то, что ей же самой кажется НЕПРАВИЛЬНЫМ.
Или даже вернее, что она покуда окончательно не решила, стоит ли вообще сознаваться.
И еще Мечник понял (только не тогда, а гораздо раньше): при подобных случаях начинать даже самые осторожные выспрашивания означает утверждать свою супругу в уверенности, будто признаваться все же не стоит.
Оставив в покое женину ступню, Кудеслав возвратился к костру. Подобрал валяющийся на земле урманкин полушубок, не глядя протянул его Векше, сопение которой все время слышал у себя за спиной:
— Отнеси ей — поди, уже зубами стучит. Да обуйся! Сапоги твои где?
— Там, — махнула рукой Горютина дочь, — скинула, где и штаны…
Она вздохнула раз-другой и отправилась выполнять мужнину волю. Мечник тем временем почти сумел разбудить Жеженя. После нескольких толчков да окликов Чарусин закуп приподнялся, мутно и злобно глянул на склонившегося над ним вятича и, закутавшись с головой в свою меховую одежину, рухнул обратно.
Ладно уж, леший с ним…
— Ты чего смурной? — это возвратилась Векша.
Возвратилась (обутая), опустилась на корточки возле угасающего костерка и снизу вверх заглянула в вятичево лицо.
— Чего смурной-то? — повторила она. — Недоспал?
— Насмешничаешь?! — Кудеслав готов был разъяриться всерьез, однако тяжкий да виноватый вздох жены словно бы сдул его ярость.
— Небось серчаешь, что день потерялся? — тихонько спросила Векша.
— А то! — Кудеслав присел рядом с ней. — Только уж теперь-то серчай — не серчай…
— Я так и думала, что ты осерчаешь, — вздохнуло Горютино чадо.
Помолчали.
Потом Векша снова вздохнула:
— Я ему: нельзя, мол, так вот, без него (это без тебя, значит) решать — осерчает же… А он гнет да гнет свое…
— Кто он-то?
— Да Корочун. Говорит… То есть не словами, конечно, а так — думает у меня в голове… Вы, говорит, теперь куда как прытче пойдете — мол, Аса-то ни себя, ни мужа твоего (это моего, стало быть, — опять же то есть тебя) вымучивать больше не станет; насупротив того — поможет ему… тебе… Ну, дозорничать там, и все такое-воинское… Времени у вас, говорит, предостаточно, даже лишнее есть, так что пускай отдохнет… Ну я и…
— Лишнее! — насмешливо фыркнул Кудеслав. — Лишнего времени не бывает. Он что, мудрец-то твой, воображает, будто коль мы доберемся до нужного места в распоследний миг, то хоть что-то сумеем? Вы б с ним лучше вот о чем подумали в твоей голове: чего это ржавые еще ни разу толком не попытались нас погубить? Не знаешь? Так я растолкую: потому что они нас не боятся. А почему? Из глупости своей? Или имеют на то какие-то основанья? — Он смолк и принялся выбирать из кучи припасенного кострового корма хворостинки потоньше да старательно укладывать их на дотлевающие угли.
Потом вдруг передразнил со злою ехидцей:
— «Лишнее время, лишнее время»… А еще за премудрого почитается!
— А если у него тоже есть эти… — Векша обиженно шмыгнула носом, — ну, основанья какие-то? Думаешь, только выворотни так: ежели чего делают, то непременно со смыслом? Корочун же себя не обязывал все мне растолковывать! Я и не пойму всего… И ржавые могут подслушать его мысли, которые аж из этакой вот дали…
— Ишь, как разобиделась за учителя своего! — хмыкнул Мечник с насмешкой, но в то же время и одобрительно.
Он нагнулся к кострищу и приладился было раздувать огонь, но вдруг опять вскинул глаза на жену:
— Кони-то у нас кормлены?
— Кормлены. И поены. И купаны — тут неподалеку нашлось озерцо…
Кудеслав дернул плечом:
— Купать-то было не след — могли застудить. Да и вообще купание это… Мало того что сами без оглядки шатаетесь по открытому… Мысь вон давеча с конобом… и наверняка ж не только давеча и не лишь она… Так еще, оказывается, с конями… Чтоб, значит, только слепые не уприметили! — Он в сердцах сплюнул на тихонько зашкварчавшие угли и, тут же опомнившись, торопливо забормотал извинения Огнь-богу.
— Корочун сказал, что ржавые покуда не собираются нападать, — мрачно проговорила Векша (сопя и глядя в сторону).
Мечник скрипнул зубами, однако сдержался, и вопрос его прозвучал почти спокойно:
— Сколькажды он это повторял?
— Однажды.
— А про купанье коней что он говорил?
— Ничего. — Шмыгнув носом, Векша скосилась на мужа и опять отвернула разобиженное лицо. — То есть он начал было — это когда я только собиралась… Но… Я если очень не хочу, чтоб у меня в голове был еще кто-то, так он и не может… — Горютино чадо снова шмыгнуло носом и добавило: — Это я сама придумала купать коней. И купала сама. Асу перед рассветом сморило, Жежень тоже спал. Так что вина целиком моя — меня и наказывай.
— Значит, все спали, ты уводила коней… — Мечников голос сделался чуть ли не ласковым. — А на стороже кто был?
— Мыська. — Векша одарила Кудеслава негодующим взглядом потемневших да поогромневших глаз. —Думаешь, я вовсе уж без понятия?! Она мне только чуть-чуть подсобила, и сразу обратно…
Вятич лишь вздохнул горестно и принялся вздувать костер. Растолковывать жене, до чего же она, оказывается, впрямь «без понятия», не имело смысла. Голова — это посудина совсем особого рода: сколько в уши не напихивай, а если меж этими самыми ушами изначально была пустота, то полнее уж и не станет.
Что ж, коли уместно теперь сетовать на кого-нибудь, то это лишь опять на себя же. Ты ведь и раньше имел преизрядное количество случаев дознаться, чего следует ожидать от них обеих — и от Векши, и от ее опрометчивости. И — если уж совсем честно — тебе и любы-то они обе, потому что первая, утратив вторую, перестанет быть самою собой… только прежде на елке желуди вырастут!
Но ржавые-то, ржавые! Не воспользовались даже такой оплошностью, такой наинесусветнейшей дуростью!.. До чего же, значит, они НЕ ОПАСАЮТСЯ!
И ведь помянутая дурость-оплошность — вовсе не то, в чем Горютино чадо пока еще не решилось сознаться. Боги да Навьи, неужто Векша умудрилась вытворить что-нибудь еще глупее?!
Костер наконец разгорелся. Выпрямившись и утерев рукавом заслезившиеся веки, Мечник скользнул хмурым взглядом по голым коленкам жены.
— Ты все же штаны-то надень — застудишься, — сказал он.
Рассматривая жадно объедающийся огонь, Векша проговорила ровным, ничего не выражающим голосом:
— Это таким бабам, которые умеют рожать, опасно студить всякие места под штанами. А мне — без разницы. И Мыська не дошила еще…
Вятич непроизвольно скосился на починяльщиц одежи и обнаружил, что Мысь Векшины штаны действительно не дошила. А еще он обнаружил, что помянутыми штанами занимается Аса (успевшая уже долатать да поддеть под полушубок свою рубаху). Бывшая же златая блестяшка не только взвалила собственное занятие на урманку, но еще и старательно мешает той, донимая всяческими никчемушными вопросами да поучениями.
Векша тоже покосилась на свое уподобив и вдруг сказала:
— Слышь… Ежели пожелаешь взять за себя Мыську, то я ей спину резать не стану.
