Книга: Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства
Назад: В КЛУБЕ
Дальше: ГОША УШЕЛ

ПУСТОТА

Все еще понедельник, 16.10.1989 г.
Добравшись до родной улицы, Серега ощутил необычность ее вида. Вроде все было как всегда, но чего-то не было. Долго приглядывался и понял — все дело в Галькином доме. Обычно там уже светились окна, слышался громкий хохот или ругань хозяйки, то и дело хлопала калитка. Теперь на калитке висел замок, на двери — тоже и, кроме того, серые бумажки с печатями. На лавочке у калитки тосковал Гоша. Он сидел как-то скорчившись, подперев голову ладонями, и бормотал что-то.
— Серый! — обрадовался он. — А я уж совсем… Не пил, веришь ли? Совсем! Стихи вот сочиняю. И получается. Даже без матюков. Только записать надо, а то забуду. У тебя бумага есть? Ну пошли…
Получив листок, Гоша стал выводить на нем каракули. Потом, откашлявшись, начал:
— Называется «Про запас». Кхе м:
Привозят на завод станки и тут же ставят в цех.
Один остался во дворе, хоть был не хуже всех.
«Пускай в запасе постоит!» — решили мастера…
Станок в запасе устарел, в мартен ему пора.
Два очень классных вратаря рвались в хоккейный бой,
Но тренер выбрал одного, другой же — запасной.
Играет первый, а второй — ни шагу через борт.
Сидел в запасе, поседел и вот — покинул спорт.
Два экипажа старта ждут, подходит звездный час…
Но лишь один пойдет в полет, дублеры — про запас.
Надежда есть на новый старт, но только вот когда?
А вдруг и впрямь тот звездный час отложен навсегда?!
И так хреново, черт возьми, в запасе быть весь век!
А я в запасе не хочу, я тоже человек!

— Хорошо, — сказал Серега, — отнеси в нашу районку, может, напечатают?
— Они там все долбо… — матернулся Гоша, — ни… не понимают. У них сейчас один Пастернак на уме да Ахматова. Думают, кроме них, великих, некому писать… А меня — гонят. Даже милицию вызывали…
— Ну уж…
— Чего «уж»! Сказал я там редактору пару теплых, а он меня рецидивистом обозвал. Хотел в рыло — ну и получил. Ну, скрутили, насовали и — в КПЗ. Дежурный пожалел, выпустил, а то б схлопотал. Эх, жалко, у нас пулеметов не продают!
— Ничего себе! — удивился Серега. — Зачем он тебе?
— Да понадобится скоро, чувствую… Ну ладно, не буду больше здесь сидеть, а то, чувствую, сорвусь… У тебя где-то водка есть или КВН. Ну, пока.
И Гоша ушел, напевая: «Гремя броней, сверкая блеском стали…»
После этого настала пустота.
Мир остался таким, каким он был. Не изменилось и то, что окружало Серегу, — комната старого родительского дома. Смотрели на него со стены мать и отец, молодые, счастливые, веселые — из сорок пятого, с победным блеском в глазах и какой-то легкой, видимо, приятной усталостью в облике. Да, они сделали главное, тяжкое, но славное дело и еще кучу таких дел, которые Серегиным ровесникам даже не снились.
В общем, нынешним сорокалетним не довелось похлебать того, что хлебнули те, кто был постарше. Им досталось счастливое, безвоенное детство. Пусть не шибко изобильное, но уже и не голодное. Они стали первым поколением, с детства смотревшим телевизор, при них магнитофон, холодильник, стиральная машина — уже не предметы роскоши, а вполне обычные вещи. При них стали летать в космос и ездить в другие страны. Как бы там сейчас ни говорили, но прогресс-то был, и его биде-ли все, даже те, которые теперь утверждают, что он отсутствовал… А сейчас, когда взялись вроде бы улучшать, становилось все хуже и хуже. Что там нарастало, что менялось, что тормозило — можно объяснять долго. Но впервые на протяжении Серегиной жизни у него появился страх перед Завтра. Нет, за себя он не боялся. Семьи тоже не было, родных — одна Зинка на Камчатке. Да и той как бы не было — ни писем, ни телеграмм. Даже открытки не прислала. Только и увиделись, что у матери на похоронах.
