СУДЬБА «ИСХОДА»
Четверг, 26.10.1989 г.
Домовитов и Зинаида ушли от Семы не с пустыми руками. Он загнал им четыре кассеты по двести пятьдесят рублей за штуку. Там были «Красная жара», «Экстро», «Возвращение Джедая» и «Греческая смоковница». Даже по Семиному прейскуранту это было многовато, но, как известно, предложение и спрос находятся в связи с ценой, а если предлагается мало при большом спросе, то цена растет.
Утром Зинка встала несколько более доброй, чем обычно, и не успела испортить Сереге настроение раньше, чем тот покинул дом.
Он никак не предполагал, что, выйдя на работу, встретится с Леной. Та ждала его в фойе, у лестницы на второй этаж.
— Здравствуй, — сказала она так тихо, что у него сжалось сердце.
Сереге вдруг показалось, что произошло еще что-нибудь страшное: например, с Алей… Или в Москве кооперативы закрыли. Или въехал генерал на белом коне, сжег гимназию и упразднил науки.
На самом деле ничего не случилось. Просто у Лены сел голос. Должно быть, приняла она немного больше коньяку, чем предполагала Аля. Похмельные женщины вообще выглядят не очень, но одно дело Галька или Люська, а другое — такая интеллигентная дама, как Лена.
— Пошли ко мне наверх, — мрачно предложил Серега, — если есть о чем говорить.
— Есть, — просипела Лена.
Молча поднялись в кабинет изокружка. На этаже было пусто, но Серега запер дверь на ключ.
— Она была у тебя? — спросила Лена.
— Была. Что тебя еще интересует?
— Ничего. Она мне сегодня утром все рассказала. С удовольствием и откровенностью. Вытирала об меня ноги, даже сладострастно как-то. Единственно, чем я ей ответила, — это молчанием. Ей оно больше всего не понравилось. Твое поведение меня не удивило. Ее — шокировало! Между прочим в «Спектре» трижды задумаются, прежде чем выбрать ее председателем. Все-таки могла бы подождать, пока похоронят Владика. У меня к тому же есть разные сомнения насчет исхода следствия.
— Что еще? — холодно спросил Серега.
— Я прошу тебя приехать в Москву. Завтра мы будем их хоронить.
— А мальчишек?
— Не знаю. Они меня не интересуют. Приедешь?
— Возможно. Если ничто не помешает. Только мне негде остановиться…
— Остановишься у Али. У нее отец — достаточно высокий чин. Пять комнат на пятерых; отец, мать, бабушка, дед и она сама. Адрес я тебе дам.
— Да? Но она меня не приглашала. А к тебе я не поеду, извини.
— Напрасно. Я не стала бы покушаться на твое целомудрие.
— Мне неприятно. Я не хочу видеть «Невского» и «Фрегат».
— Я сегодня уезжаю, — понимая, что зацепиться больше не за что и уже надо уходить, произнесла Лена.
— Счастливого пути.
— Безжалостный ты, — вынесла Лена приговор. — Прощай!
Серега выпустил ее за дверь и услышал, как удаляется стук каблуков по паркету. Нет, вовсе не безжалостный он был, а стыдливый. Нельзя, невозможно ему изображать раскаяние, если раскаяния нет! И так уж весь во лжи. А за ложь мать всегда карала «высшей мерой».
Помаявшись до обеда в клубе над кинорекламой, Серега отправился в Дом пионеров. Сегодня на занятия пришел только один — тот самый новичок, который на вопрос: «Какого цвета снег?» — ответил: «Мутно-прозрачный». Звали этого новичка Володя, а на Вовку, Вову и тем более на Вовочку он не откликался. Последнее Серега понимал — как-никак, Вовочка был героем многочисленных и очень похабных анекдотов.
— Ну что, будем заниматься? — спросил Серега. — Или по случаю холода отменим?
Действительно, в Доме пионеров отопительный сезон еще не начался. Только ли в нем не топили или еще где-то, Серега не знал. В клубе топили вовсю, а дома небось уже сейчас грела печь Зинаида.
