ДЕД
Суббота, 28.10.1989 г.
Ночь показалась Сереге каким-то странным круговоротом из сна и яви, из видео и реальности. На экране всю ночь мелькало обнаженное тело, точнее, множество тел, мужских и женских, со всеми присущими им атрибутами. Казалось, что все, что только может придумать падкий на сладкое человеческий разум, было показано воочию. Должно быть, даже всемирно известная «Кама-сутра» не содержала в себе такого количества поз, в которых совершались половые акты. Тут же рядом было живое и готовое на все женское тело, осязаемое, реальное…
Силы оставляли Серегу, он засыпал, но спал чутко. Во сне тоже крутились какие-то образы из видео, а также все женщины, с которыми Серега был близок за последнее время. Сереге казалось, что его партнерша просто неутомима. Он уже начинал ненавидеть ее за то, что она есть, а себя — за то, что с ней связался. Лишь около шести утра они наконец уморились и заснули. Этот сои был уже по-настоящему глубокий — пушкой не разбудишь.
Серега проснулся, когда электронные часы показывали. 15.20.
— Весело… — зевнула Аля. — Надо в ванну.
Пошли вместе, но лишь затем, чтобы смыть с себя липкую грязь и стыд прошедшей ночи. Отчего-то обоим захотелось побыстрее одеться и привести в порядок комнату.
Пили кофе молча и не глядя друг на друга. Слишком уж много провернули ночью, можно было и не спешить. Але казалось, что виноват Серега, а он думал наоборот. И в то же время расставаться не хотелось.
— Что будем делать? — спросил Серега.
— Будем предаваться наслаждениям, усмехнулась Аля, — духовным, естественно. Я могу тебе спеть?
— Можешь, — разрешил Серега, но Аля не обиделась.
Некоторое время Аля настраивала гитару, потом звонко перебрала струны, скосила голову на плечо и завела, явно кого-то пародируя:
Очи черные, очи страстные,
Очи жгучие и прекрасные,
Как люблю я вас, как боюсь я вас.
Знать увидел вас я в недобрый ча-ас!
Голос у нее был сильный, чистый и довольно приятный, но пела она, конечно, с издевкой то ли над автором романса, то ли над собой.
— Тьфу! — сказала Аля, оборвав пение. — Ну что ж так все похабно выглядит?!
Резко изменив голос с романтического на приблатненный, она наиграла из Высоцкого:
И ни церковь, ни кабак —
Ничего не свято!
Нет, ребята, все не так,
Все не так, ребята!
— Вот это точно, — вздохнула она, положила гитару, — все не так, и ничего не получается. Пир во время чумы.
— Ты вчера этого не понимала? — спросил Серега.
— Ты был моим наркотиком, понимаешь? — странно блестя глазами, выдохнула Аля. — Я пыталась с тобой забыться! Да, забыться, и больше ничего! Но вышло еще хуже. Я чувствую себя воровкой и шлюхой.
— Мне уйти? Сколько с меня за одежду?
— Дурак, — проворчала Аля, — дурак! Зачем ты меня оскорбляешь?
— Потому что я не альфонс и за счет баб жить не привык.
— Тебя понесло не в ту сторону, — проговорила Аля, смягчаясь, — не уходи. Помнишь, как тебе тогда было плохо? Ты хотел, чтоб мы с Леной остались. Вот и сейчас у меня что-то такое на душе. Надо выговориться до конца, целиком… Нет, не любила его. Это был обычный роман между богатеньким и молодой. — Он не знал, долго не знал ни о моей квартире, ни о моих родичах. Я кривлялась, потому что вше нравилось кружить ему голову и делать безумные штуки. И еще нравилось доводить вашу Елену. Очень нравилось! Это элемент садизма Кроме того, он послабее тебя, более квелый, хотя казался здоровяком. Жаловался на боли, еще на что-то. И все время лез учить. Вот ты ничему меня не пытаешься научить, верно?
— Верно.
— Он хотел, чтобы я была послушненькой содержаночкой. Чтобы я стала его тенью, его ушами, глазами, руками. Да, в заместителя председателя я, конечно, попала благодаря ему. И все, что мне мешало стать председателем, — тоже был он. Потому что он — отец-основатель. «Спектр» — его воплощенная идея. Хотя, если на то пошло, без меня это была бы просто комиссионка. А сейчас это фирма. Если не будут нам мешать и давить, то мы еще покажем себя.
— А зачем?
— Зачем?! Потому что жалко видеть, как вы, сцдя по своим медвежьим углам, рисуете шедевры, которых никто не увидит. Мы хотим, чтобы их увидели все.
— И поэтому вы покупаете картины за тысячу, а продаете за пятьсот тысяч?
— Зато мы создаем имя. Тебя уже знают. Ты вообще мог бы уже быть миллионером в другой стране. Да и то, что ты заработал здесь, это уже неплохо. Ты знаешь, что к нам уже приходят телеграммы с просьбой информировать о твоих новых работах?
«О Господи, не было у бабы заботы и купила порося!» — подумал Серега, а вслух сказал:
— Ну и что вы ответили?