Серега и не знал, чего он боялся больше. То ли того, что держава, стальная, могучая, от Балтики до Тихого океана, начнет таять, как весенний лед. То ли того, что вместо плодоносящих всходов полезли ядовитые сорняки, которые готовы высосать из жирной почвы все, что есть питательного, и пустить по ветру свои сорные семена. То ли того, что вместо прополки, сорняки обильно удобряют…
И еще одного он боялся: увидеть, как с кремлевского флагштока угасающим пламенем оседает красный флаг. В партии он никогда не был, но красный флаг считал своим, а трехцветный — вражеским. А сейчас солидные холеные интеллигенты и веселые разбитные мальчики с телеэкранов запросто говорили о том, что не худо бы и сменить флаг на трехцветный или андреевский. Так, между делом, будто речь шла о смене вывески над лавочкой, галстука или юбки-макси на юбку-мини. Если вместо флагов с серпом, молотом и звездочкой над Киевом подымется жовто-блакитный, над Минском — бело-красно-белый, над Ригой — красно-бело-красный, а над остальными столицами — еще какие-нибудь, то жить еще можно. Такое уже было в 1918 и 1941, но над Москвой знамя оставалось красным. Даже если оно реяло незримо, так, как тогда, когда его убирали, чтобы не демаскировать Кремль. Сейчас оно еще там, развевается, полощется, бьется на ветру. Сколько людей отдало флагу свою кровь! И отец, и мать, и без вести пропавший на гражданской войне дед, и убитый на финской другой дед, и еще чья-то родня. И от веры в это знамя не отказывались под пытками, не отказывались перед разверстой пастью паровозной топки, перед виселицей, под пулеметами и бомбами… Не отказывались, голодая, недосыпая, сидя ни за что ни про что в мерзлых бараках. А теперь от вкрадчивых, велеречивых, бархатных голосков и подголосков — откажемся? И с чем жить? Со старым Христом, зовущим к смирению и покорности, любви к врагу, который, увы, никогда в Христа не веровал, а лишь, лицемеря, талдычил древние истины. А может, на Иегову переключиться или на Аллаха? Или самоусовершенствоваться, созерцая пуп и дожидаясь Нирваны?! Или вернуться еще подальше, к языческим богам?
Серега вспомнил еще раз о своих юношеских идейках, и стало ему еще тоскливей.
«Вера без дела, а дело без правыя веры мертво есть обоя…» — откуда-то пришло ему. Отрекаясь от старой веры, всегда на Руси создавали новую. Отреклись от язычества, приняли Христа с двуперстным крещением. Потом стали писать Иисуса через два «и», креститься «кукишем», и тысячи людей физически сожгли себя, чтобы умереть со старой верой, а другие тысячи попрятались в тайных скитах, чтобы она, эта старая вера, не умерла. Потом отреклись и от Христа, осмеяв и признав «опиумом» старый культ, и создали новый… Теперь этот новый, бывший новый культ, опять-таки безоглядно топчут. Какую же веру примут теперь?! В пришельцев из космоса или из антимира, в каких-то «полевых интеллектов»? Или проще, конкретнее: в деньги? Ведь веруют, веруют уже… И Владик, и Иван Федорович, и еще многие. Хотя и это уже было. Никому эта вера счастья не принесла, даже тогда, когда еще далеко было до посвиста буденновской конницы…
Опять полезла в голову читанная некогда «Повесть временных лет». Разбив варягов, переругавшиеся слове-не-новгородцы призывают побежденных обратно и говорят: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет. Придите и володейте нами». Где, в какой еще стране такое бывало? Только у нас, небось. А сейчас — разве не того же хотят от нас? И Христос пришел к нам с Запада, пусть с ближнего, из Византии, но с Запада. И покорил он русских людей не любовью к ближнему, а секирой Владимира, порубившего Перунов, Велесов и немалое число непокорных живых головушек… И он, этот пьяница, развратник, многоженец и каратель — святой и равноапостольный, и «Красное солнышко»? Сейчас говорят, что в двадцатых годах с мусульманок под дулом пулеметов срывали паранджи. Но ведь тысячу лет назад дружина Владимира копьями гнала киевлян на крещение… Поди-ка посчитай, где полёгло больше трудничков: на Беломорканале или на Круголадожском канале, который строили при Петре? И где больше людских костей: под невыстроенной дорогой Салехард — Игарка или под действующей дорогой Москва — Ленинград, бывшей Николаевской? Но Сталина мы отовсюду· посшибали, со всех пьедесталов, сейчас кое-кто уже и на Ленина нацеливается, однако же и Владимир с крестом на плече возвышается на берегу Днепра, и Петр I скачет на бронзовом коне, и позади Исаакия Николай Палкин тоже верхом на коне, словно бы вновь отдает приказ бить картечью по декабристам… И Юрий Долгорукий, жестокий феодал, трижды ходивший войной на Киев, стоит себе передом к Моссовету, спиной к Институту марксизма-ленинизма и прижился на этой площади, заменив на ней славного полководца Скобелева, освободителя южных славян и… палача Средней Азии.