— А можно не отменять? — сказал Володя.
— Можно.
— Я вам, Сергей Николаевич, хочу вопрос задать. Вот скажите, почему живопись до сих пор не отменили? Ведь есть же цветное фото? Щелкнул, проявил, и вот — готово.
— А почему нужно отменять? И вообще, как можно отменить?
Серега даже растерялся, хотя подобный вопрос слышал не впервые. Его поразило, что вопрос был поставлен именно так: «Почему не отменили?»
— Нам в школе говорили, что раньше у нас многие виды искусства запрещали. И науки запрещали: генетику, кибернетику, еще что-то. А почему живопись не отменили?
— Ну, как сказать… Многие направления у нас не то чтобы запрещали, а не поощряли. Зачем — не знаю. Наверное, не нравилось, что многие видят мир не так, как на фотографии.
— Но ведь на фотографии — правда. Все как есть. А если я нарисую такое, чего не бывает, то это будет уже неправда?
— Ну это как сказать. Если ты нарисуешь то, что видится тебе во сне, — это будет правда или нет? А во сне бывает и такое, чего на самом деле быть не может.
— А зачем это нужно? — удивился Володя очень искренне.
Серега задумался. Он таких вопросов никогда не задавал.
— Ты любишь рисовать? — спросил он у мальчика.
— Люблю.
— А если бы тебе запрещали, рисовал бы?
— Смотря как запрещали бы… — Теперь Володя задумался.
— Самым строгим образом.
— Наверное, нет.
— А почему, когда я сегодня предложил отменить занятие, ты остался?
— Потому что хочу рисовать.
— Значит, у тебя есть такая потребность — рисовать, тебе будет чего-то не хватать, правильно?
— Да.
— Ну тогда ты ответил на свой вопрос. Живопись существует потому, что люди этого хотят. Можно, наверно, издать закон, запрещающий дышать, есть или пить, но его никто не сможет выполнить. Даже те, кто издал. Невозможно запретить смеяться, плакать, ходить в туалет, наконец. Любить — тоже нельзя запретить.
— Это я понимаю. Но не дышать нельзя потому, что умрешь. А если не рисовать… ничего не случится.
— Разве? Ты ведь так не думаешь.
— Нет, думаю. Я люблю рисовать, но не знаю, зачем это нужно. Мне папа говорит, что все это ерунда. «Лучше бы, — говорит, — модели строил!» Я сказал, что мне нравится рисовать, а модели строить не хочется. Тогда он сказал: «Если бы все делали то, что хочется, а не то, что нужно, то мы бы с голоду все умерли. Люди строят дома, выращивают пшеницу, делают машины не потому, что им хочется, а потому, что это нужно. А зачем нужна твоя мазня?» Вот я и думаю…
— Ну а разве не нужна никому красота? — спросил Серега.
— Нет. То есть нужна, но не всем. Мы в то воскресенье с мамой ходили в клуб смотреть выставку. Верни-саж… Там на некоторых картинах висела табличка «Продано». Вашу я видел, «Истину». Не будете обижаться?
— Нет.
— Она мне не понравилась. Это вроде разговора, который начали, но не закончили.
— Я уже написал продолжение. Может быть, увидишь когда-нибудь. И будет еще одна. Триптих.
— Не знаю. Только мне больше всех понравилась другая. Она называется «Исход». Но все мимо нее проходили. А один парень из «Мемориала» стоял-стоял, а потом вдруг выхватил баллончик с краской и начал на нее пшикать. «Береты» его сцапали и увели, а картину сняли.
— Это правда?! — вскричал Серега, мгновенно вспомнив, что стояло за этим единственным и столь трагическим полотном.
— Да. Разве вы не знали?
Как объяснишь пацану, какие дела проскочили через Серегину жизнь с понедельника до четверга?! Да и другим, наверное, было не до испорченной картины, когда шесть человек в одну ночь расстались с жизнью…
— Кто это сделал?
