Глава 14
Отец Николай
Не скоро совершается суд над худыми делами; от этого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло...
Ветхий Завет (Еккл. 8:11).
Занесенный волею случая в негостеприимный тринадцатый век, отец Николай даже после долгих бесед с Константином, Вячеславом и Минькой все равно продолжал сомневаться в том, правильно ли они все делают или, объективно рассуждая, все их труды в конечном итоге пойдут на потребу дьяволу.
Уныние его как-то само собой стало пропадать с того самого дня, как отца Николая вновь рукоположили в священнический сан. Жизнь его тем самым приобрела новый смысл, а все возрастающее участие в делах, затеваемых Константином, постепенно ликвидировало избыток свободного времени, что тоже пошло во благо.
Священник еле успевал мотаться от церкви на строительство странноприимного дома, а оттуда к князю в терем, предлагая все новые и новые идеи по переработке не только алфавита, но и духовных книг, которые в школах надлежало читать, по его мнению, в первоочередном порядке. Когда уж тут думать о том, правы ли они все, включая его самого, и верные ли затевают перемены?
Часто ему на ум приходили все объясняющие строки одного римского императора-философа, которые как-то процитировал Константин: «Делай, что должен, и пусть свершится то, чему суждено». Легко и просто, а главное, эта формулировка не допускала никаких сомнений, помогала продолжать спокойно трудиться. Император Марк Аврелий знал, что говорил.
К середине лета отца Николая знало практически все население Ожска, да и не только. Именно к нему заходили за благословением отъезжающие в далекие края купцы, именно он отбирал кандидатов в будущие жители первого странноприимного дома, часами беседуя с каликами перехожими, именно к нему забегали приставшие к ожской пристани торговые гости. Сам превосходно зная нелегкий крестьянский труд, он давал умелые советы, ободрял в горе, укреплял семьи, в которых намечался разлад.
Его добрый ласковый взгляд мгновенно отыскивал в стайке резвящейся детворы самого бедного ребенка, чтобы наделить того чем-нибудь вкусным, вроде сдобного сухарика или медового пряника. Его крупная мужицкая рука заботливо прикасалась по окончании обедни к измученной разнообразными заботами и бедами крестьянке, выглядевшей на десять-двадцать лет старше своего возраста, потому что жизнь, будто гример, наложила на несчастную женщину маску из морщин, посылая ей одно несчастье за другим. Она прикасалась, и все то, что непосильным грузом давило на хрупкие женские плечи, куда-то пропадало, бесследно исчезало, а на душе появлялись долгожданный покой и вера в то, что рано или поздно, но все изменится и непременно в лучшую сторону.
Завидев его, на ожском торжище переставали переругиваться самые склочные и отчаянные сплетницы-скандалистки – стыдно. Даже петухи не наскакивали друг на друга и расходились, пристыженные той немой укоризной, которая исходила от него.
А уж когда в странноприимном доме появились первые инвалиды, поселенные там доживать остаток дней, отец Николай и вовсе оттаял душой, надеясь, что и в будущем сможет принести немало добра простым людям земли Русской. Нет, и раньше на Рязанщине, которая раскинулась на самом краю Руси, наглухо загораживая своими землями путь диким кочевым народам в земли Залеской или Владимиро-Суздальской Руси, о милосердии для нищих не забывали. Где победнее, вынесут ломоть хлеба, где побогаче, дадут и кусок пирога. О молоке уж и речи нет – само собой разумеется. Могли запросто и за стол пригласить, не побрезговав грязной одеждой, ибо странник на Руси испокон веков считался Божьим человеком. Пьяницы, ворюги да лодыри по деревням Христа ради не бродили – все больше в тати ночные шли. А уж если кто в скитания ударился – стало быть, край пришел. Либо кров с семьей на старости лет потерял, либо увечье получил на рати. А то и погорельцы бредут. Им тоже от души подавали, о себе памятуя. Это нынче ты весел да богат, с крышей над головой, да с калитой, в которой гривны весело позвякивают. А кому ведомо, какое испытание пошлет завтра для тебя Господь? Молчат о том небеса. Стало быть, надо напоить, накормить, обогреть нуждающегося. И как знать, сколько грехов Всевышний спишет с тебя, прислушавшись к светлой благодарственной молитве прохожего человека. И даже, чтобы из гордыни излишней не остался голодным калика перехожий, в задней стене избы специально крохотное оконце делали. И там уже оставляли на ночь молоко с хлебом. Коли утром видели, что все съедено и выпито, снова наливали, снова отрезали...