«Страшная штука — диалектика, — подумалось Сереге, — но куда от нее денешься…» Сейчас бы как раз взглянуть на свою «Истину», прикинуть еще раз, подумать, что там отразилось точно, а что нет. Но поздно! «Истина» ушла в чужие руки, сгоряча, со злости, от неожиданности, но ушла. Может быть, этот самый аукцион, который устроит Владик, уведет картину с родной земли, и увезут «Истину» в Европу, а то и за океан, чтобы она висела в частной коллекции любителя славянской экзотики и русского авангарда, а потом продавалась и перепродавалась…
Может быть, пойти сейчас, отобрать ее? Допустим, что у Владика ее можно попросить обратно. Сказать: «Извини, я передумал, ты был прав, когда не хотел ее брать…» А что дальше? Держать ее у себя, повесить на стену, чтобы Гоша, зайдя в гости, заорал: «Аюстракт! И ты свихнулся! И Галька у него в глазах двоится. л Нет уж, пусть остается, может, ее сперва не разглядят, не купят. Интересно, у Владика хватит совести хотя бы сказать, что эта картина С.Н.Панаева? Ну скажет. А что дальше? Кому эта фамилия что-то говорит? Разве что спросят: «А не родственник он тем Панаевым, Владимиру и Ивану?» Завклубом опять уточнит: «Нет, не родственник, однофамилец». Если бы он тогда пошел на «бульдозерную», может быть, его бы знали… Если бы скандалил, попадал в дурдом, в тюрьму, если б его травили, запрещали, выгоняли, если б в пятой графе у него было записано и в Израиль его не отпускали, — тогда он бы имел имя. А так: «Русский, не был, не привлекался, не имею». Кому такой нужен?
Серега даже успокоился. Деляги не любят неходового товара. Вряд ли Владику удастся заполоскать мозги большому бизнесу и продать ее за доллары. Модных течений сейчас хоть отбавляй. А к какому Серега относится — неизвестно. Он сам по себе, варится в собственном соку, не лезет на выставки, не вертится «в кругах», не состоит в СХ, в академики не избран, с неформалами не дружит… Он один, вокруг него пустота. Вакуум, да такой, что и в космосе не сыщешь. Кричи — не услышат, и дышать нечем, н холодно…
С улицы донеслась пьяная песня:
А если к нам полезет враг матерый,
Он будет бит повсюду и везде,
Когда нажмут водители стартеры,
И по полям, по сопкам, по воде…
Гремя огнем, сильней, чем были прежде,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нам даст приказ товарищ Брежнев
И сам Устинов в бой нас поведет!

Орало два или три голоса. Один из них принадлежал Гоше — должно быть, все же не вьщержал свой морато-рий. Другой голос, тоже мужской, был еще не такой сиплый, явно принадлежал какому-то молодому парню, а третий, женский, Серега узнал, хоть и не сразу. Пела Люська Лапина, «пивная королева», или по-современному «Мисс Пивняк-89», та самая, которая налила Гальке пива в пятил игровую банку из-под венгерских огурцов.
— Пошли к Сереге, — командовал Гоша, — вижу ведь, тоскует он! Тоскует!
— По Гальке, что ли? — довольно трезво спросила Люська. — Во чудак! Да я ему десять Галек заменю — вот так сыт будет... Пошли!