— Не знаю, — немного испугавшись, сказал Володя, — знаю, что из «Мемориала». Он кричал, когда его уводили, что нельзя потакать последышам сталинизма. Только я подумал... В общем, я подумал, что живопись не нужна… Если ее можно портить.
— Ну, это же хулиган. Ему дадут пятнадцать суток, а то и больше.
— Нет, его уже выпустили. Он на нашей улице живет. Если бы он такое сделал с моей картиной, я бы его убил.
— Если это так… — Серега даже не знал, что сказать.
— И еще я понял, что они врут! — неожиданно зло воскликнул мальчик. — Если Сталин таких расстреливал, он был прав.
— Не знаю, — откровенно признался Серега, — по-моему, ты торопишься… Сейчас такое путаное время, что надо быть осторожней. Иначе можно такого наделать… ведь было уже такое, когда хотели все поскорее и побыстрее. Не так сказал — в расход, не так думаешь — тоже. Этот «мемориальщик» из той серии. У него тоже сейчас все перевернулось в мозгах, он стал фанатиком, он не может даже видеть картину, где изображен Сталин. Ему наплевать, почему, для чего, что думал автор. Он видит символ врага, фетиш, жупел такой-то. А вообще, у них неглупые, хорошие парни, они хотят, чтобы все, кто был несправедливо замучен, напоминали нам: не делайте глупости, жалейте друг друга, не хватайтесь за оружие.
— Да знаю я, — скучно ответил Володя, — только враки все это. Они хотят сами быть начальниками, вот и все. Им завидно.
— Страшно, — сказал Серега, — страшно мне очень.
— Мне тоже, — согласился Володя, — но я буду рисовать.
…Возвращаясь домой, Серега шел по той же по-прежнему мрачной аллее, но совершенно не беспокоился ни о каких возможных нежелательных встречах. В голове сидело иное: почему один молодой и исполненный, возможно, самых праведных чувств парень безжалостно уничтожает полотно, сделанное другим, тоже молодым и полным лучших чувств человеком? Более того, возможно, даже своим единомышленником, которого он понял неверно? Ведь, по сути, уничтожив полотно, в которое несчастный юноша вложил себя без остатка, он, этот второй, убил его! Володя, даже не зная, что автор картины покончил с собой, именно так это и расценил. Даже если учитывать чисто детскую вольность в обращении со словами: «Я бы убил его», — все же ясно — Володя видит не хулиганский поступок, а страшное преступление. И как знать, может быть, через пять или десять лет эта память о вандализме не сотрется! Каким тогда будет Володя? Не поднимется ли у него рука на этого фанатичного антисталиниста? И опять польется кровь! Ох уж это наше, исконное древнее, языческое, из времен еще довладимирских: «А еще убиет муж мужа, то мстити брату брата или отцу за сына, или сыну за отца…» Оно из закона уже стерто, но осталось, осталось в крови! Нет, никогда Русь не принимала Христов обычай: «Если ударили по левой щеке, подставь правую», — или как там еще! Око за око, зуб за зуб… И нет никакой середины.
Серега зашел в клуб, постучался в кабинет Ивана Федоровича.
— Здравствуйте, Сергей Николаевич, — сказал он. — Хорошо сделали кинорекламу, спасибо. У вас дело какое-то?
— Я по поводу происшествия, которое было в воскресенье на вернисаже. Там, говорят, картину какую-то испортили.
— А, — досадливо поморщился заведующий, — было такое. Софронов Виталий, 1971 года рождения, из третьего микрорайона. Взял баллончик с черной нитрокраской и обрызгал полотно. Обормот! Не понравилось, что Сталин на картине изображен. Картина, конечно, ерундовая, подражательная, я бы сказал — претенциозная. Но все равно! Я «Мемориалу» на две недели отказал в аренде ОПЦ. Пусть лучше свои кадры воспитывают. В Китае, я слышал, закон приняли: кто плюнет в портрет Мао Цзэ дун а — пожизненное заключение! Хотя, как положено, «культурную революцию» осудили. Сталинизм-сталинизмом, а картина, не виновата. И потом… Тут ведь Розенфельд был, и Клингельман еще не уехал… Розенфельд сказал, что дурак, хотя понять его можно. А Клингельман сказал, по-английски, правда, но внятно, а уж мне перевели: «В этих русских течет кровь вандалов». Вот так! «Спектр» предложил Софронову выплатить стоимость картины. Это сверх штрафа за мелкое хулиганство в общественном месте.