— Отвечаем, что твоя новая работа «Откровение» будет предъявлена для приобретения господину Мацу яме как вторая часть триптиха, а третья находится в работе. Теперь вот многие у нас сомневаются, может быть, стоило их продать порознь.
— А как насчет распродажи национальных художественных ценностей? — спросил Серега, хотя это прозвучало несколько нескромно. Ишь, сам себя в ценности записал!
— Поскольку вы к таковым официальным искусством не отнесены, мистер Панаев, проблем у нас нет. Все-таки вы еще не Репин.
— Чего-то мне пожрать захотелось, — вздохнул Серега, — может, уже пора?
Завтрак превратился в обед. Разогрели борщ и картофельные пироги. Шел уже пятый час дня. Что-то все время не клеилось, вчерашняя эйфория прошла, наступила гнусная депрессия. Аля все время пыталась найти тему для разговора, Серега с готовностью пытался ее поддержать, но через пять минут беседа выдыхалась. Наконец Алю осенило:
— Поедем к деду? Когда трудно быть тет-а-тет, надо ехать туда, где много народу.
…«Волга» вынеслась на одно из полупустых подмосковных шоссе, со всех сторон сжатое елями, прокатила по нему несколько километров и оказалась на улице тихого дачного поселка, обнесенного солидным бетонным забором. В заборе был устроен КПП, через который Алину машину пропустили не останавливая.
Поселок располагался в старом сосновом лесу, который, по правде сказать, не очень сильно сохранился. Сосен было еще много, но многие дачники еще в древние времена раскорчевали кое-что под огородики и садики, которым высокие сосны, очевидно, мешали. Изредка виднелись и теплички. Но все же видно было, что это не садово-огородное товарищество, основная цель которого — самоснабжение овощами и фруктами. Нет, здесь жили люди солидные, обеспеченные всем и всегда, а возня с огородом для них составляла лишь хобби.
У ворот дедушкиной дачи разминулись с черной «Волгой», за рулем которой сидел какой-то солдат, а на заднем сиденье поблескивали генеральские звезды. Ворота закрывались автоматически, выползая откуда-то сбоку, но кто-то невидимый, управлявший ими, видимо, разглядев Алю, заставил створку отползти обратно. Асфальтированная дорожка от ворот упиралась в ворота подземного гаража, а рядом на небольшой стояночке для гостевых автомобилей стояли «Волга» полковника Демьянова и чей-то «Москвич». Туда же зарулила и Аля. Стоянка была справа от дачи, у забора, а слева, на расчищенном от сосен участочке, росли яблони, на которых еще висели здоровенные желтые антоновки, облетевшие кусты смородины, крыжовника, малины, а между рядами яблонь бугрились уже раскопанные картофельные грядки. Еще дальше поблескивали стекла теплицы. Хорошо тут было, слов нет! Ни гари, ни дыма, ни шума. Пахло смолой, прелой зеленью, подмерзающей почвой и яблоками.
Серега шел за Алей к дому: рубленому, с большими деревянными верандами, где летом, наверное, было приятно пить чай.
— Алечка! — послышался голос из-за спины.
— Бабушка, Здравствуй! — Аля обернулась, уже стоя на крыльце. — Мы решили вас навестить. Это — Сережа, мой друг.
Бабушка выглядела необычно. Сереге раньше казалось, что все старухи, проживающие в СССР, делятся на две категории: «маврикиевны» и «никитишны», то есть бабки интеллигентные и простонародные. Первые были, естественно, распространены в Москве, а вторые — вдали от цивилизации. Баба Шура — Александра Михайловна — выглядела совсем не так. Если «маврикиевны» носили шляпки, кружевные кофточки и камеи, а также костюмчики а-ля Мегги Тэтчер, то «никитишны» предпочитали пуховые платки, ситцевые платья, бусы и вязаные кофты. Баба Шура же, стриженная под мальчика, была одета в спортивный костюм, кроссовки и вязаную шапочку. Судя по всему, она совершала какую-то пробежку, потому что немножко запыхалась. В лице бабушки читалось удивительное сходство с внучкой, а по сухонькой, сохранившей стройность фигурке легко было угадать, какой будет Аля через сорок с лишним лет.
— Наконец-то заехала! — сказала бабушка бойким голоском, в котором улавливались какие-то комсомольские нотки тридцатых годов. — Пороть тебя некому! А это, значит, Сережа. Верочка мне уже говорила. Видный, крепкий. Не подумаешь, что художник: бороды нет, волосы пострижены и даже физия бритая.
Сереге удалось перед отъездом из Москвы отскоблить всю щетину.
— А где дедушка?
— В тире, пуляет. А мать с отцом — в оранжерее орудуют. Сейчас только что Васька Ветров укатил — все вспоминали, кто кого в сорок третьем прикрыл. Чудаки, ей-Богу, какая разница — живы, и слава Аллаху! Ну, пошли к деду!
Оказалось, что в подземный гараж можно пройти прямо из дома. Уже спускаясь по скрипучей деревянной лесенке вслед за бабой Шурой и Алей, Серега услышал глухие выстрелы. Пройдя бетонный гараж, где стояла гордая «Чайка», довольно древняя, но, видимо, вполне трудоспособная, оказались перед узкой дверцей, обитой дерматином. Баба Шура решительно толкнула ее, и все вошли в бетонный коридор-тир. Освещены были только мишени метрах в двадцати пяти впереди. Худощавый, немного сутулый старик с наушниками целился в ростовую мишень. Бах!.