— Ты только без хамства, лахудра ты елкина, — предупредил Гоша, — я не посмотрю, что ты мне друг детства, если что…
— Испугалась я! — хохотнула Люська. — Вот, Шурик заступится… Верно, лапонька?!
— Верно, — угрюмо объявил молодой голос, и послышался мощный удар кулаком в калитку, да так, что затрещала сломанная доска…
— Тише ты, халява, — заворчал Гоша, — руки побьешь…
— А мне не жалко! — громко рявкнул Шурик, — я вообще сейчас все разнести могу… Ты, старый, не вертись между ног, а то зашибу еще…
На счастье, Шурик, пытаясь вышибить калитку ногой, долбанул по столбу и, матерясь на все корки, грузно сел на землю. Серега решил, что лучше их все-таки впустить. Бутылка у него еще была, а этой команде, для того чтобы загрузиться до отруба, было уже довольно мало надо. Да и самому хотелось выпить и посидеть не в одиночку. Уйти, вырваться из пустоты…
— Какие люди! — воскликнул он и обнял Гошу. — Заходи, дорогой, гостем будешь…
— Уважаешь! — хохотнул Гоша. — А я уж думал — все… Я вот ушел от тебя — а боялся! Думал, повесишься… А из художников вешался кто-нибудь? Вот из нас, поэтов, Есенин вешался, а других все больше стреляли. Верно, Шурик?
— Верно, — прихрамывая, Шурик — это был сутуловатый верзила в распахнутой куртке, из-под которой полосатилась тельняшка — прошел во двор. За ним вкатилась Люська. Намазанная, до безобразия растрепанная, с огромными пластмассовыми серьгами в ушах и в коротеньком платьице, едва не лопавшемся на бедрах.
— Три мужика, — счастливо заливалась она, — а говорят, не хватает их!
В комнату зашли не сразу, потому что Гоша отчего-то сел в сенях и объявил, что ему плохо. Постояли, поуговаривали, плюнули и пошли. Едва, однако, Гоша заслышал звон стаканов, как встрепенулся и прибежал к столу.
Больше всех Серегу смущал Шурик. Его он раньше никогда не видел, а потому не знал, как к нему относиться и чего от него ждать. То, что Шурик сломал кулаком одну доску в калитке, говорило о многом, а манера грубо разговаривать со старшими тоже настраивала не на радужные чувства. Если бы не трехдневная щетина, то Шурику могло быть и двадцать пять, а так он гляделся за тридцать. Стакан с КВНом взял жадно, торопливо, выпил его быстро и не морщась.
— Я — не сдался! — чухнув кулаком по столу, сказал Гоша. — Ты, Серый, меня не суди, я не гад. Но я бы еще держался! Если бы! Вот, — он указал на Шурика, — я человека встретил! Не падлу позорную, не козла драного, а человека! Он — жил! Он — живет! А я — недостоин… Шурик, друг! Люблю!
— Папаша… — тошнотворно выдохнул Шурик со стоном в голосе и слезой в мутных глазах… — Папаша ты мой родный! Спасибо тебе! Спасибо!
На секунду Сереге показалось, что Гоша и впрямь встретил своего родного, но незапланированного сынка. Гоша, у которого детей отродясь не было, тоже всхлипнул и полез целоваться. Люська пьяно заржала:
— Люблю, когда мужики целуются! Аж самой хочется! Серега, наливай!
Налили. Выпили. Гоше этого вполне хватило. Он мягенько осел на стул, а потом, уже с грохотом, упал на пол.
— Старый, ты чего? — охнул Шурик, нагнулся и подтянул Гошу кверху, но тот только слабо шевелил руками и бормотал ругательства.
— Пошли, пошли на воздух, папаша, — подхватывая Гошу за плечи, пробубнил Шурик. Гоша упирался, но Шурик был малый здоровый и легко выволок его на двор. Послышались рвотные стоны.
