Глава 3. МЕСТЬ
Правда, еще до этого с Владимиром Ивановичем приключилась беда. Все началось с того, что еще весной разнесся слух, будто крымский хан готовится идти к южным пределам Руси. Слух казался достаточно правдоподобным, а если учесть то обстоятельство, что всего за несколько месяцев до этого, сразу после окончания жатвы на полях, державу Иоанна посетил сын хана Иминь, безнаказанно похозяйничавший в Одоевском и Белевском уездах, то есть совсем рядом с вотчинами самого Воротынского, то не поверить ему было нельзя, ибо – чревато.
К тому же если бы это известие привезли сакмагоны45 с Новгорода–Северского – одно. Тут можно было бы и усомниться, поскольку службу они несли худо. Иной раз могли прозевать подлинное нашествие, а иной – сказануть о таком, чего на самом деле нет. Эти – рязанские, прибыли с Ряжска и Михайлова. Им – вера была.
Собранное многотысячное войско встало станом близ Коломны в ожидании неприятеля, а вскоре, сразу после богомолья, из Угрешского монастыря святого Николая туда прибыл и юный великий князь. По своему обыкновению, командовать воинской ратью он не собирался – просто прослышал, что в местах близ Коломны можно славно поохотиться, и не только на зверье, вот и прикатил.
В тот день какое–то предчувствие с самого утра не давало покоя Владимиру Ивановичу. Что–то недоброе густо разлилось в воздухе, и было неясно только одно – откуда именно грядет беда. Однако шел час за часом, но так ничего и не происходило, только ближе к полудню отчего–то стало колоть в сердце, но тоже вскорости отпустило.
А уж к вечеру, когда стало смеркаться, прибежали перепуганные дворовые девки, с которыми рано поутру пошла в лес по грибы да по ягоды дочка князя – пятнадцатилетняя Евпраксеюшка. Пошла, да не вернулась. Лишь через час Владимиру Ивановичу удалось вытянуть, вытащить, вытрясти из бестолковых баб, что же приключилось с ними в лесу.
Оказывается, налетели на них какие–то нарядно одетые всадники. Некоторое время они молча разглядывали их, не говоря ни слова, после чего совсем еще молоденький юноша с ястребиным носом, властно указав на княжну, заявил: «Эту хочу. Прочие – ваши». Та попыталась бежать, но ее тут же перехватили, грубо ухватив за выскочившую из–под плата девичью косу, что само по себе уже оскорбление, перекинули через седло и бросились ловить остальных, которые мигом кинулись врассыпную, сообразив, что дело худо. Больше ничего от них Воротынскому добиться не удалось.
Спустя время он сообразил, наконец, пересчитать вернувшихся из леса и выяснил, что вместе с дочерью не вернулось еще трое. Прихватив с собой двух холопов из числа тех, кто поздоровее прочих, он ринулся на поиски, но так никого и не нашел – мрачный ночной лес умел надежно хранить свои тайны.
Лишь к утру он сумел выбраться из чащобы, а едва подъехал к околице своей Калиновки, как заслышал истошные крики и горестный бабий вой. Прибитое к камышам, бездыханное тело Евпраксии обнаружила старая Прасковья, пошедшая чуть свет по воду в Коломенку.
Пока дочь обмывали и готовили для нее домовину46, князь мучительно размышлял: «Каким образом его любимая дочка, с раннего детства научившаяся плавать, ухитрилась утонуть в мелкой Коломенке?» Почему–то найти ответ на этот вопрос ему казалось особенно важным. Уже к вечеру разгадка пришла на ум: «Да потому, что она очень сильно хотела умереть».
Однако легче ему от этого не стало, скорее напротив – в душе образовалась тягучая пустота, которую ничем нельзя было заполнить или уж, на худой конец, залить, пускай на время, хотя последнее средство он и пытался применить, осушив один за другим несколько жбанов крепкого пятилетнего меда.
Не принесли облегчения и вторые сутки, когда он, удивляясь собственному сдержанному тону, опросил тех трех, схваченных вместе с княжной девок, вернувшихся после полудня в разодранных сарафанах в деревню. Опрашивал долго и упорно, вытаскивая из них мельчайшие подробности, хотя при этом и сам удивлялся – зачем они ему?
Лишь к полудню ему стала ясна картина происшедшего. Забавлялись с холопками молодые боярские дети из числа приближенных к великому князю. Был там и сам Иоанн. Поначалу девок не трогали, даже не пытались полапать. Вместо того потребовали, чтобы они вместе с ними приняли участие в… похоронах. Дескать, плакальщиц у нас ни одной нет – сами видите, что стан ратный, негде баб сыскать, а покойника проводить надобно честь по чести. Вот потому–то мы вас из лесу и выдернули.
На самом–то деле это была какая–то необычная игра, но поняли это девки гораздо позднее. Суть игры заключалась в том, что притворившегося умершим одного из сверстников Иоанна обряжали в саван и клали в гроб, поставив его посреди избы. На глаза «покойника» надевали плотную повязку, объясняя это тем, что стрелы в бою попали ему в оба глаза, а потому их и закрыли.
Слушая девичьи плачи и причитания, «мертвец» должен был выбрать самую красивую из плакальщиц, а в знак того, что он выбрал именно эту – поцеловать ее сам. Для остальных тоже наступало веселье – разве не смешно наблюдать за перепуганными вопленицами.
Поначалу для этой игры брали баб и девок из сел и деревень, которые находились под боком. Однако вскоре слух об этой забаве стал известен, а потому в поисках не слышавших о ней приходилось забредать подальше.
Какое в том удовольствие для играющих, Воротынский так и не понял – уж очень вся эта затея припахивала чем–то богомерзким. Не водилось такого ранее на Руси, чтобы играли в похороны. И пусть покойник на самом деле был вовсе не покойником, а все одно.