— А что станешь резать? — устало спросил Кудеслав. — Горло?
— Ничего не стану. Я передумала.
Она помолчала немного, потом решила разъяснить:
— Мне ведь для тебя какая вторая жена-то нужна? Мне нужна такая, чтоб ты был ей по-взаправдашнему люб и чтоб меня слушалась. А еще — чтоб я каждую ее мысль могла понимать наперед ее же самой. Вот и выходит: с какого боку ни глянь, лучше Мыськи не сыщется.
Очень, очень хотелось Мечнику съязвить насчет того, что не худо было бы на Векшином месте полюбопытствовать, какая вторая жена нужна ЕМУ (и кстати, нужна ли ему вообще она, вторая-то). Но язвить Мечник не стал, только поинтересовался с сомнением:
— Это с каких же пор она тебя слушается?
— А с тех самых, как я ей сказала, что согласная. Ну, чтоб она твоею сделалась.
— А коли я несогласный? — ехидно сощурился Кудеслав.
— Согласный ты. — Векша то ли от мужниных слов отмахнулась, то ли от комаров. — Жежень — даровитый умелец, и Мыська — совершенная я. Значит, коль я тебе люба, то… Или,.. — Она резко обернулась к вятичу, и во взгляде ее был настоящий нешуточный страх. — Или ты меня уже не…
Мягко улегшаяся ей на голову Мечникова ладонь мгновенно превратила эту захлебывающуюся скороговорку в довольное малоразборчивое урчание:
— А раз Мыська — это я, то дети, которых она тебе народит, будут все равно что мои… Только она-то от родов растолстеет да подурнеет, а я долго буду, как теперь — может, лет десять еще… Или, коль разрешат боги, даже подольше…
«Вот она, истинная причина!» — догадался вятич. Догадался и не смог удержаться от поддразнивания:
— Не все же толстеют да дурнеют. Вон Аса — скольких родила, а глянь на нее!
Векша лишь пренебрежительно фыркнула:
— Аса — она в теле: крепка да статна. А Мыська тощая; такие обязательно расплываются — мне Корочун объяснил.
«Лучше бы ты его слушала, когда он про купанье коней хотел объяснить», — думал Кудеслав, медленно оглаживая пушистое пламя волос прильнувшей к нему жены.
А та вдруг сказала:
— Да и вообще… Чем раньше Мыська обвыкнет знать свое место, тем, наверное, лучше. Коль уж моя такая доля — терпеть возле себя этот прилипучий подарочек не только в нынешней, а и в грядущих жизнях… По крайности в одной-то придется…
— Откуда ты… — Мечниковы пальцы метнулись было за пазуху, но, ушибившись о железо нагрудника, вскинулись выше и нырнули за шейную кромку панциря.
Ну, конечно…
Не оказалось на Мечниковой шее никаких ремешков — ни лядуночного, ни того, на котором висел кругляшок со знаком Двоесущного бога.
— Вот, — Горютино чадо распахнуло полушубок и показало мужу все то, чего он не смог отыскать.
И добавило, глядя виновато и жалобно:
— Я не хотела… Оно само так получилось…
Вятичу невольно вспомнилось подслушанное прошлым вечером Мысино «я только попробовать хотела, а он весь съелся…». Сам, стало быть. По собственной воле и чуть ли не насильно запихиваясь в рот. И столь же самовольно, явно наперекор желанию Векши забиралось ей за пазуху дорогоценное мужнино достояние, снова-таки по собственной воле предпочетшее твердой да волосатой груди Кудеслава уютную ложбинку меж двумя нежными упругими холмиками. Действительно, оба уподобил Горютиной дочери схожи друг с дружкой, как пара неношеных лаптей. Но одно дело — мед, а такое… Такое спускать нельзя!
Увидав перед своим носом мужнин кулак, Векша зажмурилась и втянула голову в плечи, однако не стала даже пробовать как-нибудь защититься или хоть просто отпрянуть. Более того, на ее напрягшемся в ожидании заслуженной кары лице отчетливо проступило удовлетворение. Ох и удивился бы Мечник, узнав, до чего тревожит его жену то, что он еще ни разу не решился поднять на нее руку всерьез, по-мужески (хоть на поводы для рукоприкладства достойная дочка своего почтенного батюшки отнюдь не скупилась). Впрямь ведь тревожно! Тот же Белоконь-волхв не только притворялся, будто люба ему рыжая купленница-ильменка, но подзатыльниками он потчевал Векшу столь же часто, как и добрыми словами. А Кудеслав… Не безразлична ли она ему на самом-то деле? Жалеет… А любовь способна ли уживаться с жалостью? Может, в жены взял и терпит возле себя тоже всего лишь жалеючи многажды перекупленную да ущербную?..
Вот и опять — взмах мужниного кулака завершился не вполне заслуженным тумаком, а всего-навсего щелчком. Ласка вместо наказания. Не любит? Или очень уж любит — чересчур, как не бывает? Во что проще поверить?
Проще — в первое.
А очень-очень хочется — во второе.
А еще — что бы там ни было на самом деле — все равно приятно, когда с тобою вот так. Не как прочие и не как с прочими.
С другой же стороны, расщедрись теперь Кудеслав на пару затрещин, и его супруге можно было бы счесть дело исчерпанным да с легкой совестью позабыть о своей вине. А так, когда муж пожалел, эта самая совесть поедом заест. Вот и думай: что же на деле-то получается с жалостью, а что и наоборот?
— Я не буду больше, — протянула Векша, заглядывая Кудеславу в глаза. — Я никогда-никогда больше не…
— Нет уж, ты уж лучше будь, да подольше! — Мечник трепанул ее за волосы. — Ну, чего куксишься? Или… — он вдруг отстранился от жены, уперся в нее испуганным взглядом, — или что-нибудь потерялось?!
— Не-е-ет! — Векша отчаянно затрясла головой (неровен миг — отвалится). — Я же понимаю: этакие вещи терять никак невозможно!
— Ты разве знаешь, что это за вещи?
— Знаю. Гарь твоего родимого пепелища и два дара ЕЕ-ЕГО.
Так. Ну, со Счисленевой блестяшкой еще можно понять: знака лишь слепой не увидит. Про пепел в лядунке ты ей сам рассказывал. А лал? Что ли, Векша развязывала лядунку? Вот это уж вовсе зря. Этакое сокровенное праздных взглядов не любит — кудесниковой ли выученице того не знать! Не хватало еще, чтоб дурное Векшино любопытство добавило к прочим бедам гнев Двоесущного!
— Это кто тебе про Счисленевы подарки открыл? Волхв? — спросил Мечник, шаря ледяным взглядом по бледному, виноватому лицу жены.
— Нет. Я сама поняла… почувствовала. Ты не просто так заснул и видел не простой сон. Корочун тоже умеет такое, только он… Ну, в общем, умелее. Он может воротиться в тот же самый миг, из которого ушел. А ты… У тебя получилось… Ну, так: не то чтобы очень уж супротив желания, но и не по твоей сознательной воле. Врасплох, в общем. И не мгновенно, а протяженно… Да не могу я растолковать все это; я и сама-то почти ничего не понимаю! Потому-то и побоялась тебя будить — ежели такое силком перебить, по-дурному, можно наделать человеку превеликой беды. И если позволить душе чересчур долго витать в нетеперешних временах — тоже может выйти беда. Вот я и додумалась ЕЕ-ЕГО подарки забрать. Чтоб, значит, и не будить, и прекратить… Пока выискала их — аж взопрела: я ж не знала, где они у тебя да каковы на вид…Вот… Ну а как выискала да забрала, так и захотелось самой… это… попробовать. Конечно, дареное ЕЮ-ИМ полезно лишь для того, кому дарилось. Но… Коль мы с тобой любимся, значит, почти одно… Вот я и…
Она замолчала, потупилась.
