С ПОХМЕЛЬЯ
Суббота, воскресенье, 14–15.10.1989 г.
Назавтра спали до двенадцати, благо была суббота и Гальке на надо было идти в столовую, а Сереге — в клуб. Головы болели, но заначка оставалась, и удалось «поправиться». Не страшась сальмонеллы, разбили шесть яиц и зажарили на сале. Ровно на это хватило газа в баллоне, и чай грели уже на электроплитке. Напряжения не хватало, чайник кипятился долго.
— 3-заразы… — Галька добавила еще пару слов. — Развели экологию… Скоро вовсе без света сидеть будем. Чернобыль хряпнул, так наши оглоеды и вовсе все позакроют.
— Радиации не боишься?
— Хрена ли ее бояться, если, покамест мы росли, Хрущев бомбы на воздухе рвал? Не сдохли же… Говорят, одну такую фуганули, что сто Чернобылей заменит. От радиации то ли помрешь, то ли нет. Вот самураев в Хиросиме шарахнули, так они все до сих пор помирают. Хотела б я еще сорок лет прожить, после бомбы-то. Только не выйдет, это точно. А то экология какая-то… Стреляли бы больше, так ни один гад не напортачил бы…
— Да чего ты на экологию ворчишь, — усмехнулся Серега, — понимала бы…
— А чего тут понимать? У нас в кухне столовской котлы электрические стоят, еле тянут… Не успеваем обед сготовить. Очередища, мат, орут… Работяги-то жрать хотят, им там про горэнерго, про хренэнергэ не расскажешь — еще и рожу набьют ни за что. Уже забыли, что ли, что в школе учили: «Коммунизм — это Советская власть плюс электрификация всей страны». А сейчас выходит, что Советская власть = это коммунизм минус электрификация!
Галька расхаживала попросту — халат внапашку, под ним — ничего, растрепанная, перегарная, злая, а Сереге нравилось. Одному-то скучнее.
Наконец, чай закипел. Плеснули прямо в стаканы, оставшиеся от КВНа.
— Сейчас баню топить пойду, сообщила Галька, — стирки накопила — обалдеть. А что самое хреновое — машина моя загнулась, не фурычит. Руками придется.
— В прачечную снеси, там, в микрорайоне, открыли уже. Я туда таскаю.
— И трусы, что ли? На фиг нужно… Сама сделаю… — тут она неожиданно заржала.
— Ты чего?
— Анекдот вспомнила. Собрались, значит, американка, француженка и русская. Стали выяснять, кто сколько раз трусы меняет. Американка говорит: «Я — один раз, но каждый день». Француженка: «А я два раза — утром и вечером». Тут наша Марья и говорит; «А я — двенадцать раз! Каждый месяц». Ха-ха-ха-ха!
Анекдот был старый, но с похмелья пошел. Серега тоже хихикнул.
— Может, и твое взять? — спросила Галька.
— Да я уж перестирывал. Я как в баню схожу, то сразу…
— В городскую ходишь? Дрянь. Там все что хошь поймать можно. А у меня — своя. Пошли ко мне вечером! Отстираюсь — попаримся. У меня веник есть и вобла. А пиво мне Люська Лапина обещала, я ей венгерскую банку из-под огурцов дала. Сегодня привезут, стоять, что ли? На двоих пять литров хватит.
— Да уж, наверное, привезли… — сказал Серега, глядя на часы.
— Ой, точно! — всполошилась Галька. — Побегу я! Ты зайдешь?
— Там видно будет…
Галька убежала, прихватив те шмотки, которые не успела надеть, и, перескочив улицу, юркнула к себе в хату.
Серега, поскучав минуту, решил идти в сарай. Он помнил, что вчера что-то набросал углем.
Зашел, глянул на холст — удивился. Неужели это он вчера, после двух граненых КВНов, такое сумел? Неужели наброски, сделанные с голой пьяной Гальки, так здорово, так ужасно здорово разместились на холсте и получилась готовая композиция? И черная полоса была к месту, разрубая холст пополам. Теперь одна половика холста будет алой как знамя, о котором писал поэт Гоша, а вторая — голубая как небо в подаренных Оле «Алых парусах». Там паруса были такие же алые, но все будет по-другому, не так, и мысль будет, а не сказочка без толку… Серега ухватился за кисти, долго выбирал лучшие. И когда взялся работать, то уже знал, что противопоставить, очень хорошо знал. И что означает черная черта, тоже знал. Фоны обеих половин картины родились быстро и без мук. Они просто вынырнули из памяти, обняли угольные контуры и ослепили своего создателя — до того удовлетворен он был их видом. Серега знал, что сделано меньше чем поддела. Теперь надо было выписать фигуры — так, чтобы задумка реализовалась. Любой лишний штрих, неловкий мазок мог угробить все начисто. Тут надо было еще раз все продумать.