Но все равно суровый климат творил подчас дурные шутки с бездомными скитальцами. Простыл на свинцово-ледяном осеннем дожде – вот тебе и труп на обочине проселочной дороги. Попал под обильный снегопад или под страшную метель и уснул навеки сладким сном. Зато теперь все они могли жить почти как в своем доме невозбранно, столько, сколько сами пожелают. А кто мог посильным трудом заниматься, без дела не оставались, сами о себе с гордостью сказывая: «Я-де и ныне не зря свой хлеб ем».
Жизнь для отца Николая за, казалось бы, крайне непродолжительное время настолько плавно а прочно вросла в местную, что он подчас и весь двадцатый век вспоминал как в кошмарном сне, который ныне, слава тебе Господи, наконец-то закончился.
Весть о том, что пытался учинить Константин под Исадами, была для него как гром с ясного неба. Она настолько не укладывалась в его представление, сложившееся об этом человеке, что священник, не в силах без конца выслушивать столь оскорбительную хулу на своего духовного сына – именно отца Николая епископ Арсений по просьбе Константина назначил княжеским исповедником, – что уже в первый день незамедлительно покинул Ожск, горя желанием доподлинно разобраться в случившемся.
Прибыв в Рязань и не услышав ничего нового, он поначалу принялся взывать к милосердию, в подтверждение своих слов обильно цитируя Священное Писание:
– «Ибо грядет суд без милости не оказавшему милость; милость превозносится над судом... Не судите, да не судимы будете... Кто из вас без греха, первый брось камень».
Его проповедь на ступенях каменного храма Бориса и Глеба поначалу имела широкий успех у прибывавших слушателей, которых в первую очередь пленило даже не столько красноречие оратора, сколько его сердечность и теплота. Поневоле в головы закладывалась крамольная мысль о том, что не может человек, чьим духовным наставником был этот невысокий коренастый священник, стать таким ужасным извергом и злодеем. Единственный раз он вызвал своим ответом ропот горожан. Произошло это, когда подошедший на воскресное богослужение князь Глеб спросил священника о том, как надлежит поступить с новоявленным Каином, на что отец Николай ответил очередной цитатой:
– «Если же согрешит против тебя брат твой, выговори ему и, если покается, прости ему; и если семь раз в день согрешит против тебя и семь раз в день обратится и скажет: „Каюсь“, – прости ему».
Именно поэтому, услышав гул недовольных таким ответом горожан и посчитав, что симпатии народа находятся на его, князя, стороне, Глеб и махнул рукой на, как ему показалось, слегка помутившегося рассудком священника, не став даже обращаться к епископу, дабы тот усмирил буйного. Свою ошибку он понял через несколько пней, после подробного рассказа о самой свежей проповеди.
Произошла она после трехдневного перерыва. Уже в первый вечер, сразу после призывов к милости падшим, отец Николай услышал новую версию случившегося. Произошло это случайно, ведь разговор боярина Онуфрия с Мосягой отнюдь не предназначался для чужих ушей. Просто Мосяга уже собирался уезжать с подворья, выделенного Глебом бывшему набольшему Константинову боярину, а Онуфрий вышел проводить его. Внутри двора ни одного холопа не было, так что говорили они без утайки, ведь ни один из них даже и в мыслях не держал, что рядом, обессиленно прислонившись к высокому бревенчатому тыну, как раз в эти минуты отдыхал отец Николай.
И хотя оба они, соблюдая разумную опаску, говорили сдержанно, вполголоса, да и не обо всем, что на самом деле произошло под Исадами, а так, вскользь, но Николаю вполне хватило и этого. Кое-как переночевав где-то на телеге с сеном, куда его пустили мужики, приехавшие на богатый рязанский торг, едва забрезжил рассвет, священник направился к отцу Арсению. Посидев еще пару дней в приемном покое, он все-таки добился аудиенции у тяжко хворавшего духовного владыки Рязани и Мурома, но пользы от этого получилось чуть.
Не желая на старости лет влезать в княжеские распри и считая, что Константин и впрямь является братоубийцей, епископ с гневом, непонятно откуда взявшимся в немощном теле, обрушился на отца Николая, напоминая, что их дело – забота о душах и служение Богу. Закончилось все тем, что он наложил на недостойного духовного наставника суровую епитимью и повелел прийти повторно, лишь когда ее срок закончится, рассчитывая, что за это время не только изрядно угаснет пыл священника, но и само дело благополучно разрешится.