Девкам показалось странным уже одно то, что заупокойную молитву собравшиеся подле домовины заменили отборной бранью, состязаясь, кто завернет похлеще да позабористее. Но им тут же пояснили, что такова последняя воля усопшего, которую тот даже записал в своей духовной, а последняя воля, известное дело – свята. Какое бы чудное повеление ушедший из жизни ни отдал – все одно выполни, а нет – сам придет спросить, почто ослушались да содеяли инако.
Они и девок к тому пытались привлечь, но те наотрез отказались. Пускай то последняя воля усопшего, а все едино – грех. К тому же он это друзьям заповедал, вот пусть они и бранятся. Но успокоились, особенно после того, как им сказали, что усопший в своей духовной, наряду с таким чудным повелением, указал и еще одно – каждой плакальщице, коя станет у его гроба надрываться, по медовому прянику, да еще по алтыну денег. Той же, что будет надрываться и голосить у домовины пуще прочих, – цельную гривну. Алтын в своей жизни некоторые видали, а вот гривны не доводилось никому. Получалось, есть для чего расстараться.
Конечно, до бабки Гречи, что проживала в их Калиновке, девкам было далеко – та вот уже три десятка лет слыла первейшей вопленицей, которую иные, что побогаче, приглашали даже из соседних селищ. Но алтын! Но гривна! Мгновенно припомнив все причитания, которые им доводилось слышать на своем недолгом веку, девки подхватились и завели заунывное, голося от души.
Не утай, скажи, сокол ясный,
Ты в какой же путь снарядился,
Во которую же дороженьку,
В каки гости незнакомы да неведомы,
Ой, да неведомы да нежеланныя?!
Так звонко оплакивала «умершего» румяная Маняша. А пуще того надсаживалась рябая приземистая Незвана, чистым сильным голосом выводя:
Что не солнышко за облачком потерялося,
Не светел месяц за тучку закатился,
Не ясна звезда со небушка скатилася –
Отлетал наш соколик ясный…
Не уступала им и третья из девок, худенькая остроносенькая Полюшка:
За горушки он да за высокие,
За те ли леса, да за дремучие,
За те ли облака, да за ходячие,
Ко красному солнышку да на говорю47,
Ко светлому месяцу на супрядки,
Ко частыим звездышкам в хоровод играти.
Евпраксея единственная из всех не принимала участия в оплакивании. Она не токмо гривенки видала – ее и рублем было не удивить. Пусть и не богат князь Воротынский, но не до такой же степени. Так что за деньгой гнаться она не собиралась, а то, что ее, княжескую дочь, вот так силой увезли, перекинув через конскую спину, ей пришлось настолько не по душе, что она никак не могла отойти от пережитого, вот и помалкивала.
Потом наступила пора прощания с покойником. Девки, подталкиваемые в бока, чтобы поцеловали лежавшего мертвяка в уста, неохотно приблизились к гробу. Тогда–то и выяснилось, что покойник ненастоящий. Неожиданно обхватив руками Незвану, склонившуюся над гробом, он сам, в свою очередь, одарил ее таким жарким поцелуем, что девка тут же сомлела, лишившись чувств, а прочие мгновенно подняли отчаянный визг.
– Ну, брат Ляксандра, не угадал ты на сей раз С выбором, – насмешливо заметил «воскресшему» великий князь и развел руками: – А делать нечего. Уговор дороже гривны, так что расплачивайся с девками сам, – и повелительно махнул рукой: – Забирай рябуху, а я тут покамест нецелованной наймусь, – и с вожделением поглядел на Евпраксинью.
– А сказывала она ему, что княжна?! Сказывала, что из рода Воротынских?! – упорно допытывался у перепуганных и до сих пор не отошедших от пережитого девок Владимир Иванович.
Битый час мучил он их этим вопросом, пока, наконец, все той же рябой Незване не припомнилось и она не выпалила:
– Сказывала! Один раз какому–то кривозубому, что ее вез, а вдругорядь и тому, кто ее у себя оставил,… – и тут же осеклась, напоровшись на бешеный взгляд князя.
– Точно ли памятаешь, что сказывала? – выдохнул он.
– Да я и сама сказывала тому, кто меня за косу в свой шатер волок, – для вящей убедительности добавила она.
– На кресте о том побожишься?
– А вот и побожусь, коли веры мне нету, – чуточку обиженно и в то же время с облегчением Неждана повернулась к иконостасу.
Рука ее неуверенно потянулась ко лбу, коснулась его и застыла в нерешительности. Соврала, конечно, девка. И в шатер ее никто не волок – сама шла с охотой. И не говорила она ничего тому Ляксандре – не до Евпраксеи ей в ту пору было. Только об одном и думалось – как бы самой в живых остаться. Нет, может, и говорила что–то Евпраксея своему похитителю, да разве Незвана прислушивалась? Но уж очень настырен был князь в своих вопросах, вот она и выпалила, чтобы отстал. А как теперь креститься–то? Грех ведь.
«Хотя погоди–ка. А ведь и впрямь сказывала что–то такое наша княжна, – вдруг припомнилось ей. – Ну, точно, сказывала! Я хоть и у выхода была, а краем уха уловила». – И она после недолгого замешательства принялась быстро–быстро креститься на икону.
– А он что же? – не унимался Воротынский.
– А он. – Незвана замялась, не зная, как лучше ответить, чтобы суровый князь с траурными полукружьями под глазами, образовавшимися после бессонной ночи, не выместил на ней свою злость от такого непотребного ответа.
Однако заменить слова на более приличные у нее не выходило. Пришлось произнести то, что говорил «покойник», который вел ее к себе:
– Он сказывал, мол, все вы у нашего государя холопки и неча тут чиниться, авось не убудет.
Остальные, после некоторых колебаний, тоже подтвердили слова Незваны. Так бывает – один произнесет, и остальные следом вроде бы «припоминают», что и впрямь такое было. Князю от этого стало так больно, что он даже не уточнил, кто произнес эти слова про холопку – то ли этот Ляксандра, то ли сам долговязый юнец, распоряжавшийся всем и оставивший княжну у себя в шатре.