Мечник выждал миг-другой, потом спросил:
— Ну, и как? Получилось?
— Да. Только пришлось еще и Мыську звать на подмогу. Она ведь тоже почитай что Корочунова выученица. И… В общем, не проснись старший из Корочуна вовремя, нам бы с нею оттуда не вырваться. Это он… вырвал. Я с перепугу хотела сразу и тебя будить, а он… Был бы рядом — побил бы, а так только криком… Я ему: «Осерчает же!», а он… Ну, это я уж рассказывала.
Векша вновь примолкла, потерлась лицом о бронное Мечниково плечо. Сильно так потерлась — аж щеку расцарапала о железо. И сама того не заметила.
— А что ты видел? — Векшин голос сделался негромче потаенного вздоха, но Кудеслав разбирал каждое слово: жена почти касалась губами его уха. — Что ты видел, а? Я там была?
— Расскажи сперва ты про ваши с Мысью видения. Вам обеим одно?..
— Да, — перебила Векша. — Мыська там оказалась моей взаправдашней дочкой. Этакое, понимаешь ли, счастие мне там выпало… то есть выпадет…
* * *
На небольшой площади перед костелом поставили стол. Его приволокли из корчмы, постарались отмыть дочиста, а потом накрыли тяжелой малиновой скатертью — это чтоб не пришлось ясновельможному воеводе и отцу настоятелю касаться досок, за которыми по праздникам упивается водкой всяческое хамье. А еще воеводские слуги вкопали в землю торчком длинное кривоватое бревно и теперь, переругиваясь и брякая железом, ладили к нему ржавую цепь.
Толпа собралась без приказов да понуканий. Плотное людское скопище казалось таким же серым и пропыленным, как ссохшаяся земля, как выцветшее от многодневного зноя небо.
Люди пришли на зрелище. Нынешним утром многие из них сгорали от нетерпения, дожидаясь у околицы ратников его ясновельможности, или слонялись с дрекольем под окнами бывшей своей доброй соседки — стерегли, чтоб не вздумалось ей улизнуть, скрыться от заслуженной кары.
Устерегли. Вот она, здесь, под бдительной оружной охраной. Черное одеяние, черный платок, черные круги под глазами, а щеки — белее мела, и дрожащие губы искусаны в кровь. Стоит неподвижно, понуро, лишь изредка взглядывает на толпу, и тогда сдержанный людской гомон усиливается, почти заглушая монотонный надорванный голос замкового писаря.
— …насылала сушь на панские и общинные поля, злобными кознями морила скотину, дабы поколебать веру богобоязненных поселян. Известный всем корчмарь Лесь Лученок видал нынешней ночью, как она сеяла на своем огороде некое колдовское снадобье, после чего бормотала невнятные речи, в которых, однако же, угадывалось имя «Сатанаил» — следовательно, призывала диавола. При этом в глазах богомерзкой бабы горели отблески адского пламени, а вокруг слышался явственный шорох чертей…
Толпа слушала плохо. Толпа гудела, как дубрава под ветром, кто-то крестился, кто-то норовил протолкаться вперед, где получше видно. Не каждый же день удается поглазеть на такое! Пышные кафтаны воеводских захребетников, строгие облачения доминиканцев, блеск лат, железный лязг да непривычный шляхетный говор… Пестро нынче на площади, пестро и шумно. Будто праздник пришел.
Праздник… Бездонными трещинами посеклась земля на мертвых, разучившихся плодоносить полях; немногочисленная уцелевшая скотина до того тоща, что ее ветром качает; ночами матери истово молятся, чтобы заснувший с голодным плачем ребенок по утру нашел в себе силы проснуться… Вот она, виновница, подлая ведьма, колдунья — это для нее столб с цепями и костер, которого не может не быть. Скорей бы, скорей!
Злобно ярилось белое мохнатое солнце, душный ветер гнал через площадь пыльные смерчики. Писарь заслонялся ладонями от пыли и хищного света, лицо его взмокло, обличительные слова тонули в надсадном сипении. Мучается человек, себя не щадит… Зачем? Все и так уже успели узнать, что корчмарь Лученок, не мешкая и не дожидаясь утра, поднял на ноги соседей, а сам кинулся в замок. Дорогой он едва не загнал свою клячу, потом долго упрашивал стражу и сумел-таки допроситься до воеводы (к счастью, тот почему-то еще не ложился спать). Выслушав, его ясновельможность воспылал благочестивым рвением и незамедлительно отрядил гонца в близлежащий доминиканский монастырь. И вот — суд. Скорый и гласный.
Хмурится, трет кулаками воспаленные глаза воевода. Тяжко, ох как тяжко ему преть на солнцепеке, да еще после бессонной ночи! Бархатная чуга потемнела от пота, из-под шапки стекают мутные ручейки, но снять шапку нельзя — не обнажать же голову перед холопами! С тайной завистью поглядывает ясновельможный владетель на своего соседа: сухощавый старик в просторной полотняной рясе выглядит так, будто над ним не это же солнце светит.
Писарь смолк, отступил к переминающемуся за спинами господ воеводскому причту. Толпа затаила дыхание, чувствуя, что наконец-то приближается главное. В наступившей тишине слышно было, как воевода негромко спросил отца настоятеля:
— А теперь что делать надобно?
— Согласно закону, одного свидетельства недостаточно. — Доминиканец легонько оглаживал скатерть, будто бы ласкал нечто живое. — Когда обвинитель один либо когда свидетельствующие против преступницы и в ее пользу равны числом, необходимо собственное признание.
Некоторое время воевода рассматривал бледное, словно уже заранее умершее лицо ведьмы. Потом, резко отвернувшись, усмешливо спросил настоятеля:
— Каким же образом добывают признания святые отцы?
Доминиканец оставил в покое скатерть и принялся поглаживать подбородок.
— Ежели вам угодно воспользоваться привилегией карать и миловать ваших подданных, то я не считаю себя вправе давать советы, — проговорил он вкрадчиво. — Если же ваша милость искренне печется о соблюдении церковных установлений, то уместнее было бы отвезти подозреваемую в Вильно и предать суду святой инквизиции.
Воевода улыбнулся — жестко, одними губами.
— Моей милости угодно пользоваться своими привилегиями — и нынче, и впредь.
Настоятель развел руками и промолчал. Ему не хотелось открыто пререкаться с могущественным владетелем края. Однако нынче же вечером в Вильно отправится гонец с подробным письмом.
Под натужный скрип расхлябанной скамьи его ясновельможность обернулся к своим челядинцам, поманил пальцем щуплого ясноглазого человечка с увесистой сумой на плече:
— Готовься. Да чтоб живо у меня, слышишь?
Человечек встряхнул глухо звякнувшую суму, заморгал виновато:
— Нижайше прошу ясновельможного пана… Жаровенку бы мою как-нибудь с телеги снести. Тяжеленькая она, жаровенка-то, одному не сдюжить. И еще огоньку бы…
Воевода не успел распорядиться. Несколько мужиков из толпы метнулись к телеге, поставленной в скудной тени чахнущих от жары тополей («Где?» — «Это вот?» — «Берись, поднимай!»). А на ближней улице уже топотали, вопили истошно: «Криська! Криська, скорей! Пан дознаватель огоньку просит!»