– Ибо не может быть у Бога неправды или у Вседержителя правосудия, – назидательно произнес он под конец своей речи уже вдогон покидающему его келью отцу Николаю, добавив: – Ибо он по делам человека поступает с ним и по путям мужа воздает ему.
Выходя от отца Арсения, Николай сокрушенно пробормотал:
– Воистину, не многолетние только мудры и не старики имеют правду. – И, вздохнув тяжко, направил свои натруженные ноги вновь к храму Бориса и Глеба, где как раз закончилась обедня.
Вновь взобравшись на каменную паперть, он некоторое время помедлил, дожидаясь, пока все внимание горожан будет обращено в его сторону, и многозначительно произнес:
– И сказал Христос: «Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы». Братия и сестры, вслушайтесь в слово мое.
Далее отец Николай, как опытный оратор – ведь двадцать пять лет проповеди читал в одном только двадцатом веке, – искусно закрутил свой детективный сюжет, постепенно притягивая всех слушателей, и, наконец, выпалил:
– Но ныне, независимо от закона, явилась правда Божия.
И уже повернувшись к стоящему чуть в отдалении, на противоположном краю площади, княжескому терему, продолжил страстное обличение рязанского князя:
– А ты что осуждаешь брата твоего? Или и ты, кто унижаешь брата твоего? Все мы предстанем на суд Христов.
Голос его неожиданно возвысился, стал зычным и могучим.
– Услышь, Господи, слова мои! Внемли гласу вопля моего! Ибо Ты Бог, не любящий беззакония; y Тебя не водворится злой. Нечестивые не пребудут пред очами Твоими. Ты ненавидишь всех, делающих беззаконие. Ты погубишь говорящих ложь; кровожадного и коварного гнушается Господь! Осуди их, Боже, да падут они от замыслов своих; по множеству нечестия их, отвергни их, ибо они возмутились против Тебя.
Казалось бы, с языка бродячего проповедника рекой лились только общие фразы, но каждый из горожан в ежеминутно прибывающей толпе прекрасно понимал, в чью сторону направлены стрелы обличения отца Николая, и одновременно ужасался и восхищался его речам. Безрассудной их смелости и впрямь оставалось только диву даваться, а у тех, кто представлял, обладая богатым воображением, что сотворит с ним князь Глеб, одновременно мороз по коже бежал.
От этого у людей появлялась еще большая уверенность в том, что устами именно этого кряжистого невысокого человека в черной, изрядно потрепанной и запыленной рясе, стоящего на ступенях храма, говорила истина. Ведь пред смертью не лгут, а в том, что его ожидала в самом скором времени лютая и мучительная кончина, никто не сомневался. Такого Глеб не простил бы и родному отцу, а уж какому-то там священнику тем паче. Слухи, темные и робкие, начавшие гулять чуть ли не с первого дня после возвращения Глеба с дружиной из-под Исад, почти на глазах у многолюдной толпы, омытые страстным проникновенным голосом отца Николая, обретали плоть, оказываясь ужасной страшной правдой, а тот продолжал все в том же духе:
– Услышь голос молений моих, когда я взываю к Тебе, когда поднимаю руки мои к святому храму Твоему. Воздай им по делам их, по злым поступкам их; по делам рук их воздай им; отдай им заслуженное ими.
Рокот в толпе продолжал нарастать, но недовольство не успело перейти в бунт – полусотня конных дружинников, появившаяся со стороны дороги, идущей от главных городских ворот прямиком к храму, приглушила на время настороженное ворчание людей. Они прямым ходом пробивались к храму, имея явную цель схватить дерзкого бродячего попа. Отец Николай, скрестив руки на груди, молча глядел на приближающихся, не делая ни малейшей попытки скрыться от воинов. Спасение пришло из толпы. Сразу чуть ли не десяток рук сдернули его с возвышения, на котором он находился, и, практически насильно, потащили прочь от всадников. Пока те продирались через неохотно расступающуюся толпу, отец Николай оказался уже на краю площади, увлекаемый за собой шустрыми мужиками к воротам близлежащего дома, принадлежащего, как оказалось, церковному златарю. Хозяин дома со странным прозвищем Кондак, оказался весьма приветлив и красноречив в своих попытках убедить отца Николая хотя бы на несколько дней затаиться и никуда не выходить из дома.