— Этот Гоша — вообще! — закатилась Люська. — Сегодня пива не было, но зато бормоты — навалом, как при застое. Ну, думаю, опять придет стихи читать. Ему раза три уже морду били, чтоб очередь не задерживал. Гальки-то нет, куда он еще пойдет? Смотрю, валит, родной. И знаешь с чем? Письмо написал. Горбачеву! Представляешь? Во чудак! «Граждане, — орет, — товарищи! Есть тут коммунисты?» Его на хрен послали, сказали, что за винищем все беспартийные стоят. Тогда он стал это свое письмо читать. Етишкина жизнь! Это умрешь! Вся очередь полегла! Ну. Значит, начало: «Дорогой и глубокоуважаемый Леонид Ильич!» Тут все уже: га-га-га! Он понял, матернулся раз — и поправился. Ну, это видеть надо — не расскажешь. Там и про масонов, и про сионизм, и про кооператоров, и про рэкетов, и про вредительство — всех обматюгал. Закончил: «Да здравствует коммунизм и водка по два восемьдесят семь!» Я чуть в штаны не напустила… Тут вылазит этот Шуричек семь на восемь-восемь на семь, кидает червонец и говорит: «Ребята, если кто еще ржать будет — положу и не заплачу». Очередь — народу за сотню, а стихла. «А за червонец, — говорит, — давай пузырь! Я хочу его с папашей выпить». Потом еще чирик кинул и второй взял — видно, мало показалось. Ну, дальше все я закончила, хануриков разогнала, закрыла. Смотрю, опять эти двое тащатся. Гоша уже хорошенький, а Шурик — хоть бы хрен! «Хозяйка, — говорит, — дай еще добавить!» Ну что, я не знаю, что такое мужик не допивши?! Гошу я бы пару раз промеж глаз — и нет проблем, а этот-то, сам видел, — амбал! И правда, положит — не заплачет. Глазищи страшные, дикие… Пустила я их, пузырь дала, деньги взяла — не идут. — «Я, бормочет, хочу, что вы, девушка, с нами выпили!» Расхлебали по стакану, а меня уже страх берет — у меня же выручка почти полторы тыщи! В сейфе, конечно, и вроде милиция подключена, но ведь если он меня пырнет — легче будет? В общем, на мое счастье, Зойка, заведующая, пришла, выгнала. С ней еще кто-то был, дело темное, короче, ушли и они, и я. Иду домой — опять крутятся. Опять этот Шурик лезет, и так по-деловому… Ну, вижу, очень надо ему. Если б не устала, так, может, и увела бы к себе, чего, убудет с меня?! Обругала его с устатку, сказала, милицию позову. Отвязались. Ушла домой, а они к бабке Кузьминишне поперли. Я-то думала, что она в деревне, у сестры, а она уже приехала. Там какие-то пацаны были, не то трое, не то четверо. Чего-то стали с ними ругаться, короче, Шурик этот их побил, взял у Кузьминишны КВН и прямо под моими окнами на лавочке с Гошей еще приняли. Ну, я думаю, все равно не заснуть, позвала к себе. «Дура, — говорят, — пошла отсюда! Ты, сука, нам не дала, когда хотели; а теперь самой приспичило?» И кто бы сказал, такая мать, знаешь? Гоша! Будто у него еще это… подымается! Хи-хи! Ну, Шурик его, конечно, поправил, головой об забор стукнул, даже сильно. Гоша заплакал, стал ныть чего-то, Шурик этот тоже заплакал, извиняться стал. Пристограммились еще, Гоша стал кричать, что надо песню спеть. Ну, спели. А потом до тебя решили закинуться…
Дверь с шумом распахнулась, вошел Шурик, один.
— Любовь? — спросил он ревниво. — Так… Значит, я буду вас убивать… С-суки! Нелюдь, б…, позорники!
Если бы у Шурика было принято намного меньше литра, Серега испугался бы, но Шурик был уже тяжел и неуклюж. Мощный кулак его пошел вперед так сильно, что утянул Шурика за собой. Серега отскочил, кулак въехал в стену, да еще по гвоздю, а сам Шурик так впаялся в стену лбом, что затряслись бревна.
— Б…! — взревел он и сунулся вперед, завизжала Люська, но зря — Шурик налетел на угол стола низом живота и, хрипло взревев, скорчился в три погибели.
— К-ка-ра-тэ… Уй! Уй-и! С-суки… — Из разорванного о гвоздь кулака хлестала кровь, забрызгивая пол.
«А ведь он вену пропорол! — испугался Серега. — Жгут надо или что там! А то еще сдохнет ведь!»