Приволокли жаровню, вздули угли. Исполненный ощущения собственной значимости «пан дознаватель» присел на корточки, запустил руку в громыхающее содержимое сумки. Писарь, деликатно покашливая, умостил на краешке стола чернильницу и принялся разворачивать трескучий пергаментный свиток.
В тот самый миг, когда должно было начаться долгожданное действо, затаившая дыхание толпа вновь забурлила, взорвалась злобным гомоном.
Худенькая расхристанная девчонка всем телом билась о людские спины, продираясь вперед, к судьям. Она что-то кричала, но крики эти вязли-пропадали в многоголосом визгливом вое: «Змееныш! Гадючье отродье! На костер тебя вместе с мамашей твоей проклятой!» Людское месиво завертелось грязным водоворотом, приминая девчонку к земле, замелькали кулаки, чьи-то торопливые пальцы шарили в пыли, выискивая камень…
Досадливо скривившись, воевода махнул рукой, и его ратники споро надвинулись на толпу. Порядок восстановился стремительно. Особо буйных вразумили увесистые тычки латных рукавиц, прочих оттеснили скрещенными древками копий и заставили смолкнуть. Кинувшаяся было на помощь дочери ведьма перестала рваться из рук стражи; ее отпустили, и она снова застыла неподвижно, будто деревянное идолище.
Девчонка тяжело поднялась на ноги. Несколько мгновений воевода брезгливо рассматривал ее всклокоченные пыльные волосы и расцарапанное лицо. Потом мотнул подбородком:
— Подведите. Пускай говорит.
Двое выметнувшихся из-за воеводской спины слуг торопливо, чуть ли не волоком подтащили ведьмино отродье к столу, тряхнули за плечи: «Ну, не молчи, ты! Их милость снизошли, ждать изволят… Ну!»
Нет, она не собиралась молчать. Она просто не могла сообразить, как нужно говорить, чтобы эти важные паны обязательно выслушали все до конца. Путались мысли, подгибались трясущиеся колени, ныло ушибленное плечо, и ничего, ничего, ничего толкового никак не придумывалось. Но молчать тоже нельзя: в любой миг терпение его ясновельможности может лопнуть, и он прикажет начинать страшное…
Опять толчок в спину, опять над ухом злобное «Ну!». Девчонка решилась. Судорожно сглотнув, она притиснула к груди перепачканные ладошки и сказала хрипло:
— Не надо дознания. Ваша милость, ласковый пан, не надо. Ведьма она, я доподлинно знаю, что ведьма. Вот вам крест!
Воевода молчал. Отец настоятель, покосившись на него, мягко спросил девочку:
— Почему ты так уверенно обвиняешь свою мать?
— Потому что знаю. Видела. И этой ночью, и прежде не раз…
— Значит, ты уже давно подозревала свою мать в ведовстве? — еще ласковее спросил доминиканец.
Девочка истово закивала, и он, значительно глянув на писаря (пиши, мол, все пиши поточнее!), задал новый вопрос:
— Почему же ты скрывала свои подозрения? Откройся все раньше, твоя мать не успела бы причинить столько зла. Возможно, ее еще удалось бы спасти, ведь Бог милосерден. Но ты предпочла дожидаться, пока жалобу подаст кто-либо другой. Итак, почему?
Старый доминиканец превосходно умел владеть собой, и все же от его ласковой доброжелательности повеяло вдруг чем-то железным — словно бы под мягкой травой обозначился настороженный капкан.
— А робела я, пан-отец, — девочка отвечала настоятелю, но почему-то упорно смотрела не на него, а на воеводу. — Больно уж страшная она делается, когда думает, что одна. Космы по плечам висят, глаза зеленым огнем полыхают, а сама все бормочет, бормочет…
— Молчи, дура!!! — от истошного вопля рванувшейся из рук стражников ведьмы доминиканец вздрогнули перекрестился.
А девчонка будто и не слыхала. Продолжая показывать, какой страшной делается иногда ее мать, она задергалась, забормотала совершеннейшую невнятицу, по-прежнему не сводя с воеводы потемневших, сделавшихся какими-то недетскими глаз.
Его ясновельможность вдруг захрипел, обеими руками рванул ворот. Доминиканец вскочил, вскидывая над головою наперсный крест, но было поздно. Запрокинув полиловевшее лицо, воевода осел на пыльную землю, и в его стекленеющих глазах тускло отразилось злое полуденное солнце.
Девчонка замерла, с неподдельным ужасом глядя на мертвого. Отец настоятель попятился, отмахиваясь крестом, кто-то из причта бросился к воеводе, кто-то выдергивал из ножен меч, кто-то крестился… А потом невыносимую тишину вспорол женский визг — одинокий, пронзительный, страшный — и все утонуло в реве готовой сорваться с места толпы.
Ведьмина дочь опомнилась. Затравленно оглядевшись, она вдруг принялась горстями хватать пыль из-под ног и расшвыривать ее вокруг себя, выкрикивая бессмысленные слова. И вой озверевших людей как-то незаметно перелился в вопли животного ужаса. Людское скопище заволновалось, передние стали проталкиваться назад, а потом двое-трое бросились наутек, и за ними хлынули все. Прочь от жуткого места, от хилой голенастой девки, глазами которой глянул на них сам сатана — прочь, прочь, скорее!!!
Мига не прошло, как на площади перед костелом остались лишь ведьма и ее дочь, да еще мертво уставившийся в выжженное небо ясновельможный пан воевода.
Шатаясь, еле волоча подгибающиеся ноги, девчонка подошла к матери. Больше всего на свете хотелось ей обнять, прижаться, заплакать, и чтобы черные от въевшейся печной копоти ладони неторопливо и утешающе гладили по голове.
Но мать оттолкнула ее.
И ударила. С размаху. Изо всех сил.
— Я же говорила тебе! — Голос женщины сорвался на злобный хрип. — Я же приказывала! Чтоб не смела раскрывать себя! На костер захотела, дурища?!
Яростно сопя, девчонка пыталась уворачиваться от хлестких ударов, пыталась ловить материнские руки и, наконец, выкрикнула:
— А сама?! Я ночью не спала, я все видела! Как ты могла, зачем?!
Мать вдруг сникла. Оставив избитую, плачущую в голос дочь, она медленно подошла к воеводе, кончиками пальцев притронулась к его лицу. Потом сказала:
— Мертвый…
Словно бы это нужно было говорить…
— Я не хотела! — Девочка судорожно утирала слезы и кровь. — Я хотела, чтоб пожалел. А он помер. И пришлось всех пугать.
Колдунья вяло шевельнула плечом.
— Дура ты. «Хотела»… Важный пан, очень важный. Такие чужой воле покорствовать не умеют. Он, сказывают, перед самим королем не больно робел, а тут ты — хамка, холопка… Не покориться чарам не мог, и покориться не мог — гонор панский противился. Вот и хватил удар.
Ведьмина дочь вдруг закричала, давясь слезами:
— Из-за тебя все! Убила, распугала людей, на костер теперь сволокут — из-за тебя! Зачем ты ночью делала это, зачем?!
— А ты вот только что — зачем? — спокойно обернулась к ней мать.
— Так я же… Спасти же хотела… Жалко же… Ты ж мне не чужая!
— Не чужая… — Ведьмины губы изогнулись в горькой улыбке. — Жалко… Вот и мне невмоготу стало от жалости. У Ядвиги вчера малец помер — тот, которого весной родила. Слыхала?