— Почему — мелкое? Это циничное хулиганство, даже особо циничное! — возмутился Серега.
— Не знаю, милиция сочла возможным ограничиться штрафом и предложила подавать в суд. Владислав, покойный, сказал: «Зачем портить парню жизнь? Я за гуманизм». И предложил парню выплатить стоимость картины. А тот и говорит: «А если я выплачу вам две стоимости, могу я забрать ее с собой? Все равно она ведь на аукционе не котировалась? И знаете, Владислав согласился. Так вы знаете, что сделал этот мерзавец? Он вышел на площадь вместе с этой испоганенной картиной, разбил раму, смял холст и поджег. «Моя собственность — что хочу, то и делаю!» — вот они каковы! Тут Мишка Сорокин срывается с места, налетает на этого подонка и начинает бить. Ну я, конечно, не допустил. Сорокин ведь был каратист, убить мог. Остановили, но картину, конечно, уже не спасли. Сгорела вся, ни одного фрагмента не уцелело.
— А на Владика Сорокин не сердился? — спросил Серега, с колотящимся сердцем начиная понимать, что, кажется, подошел к разгадке того, что было на шоссе.
— Вообще-то, да… — Иван Федорович посмотрел на Серегу с интересом. — А вы думаете, это могло сказаться…
— Да! — ответил Серега. — Думаю!
— Это надо бы сообщить милиции, — задумчиво произнес Иван Федорович. — Только стоит ли? Мне сегодня звонила Степанковская, сказала, что эти двое, коровинских, сознались. Правда, выяснилось, что пистолет они утопили в болоте.
«Это Аля…» — с горечью подумал Серега, и ему стало страшно. Кому нужны два пропойцы, к тому же сидевшие? А дело висит, нераскрытых надо поменьше… Сейчас, «расколов» их, машина правосудия набирает ход. Этих двух, безусловно, нехороших мужиков сейчас доведут до того, что они подпишут все. И суд будет скорый, но неправый. Один получит вышку, другой пятнадцать, а может быть, если хорошо повернут дело, то и обоих. Шесть трупов, вполне хватит на двоих… А виноват будет Серега, он смело может записать на свой счет еще двух человек.
Выходя от Ивана Федоровича, Серега хотел идти домой, но ноги почему-то принесли его к тускло освещенному подъезду пятиэтажки. Здесь, на третьем этаже, жил Мишка Сорокин. Вот она, обитая клеенкой дверь № 24. Сюда он ходил много раз. Последний раз был здесь летом, когда Миша вернулся из армии. Там, за дверью, его тогда встретил неожиданно мощный, крутоплечий парень в тельняшке, восторженно обнял и крикнул: «Мама! Сергей Николаевич пришел!» И мать, веселая, моложавая, приглашала Серегу к столу так усердно, что он не посмел отказаться. И отец, довольный донельзя, немного хмельной, пытался поговорить с Серегой об искусстве. И был старший брат Павлик с невестой Наташей, которая когда-то нравилась Мишке. Как тогда все было хорошо! Меньше чем пол года назад…
Звонок был выключен, дверь не заперта. Серега кашлянул и вошел, на ходу сняв шапку. В прихожей было темно, в комнатах — тоже, только за стеклянной дверью кухни горел свет. У стола, опустив голову на руки, сидела Мишкина мать. Из-под черного платка выбивалась седая прядь. Совершенно седая!
Неужели у него хватит совести войти, сказать что-то? Серега заколебался. Но женщина уже услышала шорох.