— Валя, — позвала бабушка, — смотри, кто приехал!.
Валентин Иванович не обернулся, а сначала аккуратно, по всем правилам стрельб, разрядил пистолет и положил его на упор.
— Так, мадемуазель Фифи, — пророкотал старик, — все гоняем? А это что за гражданин, не с Лубянки?
— Почему с Лубянки?! — удивилась Аля.
— С Петровки за тобой не пришлют, — уверенно сказал дед, — ты ведь контра, а контрой Лубянка занимается.
— Почему ты так? — обиженно сказала бабушка. — Что она сделала?
— Она буржуйка, враг народа и контра, — совсем не шутливо объявил Валентин Иванович, — только она еще этого не понимает, потому что дура.
— Вообще-то я не с Лубянки, — решился уточнить Серега.
— А кто ж ты? — с интересом спросил генерал-лейтенант в отставке.
— Художник-оформитель клуба. — У Сереги появилось непроизвольное ощущение, что ему надо встать по стойке «смирно».
— А ничего, — сказал дед, — переодеть тебя, так на майора потянешь.
— Да я рядовой запаса.
— Неужели? — прищурился старик, — не похож. В Афганистане был?
— Нет, — удивился Серега, чувствуя какой-то страшный холодок, какой бывает при разговоре с человеком, похожим на сумасшедшего.
Взгляд у старика был какой-то особый, цепляющий, выворачивающий наизнанку. И это несмотря на то, что тут, в тире, царила полутьма.
— Не был? Странно… — недоверчиво произнес дед. — А на лице написано, что уже убивал. От меня все можно скрыть, только не это. Я сам не один десяток уложил, правда, лица не у всех видел. В воздухе не разглядишь, а на земле не поймешь, что от него осталось. Вот когда меня в сорок третьем над Белоруссией шибанули и я два месяца у партизан воевал, вот там поглядел…
— Да с чего ты взял это, старый дурак! — возмущенно пробормотала бабушка. — Что о тебе человек подумает?! Он художник, картины пишет. Его скоро вся Европа знать будет!
— Да это дедушка у нас оригинальничает, — возмущенно пыхтя, произнесла Аля.
— Точно так, мамзель, — хмыкнул дед, — а что, гражданин художник, пальнуть не желаете? ТТ от самого маршала Новикова. Бой отличный.
— Да он и в руках его ни разу не держал! — проворчала баба Шура. — Еще застрелится невзначай.
— Давайте, — вдруг сказал Серега, сноровисто загнал обойму в рукоять, дослал патрон и встал боком к мишени, подняв вверх ствол. — Рядовой Панаев к стрельбе готов! — гаркнул он без улыбки.
— По мишени номер два — огонь! — скомандовал генерал.
Серега прицелился в зеленую прямоугольную, с квадратной головой мишень, очень непохожую на человека, и трижды выстрелил.
— Тридцать, — произнес дед, посмотрев в какую-то трубу, — оценка — «отлично». А ты знаешь, что это упражнение половина офицеров из «Макарова» бьет на двойку?
— ТТ кучнее кладет, — ответил Серега, — его не так бросает.
— Откуда же ты это знаешь, родной, если рядовой?
— Да я на стрельбище плакаты рисовал, там и наловчился. Это у меня наследственное. Мать снайпером была.
— Ну-ну… — все с той же недоверчивостью сказал старик. — Может, и лицо от матери передалось?..
— Может быть.
— Ну, мать, веди их чай пить, а я оружие почищу и тоже приду.
Конечно, чувствовалось, что дача генеральская. Здесь и пианино было, и камин, выложенный изразцами. Но основная часть мебели была простецкая, можно сказать такая же, как в доме у Сереги: черные, обшарпанные венские стулья, крашеные неполированные столы. Полы тоже были крашеные, застланные не коврами, а деревенскими половиками домотканого производства. Еще были жирный и старый сибирский кот Мурлыка, лениво возлежавший на просторном диване в столовой, а также рослая восточноевропейская овчарка Рекс, довольно молодая и, судя по всему, зубастая. Как объяснила Аля, Рекс признавал только деда, и никого больше. Сейчас он лежал на коврике у камина и дремал, ожидая прибытия хозяина. Ни один человек, кроме деда, не мог бы прогнать его оттуда, но и сам он спокойно следил за тем, как Демьяновы собирались на чаепитие.
Самовар в этом доме был натуральный, на щепках и сосновых шишках, отчего и чай получился какой-то особенный, с привкусом смолистого дымка. Пили его из чашек с блюдцами. Серега уже давно так не пил — у него дома блюдца под чашки не подставляли, а использовали в качестве вазочек для варенья и тарелок. Кроме того, чай тут настаивали на каких-то травах, а дед Демьянов еще и коньячку в него накапал. Были пирожки производства Веры Сергеевны — ноздреватые, мягкие, с луком, капустой, яйцами и с мясом. Серега помнил, какие пиро ги пекла когда-то его мать, и должен был признать, что у Веры Сергеевны они лучше.