Выйдя во двор, опять уселся курить, пренебрежительно содрав с «Беломора» грозное предупреждение Минздрава. Серега не любил, когда его пугали тем, о чем он и сам знал. В свое время, когда он еще жил в Москве, его приглашали ребята, задумавшие выставку нонконформистов. Ту самую, «бульдозерную». Лена сказала: «Ты что, вас же посадят! По крайней мере, в дурдом!» Очень хотелось показаться, но не решился. Мать пожалел. Лене ничего не сказал, но оттуда начался их развод, не раньше. А что там у Лены осталось? Резано-жженый «Александр Невский» и сделанный в той же технике «Фрегат».
«Невского» он тогда хотел сделать непохожим на артиста Черкасова. И это было главное достоинство получившейся штуковины. «Штуковины» — потому что это было ни панно, ни барельеф, ни горельеф, ни гравюра, а вообще черт знает что. По жанру — портрет, но композиция явно не портретная. В общем, «мурзильничанье» московского периода. Было что-то от церковной деревянной скульптуры, что-то от иконы — с миру по нитке — голому рубашка. Мрачноватый, свирепого вида юноша с кустистой бородой и узкими, немного азиатскими глазами буквально рвался выскочить из плоской доски, на ходу выхватывая из ножен меч. Но занимал он маловато места, меньше четверти нижней части доски, а наибольшее пространство было отдано копьям, как лес торчавшим из-за его спины. Одни копья, резаные, даже вылезали остриями из плоскости доски, другие, жженые, читались рельефно, но вписывались в плоскость, третьи были совсем плоскостные. Над остриями копий, рельефное, похожее на круглый шит, окруженное косматыми лучами, сияло солнце.
Один из мужиков-однокурсников, к мнению которого Серега прислушивался, разгадал Серегин ребус без напряжения. «Ну, какая тут скрытая идея? Большинство нынешних людей из миллионов русских, живших в XIII веке, знают только Александра Невского. Вот он и вырвался из плоскости, прет к нам, как танк… И меч ты правильно придумал; все знают, что это он сказал: «Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет», хотя он просто Священное писание цитировал. Вот несколько копий высунулось — тоже здорово. Кое-кого историки помнят: Мишу-Новгородца, Гаврилу Олексича, Александра Поповича, еще некоторых. А большинство копий так в плоскости и осталось — и героев, и не героев… Просто безымянные копья, а кто их держал — неведомо. Но вот солнышко это твое просто все испортило. Солнце — это Бог, я понимаю. Что же, ты считаешь, что это Бог так рассудил?» «А кто ж еще? — удивился Серега. — Точней, конечно, не Бог, а История, но ведь это — то же самое». Товарищ, здорово подкованный по истории Руси, наговорил с три короба. По нему выходило, что следовало изобразить нечто символизирующее Историю, только чтобы ее не путали с Богом. «А уж если у тебя христианское кредо, — заспорил' товарищ, — тогда надо было развернуть над головой стяг со Спасителем. Получается вневременная нелепица: христианин и святой Невский сражаются за языческого Ярилу!» «Именно! — заорал тоща в запале Серега. — Кто вам сказал, что мы — христиане?! Мы свое христианство заполучили через одного Владимира, который его насадил огнем и мечом, не хуже чем те же псы-рыцари в Ливонии! В язычестве мы поклонялись природе, олицетворяя ее в человекобогах, доступных для понимания каждого общинника. И даже приняв Христа из-под палки, мы смешали Саваофа с Ярилой, Роженицу — с Богородицей, а Перуна — с Ильей-пророком. И так мы жили до семнадцатого года, пока еще один Владимир опять не призвал нас поклоняться Природе, то бишь Материи!»
«Лихо, лихо я тоща говорил! — ухмыльнулся Серега. — Просто здорово! И слова вроде сами собой выкладывались…»
«Фрегат» был попроще в замысле, но его понять не могли. В нем все видели украшение, и только. Действительно, фрегат — практически целая модель — с пушками, мачтами, реями и парусами, на резных волнах, так же как и Невский, выносился из плоскости в объем. Море, само собой, картинно бушевало, а на небе лишь краешек солнца виднелся из-за черных жженых облаков. Как сказал тот же товарищ, что разобрался с «Невским»: «С этим можно и на базар…» Серега не обиделся, наоборот, обрадовался. А мысль была простая, надо было только прочесть название фрегата, славянской вязью вырезанное на борту: «Истина». И еще надо было связать воедино «Невского» и «Фрегат», потому что символика у них была одинаковая. Совсем ускользнул от мудрого однокурсника и момент перехода фрегата объемного в плоскостной — истины в вымысел. Солнце же, укрытое на две трети за тучами, — это вовсе что-то из «Песни о Буревестнике». Ну да Бог с ними!