Дальнейший же их рассказ был совсем коротким. Евпраксия вышла из шатра, над которым красовалось изображение диковинной птицы с двумя головами, уже под утро. Девки не успели ее остановить потому, что она, дико взглянув на них, так резво пошла, а потом и вовсе побежала прочь, что они вскоре потеряли ее из виду.
– Темно еще было, вот мы и не доглядели, – повинилась Незвана.
Увы, но именно в той стороне, куда она устремилась, протекала ласковая Коломенка.
– Не иначе как черт ей дорогу указывал, – причитала Маняша. – Нет, чтоб в иную сторону – жива бы осталась.
«Глупая, – подумал Воротынский. – А в лес бы забрела – тогда бы удавилась на первом же суку, вот и все. Наоборот, еще хуже было бы, потому что самоубивцев на освященной земле хоронить не дозволено, да и отпевать тоже, и пришлось бы носиться с отцом Парамоном, уговаривая и улещая старика, а так пусть все считают, что утопла по нечаянности».
Лишь на третий день, уже во время отпевания Евпраксиньюшки в старой убогой церквушке, стоя возле гроба и отстраненно глядя на мертвое тело, старательно укутанное, чтобы не было видно многочисленных синяков и кровоподтеков, князь Воротынский понял, что он должен делать дальше.
Слабых горе ломает, сильных укрепляет. Сцепят они зубы, сожмут плачущее от боли сердце в кулак, чтоб не трепетало в рыданиях, и выдержат. Князь был сильный. Беду он бы стерпел. Но случившееся с ним именовалось иначе – оскорбление, или, как в то время говорилось – обида. Такое терпеть нельзя.
Спал Владимир Иванович в эти дни мало – два–три часа, не больше, да и был это не сон, а скорее – тяжелое забытье. Вот и после похорон он проснулся, когда еще не рассвело.
За несколько глотков, опрокинул еще один увесистый жбан с медом, заботливо приготовленный накануне. Склонив голову, некоторое время прислушивался к себе. Наконец понял, что и в этот раз помощи от хмеля ему не дождаться, после чего извлек из сундука бережно хранимую саблю, которую ему подарил два года назад Палецкий, и принялся неспешно ее затачивать. Конечно, последнее было излишним, но Владимир Иванович так уж был устроен, что лучше всего ему думалось, когда руки занимались каким–нибудь простым делом, не требующим ни сноровки, ни особого внимания. Поразмыслить же было о чем.
И первым делом на ум пришли слова, принадлежавшие, по уверению священника Парамона, самому Иоанну Богослову: «Творит славных не токмо праведным деянья едина, но и злоба одолевающи лукавым»48. Именно этой фразой тот напутствовал его, когда князь исповедывался и причащался у него по весне, перед отъездом на рубеж, чтобы охранять и защищать русскую землю. Защищать, если понадобится, даже ценой нарушения пятой заповеди Христовой, ибо, когда надо истреблять неправедных, тут уж не до «не убий».
«И как же это я не замечал раньше, что неправедных хватает и на самой Руси, – подумалось ему, и он горько усмехнулся: – Самому себе–то не лги. Все ты замечал и все видел. Просто считал, что это не твое, вот и весь сказ. Есть судьи, есть, наконец, великий князь, который, оказывается, сам – главный неправедный. Ну да ладно. Пусть и под конец жизни, но уразумел ты, а это главное. Однако, как отец Парамон говорил, «сердце, утвержено мысльми, во время думы не устрашится»49. Да, именно так».
Стало быть, надо все как следует продумать, чтобы, упаси бог, не ошибиться. Когда он предстанет перед великим князем требовать отступного за бесчестие дворовых девок, у него будет всего одно–два мгновения, не больше, дабы рассчитаться за свое с обидчиком. Именно за свое, а не за дочь, потому что та за обиду сочлась полностью. Пусть по–бабьи, но уж как умела, переложив теперь часть долга на своего отца, который не смог и не сумел ее защитить.
И пусть кто хочет убеждает его в том, что на нем нет вины за ее смерть – уж он–то точно знает, что она есть. И искупить ее можно лишь кровью, причем вначале желательно именно чужой, и не просто чужой, а того, кто осмелился обидеть ненаглядную кровиночку, краше которой было не сыскать не только в Коломне, но, пожалуй, и во всей Москве.
«Иже зле смотрит о своих, то како о чужих может добромыслите?50– вспомнилось ему еще одно изречение священника, и он даже удивился самому себе. – Поди ж ты. Всегда считал, будто беспамятный, а тут вон сколь всего на ум пришло. Не иначе как господь вдохновляет, а стало быть, благословляет».
И вновь всплыли в памяти слова из еще одной проповеди отца Парамона: «Почтен тот человек, кой не творит неправого, но вдвойне почтеннее тот, кой мешает иным, творящим неправое, и ежели первый достоин венца, то второй – многих». Вот только священник забыл сказать – каких именно, но ничего – он, князь, теперь и сам это знает – терновых.
И вдруг ему послышался звонкий топоток – Митя, сынок, проснулся.
«А ведь опосля того, как меня на клочки порвут, то непременно за дите примутся, – вдруг понял он, и его сразу охватил озноб. – Как это я о нем не подумал? – растерялся Владимир Иванович. – И что теперь делать?»
О том, чтобы отказаться от мести, мысли не было. Это – святое. Честь – все, что есть у служивого. Нет ее – нет человека, а то, что он еще считается живым – просто ошибка. На самом деле, если воин проглотил оскорбление – он уже никто. На такого нельзя положиться в бою, на такого непонимающе будут смотреть бывшие друзья и соратники, удивляясь даже не ему, а, скорее, себе – как это они могли дружить и общаться с таким?
Потомок славного рода Воротынских, а ныне и вовсе старший в этом роде, Владимир Иванович хорошо помнил, что такое негоже даже незнатному воину, а уж человеку, чьи пращуры – Рюриковичи, тем паче. Память о черниговском князе Михаиле Всеволодовиче, который долгие годы правил Русью, сидя на золотом столе в Киеве51, была для него свята.