За чаем разговор поначалу шел степенный, неторопливый. Сереге даже казалось, что он попал в какие-то давние, чуть ли не дореволюционные времена, или снимается в каком-нибудь фильме на чеховский сюжет. Беседовали о музыке, в которой Серега, увы, понимал мало. Судя по всему, Вера Сергеевна и Иван Валентинович тоже не были большими знатоками, поэтому дискуссия шла в основном между первым и третьим поколением Демьяновых.
Вопреки обычным представлениям о том, какие позиции могут занимать в споре противоборствующие деды и внуки, дед и бабка защищали музыкальные ценности 30-50-х годов, а внучка — более древние: Глинку, Чайковского, Танеева. Рок-музыки не касались. Изредка кто-нибудь из троих вставал и подходил к пианино, чтобы наиграть отрывок из какой-либо пьесы или даже симфонии, песни или романса. Особенно поразило Серегу, как Аля, доказывая деду вторичность музыкальных произведений любимой им эпохи, сыграла марш «Легендарный Севастополь» и доказала, что если его играть чуть помедленнее, то получается почти точь-в-точь «Молодые капитаны поведут наш караван»… На это дед возразил, что нечто подобное было и раньше, в доказательство чего сыграл сначала «Смело, братья, бурей полный парус свой направил я…», а затем «Из-за острова на стрежень…» Как выяснилось, и эти произведения, если сыграть их медленнее или быстрее, будут похожи на предыдущие… Раньше этого Серега не знал, но для него самым главным открытием стало другое. Оказывается, в искусстве даже известные и широко известные произведения могут почти повторять друг друга. А что будет, если и он, не зная, не догадываясь даже, кого-то повторяет?! Наверняка, кто-то уже видел образ мечты в парящей девушке… А тот, у кого лучше техника или цветовое зрение, наверняка мог сделать ее и лучше, чем Серега.
Что-то могло сделать его труд напрасным, превратить в какое-то независимое копирование, а потом какой-нибудь досужий критик будет считать его подражателем, таким же, как несчастного мальчика Иванова. И не будет жалко, если, заплатив двойную цену, кто-то изрежет картину на куски и предаст огню.
Серега аж похолодел от этих размышлений и испытал на какое-то время желание рвануть поскорее домой, к мольберту, и писать поскорее, пока его никто не опередил. Но дороги домой Серега не знал, надо было еще суметь выбраться из этого закрытого поселка. А потому пришлось не рыпаться и терпеливо слушать.
Впрочем, это было не самое страшное. Серега, как и всякий глухой провинциал, несмотря на свое высшее художественное образование, очень боялся, что эти эстеты зададут ему неожиданный вопрос. Ответишь, как учили, — сочтут болваном или ортодоксом, а не ответишь — и вовсе в дураках останешься.
Его, однако, не теребили. Более того, похоже, что его присутствия вообще не замечали до тех пор, пока разговор с узкомузыкальных тем не сместился на общеэстетические.
— Гармония! — воскликнула баба Шура, отвечая на какую-то длинную-предлинную тираду внучки, помянувшей то ли Баха, то ли еще кого-то. — Гармония — символ недостижимого идеала, можно лишь приближаться к ней, но достичь нельзя. Это как горизонт.
— Или коммунизм, — съехидничала внучка.
— Да, — согласился дед, — и коммунизм тоже. Это идеал общества, царство Божие для безбожников. Стремление приблизиться к нему — благо, а шаг в сторону — грех! Так и в искусстве, если ты идешь к идеалу и гармонии — нормально, если разрушаешь идеалы — то это бардак! И наше искусство ушло дальше, чем Бах!
— Прекрасный пример гармонии, — хихикнула Аля, — особенно слово «бардак». Я не говорила, что достижима абсолютная гармония, нечего мне втолковывать прописные истины. И я не считаю, что ее достигли в прошлом, а теперь утратили. Но вот насчет того, что кто-то из советских композиторов ушел дальше Баха к гармонии и красоте, тут я сильно сомневаюсь. Мы сейчас только возвращаемся к настоящему Пониманию красоты от вашего «соцреализма».
— Это куда же это вы возвращаетесь, господа? — прищурился дед. — К какофонии? К абсурду? К декадансу? Вот вопрос!
— Кстати, социалистический реализм — это отнюдь не осужденная партией опера «Великая дружба!» — добавила бабка. — Это Ленинградская симфония Шостаковича! А ваш какофонист Шнитке забудется! Пройдет мода, и о нем никто не вспомнит.
— Бог с ней, с музыкой, — не давая опомниться Але, атаковал дед, — ты вспомни картину «Фашист пролетел»! Я как того парнишку-пастушка вижу, у меня всегда злость разгуливается. Так бы и взлетел, форсаж дал, догнал гада и на гашетку, на гашетку. Чтобы этот «мессер» не ушел. Вот это искусство! Это — соцреализм! Он к действию зовет, к бою и к радости. У того же Пластова вон еще и «Витя-подпасок» есть. Голодраный, послевоенный, а как улыбается, как счастлив! Он же верой живет! Верой! А у вас веры нет и раньше не было. Вы думаете, что идете к Христу, к древней правде, к морали и добру, а на самом-то деле идете хрен знает куда. В Бога по-настоящему, как предки наши, вы не поверите, а в марксизме — разуверились.