Девчонка заморгала непонимающе.
— Ты это что же, удумала, будто воскрешать можешь?
Мать не ответила, только улыбка ее сделалась обреченнее, горше.
— Ладно. Будет нам молоть языками, — сказала она наконец. — Уходить надо, пока люди от острастки твоей не опамятовали. Сейчас много нищенок по дорогам бродит, авось затеряемся…
Трескучий громовый раскат шевельнул порывом влажного ветра листву умирающих тополей. Девчонка испуганно оглянулась и замерла. Над деревенскими крышами пухла, сминала выгоревшее небо иссиня-черная тяжелая туча.
— Будет дождь, — растерянно выговорила ведьмина дочь.
Тучу раскололо стремительное лиловое пламя, от яростного грома качнулась земля, коротко вскрикнул беспризорный костельный колокол.
— Дождь… — шевельнула губами ведьма. — А я уж отчаялась ждать. Думала, что ушла моя сила, что страх ее погубил.
Девчонка смотрела на нее во все глаза.
— Так вот что ты — ночью-то…
— Да, — вздохнула мать. — Ну, хватит мешкать. Пошли.
Не успела улечься пыль, поднятая торопливыми шагами уходящих женщин, как по крышам, по вымершим огородам, по неживому лицу воеводы забарабанили крупные холодные капли.
* * *
Мысь словно бы неким ведовским образом распознала тот миг, когда Кудеслав, дослушав Векшино повествование, принялся рассказывать сам. Впрочем, ведовство тут явно было ни при чем. Вернее, почти ни при чем — поскольку любопытство (да еще такое!) тоже может быть отнесено к неявным силам, труднодоступным пониманью обычных простых людей.
Обе — доподлинная Горютина дочь и ее доподлинное подобие — слушали Мечника так же неотрывно да жадно, как ночью слушали Асу. Вот только речь Кудеслава иногда становилась едва ль не менее понятной, чем обильно сдобренная урманскими словцами коверканная речь Агмундовой вдовы.
Именно «едва ли». Наверняка очень многое из услышанного осталось бы непонятным для обеих Векш, не придись давеча им самим заглянуть в грядущую жизнь.
Дослушав, Векша и Мысь некоторое время молчали.
При этом бывшая златая богиня сидела, как на еже: видать было, что вопросов у девчонки — озеро разливанное и что молчание обходится ей неимоверно дорогою ценою, однако… Однако Мысь явно опасалась подать голос вперед старшей себя. Ай да Векша! «Чтоб во всем была мне послушна» — это, значит, слова не праздные…
Наконец Мечникова жена (покамест единственная, а там — коли выйдет удача подуправиться с ржавыми — поглядим) проворчала, брезгливо косясь на изнывающую от нетерпенья девчонку:
— Ладно уж, можешь… А то как бы задишко твой вертлявый до костей не истерся.
— Лучше задишко иметь, чем как у тебя — скоро ни в одни двери не пропихается! — возмущенно фыркнула Мысь, разом утратив всяческую почтительность к своему старшему уподобию.
— Да будет вам! — Кудеслав ладонью прихлопнул рот вскинувшейся Векше. — Нашли чем мериться…
— А чего эта… — начала было Мысь, но вятичев подзатыльник вынудил замолчать и ее.
— Будет вам, я сказал! Вот же одарили боги да Навьи… Тут и с одной-то справляться — ворогу не пожелаешь, а уж с двумя…
Он хотел еще добавить к своему недавнему «нашли чем мериться», что, строго говоря, мериться обеим, в общем-то, нечем, — хотел, но поостерегся.
Вновь помолчали.
Векша о чем-то думала, посапывая и напряженно шевеля губами.
Мысь выворачивала шею, старательно не глядя ни на Мечника, ни на его покамест единственную жену — дулась. Впрочем, век девчонкиной обиды оказался коротким. До обид ли, когда от необоримого любопытства без малого светится кончик вздернутого короткого носа?!
Настороженно косясь на Векшу, девчонка придвинулась вплотную к вятичу и не прошептала даже, а выдохнула чуть слышно:
— А что за прозванье такое — Чекан?
И тут же, углядев краешком глаза, что Векша все равно слышит и явно не одобряет, поддельное Горютино чадо поторопилось отпрянуть да обернуться:
— Уж будь милостива, извини. — И голос, и лицо Мыси преисполнились истового подобострастия (оч-чень подозрительно истового). — Я так просто ляпнула, не по правде. Пролезет он у тебя в двери. Разве только попадутся какие-нибудь уж очень узкие…
Векша неожиданно расхохоталась.
— Ты чего? — озадаченно спросило совместное творение Жеженя да Борисветовых колдунов.
— Ничего. — Мечникова жена успокоилась, вытерла рукавом глаза и вдруг снова прыснула: — Ох же ж и дурехой я была в твои годы!
— В ТВОИ годы, — буркнула Мысь, отворачиваясь.
— Угомонились? — Кудеслав снова принялся подкармливать костерок. — По мне, так обе вы… Что нынешняя, что тогдашняя — и по годам-то разница невеликая, а уж по уму как бы даже не еще меньше. — Он вздохнул, пощипал бородку. — А чекан — это оружье такое. Вроде вон молотка Жеженева (верней, Чарусиного), только… Ну, то объяснять долго. Да и некстати.
— Выходит, и в той жизни будет у тебя воинское прозвание, — задумчиво проговорила Векша.
— Да.
Да уж… И в этой, и в привидевшейся нынче, и в той, завершенье которой показывал тебе четвероединый волхв… Веселые же, однако, судьбы уготованы твоей душе, Кудеслав Мечник или как тебя там… Веселые да счастливые…
— А эта… — Мысь беспомощно пошевелила губами. — Ну, та… которую умучили… Она красивая была? То есть будет.
Вятич лишь неопределенно дернул плечом.
— Может, ею станет которая-то из нас? — спросила Векша (непонятно как-то спросила: то ли опасливо, толи с потаенной надеждой).
Мечник снова дернул плечом.
— Значит, нет. — Векша вздохнула. — В твоем видении не было нас, в нашем — тебя… Жалко.
— Старец Корочун говорил, будто встретившиеся в одной жизни никогда не встречаются друг с другом в иных, — сказал Мечник, глядя в огонь.
— Но я с Мыськой встретилась же!
— Вы с нею вроде как одно…
— А с тобой? — Векша заглянула ему в глаза. — С тобой мы разве не…
Кудеслав молча обхватил ее за плечи, притиснул к себе. Мысь громко да обиженно засопела, и подлинная Горютина дочь, вздохнув, поскреблась в Мечникову бронную грудь:
— Ладно уж, и ее приласкай. А то заплачет.
Вятич не глядя чиркнул ладонью по Мысиной голове. Движение получилось торопливым, неловким и до безобразия похожим на подзатыльник, но девчонка тихонько заурчала от удовольствия.
— Корочун… — Мечник поперхнулся, обнаружив, что имя мудрого хранильника почему-то сделалось неприятным — оно словно залипало в гортани, вызывая чуть ли не тошноту. — Он говорил, будто даже если ныне сущие встретятся в одной из грядущих жизней, то попросту не узнают…
— Но я да Мыська ведь узнали друг дружку! — обиженно перебила Векша.