Впрочем, старания его оказались напрасными, поскольку на следующий день, аккурат после заутрени, когда палящие лучи летнего солнца еще не вошли в свою полную силу, лишь лаская, но не жаля лица горожан, отец Николай продолжил свою гневную проповедь.
На сей раз народ возмущался значительно громче. Вместо робкого шепота и разговоров вполголоса то и дело слышалась полнозвучная речь, а зачастую и выкрики. Когда же дружинники ухватили под руки отца Николая, чтобы свести его вниз и дотащить до княжеского терема, волнение в толпе еще больше усилилось, нагнетаемое гневным голосом священника, влекомого в княжий терем:
– Подлинно ли правду говорите вы, судьи, и справедливо судите, сыны человеческие?! Беззаконие составляете в сердце, кладете на весы злодеяния рук ваших на земле.
– Отче, – вдруг раздался прямо возле его уха мягкий спокойный голос, прозвучавший явным диссонансом в крикливом всеобщем хоре. Николай от неожиданности поперхнулся на полуслове и полуобернулся к говорившему. Им оказался крепко держащий его под правую руку совсем юный дружинник. Глаза его смотрели на священника сочувственно. Убедившись, что новоявленный обличитель обратил на него внимание и из-за криков толпы услышать его сможет лишь Николай, юноша, еще ближе склонившись к уху священника, быстро произнес:
– Ежели жизнь не дорога, продолжайте обличение свое и представ перед князем. Только пользы от этого не будет никому. На расправу наш князь скор, а на руку легок. Хорошо, если сразу голова с плеч скатится, а то ведь и под кнут своему кату отдаст. Тот тоже живота лишит, но в мучениях, – и, видя, что священник порывается что-то сказать, торопливо добавил: – Ведаю, что смерти не боитесь, да глупо сие. Лучше промолчать чуток, тогда он в поруб посадит, к дружинникам Константиновым, которые ему верны остались. Не лучше ли вместо смерти мученической у воев храбрых и князю своему преданных дух поддержать?
– Кто же ты, годами младень, а речами муж, сединами убеленный? – лишь переспросил ошарашенный отец Николай, мгновенно осознавший всю правоту, а главное, глубинную мудрость слов своего конвоира. Но к этому времени они уже миновали бурлящую толпу, изрядно приблизившись к княжескому подворью, и юноша вместо ответа лишь заговорщически приложил палец к губам.
Священник выполнил рекомендацию дружинника не без некоторого внутреннего сопротивления. Безмерная усталость, захлестнувшая мутной грязной водой безверия в добро и справедливость тот крохотный огонек надежды, который сумел разжечь ярким пламенем Константин, все время подталкивала его на безрассудство.
Несколько раз он порывался, стоя у княжеского крыльца и глядя на Глеба, выпалить все, что думал об этом злодее. Пусть убьет или даже отдаст на растерзание своему палачу. Да, смерть будет мучительная, ну и что. Зато она же одновременно станет избавлением от тех горьких разочарований, последнее из которых, произошедшее уже здесь, в тринадцатом веке, окончательно добило его.
Получается, что не только в глубоком, насквозь материализованном двадцатом столетии, но и здесь, в средневековье, творится все время одно и то же. Ликуют негодяи, радуются злодеи, примеряют на себя великокняжескую шапку братоубийцы, а добрые люди должны и тут страдать и мучиться. Так не лучше ли сразу покончить счеты со всем, что так терзает его душу, и неужто вечный сон не стоит самой что ни на есть мучительной боли, предшествующей ему.
Но отец Николай, привыкший не потакать своим собственным слабостям, а выкладываться для других, в душе тут же отругал себя за такой пессимизм, недостойный не то что священника, а и просто доброго христианина. Собрав в себе остатки мужества, он настроился на то, чтобы принести слова утешения тем несчастным, что брошены жестокосердным князем в узилище. И он молчал до тех пор, пока не ушли Парамон с кузнецом, заключившим обе ноги отца Николая в грубые железные пластины, от которых к кольцу в стене тянулись изрядно поржавевшие тяжелые толстые цепи. Легкий испуг вошел в его сердце, лишь когда все вышли и помещение, и без того еле-еле освещаемое немилосердно чадящим факелом, погрузилось в непроницаемую тьму.