— Нет, все не так! — вскричала внучка. — Просто вам обидно, что вы семьдесят два года шли не туда, а мы взяли да и повернули…
— В болото, — вставил дед.
— Уж лучше в болото, чем по устланной трупами дороге! — в запале ответила Аля.
— А в болоте трупов не будет? — спросила баба Шура. — Может быть, те три твоих товарища, которых вы вчера хоронили, уже утонули в этом болоте?
— Не надо, — зло буркнула Аля, — только это уж не приплетайте.
— И верно, — робко заметила Вера Сергеевна, — не надо так.
— Да нет, — распалился Валентин Иванович, — надо! Я-то еще, слава Богу, не слепой, вижу, куда все катится! На железных дорогах диверсии и саботаж, всюду мафия, контрреволюция, Ленину одной рукой честь отдают, а другой голову отворачивают. В соцстранах черт-те что, в наших республиках — бардак! Они тут Россию спасают! Ишь ты! Я ее там, на фронте, в воздухе спасал! Я знаю, что будет, если мы все подряд профукаем и будем храмы строить… вместо ракет!
— Да ты уж потише, — как-то сникнув, пробормотала баба Шура, перехватив взгляд Сереги, — неудобно как-то.
— Да чего мне бояться! — в сердцах рявкнул генерал. — Я не сегодня-завтра сдохну и попрошу, чтоб меня сожгли и с самолета рассыпали. Не хочу и могилы им оставлять. Мне вон дружок рассказывал, что какие-то гаденыши звезды с обелисков сшибают, их ловят, журят да отпускают — дескать, маленькие, глупые. А вот когда они звезды начнут на спинах вырезать — увидите, какие они маленькие. Давить их надо! Давить! Танками, пока еще все не переплавили.
— Да что ты говоришь-то, Бог с тобой! — тревожно пробормотала Александра Михайловна. — Незнакомый человек в доме, интеллигентный.
— А ты что скажешь, майор? — чуть остывая, спросил Валентин Иванович. — Ты же постарше этой дурехи, ты же помнишь, как все было?!
— Почему — майор? — спросил Серега, как-то позабыв о манере деда.
— Потому что на полковника не тянешь, — отмахнулся Валентин Иванович, — а для лейтенанта — староват. Ты скажи: тоже считаешь, что не туда шли?
— Не знаю, — замялся Серега. — Когда Сталин умер, мне четыре года было.
— Дался вам Сталин! Тут речь о том, что мы вообще не туда шли! Вообще!
— Не знаю, — повторил Серега упрямо, — иногда кажется, что не туда. А иногда — что сейчас не туда пошли. У меня и отец, и мать говорили о Сталине хорошо. Сейчас все вокруг говорят, что он преступник. Хрущева я запомнил, особенно когда с макаронами было туго. При Брежневе было лучше, потом стало похуже, а теперь — совсем хуже.
— Да пойми ты! — перебила Аля. — Где бы было твое творчество, твой талант, если бы все было так, как раньше? Ты либо остался бы на всю жизнь никому не известным, либо угодил в психушку!
— Не знаю, — как заклинание, повторил Серега, — я всегда от скуки писал, а когда занимаешься чем-то от скуки, это не надоедает. Значит, глядишь, и написал бы то, что написал. А уж попали бы полотна в Японию — это другое дело. Вон Васильев писал себе и писал, нигде не выставлялся, а теперь его все знают, после смерти конечно. Если бы у меня было что-нибудь стоящее, так, наверное, не пропало бы. А то, что японец полмиллиона отвалил на аукционе, — это не показатель. Вон «Сотбис» тоже немалые тысячи отдал, в долларах, не в рублях, а если разобраться, не знаешь, за что. Разве что для вспоможения творческому поиску. Что сто лет спустя будет — не узнаешь.
— Это точно, — кивнул дед, — молодец, майор!
— Дался тебе этот майор, — проворчала Аля, — у тебя всякий, кто без звания — не человек!
— Звания люди дают и люди отбирают, — произнес генерал, — но сам человек всегда свое звание имеет, которое у него только Господь Бог мог бы отобрать, но и то не может, так как не существует. Я знаю генералов, которые как были капитанами, так и остались. Звезды получили, а ума нет. А есть — капитан, но ему обязательно надо быть генералом, потому что внутри он уже генерал. Вот так. Мало ли что Сергей твой — рядовой. Я ж говорю — внутри него майор уже сидит. И еще расти, наверное, сможет. Кто его знает, может быть, даже до маршала!
— Блестяще! — поджала губки Аля. — Маршал Искусств Советского Союза! Или генерал-лейтенант живописи и ваяния!
— Или просто народный художник СССР, — усмехнулся дед.
— Да зачем эти чины?! — вскипела внучка. — Большая часть наших великих художников даже членами Академии художеств не были.