— Это вовсе другое. Вы нынешние узнали себя в тогдашних… тамошних… Кор… Ну, этот, научатель твой, он сказал…
— Тебя-то нынешнего я тоже знаю! — фыркнуло Горютино чадо. — И ты знаешь нынешнюю меня. Так что нет нас друг у друга в грядущей жизни, и весь сказ на том. А с чего… — она запнулась и вроде как сглотнула что-то, застрявшее в горле, — с чего Коро… ой… Ко-ро-чун… фу… вел с тобой такие беседы?
Кудеслав прикинулся, будто либо не расслышал вопроса, либо не понял, что это вопрос. Не хотелось вятичу затеваться с новым пространным рассказом. Душа не лежала. Муторно было ей, вятичевой душе. Не оттого муторно, что тревожно, а как раз оттого, что тревога, пробудившаяся вместе с самим Кудеславом, как-то незаметно исчезла.
Сгинула.
Иссякла.
Все было неправильно.
Беспечность спутников была неправильной, потому что оказалась она слишком уж чрезмерной.
Ленивая расслабленность самого Мечника была неправильной, потому что… Потому что ее просто не могло быть. После давешних таких правдоподобных и таких тревожных подозрений спокойнехонько сидеть да разглагольствовать леший знает о чем?! Пускай день потерян, пускай даже случилось это и не по твоей вине — все равно, нужно было хоть место привала сменить, нужно было хоть что-нибудь делать…
Делать…
Тупая неуклюжая боль раздраженно заворочалась в затылке, спугивая досадные мысли. Вот еще напасть… С пересыпу, что ли? Или наоборот — дает себя знать мучительная усталость последних дней? Как бы то ни было, а все-таки хорошо получить целый день отдыха. Вот и угомонись, пользуйся негаданным подарком судьбы, чтобы восстановить подорванные силы — они еще, небось, пригодятся…
Боль немного поворочалась, повозилась, словно бы устраиваясь поудобнее, да и заснула. Именно заснула, не сгинула. Лишнего движения… да что там — даже какой-нибудь излишне беспокойной мысли вполне может оказаться достаточно, чтобы спугнуть эту настороженную чуткую дрему. И потревоженная хворость куда как жестоко выместит на побудчике свое раздражение.
Вот и не беспокой, не зли.
Угомонись.
Уютно потрескивало в костре, клонящийся к закату Хорсов усталый лик превращал палую листву в ярое золото да червонную медь, луговая даль истаивала красноватым туманным маревом…
— Я вот думаю… — внезапно проговорила Мысь, глядя на полупрозрачный костровой дым (в полнейшем безветрии тот возносился к небу отвесно и плавно). — Думаю, думаю…
— А ты разве умеешь? — не удержалась Векша, но бывшая златая блестяшка пропустила этот ехидный вопрос мимо ушей.
— Все думаю, и никак не могу понять: времена, которые мы видели и ты видел, — они разные или нет?
Кудеслав развел руками (вернее — одной рукой, потому что вторая обнимала женины плечи), подлинная Горютина дочь проворчала: «Пойди разбери!»
Мысь вздохнула, потом еще раз вздохнула, а потом решительно втиснулась под свободный Мечников локоть. Кудеслав не пытался ей помешать, он лишь вопросительно глянул на Векшу, но та словно бы и не заметила выходки своего уподобил. Ну и ладно.
— Я к чему спросила-то… — Девчонка ерзала, обустраиваясь у вятича под мышкой основательно и надолго. — Я это к тому…
Договорить она не успела.
Жежень (наверное, он давно уже лишь притворялся спящим) внезапно вывернулся из-под полушубка и поднялся на ноги. Стараясь не глядеть на троицу, рассевшуюся по другую сторону костра, парень выговорил хрипло:
— Слышь, Векш… Извиняй — Ку-де-сла-ви-ха… Ты говорила, тут озерцо неподалеку… Где?
— Там…
— Сызнова благодарствую… — Жежень крутнулся на месте и почти бегом кинулся туда, куда указал ему не шибко вразумительный взмах Векшиной руки. — Благодарствую!.. Хвост бы вам всем!.. Вражины!..
И тут же Мысь, забарахтавшись так, что Кудеслав едва не повалился на спину, крикнула:
— Асушка! Твой дурень топиться хочет!
От этого крика Чарусин закуп втянул голову в плечи и наддал прыти. Аса же неторопливо отложила работу, встала и отправилась вслед за ним.
— Вот же дитятко капризное! — Мечник тоже попытался было подняться, но оба Векшиных подобия вцепились ему в локти и не пустили.
— Не ходи, — спокойно сказала подлинная Горютина дочь. — При тебе только хуже получится.
А Мысь как ни в чем не бывало продолжила прерванное:
— Як чему спрашивала-то про времена… Разные они, нет ли, а только там заведен лад уж больно похожий на тот, какого хотят для нас Борисветовы. Выходит, все-таки быть над Здешним Берегом нездешнему верху? А тогда что нам за прок творить помехи ржавым, коль все равно без толку? Лишь озлять по-дурному… А?
— Вздор. Чьему верху быть — то покуда еще старица надвое ворожила. — Кудеслав говорил резко, почти зло, потому что на первых же словах ему в затылок будто волчьи клыки впились. — Да… о-ох, боги!.. да проживи мы подсмотренные нынче жизни целиком — и то бы вряд ли смогли распознать, Борисвет или Светловид держит на Здешнем Берегу верх. Даже проживши!.. А уж этак вот, лишь подсмотрев… Не понр… Не понравилось им… А милое вам Приильменье каково нынче постороннему глазу видится? Не знаете? А нынешняя вятская жизнь понравилась ли тебе? Неужто же вы так ни словечка и не уразумели из того, что втолковывал Кор… О-о, боги пр-р… све-е…
Мечник запрокинулся, царапая ногтями затылок — будто бы силясь разодрать его раньше, чем это удастся невидимым свирепым клыкам. Перепуганные, ничего не понимающие Векши сунулись оттаскивать пальцы Кудеслава от его же кровянеющих волос, но даже обоим уподобиям Горютиной дочери глупо было надеяться пересилить вятича. Тот словно и не заметил этих отчаянных попыток. Хотя… Быть может, именно благодаря им Мечник вновь нашел в себе силы заговорить — слепо уставясь в вечереющую небесную бездну, с трудом продавливая слова сквозь плотно стиснутые зубы…
— Я… помотался по свету… видал… знаю… Легче всего навязать чужое, когда прежний лад рушится… а новый еще толком не… Как у вас нынче… Как нынче в вятской дебри-матушке… Каждый раз они будут пытаться на таком переломе… На междувременье… Оно, поди, и есть тот самый перекат Время-реки, по которому они к нам… Волки — для них всегда первая добыча хворые, загнанные, запуганные… всегда… А сколько еще будет таких перекатов! И если у нас… у потомков наших… если на таких межвременьях… нам, здешним, не будет хватать ос… осмотрительности… терпенья… Если захочется нам скорей-скорей-скорей… безопасности, сытости, определенности — ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ, лишь бы скорее… Тогда-то и грядет конь ржавый… черный… И на том, на Нездешнем Берегу… Коль захочется любой же ценою воли… раздольной, неоглядливой… НИ НА ЧТО не оглядливой… тем, тамошним… или нам, здешним… Плох железный закон, выстроенный лишь на страхе пред жестокою силой, на почтении к недостойным… Но когда рвутся из-под такого, легче легкого не вырваться, а сорваться… Под один гребень с недостойными перестать чтить и достойных… Приравнять к угнетателям тех, кто попросту… кто всего-то лишь хочет воли и для себя… Обо всем судить… было при прежнем — плохо… не было — хор… хорошо… Это смерть — когда без разбору под один гребень… это ярмо хуже прежн… прежнего… в дюжую дюжину раз хуже…
Мутнел, мерк предвечерний свет в глазах Кудеслава, растерянные лица склонившихся Векши и Мыси расплывались бесформенными багровыми пятнами, а он все хрипел, все цедил малоразборчивые слова, сам не понимая, слюна или кровь пузырится у него на губах:
— Никому, кроме ЕГО-ЕЕ, не дано безошибочно провидеть грядущее! Даже богам — и тем почти не… Потому не тщиться заглянуть в запретное нужно; не истолковывать подвысмотренные крохи — нуж… о-ох, пропади оно все!.. Нужно пытаться вершить это самое гряд… К-когда живешь — тогда и… Не дожидаясь… невесть чего… а вы… «Все равно без толку» — надо же! Вот бы ржавые-то порадовались, кабы…
Вятич вдруг подавился словами и зарычал, коверкая рот злобным оскалом.