Священник легонько пошевелился, опасаясь, что цепь загремит и слишком громкие звуки разбудят уснувшего, судя по всему, князя. В самый первый миг он едва-едва не узнал его, настолько исхудал и осунулся Константин, полулежащий у стены. Пока самого отца Николая приковывали, он не издал ни звука, по всей видимости, находясь в полубессознательном состоянии. Девка-лекарка, которую Николай не раз видел на княжеском подворье в Ожске, приподняв безвольно свешивающуюся набок голову, тщетно пыталась влить ему в рот какое-то снадобье. В конечном итоге, судя по ее удовлетворенному виду, Николай понял, что она преуспела в своих попытках. Ушли они все вместе.
Напоследок Парамон еще раз посоветовал священнику наставить князя на путь истинный, напомнив про обещание Глеба выпустить служителя Божьего на волю и простить все прегрешения. Надо только, чтобы Константин искренне покаялся в содеянном и рассказал брату своему все как на духу.
Судя по всему, лекарство Доброгневы подействовало. Не таким тяжелым стало дыхание узника, он начал приходить в сознание.
– Княже? – тихонько окликнул Константина отец Николай. – Слышишь ли глас мой?
– Неужели отец Николай? – пробормотал тот. – Или это у меня уже глюки пошли?
– Здрав ты духом, княже, – обрадованно заговорил священник. – Бог даст, и вовсе оправишься. Видать, славным лекарством тебя Доброгнева попотчевала, храни Господь ее душу.
– А ты-то какими судьбами здесь, отец Николай? Неужто братец мой к гласу священнослужителя прислушался и тебя ко мне допустил? Или ты на мою предсмертную исповедь явился?
– Ишь обрадовался, – неожиданно даже для самого себя ворчливым голосом отозвался Николай. – Погоди на тот свет торопиться. У тебя вон сколько всего не завершено.
– Видать, не судьба, – отозвался мрачно Константин. – Другие за меня доделают.
– Негоже так-то, – упрекнул его мягко священник. – Сам, поди, ведаешь, как много на твои плечи возложено. И хоть тяжек крест твой, сын мой, но нести его надо, ибо за тебя под ношу твою никто плечи не подставит.
– Да уж, – согласился Константин. – Под такой груз носильщика свободного не позовешь.
– Вот-вот, – оживился отец Николай. – Коль доверили, стало быть, тащи, сколько уж мочи есть.
– Ладно, куда я денусь, попробую, – отозвался князь равнодушно и предупредил: – Но учти, отче, сил моих маловато осталось, и если он еще пару таких интенсивных допросов устроит, так они и вовсе закончатся.
– А что же ему надо от тебя? – спросил в свою очередь отец Николай.
Узник немного помолчал, но затем нехотя ответил:
– Гранаты. Точнее, секрет их изготовления.
– Как же он узнал про них? – удивился отец Николай. – Или ты сам ему их показал?
– В Исадах мы, от погони уходя, взорвали три штуки. Только благодаря этому и ушли, – пояснил Константин.
– Да-а, – протянул задумчиво священник. – Ну что тебе сказать, сын мой. Бывают такие деяния, что потом никакими молитвами не искупить. До самого смертного часа и перед Богом, и перед совестью своей сознавать будешь, что свершил грех не просто тяжкий, а смертный, испугавшись мук телесных. Великое зло содеешь ты, коли Глебу-братоубийце про них поведаешь.
– Это точно, – отозвался Константин. – Потому и молчу. Знаешь, отче, я ведь смерти особо и не боюсь. Один мудрец как-то сказал, что человек с ней вовсе не встречается.
– То есть как? – усомнился священник.
– А очень просто, – пояснил Константин. – Пока ты жив – смерти нет, а как только она пришла, то человек уже умер. Получается, что мы с ней врозь все время находимся. А вот пыток, честно говоря, страшусь, отец Николай.
– А ты все время помни, что за земными муками тебе жизнь вечная откроется. А пострадавший за гробом соединит себя с праведными душами и обретет блаженство сладостное в кущах райских. Так что не мук телесных надлежит тебе опасаться, княже, а духовной гибели. Тогда уж ничто не спасет и не сохранит тебя ни на этом, ни на том свете. А может, и не только тебя, но и всех обитателей земли нашей.
– Наверное, ты прав, отче, – задумчиво произнес Константин. – Но все-таки как же глупо и нелепо все получилось.
– Ты про Исады? – уточнил отец Николай.