— Ни черта ты не поняла, — вздохнул дел, — я ведь тебе про то же самое говорю: не важно, что на погонах! Важно другое: можешь ты командовать дивизией или твой предел эскадрилья? Потенциал у тебя на это есть или нет? Я старый, много людей видел и знаю, кто в ком сидит. Вот отец твой — полковник и полковником помрет, хоть это и моя, старого дурака, недоработка. Должность ты, Ванька, генеральскую не потянешь. Только себя измучаешь и людей тоже. Добро будет, если до пенсии без ЧП дотянешь.
— Говорили уже, батя, — примирительно сказал Иван Валентинович. — Что я, не понял, что ли? Но ведь приказ уже есть, все выписано.
— Вот сейчас ахают и охают, что Сталин генерала Павлова расстрелял, — прищурившись, словно бы целясь, скрипнув зубами, припомнил дед, — а небось, не помнят, как он лихо до этого подпрыгнул — оп! — и сразу на командующего округом. А что вышло?! У меня 22 июня навечно завинчено — и в голову, и в сердце! Я как сейчас наш аэродромчик вижу — как «ишаки» разбитые полыхают! И крылья со звездами повсюду валяются, и трупы. Кто прохлопал? Сталин в Москве или Павлов в Минске?! Сейчас вроде бы не так, вроде мы со всеми дружимся. Только и тогда был пакт с немцами, а кончилась дружба двадцать второго! Смотри, Иван, ты ведь не колхоз принимаешь! Там прохлопаешь — без урожая останешься, а здесь сам башки не сносишь и другим придется из-за тебя свои класть.
— Да что ты все каркаешь? — разъярилась уже не на шутку баба Шура. — Какая там еще война?! Что, все вокруг идиоты, что ли?! Никто на нас не полезет, разве найдется вот такой старый дурак вроде тебя. Другой бы радовался, что сын его догоняет, а этот еще ворчит. Да чего там! Знаю я, как ты сам таким же хозяйством командовал. Тоже не семи пядей во лбу, а справлялся. И метался по ночам, и ЧП ему всякие снились, и разбор летных происшествий в кровати производил — все было. Ничего, до пенсии дожил, и все в порядке, даже помирать жалко будет.
— Если дальше так будет, — решительно выпалил дед, — не пожалею. Лишь бы успеть до того, как… И выговорить-то страшно!
Наступило неловкое молчание, которое взорвала Аля:
— Ну что ты говоришь! Чего ты хорошего видел?! Ну повезло тебе, повезло! Ты ж мог сто раз погибнуть, сто раз пропасть — по чьей вине? Что в тридцать третьем повезло — от голода не помер, что в тридцать седьмом — не посадили, не расстреляли, в сорок первом повезло, в сорок девятом повезло, в пятьдесят первом в Корее, тоже повезло. Героя получил, генералом стал — тоже повезло. Но ты же всю жизнь не жил, а только воевал, боролся, мучился! Это что — счастье?! Конечно, ты сейчас скажешь — вот я вашу счастливую жизнь и завоевал! Раньше бы сказал, теперь постесняешься. Это я только до пятого класса могла думать, что у нас жизнь счастливая! Мы — элита, мы — привилегированные, а большинство, как при царе Горохе, — с хлеба на квас. Вот во что эта борьба вылилась!
— Счастье — когда знаешь, зачем живешь, дура! — буркнул старик. — Мы-то знали, а вы — нет. Раем загробным будете утешаться? А все равно, если кто-то из вас перед смертью начнет вспоминать, как жил, пожалеет. Я не жалею! Я знал, за что дрался, за что страдал, отчего не ел и не спал. Идея была! Великая! А вы эту идею в дерьмо втаптываете, хотите сменять на тушенку американскую. Ох, дорого вам эта тушенка станет! Может, и есть будете лучше, н спать подольше, и болтать будете, что пожелаете, ничего не боясь, только счастья у вас не будет! Ни на земле, ни на небе. А то и вовсе будете перед буржуями голышом плясать и сапоги вылизывать: «Доллар, сэр, доллар, плиз…» Мать его… Эх, Сталина на вас нет!
— Да успокойся ты! — встревоженно поглядела на деда баба Шура. — Уймись!
— Шурка, не лезь! — Генерал выглядел так, как, должно быть, в те давние времена на войне, в воздушном бою, всаживая пулеметно-пушечные очереди в «юнкерс» или «месершмитт». — Вы ж его не знали, не видели, не слышали! Для вас он палач, тюремщик, насильник, чудовище, пугало какое-то! Писаки вонючие развели трескотню с чужого голоса, а народ и уши развесил. Почему развесил? Потому что мы уже перемерли большей частью, а детей как следует не воспитали и внуков тоже. Ну, Ванька еще куда ни шло, получился, хотя тоже дури много быдр. А эту мармозетку хреново воспитывали, заласкали, задарили, разодели. Вот у нее пасть и выросла, сколько ни давай — все мало. И буржуйка выросла! Все, кончен разговор! Где там нитроглицерин?! Давай сюда, Шурка!
Дед погладил сердце, глотнул таблетку нитроглицерина, а затем пошел из столовой. Вслед за ним поспешила Александра Михайловна, а за ней — Рекс.