«И Александр Ярославич по прозвищу Невский, и прочие, смирив гордыню, во всем покорство воле безбожного Батыйки изъявили, а вот мой пращур не склонил выю, отказавшись участвовать в языческих обрядах», – с гордостью думал он, вспоминая о своем предке. К тому же был князь Воротынский не только из Рюриковичей, но вдобавок, благодаря прабабке52 Марии Корибутовне, из Гедиминовичей, а это тоже обязывало.
В свое время Владимир успел претерпеть многое. Он был уже достаточно взрослым, когда его отец, Иван Михайлович, славный воевода, который за время ратной службы успел задать жару Литве и татарам и даже поучаствовать во взятии Смоленска, угодил в 1522 году в тюрьму.
Что и говорить – была тогда на Иване Михайловиче вина. В пух и прах разругавшись с князем Бельским, он палец о палец не ударил, чтобы выступить ему на помощь. Вот за то, что не помешал прорыву крымского хана Мохаммаду–Гирею к Москве, и угодил в темницу. В тот же год, будучи не в силах пережить такое горе, умерла мать Владимира, добрая и ласковая Анастасия Ивановна Захарьина.
Три года томился Иван Михайлович в узилище у Василия Иоанновича, но подсказали великому князю, что если он так станет поступать с пришлецами, которые перешли из Литвы на службу Руси, причем перешли не просто так, но со своими огромными вотчинами, то прочие желающие поостерегутся. Простили князя и даже, в качестве компенсации, передали ему Старый Одоев с уездом и предоставили денежную помощь для восстановления городища.
Злоключения Ивана Михайловича на том не закончились. Спустя почти десяток лет он принял участие в интриге против фаворита Елены Глинской князя Ивана Федоровича Овчины–Телепнева–Оболенского и, видя, как она встала горой за своего любимца, собрался в Литву, но еще колебался, не зная, решиться на это или стерпеть. Вот за эти колебания и угодил в тюрьму. Пока думал да гадал, о его планах проведали при дворе Глинской. За то, что он «соумышлял недоброе» вместе с отъехавшими на службу к польскому королю Сигизмунду I Семеном Бельским и Иваном Ляцким, сослали Ивана Михайловича на Белоозеро. Да не просто так, а вместе с детьми и молодой женой, урожденной княжной Шестуновой, причем на сей раз до конца жизни. Там, на Белоозере, старый князь на следующее лето и помер.
Но все это – и опала, и темница, пускай даже незаслуженная, – относилось к беде и честь рода не затрагивало. Ныне иное. Если бы великий князь по малолетству или по глупости обидел неосторожным словом самого Воротынского – это одно. Пускай даже он лишил бы его вотчины или, несправедливо обвинив во всевозможных смертных грехах, повелел ему лечь на плаху. Он бы и тут не прекословил. Грех судии неправедного на нем самом – не на обиженном. А вот лишить воина чести – это уж позволь…
Значит, надлежало немедленно подыскать сыну надежное укрытие. Только вот где, у кого? В ближних людях, у тех же братьев? У Иоанна дурных нетути: коль не сыщут здесь, то сразу начнут шерстить родню, взявшись за Ляксандру да Михайлу. Потому следовало сыскать дальнюю, чтоб никто не догадался.
Ответ пришел почти сразу – Захарьины либо Палецкий. Одни – свойственники по матери, второй – опять–таки через мать. Эти должны помочь. Оставалось связаться с кем–нибудь из их числа, тем более что они, по всей видимости, находились недалеко, вместе с полками, ожидавшими татар. Доверить грамотку Владимир Иванович никому не решился, ибо бестолковый холоп непременно будет долго тыкаться по всему ратному стану, а то и вовсе все перепутает и отдаст ее невесть кому.
Правда, если отписать с умом, то в ней–то ничего крамольного обнаружить не получится, но все равно негоже, чтобы она попала в чужие руки, ибо это – след. Да и для того, чтобы погубить Дмитрия Федоровича, хватит одной невинной просьбы навестить князя Воротынского. Нет уж. Тут нужно только самому, причем ехать совсем с иным – к примеру, сказать о желании ударить челом великому князю, а время выбрать такое, чтобы его либо не было вовсе, либо чтобы Иоанн еще сладко почивал после своих трудов. «Неправедных», – тут же добавил он мысленно и стал собираться в путь.
Удача ему сопутствовала всю дорогу до стана, да и в нем самом. Успел повидать и великого князя, который вышел из своего шатра толком даже не проснувшись – вон рожа какая одутловатая и под глазами не кошели – мешки цельные. Пальцы правой руки при виде этого звереныша против воли сами собой намертво сжались на рукояти сабли, и пришлось до крови прикусить губу, чтобы не метнуться к нему в порыве безудержной злобы. Сдержался. Сумел. И только тоненькая красная струйка, побежавшая по подбородку, знала, каких неимоверных усилий это ему стоило.
Никого из Захарьиных он не сыскал. Может, кто из молодых и был, да Владимиру Ивановичу они незнакомы, а старые куда–то задевались. Не увидел он ни Григория Юрьевича, ни его брата Михайлы. Зато Палецкого нашел довольно–таки быстро, спустя всего час – хотя никого о нем не спрашивал, опасаясь навредить. Он и к нему–то в шатер зашел не вдруг, а выждал время, когда Дмитрий Федорович точно остался в нем один. Лишь тогда, воровато озираясь по сторонам («Дожился, яко тать нощной», – скорбно подивился в душе), Воротынский нырнул под полог.
Правда, скрыть свою беду у него не получилось. Палецкий все ж таки заподозрил что–то не то. Да и как тут не заподозрить, если гость не просто наотрез отказывается от угощения, но и просит не звать никого из слуг. Как не почуять неладное, если он говорит скороговоркой, бессвязно, заглатывая слова и ни с того ни с сего умоляет взять и пристроить куда–нибудь его сынишку.