– И про них тоже, – не возражал Константин. – Там, конечно, глупее всего вышло. Но ведь и до них я, по-моему, не так все делал. А уж эта темница – просто окончательный итог. Коли не с того начал, стало быть, и не тем закончу. Видимо, ошиблись силы, пославшие меня сюда. Не того выбрали.
Священник чуть помешкал с ответом.
– «Вот вы теперь испытуете Господа Вседержиггеля, – начал он цитировать из книги Юдифи. – Но никогда ничего не узнаете; потому что вам не постигнуть глубины сердца у человека и не понять слов мысли его. Как же испытаете вы Бога, сотворившего все то, и познаете ум Его, и поймете мысль Его».
– А теперь переведи, святой отец, – чуточку насмешливо попросил узник.
– А понять все это легко, – охотно пояснил отец Николай. – Неисповедимы пути Господни, и коли ты избран им, стало быть, так и надо, ему виднее. И когда ты говоришь, что неправильно себя вел, то кто знает – может быть, именно в этом неверном глубокая правота сокрыта и именно так должно было поступить. Ведь, попав сюда, ты не согрешил пред ним и совестью своей?
– Вроде бы нет, – чуть пожал плечами Константин. – Да, совсем забыл спросить тебя. Наша беседа сильно ограничена по времени?
– То есть как? – не понял священник.
– Ну, тебя ко мне надолго прислали?
– Надолго, – несколько помедлив с ответом, отозвался отец Николай и легонько вздохнул, пытаясь сесть поудобнее. Цепь при этом беспокойно лязгнула, и Константин сразу все понял.
– Стало быть, и тебя повязали, – сочувственно произнес он. – Ну я-то ладно, а тебя за что?
– Проповедь моя князю не по нраву пришлась, – последовал сухой ответ.
– Никак за меня заступался, – догадался Константин. – Спасибо, конечно, но честное слово – зря.
– Болящего и в душевном смятении пребывающего оставлять грех, – сурово возразил священник.
– Но ты же ничем не сможешь мне помочь, а себе уже навредил, – и, не слыша ответа священника, Костя добавил: – Ты думаешь, что кое-чего добился, потому что в поруб ко мне попал? А ты понимаешь, что все, кто со мною здесь окажутся, будут меня на тот свет сопровождать? Глеб же никого в живых не оставит из числа тех, кто эту тайну про гранаты вместе с ним услышит.
– Так, может, потому Бог меня сюда и привел, – наконец отозвался отец Николай. – Ведь коли заговоришь, то нам обоим убиенными быть, а коли нет, может, меня и выпустит. Вдруг лишь проверяет Господь, сколько мук ты готов претерпеть ради жизни ближнего своего.
– Хорошо выкрутился, – по достоинству оценил его речь Константин. – Значит, говоришь, что ты – лишний стимул для моего молчания. Ну, дай-то Бог. Я другого боюсь. Как думаешь, неужели он такого опасного свидетеля, видевшего и слышавшего, как он своего брата пытает перед смертью, выпустить решится? Что-то я сомневаюсь.
– Коли надо будет, то и я с тобою вместе ту чашу смертную изопью, – последовал твердый ответ.
– Ну а как там, на воле? – засмущавшись от суровой прямоты слов отца Николая, поинтересовался Константин, резко меняя тему разговора. – Доброгневе ведь не дали и слова мне сказать. Надеюсь, все целы?
– С тех пор как ты здесь, ничего не изменилось. Отрок твой Михаил, когда Ожск жгли, в отлучке еще был...
– Ну, он самое раннее через неделю подъедет, – почти весело отозвался Константин. – Так что им его не видать, как своих ушей. А кроме него способ приготовления пороха ни одна живая душа не знает. Ты вот что, отче, – помолчав с минуту, решительно продолжил он. – Сейчас лучше отдохнем, чтобы к сегодняшнему вечеру силы сберечь. Но запомни единственное, что я тебя попрошу. Пожалуйста, когда придет князь Глеб со своим Парамошей, молчи как партизан. Может, и забудут они про тебя.
– А может быть, я смогу укротить гнев их, обращенный на тебя, – робко возразил священник.