— Разволновали старика, — вздохнула Вера Сергеевна. — Что ты с ним сцепляешься, Аля? Он живет в другом мире, по другим законам — разве ты это не поняла?
— Ну он же сам лезет! — проворчала Аля. — Неужели, мама, я должна все терпеть только потому, что дедушке неприятны мои взгляды? Ну скажи, за что я должна его уважать? За то, что он мой прямой предок? Хорошо, я уважаю. А еще за что? За то, что он, как все вы, ради «великой идеи» терпел и не решался открыть рта? За то, что он делал свою карьеру, исполняя все, что ему приказывали? Да, он был храбр, он геройски воевал. Но война — любая война! — преступление. Он сбил двадцать с чем-то самолетов, при этом убил два десятка человек, если не больше… За что, почему — я об этом не спрашиваю, но он их убил. Всю жизнь он ничего не создавал, только убивал, готовился убивать, учил других, как убивать и разрушать. И все это ради идеи изначально неверной, в корне противоестественной, которую его приучили считать великой! Почему он ненавидит меня, которой эта идея не нравится? Я, в отличие от него, хочу создавать красивое и удобное, но трудиться на себя, а не на дядю Васю из главка, министерства или ЦК. Я готова платить налоги, но пусть мне не говорят: «Мы честно служили, а ты продаешь нас за тушенку!» Кстати, еще не известно, выиграли бы они ту войну без тушенки и ленд-лиза.
— Мы пойдем отдохнем, — произнесла Вера Сергеевна, поднимаясь из-за стола.
— Пойдем, — кивнул Иван Валентинович, глубоко вздохнув, — а ты, Алька, убирай посуду — морской закон!
Аля и Серега остались вдвоем. Был еще кот, но он спал и ничуть не мешал их уединению. Собирали чашки и носили на кухню, мыли, клали на решетку. Потом Аля протерла стол. Все это делалось молча, в каком-то напряженном состоянии.
— Вот такая у меня семья. Я чужая им, чужая — сказала Аля, садясь на диван и укладывая на колени пухлого Мурлыку.
— А зачем же ты к ним поехала?
— Ностальгия. Когда-то мне здесь было очень хорошо. До школы еще. И потом тоже. Летом здесь недалеко пруд, можно было ходить в лес, здесь даже грибы собирали. Зимой на лыжах ходили, с горки катались, на коньках по пруду бегали. Я здесь всех ребят знала, все были умные, добрые, дружелюбные. Я каждый раз сюда еду, когда мне плохо. Раньше помогало, а теперь — нет. Что-то сломалось. У них ко мне классовая ненависть. Я — буржуйка, а они — Красная Армия. Я — враг народа, а они — сталинские соколы.
— По-моему, ты сама нарываешься, — возразил Серега, — мне тебя понять легче, чем им, но и я не могу вот так от всего откреститься. Я, наверное, тоже ортодокс, только помягче. Но вот поверить в то, что двести миллионов были фанатиками — идиотами или просто трусами — не могу, хоть лопни! Если они не захотели бы колхозов — никто бы их силой не загнал. И какой бы там механизм, аппарат или ГПУ ни орудовал — черта с два это получилось бы. Оболванили, одурачили? Да ни в жисть не поверю! Сами захотели. Народ сам справедливость так понимал: хоть мало, но всем поровну, никому не обидно. Работаешь больше — получай больше. Кулак он и есть кулак. Это слово сам народ выдумал, а не Ленин и Сталин. Значит, сами мужики их и ненавидели, раз мироедами прозвали. И выселяли они их, в общем-то, сами. Какой-нибудь один Семен Давыдов, если бы за ним никто не стоял и никто его на месте не поддерживал, раскулачивать не смог бы. И сейчас, если на то пошло, то же самое. Не за то неприязнь к партаппарату, что он коммунистический, а за то, что живет лучше, чем рабочий класс. При Сталине аппаратчик жил не лучше, чем стахановец, а на местах, в районах, наверняка и похуже. И барахлиться ему было некогда, да и опасно. В момент шлепнули бы, как «разложившегося» или, по крайней мере, из партии вычистили бы. Да, Сталин всех зажал, это было — не отопрешься. Но зажал не потому, что был садист, убийца, палач-любитель или властолюбец. Он просто действовал так, как на войне. Я сам, конечно, не воевал, но батя мне когда-то говорил, что на войне иногда надо бить по своим. Читала, может быть, как на себя огонь вызывали. Окружат немцы какую-то часть, а они дают свои координаты, и начинает лупить артиллерия. Только ведь и так бывало, что огонь на себя не вызывали, а просто какой-нибудь комдив видел, что немцы где-то уже вот-вот прорвутся, а наши удержать их не могут. Если стрелять — побьешь. своих, если не стрелять — немцы какую-нибудь высоту займут и еще сотни людей наших потом погибнут. И без всякого вызова «огня на себя» просто приказывал: «Бить по такому-то квадрату!» И били. Снарядам все равно.
— Значит, по-твоему, у Сталина было нечто вроде безвыходного положения?