Однако потому князь Дмитрий Федорович и сидел в Думе, что никогда не торопился высказывать свои мысли вслух, а выводы предпочитал делать лишь после того, как неспешно все обдумает, да не один раз, и со всех сторон.
«В гадючьем гнезде ошибаются однова», – любил напоминать он сам себе. Вот и тут, настороженно глядя на князя Воротынского и гадая – к чему бы тот решил обратиться с такой загадочной просьбой, Палецкий рассудительно произнес:
– Я тако зрю, что говори у нас с тобой не поручится, – степенно ответил он. – А как ты мыслишь, ежели я сам к тебе на днях в Калиновку приеду?
Владимир Иванович опешил. Он ожидал получить либо согласие на высказанную им просьбу, либо отказ – об ином не помышлял вовсе, а тут… Лишь поэтому он согласился, о чем пожалел уже спустя какой–то час, еще не доехав до Калиновки, и даже подумал вернуться, но потом махнул рукой, решив, что пускай все идет как идет, и понадеялся лишь на то, что Дмитрию Федоровичу хватит ума, чтобы не брать с собой лишних людишек.
Ума князю Палецкому хватило, а потому его сопровождало всего двое слуг. В привычной домашней обстановке Воротынский чувствовал себя гораздо увереннее. Пускай приходилось кое–что скрывать из своих замыслов, но хотя бы саму просьбу ему удалось изложить более менее связным языком. Да и причина нашлась подходящая. Дескать, боится он, как бы без женского догляда с сыном чего не приключилось.
Дмитрий Федорович внимательно слушал, благодушно кивал, а потом неожиданно заявил, что утро вечера мудренее, потому как сейчас он даже не представляет, в чьем доме сыну Владимира будет лучше всего жить, и попросил проводить его в опочивальню.
Наутро же, сидя с Владимиром Ивановичем за совместной трапезой и нахваливая рыжики, солить которые упокойная Анна Васильевна и впрямь была мастерица, вдруг произнес:
– Все равно после того, что ты удумал, сыщут твово сына, как пить дать сыщут.
Воротынский не нашел ничего лучше, как промямлить:
– А в монастырь ежели?
– И там сыщут, – не замедлил с ответом Палецкий. – И не его одного. Ты вот о бесчестье своем печешься, а не помыслил, поди, сколь людишек опосля пострадает. А я тебе поведаю. Братцев твоих родных первым делом на плаху кинут вместе со всеми их чадами. Ну и мне тоже конец придет, потому как матери наши в сродстве друг с дружкой, хотя из–за того, что оно дальнее, детишек моих могут и пожалеть. Словом, негоже ты удумал. Совсем негоже.
– Смириться, стало быть, предлагаешь, – начал закипать Воротынский и, помимо воли, стал подниматься из–за стола.
– О том не говорил, – мотнул головой Палецкий и миролюбиво посоветовал: – Да ты охолонись малость. Я ведь не сказал – откажись. Про иное реку. А ты покамест о другом помысли – а если не успеешь? У него рынды53 всегда поблизости, да и прочие ратники не за тридевять земель. Положим, успеешь ты свою саблю выхватить, но достанет ли у тебя быстроты руки, дабы махнуть ею. К тому же какой Иоанн ни будь, а воин из него знатный. Или ты думаешь, что он на месте стоять будет, пока ты в него саблей тыкать учнешь? Ему всего–то и надо, что отшатнуться, а второго раза тебе никто не даст. Ну а потом разбираться никто не станет, и нею семью умышлявшего на жизнь Иоаннову точно так же под корень изведут. Получится, что ты всех погубишь и сам не отомстишь.
– А как ты… – только теперь сообразил спросить Воротынский. – Как догадался–то?
– Да мои ратные холопы сразу из опочивальни к девкам твоим дворовым ринулись. А они у меня хоть куда – кровь с молоком, так что беду твою выведали и кто в ней виноват – тоже уразумели. Ну а когда мне все это обсказали, уразумел я, почто ты сына куда подале отправить решил. Помнишь, я тебе два года назад про потехи Иоанновы сказывал, а ты еще сомневался?
– Помню, – хмуро отозвался Владимир Иванович. – Но ныне речь не о том.
– Погодь малость, – остановил его Палецкий. – Я тебя вечор долго слушал, так что и ты, сделай милость, внемли мне. Князя Шуйского он справедливой каре предал, псарям своим на растерзание кинув. Беда токмо в том, что если бы то суд был, а то ведь так, расправа. А еще хуже, что он тогда запах крови почуял, яко зверь лесной, и запах тот ему по нраву пришелся. За эти два года много воды утекло. Нашелся и у нас в Москве, как ни удивительно, честный человек, да сказал Иоанну в глаза все, что о нем думал. И о нем, и о его друзьях, и о его забавах. Афанасий Бутурлин его имечко. В окольничьих ходил. А знаешь, как с ним этот юнец поступил? Повелел в темницу упечь, да перед этим приказал язык у него вырвать, дабы тот впредь свои дерзкие речи вести ни с кем не мог. Опосля того Федора Шуйского–Скопина сослали, князя Юрия Темкина тоже, Фому Головина, да что там – всех не перечесть. Тишайшего князя Ивана Кубенского, по глупому навету злобствующих клеветников, в темницу вверзли, потом врата отворили, а затем сызнова опалу наложили, да не на него одного – на князей Шуйского Петра, на Горбатого и даже на любимца Федьку Воронцова, за которого Иоанн двумя годами ранее Андрея Шуйского казнил.
– Как же ты–то уцелел? Ты ж вроде бы с ними заодин стоял? – поинтересовался Воротынский. – Или их в опалу, а тебя возвысили?
– Куда там! – почти весело махнул рукой Дмитрий Федорович. – И я вместе с ними в опалу угодил. Спасибо митрополиту Макарию. Если бы он за нас всех не упросил Иоанна, то кто ведает – в каком бы узилище я ныне сидел.