– Не сможешь, – сердито буркнул Константин и иронично добавил: – И не вселить тебе смирение в душу их, и не убрать гордыню из сердец жестоких, ибо звери они, даже хуже. А то рубанет князь Глеб острой сабелькой, и одним праведником на земле Рязанской меньше будет, а их здесь и так по пальцам одной руки пересчитать можно, – немного передохнув и отдышавшись, он продолжил: – Ты, кстати, никогда не задумывался, что, может, это как раз я здесь случайный гость. Может, так все и было спланировано лишь для того, чтобы именно ты здесь оказался и разумное, доброе, вечное сеял, а?
– Предложено тебе было, – не согласился отец Николай. – Если же по-твоему судить, то какой-то чрезмерно сложный обходной путь выбран был, дабы я здесь очутился. Они, конечно, Высшие Силы, но зачем так-то было закручивать?
– Не знаю зачем, – упорствовал в своей неожиданной догадке Константин, – но ты сам вдумайся. Мне ведь, по сути дела, локальные задачи предстоят, как я их вижу. Ну, объединить всех воедино, ну, татарам зубы пересчитать на Калке, ну, Батыю хребтину поломать, вот и все. А кроме того, для моей работы замена есть. Меня не станет – аж двое останутся. Тут тебе и изобретатель, тут и вояка кадровый. Ты же у нас один. Вдумайся, отче, – совсем один. И заменить тебя некому. А то, что ты посеешь, через десятилетия лишь всходы даст. Через сто лет, при удачном раскладе, зацветет, через двести колоски соком нальются и лишь через три-четыре века урожай свой дадут. Вот и получается, что многовековая сверхзадача на твоих плечах, а не на моих. И ответственность на тебе за твою собственную жизнь лежит неизмеримо большая.
– Если тебе от осознания этого легче станет, пусть так будет, – кротко ответил священник.
– А если так, то молчи в тряпочку, когда эти гады придут, – почти жалобно попросил Константин. – Иначе я помирать буду, и все равно еще надежда останется, что тебя выпустят. Ведь не совсем же они звери. Что-то людское в них осталось.
Тут князь явно начал противоречить своим же мыслям и словам, произнесенным ранее, но возражать ему священник не стал, дав уклончиво краткий ответ:
– Я попробую.
На некоторое время все затихло. В вечернее время вновь залязгали засовы, дверь скрипнула, отворившись, но среди вошедших князя Глеба не было. Доброгневу, державшую в руках небольшой дымящийся горшочек, сопровождал лишь Парамон с хлебом и водой для узников. Последним был юный дружинник, освещавший двумя факелами путь впереди идущим.
– Стой здесь, – распорядился властно палач и, осторожно спустившись по скользким от постоянной сырости крутым каменным ступенькам лестницы, подошел к Константину, положив возле некто половину хлебной краюхи и горшок с водой. Держался он с ожским князем почтительно, имея опаску, что тот ныне в темнице, а завтра, глядишь, пройдет на него остуда у Глеба – чай, родная кровь – и будет тот с братом в горнице светягой на пиру сидеть. Так что если сейчас к нему рею злобу свою выказать, то оно и аукнуться запросто может со временем.
Оставшуюся половину он с тем же уважением, как-никак слуга Божий, крестясь и виновато улыбаясь – мол, невиноватый я, служба такая, – поднес к священнику, после чего скорым шагом поднялся вновь наверх. Приняв у дружинника оба факела, Парамон небрежно – тут уж чиниться не пристало, чай, не боярин пред ним – вытолкал караульного за порог и с натугой прикрыл дверь, затворив ее на внутренний засов. Затем вновь, не мешкая ни секунды, повторно спустился вниз, воткнул один факел прямо в земляную стену, которая, в отличие от ближней к узникам, не была обшита деревом. Держа второй источник огня в руке, подошел к князю, внимательно, с некоторою опаской и почтением наблюдая за расторопными движениями рук склонившейся над Константином Доброгневы.
В этот раз ему было строго-настрого приказано проследить, чтобы шустрая девка, упаси бог, не сказала бы чего Константину. Глеб, опасаясь, как бы прибытие Ратьши с викингами и половцами не вселило дополнительные силы в узника, а главное – не укрепило бы его упрямство и нежелание говорить, повелел пуще собственного глаза бдить, дабы его братец ни единым словечком ни с кем не перемолвился.
Однако Доброгнева успела-таки проронить всего несколько коротких слов, пока Парамон возился с запорами и факелами. Говорила она почти беззвучно, чуть ли не одними губами, но Константин все услышал. И то, что старый верный Ратьша все знает, и что он уже прибыл под Рязань, требуя выдачи князя и имея за плечами хорошую силу, и даже то, что Святослава скоро переправят к воеводе.