— Этого я не знаю. Я не говорю, что так было. Просто я себе могу представить, как могло получиться, что эти жертвы, репрессии и прочее казались всем необходимыми. Я вот еще о царе Николае вспомнил. Сейчас уж совсем ему памятник готовы соорудить. Жестоко с ним обошлись, кто спорить будет. Мерзко, когда мальчишку и девчонок — в упор, а потом еще. я штыками. Но девятое-то января тоже было: и Пресня, и Лена… И Петр Аркадьевич с пеньковым галстучком. А у нас долг платежом красен. И пошла, как говорится, эскалация: око за око, зуб за зуб.
— Вот я и хочу, чтобы этого не было! — сказала Аля. — Нужна свобода, демократия и законность. Чтоб каждый человек мог стать хозяином, а не винтиком. Чтоб ему не было страшно, что какая-то банда неспособных или не желающих трудиться негодяев отберет у него то, что он нажил или заработал.
— Да, насчет банды я согласен, хотя не знаю точно, кого ты имела в виду. Если это Мишка Сорокин и его приятели или что-то в этом роде, то, пожалуй, соглашусь. А вот если ты насчет тех работяг, которые вкалывают как проклятые, а получают слишком мало и вынуждены брать все втридорога по кооперативам… тут — нет. Если у тебя они вдруг захотят отнять что-то — не обессудь. Это не они такие, это жизнь такая.
— Страшно, хоть вешайся, — скорчила рожу Аля. — А если я не захочу отдавать?
— Значит, придется стрелять, я так понимаю. И тебе придется стрелять, если захочешь удержать свои денежки, но и в тебя начнут стрелять — это уж точно. И пойдет брат на брата. Сейчас все растолковывают, как плохо было в 30-х, а что, в 1918 лучше было? С обеих сторон — горы трупов. Жизнь стоит меньше копейки. Голодных, озлобленных на богатеев всегда больше, чем богачей. У красных оказалось пять миллионов солдат, у белых — дай Бог, чтоб миллион по всем фронтам. Что вышло — сама знаешь.
— Сейчас за красными столько не пойдет, — уверенно сказала Аля.
— А они пойдут не за, а против. Тогда тоже мало кто, понимал, что такое социализм. Шли, чтобы отнять богатство у тех, кому оно принадлежало. Честно или нечестно нажитое, а богатство. Сейчас пойдут, если пойдут, конечно, тоже против богатых. Пойдут, чтобы отобрать и жить лучше. А под каким знаменем — все равно: хоть под красным, хоть под трехцветным, хоть под андреевским. Кто бы ни победил — установит диктатуру, будет сажать, стрелять и вешать. Потому что иначе не выйдет. Это ведь не Англия, а Россия.
— Страшные ты вещи говоришь.
— Страшно, что об этом раньше никто не думал. Историю мы так хорошо учили… Одни — злодеи, другие —
ангелы, третьи — хрен знает кто. И получалось, что одни во всем правы, а другие ни в чем. Сейчас хотят, как в негативе, чтоб белое стало черным и наоборот. Это ж опять вранье! Ведь сейчас кто-то желает внушить, что надо царя-батюшку опять поставить взамен невинно убиенного. А другие желают нас, неумытых, под американцев переделать или хотя бы под французов. Все знают, как политику делать! Прогнать большевиков, посадить на их место какую-нибудь демократию — и дело в шляпе! Дай частную собственность — и все будет! И безработица чтоб была, и нищие, и публичные дома — чтоб все, как у людей.
— Да что ты глупости говоришь, в самом деле! — возмутилась Аля. — Ты что, не знаешь, как они живут? У нас любой богач живет хуже, чем у них нищий!
— Не знаю. Нищий — он и в Америке нищий. Я вижу, что вокруг меня делается. Я всю жизнь при Советской власти жил и могу только сравнивать нынешнее с прошлым. В позапрошлом году я, будь у меня деньги, мог бы цветной или черно-белый телевизор купить. А сейчас — шиш! Мыло — было, сахар — был. Куда все делось, скажите? Что у нас, все заводы в Армении были? Или, может быть, вся свекла под Чернобылем росла? Аппарат это прячет, госторговля? Что-то не верится! Слишком уж против них народ настроен. Им бы, наоборот, повывалить все из закромов, успокоить, показать, что вот-де мы чего-то добились, жить стало лучше, жить стало веселее… Ох, не они тут виноваты! Не знаю кто, но только не они.
— А ты не думаешь, что они нарочно хотят народ напустить на демократов, на кооператоров, на частника? — спросила Аля. — Вот ты — живой пример! И таких полно, я знаю. Один товарищ их даже «неокоммунистами» окрестил.
— Далеконько же они зашли, если так! Этак они и контрреволюционный переворот организуют, а то и фашистскую диктатуру установят, чтобы лотом из подполья начать новую борьбу за власть Советов, — ухмыльнулся Серега.
— Поедем в Москву? — предложила Аля, оборвав дискуссию. — Надоело мне здесь.
— Поехали.
Аля не стала ни с кем прощаться. Сели в «Волгу», завели мотор и довольно быстро оказались во дворе Алиного дома, а еще через несколько минут в ее комнате, словно бы и не уезжали из нее. Попили чаю еще раз, а потом легли в постель. На сей раз все было без выкрутасов, просто и обычно, как у мужа с женой…