Потому что боль сделалась совершенно непереносимой.
А еще потому, что понял.
Если и не все, то главное.
Отчего и он, и оба подобия Горютиной дочери изо всей наверняка долгой вереницы грядущих своих воплощений нынче заглянули именно в эти.
Как получилось, что Кудеславово виденье нагрянуло вроде бы само собою и ни с того ни с сего… вроде бы.
Откуда взялась уму непостижимая беспечность сопутников и собственная Кудеславова душевная да телесная леность.
И еще: почему для него и для Векши (главное — Векши!) вдруг сделалось почти непроизносимым имя премудрого четвероединого волхва. Если Векше противно даже языком вытворить волхвовское имя, то ни за что она не допустит в свою голову разум старого ведуна. Сознательно, нет ли, а не допустит. А кроме Корочуна, теперь, наверное, никто не способен противостоять ржавым, которые взялись наконец за своих догоняльщиков — и похоже, взялись всерьез.
Ты-то, Кудеслав Мечник-Пернач-Чекан, все хлопотал по-глупому, в меру своего воинского разумения опасался наскока, стрел из засады… А вороги-то вот как: тишком да ладком. По-своему. Наверняка.
Ярилась, не отпускала злая хищная боль; окружающее зализывали-размывали тусклые закатные отсветы… нет, это Мечников взор захлебывался в мутном кровавом тумане — ледяном, ржавом, последнем… Мягко качнулась земля… Вот-вот вздыбится она, опрокинет и больше уж не позволит подняться…
И вдруг смертное наваждение резко преломилось на убыль.
Ослабела хватка злобных терзающих клыков, между ними и затылком втиснулась крепкая маленькая ладошка, а перед вновь научившимися видеть глазами объявилось сосредоточенное, напряженное Векшино лицо.
— Что с ним? — это Мысь. Встревоженная, испуганная. И тоже рядом.
А Векша торопливо наговаривает что-то неслышное; глаза ее темнеют, оборачиваются бездонными колодцами невесть в какую трудновообразимую глубь… А боль — она еще где-то рядом, еще скалится, пугает, притворяется, будто вот-вот снова бросится терзать да мучить… Только этот невидимый, но жуткий зверь не вернется. Потому что боится маленькой прохладной ладошки. Невыносимо боится. До смерти.
Так боль и умерла — от страха.
Помнится, кто-то кого-то считал обузой в пути, а, воин самоуверенный?..
Боль умерла, и Векша сразу обмякла — сделалась обычной, только очень усталой. Лишь тогда, утерев рукавом мокрое лицо да вновь привалясь к приходящему в себя вятичу, она соблаговолила вспомнить о вопросе своего уподобил и проворчать:
— Что, что… Вконец себя умучил — вот что. Ты бы вот попробовала, как он — столько времени без сна да роздыху… После такого не один, а дня бы три-четыре отсыпаться, и то будет не вдосталь…
Вряд ли Мысь поверила этому — разве что два с половиною года назад Векша была несоизмеримо глупее себя нынешней. А нынешняя Векша явно не верила собственному объяснению.
Краем глаза уловив какое-то шевеление кустарника на ближней опушке, Мечник заворочался — торопливо, но очень неловко: мешали сызнова угнездившиеся под мышками подобия Горютиной дочери, да и только-только минувший приступ давал себя знать. Поэтому, когда его рука добралась наконец до рукояти меча, вятич уже успел понять: хвататься за оружие нет никакой нужды.
Аса.
Она неторопливо шла к костру, без видимых усилий неся на плече трепыхающегося Жеженя. С одежи Чарусина закупа сбегали журчливые ручейки.
— Ну пусти… — уныло канючил Жежень. — Ну не позорь же… Ну я сам… Своими ногами… Что хошь потом со мной вытворяй, только вот теперь отпусти…
Возможно, урманке наскучило это непрерывное нытье да трепыханье, или все-таки притомилась она, или впрямь решила пожалеть гордость парня — леший ее ведает. А только когда до костра уже оставалось никак не более двух десятков шагов, Аса внезапно остановилась и, легонько встряхнув свою ношу, спросила:
— А ты больше не будешь, глупый? Не станешь себя обижать?
Жежень клятвенно заверил, что не станет и не будет, за что и получил наконец возможность коснуться ногами земли. Чуть отодвинувшись от скандийки, он попытался отжать мокрое одеяние и проговорил, дробно постукивая зубами:
— Вишь, чего ты натворила! Был бы я мертвый, так оно бы и нипочем, что сухой нитки на мне нет… А теперь ведь все равно по-моему выйдет: застужусь же да и помру!
— Не помру… мрешь… Об этом мечтать потеряй! — Аса торопливо снимала с себя полушубок (тоже изрядно подмоченный, однако по сравнению с Жеженевым вполне бы сошедший за сухой). — Распрягайся.
— Что?! — выпучил глаза парень.
— Распр… Ох, не так! Разодевайся, вот. Взгрею.
Жежень, мгновенно позабыв клацать зубами, так и приклеился взглядом к Асиным прелестям, оценить которые ничуть не мешала тонкая да еще и тесноватая рубаха.
— «Взгрею» — это ты про… Ну, в общем, по-нашему такое зовется иначе. — Чарусин закуп вдруг начал суетливо обдирать с себя липнущую к телу одежу. — Только не при этих же всех… Или… — Он судорожно сглотнул, следя, как рубашечная холстина при каждом вдохе урманки плотно обтягивает крепкие невислые груди. Обтягиваемое, кстати, виделось Жеженю превосходно, поскольку находилось на уровне его глаз. Что ж, давеча златокузнеческому подручному уже думалось, будто хорошего чем больше, тем лучше. А больше — это ведь не только когда две вместо одной. Из такой вот урманки, к примеру, запросто можно трех Векш выкроить — еще и на Мысь останется. И ведь тут много не чего-нибудь вообще — тут много весьма и весьма хорошего!
— Или… — парень вновь трудно сглотнул набегающую слюну. — Да пес с ними — пускай себе пялятся да завидуют!
— Зави-дуют? Нэй. Дуть не надо. Пялиться тоже нету зачем. — Аса набросила свой полушубок на плечи потянувшегося было к ней парня, отобрала у него мокрое одеяние и направилась к костру. — Вспяленный… Вспа-ленный огонь очень сожжет все. Хватит, как есть.
Мысь хихикнула. Урманка нарочито непонимающе глянула на нее и вдруг подмигнула:
— Прыткий через чурка, йо? «Слюбится» — это когда буду жена. А пока ему только «слупится». Так говорю?
— Так! — всхрюкнула Мысь, изо всех сил пытаясь не расхохотаться.