Но тут в окно засветили вспышки, подъехал «газик», видать, какая-то бабка стукнула. Калитка хлопнула, за окном, выходившим во двор, мелькнули несколько теней, в сенях затрясся пол, и в комнату с шумом ввалились три милиционера и два клубных «берета» с красными повязками дружинников. Слава Богу, среди них был и участковый.
— Сергей Николаевич, — покачал головой участковый, — что же вы так! Шумите, пьете… Шпану вот к себе привели…
— Ну что, командир, — деловито спросил один из «беретов», поигрывая черной резиновой дубинкой, — будем всех брать?
— Не спеши! — прервал его участковый. — И палочку дай сюда, она тебе не положена… прошу сначала вон того гражданина, который, извиняюсь, за перед держится. Что-то я его раньше не видел.
— Его перевязать надо, — заметил Серега. — Он тут просто приемы показывал, да по гвоздю попал…
— Это он нам сам расскажет. Значит, учитывая, что у вас раньше все культурно было, гражданин Панаев, пока вас только предупреждаю. У вас, гражданка Лапина, залет не первый, будем оформлять вас на полста рублей.
— Да ты что, начальник? — встрепенулась Люська. — Я-то при чем? Я тихая! Все скажут. Верно, Сережа?
— Иван Палыч, — подтвердил Серега, — она и правда особо не шумела…
— Я лучше знаю, кому и что, — отрезал участковый, — там еще во дворике Гоша отдыхает… Три дня держался! Я уж думал, спишут с меня одного алкаша. Так. Как ваша фамилия? — обратился он к Шурику.
— Нефедов, — пробормотал тот, зажимая руку. Похоже, драться он не собирался. Один из сержантов, пришедших с участковым, кое-как помог ему перевязать руку.
— Документы есть? — Милиционеры деловито охлопали парня. «Пушки» не было.
— Есть…
Левой рукой Шурик полез в карман куртки и вынул оттуда паспорт, военный билет офицера запаса, водительские права и… орденскую книжку. Потом еще и бумажник, где лежало много зеленых, лиловых и красных купюр.
— Богатый, — вздохнул участковый. — Э, «береты», сюда идите. Вы — понятые.
Участковый стал записывать на казенную бумагу все, что он изъял у Шурика. В бумажнике лежало еще несколько документов. Оказалось, что Шурик — старший лейтенант запаса ВДВ, участник строительства БАМа, интернационалист-афганец и еще, ко всему прочему, — участник ликвидации последствий Чернобыля. По орденской книжке за ним числилось два ордена Красной Звезды и отдельными книжечками были зафиксированы несколько медалей.
— Не много ли на одного? — спросил участковый. — Что-то у вас, гражданин Нефедов Александр Николаевич, многовато ксив. Проверять придется! Сами пойдете? Помощи не надо?
— Не надо… — буркнул Шурик. — Рука разбита, и башка гудит, а то бы…
— Лишнего-то не говори, — сказал Иван Палыч, — а то скажешь лишку, а потом скучно станет, как протрезвеешь… Идем!
Шурик, ссутулившись еще больше, пошел за участковым, сержанты держали его за локти — для страховки. На дворе еще задержались, прибрали Гошу. «Газик» расфыркался, закрутил лиловый огонек и покатил куда-то….
— Вот дурачье-то! — всхлипнула Люска. — Этот Палыч, гад такой, всегда без очереди лезет! Хрен я ему теперь отпущу! На полета! Ну не гад ли, а? И этот тоже хорошенький… Шурик! На подвиги потянуло…
— Хорошо еще, что к КВНу не придрались… — заметил Серега. — Даже бутыль оставили.
— Как раз еще по стакану? — шмыгнула носом Люська. — Долбанем?
— Чего делать-то?
КВН пошел туго, но Серега сдержался. У Люськи, как ни странно, оказалось совсем гладко. Она только еще больше забагровела, подвинулась ближе и, хихикнув, спросила:
— Ты чего, верно, по Гальке скучаешь? Или Гоша треплется?
— Жалко ее… Она ведь баба хорошая, только злая, когда перепьет.