— Ой, Сергей Николаевич! — вздохнула она, открыв кухонную дверь, — входите. Вот… Так вот у нас. Отец-то в больнице, инфаркт. Не знаю, что и делать. — Наташка с Павликом в области, там, где экспертизу делали. Да вы садитесь, садитесь.
— Я сяду, сяду, Светлана Павловна, — пробормотал Серега, он чувствовал, что тот новый, страшный человек, который вселился в его тело, опять начал действовать, опять готовит его разум к самооправданию, а речь — к произнесению лжи.
— Меня это так потрясло, — проговорил Серега и отчетливо понял, что Бога нет, ибо такой лжи он не потерпел бы. Но речь уже подчинялась тому, новому: — Я шел и думал, что вам сказать… Но может быть, чем-то можно помочь?
— Да чем уж поможешь?! — опять вздохнула Светлана Павловна. — Если б только его убили! А он-то сам? Ну как он мог! У нас ведь обыск был. Отца-то когда инфаркт ударил — как раз тогда… патроны нашли, с жаканами гильзы, смазку ружейную… Акт какой-то или протокол писали. Соседи понятыми были. А мы-то еще и не знали ничего! Отец уж их уговаривал, говорит: «Я его, дурака, выпорю, чтоб он знал, как с оружием шутки шутить!» А милиционер и ответил: «Поздно, папаша, воспитывать собираетесь! Ваш сынок трех кооператоров убил, и его самого…» Ой, Господи, Боже мой! Да за что ж ты меня караешь-то-о!
Это был российский, истошный стон, причитанье, вой. Прежний Серега, наверное, пулей вылетел бы из квартиры и бросился в райотдел милиции: «Вот он, я убил, вяжите!» Но тот Серега незримо лежал на дороге между реальными убитыми. Сейчас он, может быть, уже находился в морге рядом с Мишкой и Владиком. Завтра его будут хоронить.
Новый Серега мог вытерпеть и стон, и причитание, и вой. Он не относил их к себе, хотя знал, что мать про- клинает сейчас убийцу, чтобы ни совершил ее собственный сын. Рядом с матерью убитого сидел не кающийся убийца, а невинный педагог, тоже глубоко скорбящий по безвременно ушедшему ученику.
— У меня остались рисунки… — произнес он так, как должен был произнести этот скорбящий учитель. — Чудесные рисунки. Он был у меня лучшим учеником.
О небо, да это же верх лицемерия! Где ж твои громы и молнии, Илья-Пророк, покарай нечестивца!!! У Сереги из левого глаза капнула настоящая слеза! «Верю, верю!» — вскричал бы потрясенный Станиславский. — Я вам принесу их, — пообещал Серега, — я уверен, тут ошибка какая-то… Подлость. Не мог он! Не мог. Он же художник. Гений и злодейство не совместимы…
Очень кстати пришлась эта фраза из Пушкина.
— Правда? Вы верите?! Вы верите, что он не виноват?! — встрепенулась мать, будто Серега принес ей весть, что сын ее не убит, а только ранен и через неделю будет на ногах…
Ох уж эти русские матери! Даже надежда на то, что сын погиб как честный человек, их ободряет.
— Да! Верю! Он не мог! — повторял Серега, и Светлана Павловна, плача у него на плече, говорила сквозь всхлипы:
— Спасибо вам, спасибо, родной вы наш!
За что?!
…Когда Серега вернулся домой, он застал Зинку и Ивана у телевизора. Удачно у них подобрались имена, прямо как в известной песне Высоцкого. Диалог, который происходил при этом, почти в деталях совпадал с текстом песни, поэтому приводить его не стоит.
А Серега, хлебнув чайку, пошел «мурзильничать». Точнее, он соорудил еще один подрамник и обтянул его холстом. Он получился точно такой же, как и два предыдущих, — Серега уже знал, что картина будет завершать триптих. Еще до ночи, то есть до того, как лечь спать, он положил грунт. Ему отчего-то казалось, что он может не успеть… Черт его знает, куда он торопился?