Аса принялась устраивать Жеженев полушубок близ огня для просушки. Чарусин закуп мрачно глянул ей в спину:
— Сама же застудишься!
— Нэй. — Урманка даже не обернулась. — Я умею жить, когда студень.
Жежень чуть помолчал, помялся, затем вновь подал голос:
— Слышь… Я же тебя покуда не могу взять. Я же еще в закупах. Чаруса не позволит, хвост ему… Скажет: ты и сам-то жрешь за троих, так еще и бабу волочешь ко мне в захребетье? Вот точнехонько так он и скажет — уж я-то его вражью повадку знаю!
По-прежнему не отрываясь от своего занятия, Аса принялась спокойно да обстоятельно втолковывать, что вот пускай лишь только выпадет времечко посвободнее, и она непременно побеседует с Чарусой: скольким-де Жежень Меньшой означенному Чарусе был обязан, которую долю той обязанности уже отработал за время своего закупства и не успела ли помянутая обязанность за помянутое время вывернуться оборотного стороной. «И вот будешь узрячим: таким разговором твое закупа… ние… ство… у Ча-ру-сы покончит его».
— Кого покончит-то? Закупство аль Чарусу? И кто покончит? — мрачно спросил Жежень, а урманка спокойно ответствовала в том смысле, что она не провидица и всякие такие тонкости наперед угадывать не умеет.
Мысь с видимым удовольствием участвовала в этой беседе, перетолковывая некоторые Асины слова во что-нибудь более или менее внятное, но когда речь пошла о закупстве да о долговой обязанности, девчонка вдруг ни с того ни с сего принялась хлюпать носом. Перепугавшиеся Аса и Жежень (который изо всех сил делал вид, будто ему в общем-то все равно) лишь ценою немалых усилий смогли вытормошить из Мыси причину этих внезапных слез.
А причина была такая: до Векшиного подобия вдруг дошло, что Жеженя сделало закупом именно Векшино подобие, сработанное из злата немца-заказчика и этому самому заказчику не отданное. А теперь как получается? Коли окажется, будто Жежень от Чарусы уже выкупился, то, значит, изделье, послужившее всему виною, принадлежит Жеженю; а если парень еще не выкупился, то сработанный для немца истуканчик богини-водяницы Чаруса вполне может счесть своим достоянием. «А истуканчик-то кто?! Истуканчик-то я! И как же я теперь бу-у-ду-у-у-у…»
В конце концов Аса исхитрилась уверить рыдающую Мысь, что Чаруса вместо бывшей златой вещицы «поможет… ох, нэй — может… может уполучить только вот это» (урманкиного жеста девчонка не поняла, однако основной его смысл угадала и потому несколько успокоилась); что же до Жеженя, то он свое совместное с Борисветовыми колдунами изделье дарит Кудеславу.
— Конечно! Нужна ты мне, как вороне копыта! — презрительно сказал Жежень… и вздохнул украдкой, покосившись на предплечье скандийки — мышцы на том предплечье круглились под тонкой холстиной немногим менее явственно, чем Асина грудь.
Мечник все эти разговоры пропустил мимо ушей: его вниманье неотрывно и целиком было приковано к Векше.
Подлинная Горютина дочь тишком отодвинулась от Кудеслава и теперь сидела поодаль — одеревенев и лицом выполотнев едва ли не до прозрачности. Жестоко закушенные губы, взгляд из-под полуприкрытых век — необычайно глубокий, острый, а только смотреть ТАК можно лишь на то, чего вовсе нельзя увидеть… Мелкие капли испарины на лбу… Дыханье, похожее на медленные спокойные стоны… Да что же это?!
Попыток трогать ее, тормошить, окликать Векша просто не замечала, и в Кудеславовой голове закопошились уж вовсе жуткие подозрения. Не желают ли боги (или кто там еще способен на такое?) оборотить наузницу-чаровницу безжизненным изваянием — в наказание мужу, который готов соблазниться оживленным вопреки естеству кумиром-истуканчиком? Не похоже ли творящееся с Векшей на виданное когда-то Мечником в урманской земле начало припадка необъяснимой и страшной хвори, которую сами урманы зовут то боевым вдохновеньем, то безумием?.. Обуянные подобной напастью теряют все человеческие навыки, умения и желанья, кроме одного — убивать, причем перестают отличать своих от чужих и даже, кажется, перестают быть смертными… Неужели Борисветовы решили наслать такое на Векшу, чтобы извести тех, кто с ней?..
А потом все эти домыслы забылись, потому что вятич каким-то невероятным образом сумел догадаться об истинной причине творящегося.
Это была битва; страшная битва меж Корочуном и ржавыми колдунами.
Битва в Векшином разуме и за Векшин разум.
Боги ведают, как Мечник додумался до всего этого. Может быть, «додумался» — неверное слово, может быть, понимание пришло уже после того, как Векша, сильно вздрогнув, сказала дребезжащим старческим голосом:
— Однако же и могутны они, зайды-потворы! Ан и мы не из-под ногтя выколупаны!
В невекшином голосе сквозь усталость пробивалось торжество победителя, и столь же победительное торжество (вот это уж несомненно собственное Векшино) изобразилось на осунувшемся усталом лице наузницы.
Глубоко и вольно вздохнув, она принялась снимать с себя мужнину лядунку да блестяшку со знаком ЕГО-ЕЕ.
— Забери, — волхвовская выученица говорила все еще не по-своему.
Кудеслав мотнул бородкой, чуть отстранился:
— Пускай уж у тебя… У вас. Таким вещам надобно быть поближе к людям, умеющим владеть неявными…
— Бери! — властно перебил его тот, кто покуда правил Векшиной речью. — Кому дарено, у того и надлежит быть! Не гневи Двоесущное — боюсь, ЕГО-ЕЕ терпенье уж и так почти на исходе!
И Мечник послушался, взял.
И тут же понял, что Корочун прав.
Понял, потому что расслышал как бы где-то внутри себя прохвативший мгновенным льдистым ознобом бесстрастный шелест:
— Не смей более упускать. Из твоего пепла взрощено, твоей плотью согрето, с твоим родом слито — сквозь тебя и ожить.
И тут же не на миг — на ничтожный осколок мига по самому нутру души полоснуло странное и страшное ощущенье. Будто бы он, Кудеслав Мечник, и Ставр Пернач, и Чекан, и еще другие, бывшие то ли до, то ли после, — будто бы все они срослись воедино… во единое нечто, в подобье древесного ствола, корни и крона которого намертво вплелись в тверди земную и небесную. Дерево… Ствол… Живой мост-переток горячего жильного сока, выхлестнутый головокружительной глыбью в умопомрачительную высь…
Наваждение.
Мелькнуло и сгинуло, осталась в память о нем лишь ноющая тяжесть под сердцем; и еще понимание осталось… то есть подозрение… надежда… или, может быть, страх?
Не просто красные забавки подарил вятичу Кудеславу двоесущный блюститель порядка времен, и не лишь ведовское средство для подглядывания ошметков грядущих жизней, от какового подглядывания проку — ни на муравьиный плевок. Тайное божество наконец-то чуть-чуть приоткрыло истинное назначенье подарков, которыми не то облагодетельствовало, не то прокляло.
А недоступный слуху ледяной голос все сочился из возвращенной лядунки, впитывался в сердце, в душу, в разум Мечника Кудеслава, низал простые слова в ясный и беспощадный смысл, не увеченный ни высокомудрой заумью, ни капризной прихотью каких-либо чувств…
Назад: 10
Дальше: 12