— А я всегда добрая… — Люська, обдавая винным духом, прильнула к Сереге. Захотелось отпихнуть, но пожалел. Обнял за плечо и бормотнул:
— Ну, раз добрая…
А пропади она пропадом, проклятая пустота! Пропади пропадом все мысли, весь интеллект и прочее! Есть ночка, может, и утречко будет… Есть дом, есть хмель, есть телка и есть щель! Гул-ляем! Мисс Пивняк — прошу в опочивальню! Не было любви — и не надо! Зато вот это есть. А чего там в платье топорщится? Ух, какие крутые, гладкие… Тепленькие… Вот она, истина! Да здравствует Зигмунд Фрейд! Да здравствуют Барков, Арцыбашев, Мопассан и все прочие!
Люська ржала, липла к нему — ей не терпелось. Не свое ведь — ворованное! У Гальки — лучшей подруги, которая сейчас в тюряге, у незнакомой ей московской Лены, у шоколадной Оли… Вообще у всех баб Советского Союза и всего мира она его своровала! Она, пивная королева, мисс Пивняк- 89! И черт с ним, с этим настоящим миром, который, кажется, похож на одного огромного алкоголика… Пусть все летит к такой-то маме, ко всем дьяволам!
Толкнув Люську на кровать, Серега выключил свет и взобрался к ней. Жадно облапила толстыми ручищами, потянулась к губам… У, какие же они жадные, липкие, удушающе напомаженные! И рубаху рвет, не жалея пуговиц, и свой лифчик наизнанку, чтобы шерстью их пощекотать! Бешеная! С шелестом сдвинул вверх подол, с шорохом и скрипом сдернул трусы… Люська обмякла, распласталась, закрыла глаза… Эй, залетные! Понеслась душа в рай! Только в рай ли? Рай ли это горячее, мокрое, скользкое или все-таки ад? Эвина Джованни Бокаччо! «Броня крепка, и танки наши быстры» — так что ли? Или лучше: «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ…» Даешь! Уже дала, а дальше что? Эх, Люська, кобыла ты миленькая! Спасибо тебе от гениального художника Панаева за это временное и ненадежное спасение…
Лихо несут залетные, аж в глазах темно. И душно, и жарко, и ничего не страшно, даже конца света бояться не стоит. «Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса, конармейская тачанка, все четыре колеса!» Галька это или Люська, кто дышит в ухо? Ведь все уже было: и пружинный звон, и лязг кровати, и бряканье стаканов, и дребезжанье стекол…
Ого! Закипает в серединке! Запыхтела, задышала, вцепилась, зажала, как льды — «Челюскин», и — выплеснулась, взвизгнула:
— О-о-о-й!
И снова губы лезут к Сереге, жадные, щипучие, мокрые… И снова ладони шарят, ползают, горячат, бесят… И эти, крутобокие, текучие — под руку лезут — ну куда денешься? Одна дорога — в ад! Скользкая эта дорога, опасная. Мало ли что там таится… Эх, двум смертям не бывать, а одной не миновать! «Гоп, кума, не журыся, туды-сюды поверныся!» Туды-сюды, туды-сюды… Опять, что ли, запыхтела? А говорила — будто устала! Эх, чтобы ей, дуре, сразу Шурика приголубить… Он бы ее не так угостил. Молодой, здоровый, горяченький… А старый конь, он хоть и борозды не портит, да уж больно мелко пашет…
— О-о-о-о-о-й! — заизвивалась Люська. — Да что же ты со мной сделал?!
«А ничего не сделал. Мне спешить некуда, у меня, милка, патронов в обрез, возраст не тот, да и пить надо меньше…» — медленно поерзывая, подумал Серега.
Жарко, как в сауне, пот градом, все скользко, все липко и душит, а надо плыть, куда-то стремиться в этом кипящем море… О, еще песню вспомнил: «Наверх вы, товарищи, все по местам! Последний парад наступает…» Очень к месту и ко времени, и ярость такая же, и ненависть, и тоска… «Прощайте, товарищи! С Богом — ур-ра! Кипящее море под нами, не думали, братцы, мы с вами вчера, что нынче умрем под волнами…» Ср-рочное погружение! Тор-рпедная атака! Полный вперед! Самый полный! Еще полнее! Аппараты — товсь! Пли!!!
— У-у-у-оа! — выдохнул Серега.