– Стало быть, сняли ее с вас? – уточнил Владимир Иванович.
– До поры до времени, – усмехнулся Палецкий. – Всего две седьмицы назад он как–то, по своему обыкновению, выехал на охоту. Вдруг пищальники новгородские на пути встали и грамоту ему тычут с жалобой. Так он даже слушать их не пожелал, велел своей дворне немедля разогнать всех. Те – нет чтобы попросту дорожку ему для проезда расчистить, так, пред великим князем красуясь, тут же лупцевать этих пищальников принялись. Новгородцы на дыбки. А у них ведь тоже сабельки имелись. Словом, до настоящей битвы дошло – с мечами, с пальбой. Полегло, правда, немного – с десяток, не больше. Ну а дальше самое интересное началось. Иоанн, понятное дело, обратно в шатер вернулся – какая уж тут охота. Вернулся, вызвал к себе дьяка Василия Захарова и велел ему все доподлинно вызнать – кто этих самых пищальников на такую дерзость подбил. Уж не знаю, то ли купили Захарова Глинские – дядья Иоанновы, то ли он сам до такой несусветной глупости додумался, но доложил, что повинны во всем князья Иван Кубенский и Воронцовы – любимец Иоанна Федор и брат его Василий. И им, по повелению великого князя, немедля головы с плеч. Ты внемли, князь – потомку славного Василия Константиновича Святого54, кой внуком Всеволоду Большое Гнездо доводился, по простому навету велели голову отрубить.
А ведь пращур Ивана Кубенского Василий Васильевич Грозные Очи в Куликовской битве воевал супротив Мамая, да и сам Иван не кто–нибудь – сын его двоюродной тетки, княжны Углицкой, родной сестры Василия Иоанновича, а стало быть, Кубенский великому князю не кем–нибудь, а братаном доводится. И что же? Выходит, сей звереныш даже родича не пощадил, а…
– Погоди, погоди, – остановил Воротынский Палецкого. – Так они что же – не сумели оправдаться?
– Может, и сумели бы, только их никто и слушать не стал. Сразу после того, как дьяк Захаров их имена назвал, Иоанн повелел на плаху их отволочь. – Палецкий грустно улыбнулся. – Оправдаться! – насмешливо протянул он. – К Кубенскому с Воронцовыми еще и конюшего Ивана Петровича Федорова–Челяднина приплели. Так вот он только потому и уцелел, что оправдываться не пытался. Склонил седую голову и каялся, каялся, каялся. Мол, виноват, великий князь, на все твоя воля. Покорство его и выручило – жив остался. Так что если бы вместе с ихними мое имечко прозвучало бы, то и я ныне пред тобой бы не сидел. А ведь великому князю всего–то пятнадцать годков исполнилось. И чего от него далее ждать?
– Представляю чего, – хмуро произнес Владимир Иванович, скосив глаза на подаренную некогда Палецким саблю.
– Потому и глаголю – ныне не у тебя одного беда, – назидательно заметил гость. – Русь ноне в черном одеянии, ибо всякие на московском престоле сиживали – и башковитые, и поглупее, и вовсе глупых хватало, но все они людьми оставались.
Этот же словно зверь–кровопивец – так и глядит, кому бы глотку перехватить. Его даже с волками сравнить язык не поворачивается, потому как тот лишь для насыщения овец умыкает, да и то одну, не боле, а Иоанн, яко хорек, кой в курятник забрался – пока всех не перережет, до тех пор и не угомонится. Потому я и согласен с тобой. И впрямь надо с ним что–то делать. Но в том, что ты умыслил, я тебе не пособник, ибо – глупо, – неожиданно завершил он.
– Не пойму я что–то, – нахмурился Воротынский. – То ты об одном речь ведешь, то на совсем иное перескакиваешь. Речешь, что надобно избавляться, а сам?.. Куда клонишь–то?
– А я паки и паки повторю, – терпеливо пояснил Палецкий. – С сабелькой в руках на Иоанна идти – о том и думать не моги, а вот то, что его убрать надобно – тут и я не спорю. Но убрать тихонечко, с заменой, да такой, чтоб никто ее и не заметил. Тогда и головы свои убережем, и род свой в целости сохраним, и совесть меня терзать не станет ничуточки. Что гада ядовитого раздавить, что его изничтожить – все едино. У меня ведь тоже к нему счет имеется. Не сказывал я тебе, что помимо щенков он и людишек с крыльца своего скидывать повадился?
– Не–ет, – настороженно протянул Владимир Иванович.
– Я своего последыша Бориску к нему послал играться. Мыслил, пущай у великого князя в жильцах55 побудет – авось сгодится в жизни. Вот токмо не будет у него ее. Скинул он Бориску. Улучил минутку и скинул.
– Может, ненароком?
– Какое там, – махнул рукой Палецкий. – Сам же Бориска и сказывал, как он его рукой толкнул, пока остальные отвлеклись.
– Как… сам? – удивился Владимир. – Так он жив–здоров?
– Когда ты гостил у меня – был здоров, – мрачно поправил его Палецкий. – Ныне просто жив. В терему моем, в отдельной светлице лежит. Встать – силов нет. Видать, лопнула в нем при падении какая–то важная жила, с тех самых пор ноги его и не слушаются. Тому уже изрядно минуло.
– И как же ты… – недоумевающе протянул Владимир Иванович.
– А вот так вот, – огрызнулся Дмитрий Федорович. – Сглотнул и утерся. Но не забыл, – протянул он зловеще. – Ты вон о своем озаботился, а я тож о своих подумал. Ульяна, меньшая, уже заневестилась, сыны и вовсе в мужеской поре. Четверо их у меня. Русь велика, а случись что – не укрыть их мне.
– С чего же это он таким стал? – вздохнул хозяин дома.
– Кто ведает. Может, будь в нем русской крови поболе, он другим бы был, но что уж о том говорить, – махнул рукой Палецкий.