…После обеда, с трудом изготовленного на еле греющей плитке, Серега хотел заняться фигурами, но не решился. Фон еще не просох, да и боязно было напортачить. Поэтому пришлось глядеть телевизор, по теперешним временам занятие не из веселых. Раньше, смотря телевизор, Серегу радовало, что в Союзе, оказывается, есть прилично выглядящие колхозы, заводы, школы и прочее. С другой стороны, сообщали, что там-то и там-то нас любят, уважают и благодарят за помощь. Панаев был не дурак, он и до гласности знал, как оно на самом деле, но все же надеялся, что все это еще не так хреново, со временем, на базе улучшения и усовершенствования, все будет о’кей. Теперь же это же самое телевидение гнало один сюжет черней другого, и выходило, что все так плохо, что остается только лечь и помереть. Что там творится — Серега не понимал, да и врубаться не хотел. Единственно, чего не хотелось — это новой гражданской войны. В век ядерного оружия это, как говорится, чревато.
Третий год Сереге не хотелось ехать на Кавказ, слишком много катастроф. Гоша, тот без страха и сомнения кричал: «Вредительство! Контра! Контра кругом! Даешь нового Сталина с Берией!» У Гальки то же обстоятельство вызывало несколько иную реакцию: «Это все экологи, их работа! Чтоб заводы позакрывали, они специально их рвать будут! Экологов этих в ЦРУ готовят, сама слышала». В клубе же, где собирались разного рода неформальные группы, можно было услышать речи такие отчаянные, иго Серега, малярничая где-нибудь в соседней комнате, даже пугался. Одни орали, что надо завязывать с социализмом и строить капитализм, пока все еще не рухнуло. Как это сделать — никто толком не объяснил. Другие, наоборот, тоже громко кричали, что очень даже хорошо, что все рухнет, тогда легче будет все построить по новой, но уже так, как у цивилизованных людей. Третьи таинственно шуршали газетками с надписями на иностранном языке, «Московскими новостями» и даже отпечатанными на ксероксе изданиями ДС по рублю за штуку. У четвертых был бравый виц и колокола на черных майках.
Но вот интересно: во всех этих командах был народ в основном с высшим образованием. Город уже разросся, и такого народа набралось полно. Однако работяг среди них было явно маловато, и Сереге казалось, что это неплохо. Нет, так, как Гоша, он к перестройке не относился. Насчет того, что Сталин кое в чем виноват, у него сомнений не было. Но он никак не желал считать, что семьдесят с лишним лет народ маялся дурью. Не верилось, что россияне, которые в семнадцатом запросто скинули 300-летнюю монархию, так уж легко и просто стали терпеть «инородца-узурпатора». Что-то не склеивалось ни у тех, кто держал курс на Запад, ни у тех, кто звал к допетровским временам. Иной раз Сереге совершенно четко думалось — зачем это народ будили? С сонным как-то спокойнее.
Нет, телевизор — это не занятие. Надо было идти к Гальке.
…Мытья, конечно, не получилось — не затем она его звала. Получилась похабщина и пьянка, а потом опять ему пришлось месить тесто, уже в Галькиной кровати, и опять с перерывами почти до утра. Утром снова был выходной, и опять спали до полудня. Разбудила их какая-то Галькина родня, три мужика и две бабы, которые явились ее поздравлять с днем рождения. Оказалось, что день рождения у Гальки был в прошлом месяце, но гости пришли со своим. Серега выпил сто грамм и сбежал домой. Все вроде пришло в норму, и теперь можно было возвращаться к холсту.
…Как настала ночь — Панаев не помнил. Он не отходил от холста, не ел, не курил и не бегал в туалет. Все эти дела он сделал только после того, когда все вышло. Сначала навестил сортир, потом поел, а уж только под финиш закурил. Во всем теле и даже в мозгу была приятная усталость и какая-то удивительная безмятежность. У Гальки во дворе слышался мат, звон посуды, бабий визг, удары, топот ног, но Серега чувствовал, что все это далеко, где-то за орбитой Плутона, а то и вообще в иной Галактике.
Сидя на чурбачке, он пускал кольца дыма в звездное небо, изредка зажмуривая глаза и видя мысленно свое творение. Со стороны глянуть — рехнулся, потому что время от времени Серега покачивал головой и тихонько смеялся. Мимо его ушей прошло даже настырное пиликанье сирены милицейского «газика» и лилово-голубоватое мерцание мигалки. И даже усилившийся от этого шум не вывел его из забытья: ни истошные вопли какой-то женщины, ни рявканье милиционеров, ни крики ошалелых мужиков… Его остудила только мертвая тишина, которая настала после того, как укатил «газик». Догорела пятая подряд' папироса, и Серега, пошатываясь, пошел спать.