ОЗАРЕНИЕ
Покамест тоже пятница, 13.10.1989 г.
Одной беломорины оказалось мало. Зажигая новую, Серега лихорадочно вспоминал, как были сделаны «Алые паруса». Выходило, что он этого не помнит. Само собой как-то вышло, а как именно — черт его знает! Весь тот день запомнился, а как получились «Паруса» — нет. Это, значит, все, потерял, не найдешь.
У калитки кто-то натужно закашлялся, постучался. Серега встал с чурбачка, открыл. Пришел Гоша, мыслитель и поэт-алкоголик, ранее судимый, трижды холостой, человек бывалый и необычный.
— Долг принес, — сказал он вместо «здрасьте», и это было удивительно. Еще более неожиданным оказалось другое. Гоша был «ни в одном глазу».
Принес он десятку. Обычно, если Гоша брал в долг, то отдавал его не скоро, а то и совсем не отдавал. Если же отдавал, то уже назавтра брал снова.
— Ты, Серый, не думай, — кашлянул Гоша, — я — все, не пью. И не наливай — не буду.
— Ну, тогда покурим?
— Это можно. А пить — все, завязал наглухо.
— Врачи посоветовали?
— Я уж забыл, когда был у них. И не пойду, лучше так сдохну. Они же вредители все и шарлатаны. Горького отравили, Куйбышева… И меня отравят.
— А тебя за что?
— За все хорошее. Вот пока пил, травился сам — не отравили бы. А теперь отравят. Это точно.
— Так чего ж ты пить бросил?
— В знак протеста. Водка подорожала, сахар — по талонам, а воровать не могу, разучился. Никаких барыг обашлять на желаю. И перестройку финансировать не буду. Пусть сосут… сахар!
— А если цену снизят? Опять пить будешь?
— Подумаю. Если капитализм будет — не буду, лучше в партизаны уйду. А если Сталина восстановят — тогда, может, и выпью на радостях.
— И сколько уже держишься?
— С утра. Аж зубами скриплю, но держусь. И как назло — зарплата. Из цеха пока до дому дошел, человек десять послать пришлось. А Толяну даже в лоб дал, до того заколебал. Домой пришел — и за стихи. Когда пишешь, то пить не хочется.
— И чего написал?
— Ну, вроде… Я вообще-то принес, погляди. Только не смейся, а то повешусь, как Есенин…
Гоша добыл из внутреннего кармана своего затрепанного пиджака целую пачку листков, изжеванных и захватанных руками. Почерк был не ахти, видно, руки у Гоши тряслись.
— И это все за вечер? — удивился Серега. — Ну ты даешь!
— А может, у меня это… Болдинская осень наступила? — с надеждой заглядывая в глаза Панаеву, спросил Гоша. — Или это опять — параша? Ну скажи, Серый, не тяни кота за хвост!
— Я еще не прочел, не торопи…
На первом листке было написано:
Вы поете мне трали-вали,
А Россия уже развалена,
Я не света хочу, а стали,
Голосую за И.В.Сталина!
Вы болтаете, что свободы
Нам нужней, чем водка и мыло,
Хватит, суки, дурить народы!
Мы вам вставим в задницу шило!
Зря в семнадцатом мы вставали?
Зря, выходит, белых разбили?
Зря колхозы мы создавали?
Зря и Гитлера раздавили?
Где-то гадина завелася,
Гидра злая капитализма,
И страна по швам расползлася
На потеху друзей фашизма!
Подымайся, народ, подымайся!
А не то закуют цепями,
От пархатины отряхайся
И держись за красное знамя!
— Лихо, — похвалил Сере га, — от души писал…
— Мне за державу обидно, — вздохнул Гоша, — тут следующее с матюками, это не читай, параша вышла. Сам понял.
Серега послушно отдал «парашу» автору и прочел третий листок:
А на сердце скребутся кошки,
А по сердцу скрежещут танки,
«От Союза — рожки да ножки», —
Торжествуют гадские янки.
— Нас не раз уже хоронили,
И топтали красное знамя,
Но мы снова с ним выходили,
Ленин — с нами и Сталин — с нами!
И хотя я почти что трезвый,
Голова болит, как от пьянки,
Где ты, вождь, с рукою железной?!
Где застряли красные танки?!
Мы еще раскачаемся, ясно,
Мы еще потрясем Европу,
И Америка будет красной,
Как ее мы возьмем за…
— Тут никак рифму не подобрать было, — пояснил Гоша, — вот и Долбануть… Дальше подряд одна матерщина: про Сахарова, про «Московские новости», про душманов и насчет сионизма… Вот тут только одно еще…
— Чего ж ты все матом пишешь? — спросил Серега.
— А у меня других слов на них нет. Я вообще бы не разговаривал, а строчил этих козлов драных. И поштучно, и подряд. За народ заступаются! А меня спросили, когда разоружались? Не-ет! Сахарова, халяву паскудную, спросили, а меня — нет! Буржуев развели, барыг позорных. Сахарова вон из Москвы Ильич выкинул, а этот — обратно тянет. А спросил он меня, рабочего? Гегемона? Козл-лы! Хруща за умного выдают — а он, падла, со своей кукурузой чуть голодать не заставил! Я сам за хлебушком в очереди стоял! А Брежнев поначалу все дал!
— Эй, мужики! — послышался нахальный голосок из незапертой калитки. — Ругаетесь? Не допили, что ли? А у меня есть!
— Иди отсюда! — уркнул Гоша. — У нас мужской разговор…
— Вы же морды не бьете, чего стесняться-то?