– То есть как? – опешил Воротынский. Всего он ожидал услышать, но такая концовка вконец его ошарашила.
– А вот так! – передразнил его Дмитрий Федорович. – Ты сам–то задумайся. По матери он кто? Литвин. Да не просто литвин, а еще и потомок Мамая56. А уж дурнее, чем помесь татарина с литвином – не сыскать. Опять же и изменщики они известные. Двухродный дед нынешнего великого князя Михайла Львович тот еще колоброд был. Норов, яко у быка бешеного. Что хочу – вынь да положь, а не то… Да что я тебе сказываю – сам про оное ведаешь.
– Ведаю, – кивнул Владимир Иванович, вспоминая отцовские рассказы, как гордый самолюбивый князь, не поладив с польским королем Сигизмундом57, поднял против него рокош58.
Да как лихо бунтовал! Успел и Минск осадить, и Мозырь взять, а попутно заключил союзные договора с валашскими, крымскими и московскими послами. Помнил и о том, как он же, спустя четыре года, точно так же не поладил с Василием Иоанновичем, после чего – Русь не Польша – был посажен в темницу. Если бы не его племянница Клена Глинская, ставшая женой великого князя, гак и сидел бы он там… Но сумела упросить княгиня своего супруга, выхлопотала дяде прощение. Хотя что толку. Сколь волка ни корми… Спустя восемь лет она же сызнова повелела ввергнуть его обратно. Такого старый Михаил Львович уже не выдержал и вскоре умер. А может, и помогли ему, как о том ходили смутные слухи. Впрочем, Воротынский его ничуть не жалел. Если бы он не смутил князя Ивана Михайловича, то как знать – может, отец был бы жив и доселе. Словом, сумасбродный был двоюродный дед нынешнего Иоанна. Тот еще вертун.
– А коль это помнишь, то и об ином помысли. Прабабка–то у Иоанна, Софья Витовтовна, коя тоже литвинка, и вовсе дура дурой. Не из–за кого–нибудь, а из–за нее Русь в кровавом зареве полыхала.
– То есть как из–за нее? – удивился Владимир Иванович. – Не поделили ее, что ли, в невестах?
– Не поделили, – загадочно усмехнулся Палецкий. – Только не ее, а… пояс.
Напрасно Юрий Захарьич Кошкин брал со своего сына страшную клятву, что тот никому и никогда не поведает о случившемся более ста лет назад. Напрасно уверял его в том, что никто о лжи Захария не ведает. Правда – она не шило. Можно утаить, если постараться. Но как скрыть то, что бабе доверено. Сам боярин о том молчал – подлостью не хвастаются, а вот Софья Витовтовна…
– Сказывал мне еще отец мой, Федор Михалыч, а ему его отец Михайла Андреич, что дело так было. Съехались как–то на свадебный пир к великому князю Василию Васильевичу59 князья да бояре со всей Руси. Женился он в ту пору на княжне Марии Ярославне Боровской. И были на том пиру у внука Димитрия Донского все, включая и его братанов, сыновей стрыя Василия – князя Юрия Дмитриевича60. Сам–то он не поехал, потому как злобствовал на братанича. В свое время, едва его старший брат помер, так он сам на московский стол глаз положил, ссылаясь на духовную отца.
– Неужто Димитрий Иоаннович от брата к брату наследие свое заповедал? – подивился Воротынский.
– Да тут как сказать. С одной стороны, и впрямь так, как ты речешь, потому как в духовной его сказано было, что коль по грехам отнимет у него бог сына Василия, то кто под тем сыном будет, ну то есть следующий по старшинству, тому и удел Васильев вручить надобно. А кто следующий? Да Юрий же.
– Так почто он сынов Васильевых изобидел? – не понял Владимир Иванович.
– Не было тогда у Василия сынов, – пояснил Дмитрий Федорович. – Молодой он совсем был. Всего–то осьмнадцать годков и исполнилось, потому и написал так Донской. Опаска у него была, вишь, чтоб наследство его к братану не перешло, к Володимеру Андреичу Серпуховскому. И вышло, что ежели по буквице судить, то прав Юрий Дмитриевич. Ему наследство надобно отдавать. А коли инако взять, по духу, то тут стол племяннику надлежит вручить. Вот они и спорили, но до открытой вражды покамест не дошли. А тут еще и дед Василия помер, князь Витовт Кейстутович61. И сел В ту пору в Литве побратим Юрия – Свидригайла–князь62. Юрий сразу в Орду – мол, пусть хан рассудит, а там уже братанич сидит. Неведомо, куда бы хан склонился, да свезло Василию – за него боярин Иван Всеволожский был, а тот хитрец известный. Он не на духовную княжескую напирал, а наоборот.
– Это как же?
– А вот так, – усмехнулся Палецкий. – Сказывал хану, что ежели по духовной судить, то и впрямь прав Юрий Димитриевич. Ему московский стол отдать надобно. Но Василий Васильевич желает владения отца по ханской воле получить, ибо вся Русь – его улус, а он сам – его покорный данник. Тому, знамо дело, польстило такое, он и отдал стол Василию.
– А Софья Витовтовна тут каким боком? – уточнил Владимир Иванович.
– А ты послушай, что дале было. Воротился Юрий Дмитриевич хоть и озлобленный, но усмиренный. Больше он супротив племяша длань не поднимал, полков не сбирал и затих у себя в Галиче. И на свадьбу он пускай и не поехал, а сыновей все ж прислал – и старшего своего, Василия Косого63, и середнего – Димитрия Шемяку64. Вот тут–то на пиру и углядел Захарий Кошкин, внучок Федора Кошки, златой пояс на Василии Косом. А приглядевшись, учал ковы строить, чтоб выслужиться пред матерью великого князя. Мыслил он чрез нее и к Василию Васильевичу приблизиться. К тому ж они погодки с ним были. Ей он и поведал, что, дескать, пояс тот, а он и впрямь дорогущий был, с каменьями, поначалу принадлежал Дмитрию Константиновичу, великому князю Нижегородскому. Тот его некогда назначил в подарок своему зятю Димитрию Донскому как приданое за дочку Евдокию. Сватом же был в ту пору тысяцкий Василий Вельяминов, который попутно еще одно выгодное дельце обстряпал, но уже для себя, сговорив сына Микулу за другую дочку князя. Он же вез и подарки будущего тестя в Москву. Вез, вез, да не все довез… Сыну–то его, Микуле, Дмитрий Константинович тоже пояс подарил, хотя и попроще. Вот тысяцкий и соблазнился по дороге, переменив те пояса. Назначенный для Микулы он Димитрию отдал, а великокняжеский сыну оставил.