Сил у него от таких известий и впрямь прибавилось. А пахучее горьковатое варево из горшка и вовсе, казалось, удесятерило их. Визит посетителей был краток, и вскоре Доброгнева, неотступно сопровождаемая подозрительным Парамоном, вышла из застенка, окинув узников сочувственным взглядом и ободряюще кивнув князю.
Едва они ушли, и входная дверь громогласно подтвердила это, захлопнувшись за ними с тяжелым грохотом, как Константин тут же поделился новостями с молчащим до сих пор – сил, чтобы сдерживаться, пока хватало – отцом Николаем. Выслушав их, священник бодро заявил, что тяжкое испытание, ниспосланное Господом, по всей видимости, для них уже заканчивается и близок час, когда двери сего смрадного узилища распахнутся пред ними настежь.
В ответ на это Константин схожим по смыслу текстом, хотя и взятым совсем из другой оперы, продолжил его мысль, процитировав Пушкина: «Товарищ, верь! Взойдет она – звезда пленительного счастья». Особенно радостно, с восклицательным знаком после каждого слова, произнес он строку, в которой обещалось, что «оковы! тяжкие! падут!». Словом, веселье продолжалось целый час, постепенно перейдя в подробное обсуждение предстоящих срочных и не совсем дел, но затем нервное возбуждение постепенно прошло. Наступил неизбежный обратный эффект, благо спать узникам до самого рассвета никто не мешал.
Однако едва первые лучи солнца осветили землю, заставив ярким огнем загореться блестящие купола храма Бориса и Глеба, как входная дверь распахнулась и в темницу вошли рязанский князь и его верный Парамон. Палач крепко держал в руках, далеко отставленных от себя, большую жаровню, заполненную раскаленными углями. Через правое плечо Парамона была перекинута на перевязи простая матерчатая, но увесистая сума, которая тяжело похлопывала своего владельца по левому бедру, многообещающе побрякивая своим содержанием. Из сумы торчал целый пук заготовленных, но еще не зажженных факелов. Однако к звуку, раздававшемуся при каждом осторожном шаге палача, эти деревяшки были непричастны, ибо он был более зловещим и каким-то вибрирующим и болезненным. Не каждое железо могло издать подобный. И Константин почему-то, едва услышав его, сразу понял, что именно находится в сумке на боку, потому что так угрожающе повизгивать могло лишь одно. Едва Парамон, поставив жаровню в уголок, начал извлекать все из сумы, как похолодевший от осознания верности своей ужасной догадки Константин понял, что не ошибся. Это действительно были инструменты палача.
Тот же недостойный Господа служитель, кой лжой гнусною место княжого духовника получиша, нареченный по имени святого Николая-угодника, тож по мягкосердию свому богоотступного Константина не обличаша и во грехах его потакаша, ибо слаб бысть душою своея. Сам же он в кознях диавольских примечен явно не бысть.
Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.
Издание Российской академии наук. СПб., 1817.
И иде сей отец духовный ко князю Глебу во Резань и тако рекоша: «Коли сыне мой во Христе в твоих порубах муки смертные имает, тако ж и я должен тамо бысть, дабы остатний раз утешение ему дати и слово Божие поведати».
И жестокосердый Глеб повелеша отче Николая ко князю свому заперети и тако же железа на ны возложити, и прияша тот узы оные со смирением великим, како служителю Божьему заповедано.
Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 года.
Издание Российской академии наук. СПб., 1760.
Столь чистых сердцем, с душой, лучащейся светом и неземной добротой, в истории земли Русской до отца Николая пересчитать можно по пальцам. Недаром почти сразу после его смерти место захоронения этого замечательного во всех отношениях человека быстро превратилось в центр паломничества христиан Руси. Если у мусульман это Мекка, а у западных наших единоверцев – Иерусалим и, с некоторой натяжкой, Рим, то славяне потоком шли к Рязани.
Перечислять его достоинства можно очень долго, но я тут упомяну лишь об одном – верность своему долгу и самопожертвование, которое по праву можно назвать даже героизмом. Вести обличительные речи, глядя в глаза жестокого князя Глеба, угодить за это в поруб и не смириться, невзирая на тяжкие пытки, – все это иначе как подвигом назвать нельзя.
Албул О. А. Наиболее полная история российской государственности.
Т. 2. С. 113. СПб., 1830.