Это пришла Галька, крепкая и тяжелая на руку холостая баба, добровольно взявшая шефство над Серегой, поскольку он когда-то учился с ней в одном классе. Она малость опоздала родиться. В революцию быть бы ей комиссаршей, в коллективизацию — трактористкой типа Паши Ангелиной, а в Великую Отечественную — снайпером, как Серегина мать. В застойные годы из нее получилась пьяница и задира. Ворочая в заводской столовой здоровенные котлы, она материлась так, что за километр от проходной было слышно. Конечно, немного приворовывала, но с умом, не попадалась. Пила крепко и могла перепить любого мужика, но в алкоголики ее записывать было рано, не то что Гошу.
— Как раз трое, — возликовала она, — пошли ко мне!
— Он завязал, — сообщил Серега, — наглухо.
— На двойной морской, что ли? — хохотнула Галька, имея в виду нечто иное.
— Там и завязывать-то нечего, — отмахнулся Гоша, — все пропил, все!
— Пойдем, — Галька дернула его за плечо, — полечишься…
— Иди ты… — Гоша чувствовал, что его благие намерения пойдут прахом. Встал и, отцепив Галькину пятерню, зашагал со двора.
— Ну и катись, катись, дурик! — Галька по-хозяйски захлопнула калитку и закрыла засов. — Ну, Сереж, а ты как?
— Да ладно. Только к тебе-то зачем ходить? У меня тоже есть. Твоей выделки.
— Забыла! — хихикнула Галька, потянулась сладко и сказала: — Ты чего, малюешь опять? Свет в сарае горит…
— Не выходит ничего. Озарения нет, идеи…
— После стакана озаришься, доставай!
Пришлось пойти в дом, достать КВН и пить.
— Я ведь зачем пришла, — хрупая огурец, сказала Галька, — годовщина ведь у нас, Двадцать лет, как первый раз. Ты из армии вернулся…
«Точно, — вспомнил Сере га, — именно тогда… — Заехал домой, перед тем как на экзамены ехать. Немного погулял с ребятами, которые тут оставались. А к Гальке попал по пьянке, сдуру, хотя она и гнала его поначалу…»
— Я знала, что в Москве тебе пути не будет, — уверенно объявила Галька.
— Почему?
— Нескладный ты. Я бы с тобой была, так и получилось что-нибудь. А Ленка — дура, с ней не вышло… Чего молчишь?
— Думаю…
— Думаешь, замуж хочу? Замуж идут детей растить, а у меня уж не выйдет. Девять абортов, как-никак. Зато теперь — гуляй не хочу. Воля!
Серега видел, что все это не так. Гальку он знал как облупленную. Даже не потому, что довольно часто оказывался в ее постели. Просто все здешние, местные люди одного с ним поколения имели совершенно определенные общие черты характера. И главная черта — говорить не то, что думаешь, а совсем наоборот во многих специфических случаях жизни. Если Галька говорила, что замуж не хочет, и радуется тому, что не может иметь детей, это означало, что замуж ей очень хочется, а отсутствие детей угнетает. Но самое главное — замужество должен предложить Серега, чтобы потом не ворчал, будто она ему навязалась.
— Не-ет, что-то у тебя не то, — приглядываясь к Сереге, пробурчала Галька, — сидишь как чокнутый. Похохотали бы… Может, мало? Еще по одной надо!
— Картина не выходит, — сознался Серега еще раз.
— Господи, из-за мазни убиваться! Не знаешь, что ли, что нарисовать? Нарисуй баб голых пострашней и торгуй — с руками оторвут. Сейчас за это не садят, даже не штрафуют… Слушай, а ты нарисуй меня? Сейчас примем по стакану, я еще пообнаглею — и годится!
Ссориться с Галькой не хотелось — во-первых, довольно регулярно у нее приходилось брать в долг, а во-вторых, по половой части иных партнерш у Сереги не было. Поскольку Галька работала в столовой, их там регулярно проверяли, последнее время даже на СПИД, и это казалось Сереге гарантией от разных неприятностей. Впрочем, всем остальным, вероятно, тоже, потому что на недостаток мужского внимания Галька не жаловалась. Но все равно, на розыски чего-то приличного у Панаева времени не было. Во всяком случае, здесь, в городе.
Так или иначе, он выпил с Галькой еще по стакану, и действительно все стало проще и веселее. Вспомнилось как-то само собой великое изречение о том, что не бывает некрасивых женщин, а бывает мало водки. С песней «Ромашки спрятались, поникли лютики» в обнимку пошли в сарайчик, где Галька стащила с себя одежду и принялась позировать, да так, что Серега чуть со смеху не помер. Плохо соображая, что делает, он нетвердой рукой набросал углем два контура на правую и левую часть полотна, потом плюнул, выматерился, расхохотался и, кое-как одев упиравшуюся бабу, повел ее в дом. Затащив ее в комнату, отчего-то вспомнил, что не погасил свет в сарайчике, вернулся, не обращая внимания на матюки, несшиеся вслед, выключил лампочку, а уж только потом завалил обратно. В полной темноте, запинаясь о стулья и Галькины туфли, разделся и бухнулся в кровать, где, бормоча невнятные ругательства, томилась и ворочалась Галь-ка, гладкая, тугая и жаркая… Со всех сторон облепило липкое ласковое тесто, и его надо было месить, месить, месить… Звенели не только кроватные пружины, но и оконные стекла, и стаканы на столе, да весь дом малость пошатывало. Галька мелочиться не любила и от других того же требовала. Если уж развел в печи огонь, то шуруй, пока все не спалишь — такой у нее был обычай. Вот и Серега шуровал, месил тесто, поддавал пару, нагонял шороху, распаляясь и зверея. Выжгли друг друга до пепла, выпили до капли, а потом захрапели, забывшись мутным бездонным сном.