– Выходит, украл, – уточнил Владимир Иванович.
– Можно и так сказать. – пожал плечами Палецкий. – После уже, когда дочь самого Микулы за Ивана Всеволожского замуж выходила, пояс сызнова хозяина поменял. А потом Всеволожский своего зятя, Андрея Владимировича Радонежского, им наделил. Так он и дошел до Василия Косого. Тот–то как раз на дочке Радонежского женат был. Все это Захарий матери великого князя и выложил. И как ты мыслишь, что сделала эта дурная баба?
– Что?
– Подошла, да сорвала с Василия Юрьича этот пояс, да еще прилюдно в воровстве уличила. Понятное дело – обида смертная. Опосля такого оба брата сразу с пира, да прямиком к отцу укатили жалиться. Вот и все. Был худой мир на Руси, а стала добрая ссора, да такая, что мало никому не показалось. Сам Василий Косой глаз лишился, потом, в отместку за брата, Дмитрий Шемяка Василию Васильевичу65 их повелел выколоть, а уж сколь простого люда полегло – не сочтешь. Два десятка лет Русь кровью умывалась. И все это из–за сказки, коей Захарий Софью Витовтовну попотчевал.
– Так это что ж – лжа была? – недоумевающе спросил Воротынский.
– А кто его ведает. Тому уж сто лет с лишком, так что поди разберись66. Много позже сынок Захария Юрий втайне кое–кому из бояр совсем иное сказывал. Дескать, не отец его это учинил, а боярин и ростовский наместник Петр Константинович Добрынский. Вот только не поверил ему мой дед, да и прочие тоже. Сам подумай, по чину свадебному где тот боярин сидеть должен, а где мать жениха? То–то и оно. Поди попробуй со своего стола до матери великого князя добраться. Мимо пройти – и то не выйдет, а уж говорю с нею завести и вовсе нечего думать.
– Так ведь и Захарий Иваныч тоже из бояр, – вступился за Кошкина Владимир Иванович. – Выходит, и ему такое не с руки?
– Э–э–э, нет, – улыбнулся Дмитрий Федорович. – Ему–то как раз с руки. Он на том пиру не просто боярин был, а родич невесты. Сестричной ему та княжна доводилась, хоть и двухродной67. Так что стол у них с Софьей Витовтовной один был. Конечно, у боярина место подале, но дотянуться, ежели желание есть, можно. Опять же Всеволожского оболгать – прямая выгода. Уж очень он в ту пору в силе был. Даже дочку свою пытался за великого князя сосватать. Как раз после той свадьбы он из веры и вышел. Да что это я все о старине да о старине, – вдруг спохватился Палецкий, внимательно посмотрев на Владимира Ивановича и решив, что тот достаточно успокоился и можно начинать говорить с ним о деле. – Ближе взять, так и тут не слава богу. Это я про Елену Васильевну сказываю, коя матерью Иоанновой была. Она ведь тоже умом не блистала. Хотя нет, – тут же поправился он. – Дура дурой, а когда Василий, будучи на смертном одре, подозвал ее к себе, чтобы сказать ей о пострижении после его кончины, так она так орала и вопила якобы от горя, что и слова ему не дала молвить. Да и советников неплохих умела подбирать, хоть и слаба плотью оказалась. Ну, да ладно, с нею дело тоже прошлое, – досадливо отмахнулся он. – Это я к чему все сказываю. Да к тому, что дурная кровь в Иоанне, да к тому же жгучая – наполовину литвин в смеси с татарином, а еще четверть в нем – от его бабки Софьи Фоминичны68 – и вовсе византийская. А грекам что брата оскопить, что мужа удавить, что сыну глаза выколоть – все едино. Ты что же, и впрямь мыслишь, что Иван Молодой своей смертью помер?
– Опасные ты речи ведешь. Помнится, слыхал я, что Иоанн Васильевич повелел срубить голову твоему деду за то, что он наследника его престола на недоброе подбивал69, – не боишься его участи? – усмехнулся Воротынский.
– Так ведь потому и веду, что все едино, – скоро помирать доведется, – философски заметил Палецкий. – А ты сам участи отцовской не страшишься? – осведомился он, встав с лавки и подойдя к окну.
– У меня иное, – вздохнул Владимир Иванович. – А все ж не пойму я тебя. О какой такой замене ты речь ведешь, да к тому ж чтоб она незамеченной осталось? Нешто такое возможно? Ты мыслишь, что престол надобно вручить его брату Юрию?
– Боюсь, еще хуже получится, – заметил Дмитрий Федорович.
– Тогда кому? Владимиру Андреевичу Старицкому?
– И это не выход, – вновь отверг предположение Воротынского Палецкий. – Сказываю же, чтоб замены этой никто вовсе не заметил.
Последними словами он окончательно загнал хозяина терема в тупик.
– Тогда… кто? – недоумевающе уставился на своего гостя Владимир Иванович.
– Кто? – многозначительно протянул Дмитрий Федорович, стоя у оконца. – А вон там у тебя по двору кто ходит? – полюбопытствовал он, кивая куда–то вниз.
Воротынский подошел к окну, присмотрелся и… ахнул.
– Так это же Треть… – и, не договорив, изумленно уставился на Палецкого.