Попал, потопил, но ход не сбавил, и третий раз услышал:
— О-о-о-о-ой! — а затем какие-то всхлипы, «спаси-бы», липкие и приторные поцелуи.
Вышел «Челюскин» из плена этих жарких потных айсбергов. «Варяг» стал на якорь. Лодка всплыла. Залетные стали как вкопанные. Танки притормозили. Пушки опустили жерла. Все. Мир и тишина. Тикает будильник, весь сумасшедший мир, все его сдуревшие образы исчезли. Теперь — жуткий в своей неопровержимости соцреализм: два полупьяных взмокших человека в полуснятой одежде валяются рядом на смятой постели и не знают, что сказать друг другу.
— Нормально, — первой нарушила молчание Люська. — Вот это трахнул! Ей Богу, не знала… Думала, врет Галька…
— Чего? — пробормотал Серега, остывая и глядя в потолок.
— Ну, про это… Она вообще на себя наплетает: дескать, и того, и этого, и еще с десяток… А потом выясняется — ни шиша. А про тебя не врала. Вообще, не верилось, я думала, художники все чокнутые, насчет нашего дела — без толку. Ты и в очереди не как все, вроде не за пивом, а так, подумать пришел… Стоишь, а сам глядишь куда-то. Я помню, как-то Галька к тебе в очередь пристроилась. Я, конечно, потом у нее спросила, кто да что. Ну, она говорит: «Хахаль запасной». В смысле того, что как некуда идти, так она к тебе. Мне бы такого запасного…
Люська потянулась, мурлыкнула и шмякнула задницей о кровать. Потом деловито стащила все, что на ней еще было надето и, красуясь, пошлепала себя ладошками.
— Ничего, а? Толстовата малость, правда…
— Неважно, — Серега держал про запас дежурную фразу, — хорошего человека должно быть много.
— Точно! Знаешь, а я сейчас совсем ни в одном глазу… Всю усталость сняло. Прямо как Кашпировский, во… Смотрел? Во мужик! Там ему одна дура письмо прислала: «Помогите моей дочери забеременеть…» Хи-хи-хи! Ну а он говорит: «Пожалуйста!» Во дает, да?!
— Ты сама-то «залететь» не боишься?
— Это мои проблемы… Захочу — «залечу». Пока не нужно.
— Сколько тебе лет-то?
— А на сколько гляжусь?
— Ну, на тридцать…
— Врешь, подмазываешься. Неужели? Если честно?
— А что, тридцать мало?
— Да нет… Мне двадцать восемь, вообще-то… Только не смотрюсь я на тридцать, не болтай. Мне вон пацаны, что уже из армии пришли, и то «тетенька» говорят. И когда я с Галькой ходила, все думали, что мы ровесницы.
— Я не думал. Галька уже не такая. Злости много, а сейчас бы уже спала. А ты вон вертишься, болтаешь, еще, поди, нужно…
— А тебе?
— Надорваться боюсь… — ухмыльнулся Серега. — Я же старый, песок сыплется… Сморчок… Сморчок-старичок!
Люська захохотала, навалилась на него бюстом, бедром, погладила по боку.
— Да нет, дедушка, ты еще очень даже… Ты не сморчок, ты боровичок…
— Тебе когда на работу?
— Успею, не просплю…
Люська ластилась все горячее, все назойливее, было ясно — требует продолжения. Ему-то уж было по горло, но, нехотя, вяло, с пустотой в душе, начал гладить и тискать — все равно не отвяжется. На «Варяге» стали расчехлять орудия, разводить пары, залетные похрапывали, танки грели моторы. «Челюскин» давал прощальный гудок. Ну что еще?
Сереге вдруг показалось, что Люська плачет. И правда, из уголка ее глаза вдруг выкатилась слезинка, тоненькая микроскопическая блестка, в которой отражался свет слабенького уличного фонаря.
— Ты чего? — спросил Серега, даже испугавшись.
— Не знаю… — пробормотала она. — Хорошо очень… Никогда так не было! Неужели все взаправду, а?
— Сейчас еще лучше будет, — пообещал Серега и не ошибся, не обманул…
На сей раз вспыхнули оба, одновременно. Хорошо горели, неярко, но тепло.
Назад: В КЛУБЕ
Дальше: ГОША УШЕЛ