Книга: Молитва об Оуэне Мини
Назад: 6. Голос
Дальше: 8. Палец

7. Сон

Мы с Оуэном учились в последнем классе Грейвсендской академии, нам было девятнадцать лет — по крайней мере на год больше, чем всем нашим одноклассникам, — когда Оуэн напрямик заявил мне то, что уже выразил символически гораздо раньше, когда нам было одиннадцать и когда он изувечил моего броненосца.
— БОГ ВЗЯЛ У ТЕБЯ МАМУ, — сказал он как-то в ответ на мое брюзжание — что я не хочу больше отрабатывать его «бросок». Мне казалось, он никогда не загонит мяч в корзину быстрее чем за четыре секунды, и наши тренировки мне опостылели. — МОИ РУКИ СТАЛИ ОРУДИЕМ ЭТОГО, — сказал он. — БОГ ВЗЯЛ У МЕНЯ РУКИ. ТЕПЕРЬ Я — ОРУДИЕ В РУКАХ БОГА.
Я допускал, что такое вполне могло прийти ему в голову в одиннадцать лет — когда ужасные последствия того неудачного удара по мячу так потрясли нас обоих и когда НЕВЫРАЗИМОЕ ОСКОРБЛЕНИЕ, от которого пострадали его родители, внесло в его религиозное становление элемент замешательства и бунта — это было бы понятно. Но не в девятнадцать же лет! Он так запросто, как бы между прочим поделился со мной своим бредовым убеждением — «БОГ ВЗЯЛ У МЕНЯ РУКИ», — что, когда он в очередной раз прыгнул в мои руки, я его уронил. Баскетбольный мяч укатился за пределы площадки. В эти минуты Оуэн не очень-то походил на ОРУДИЕ В РУКАХ БОГА — держась за ушибленное колено, Оуэн корчился от боли и катался по полу под баскетбольной корзиной.
— Если ты — орудие Бога, — обратился я к нему, — я-то тебе зачем? Сам бери и забивай!
Шли рождественские каникулы 61-го, и мы были в зале одни, если не считать нашего старого приятеля (и единственного зрителя), слабоумного вахтера, который запускал для нас судейский секундомер, когда Оуэну в очередной раз взбредало в голову засечь время выполнения «броска». Жаль, не помню его имени; в дни каникул и летом в выходные он часто оставался единственным дежурным вахтером во всей школе. Одни говорили, он дебил с рождения, другие — что он «тронулся умом» во время войны, — Оуэн слышал, будто у этого вахтера случилась контузия. Во время какой войны; мы не знали, мало того, мы даже не знали, что такое «контузия».
Оуэн сел на пол площадки, потирая колено.
— ТЫ, Я ДУМАЮ, СЛЫШАЛ, ЧТО ВЕРА ГОРАМИ ДВИЖЕТ, — сказал он. — ТВОЯ БЕДА В ТОМ, ЧТО В ТЕБЕ СОВЕРШЕННО НЕТ ВЕРЫ.
— А твоя беда в том, что ты чокнутый, — ответил я, но все-таки сходил за мячом и принес его обратно. — Это просто безответственно — в твоем возрасте и с твоим образованием воображать себя орудием Бога!
— АХ ДА, Я И ЗАБЫЛ, ТЫ ВЕДЬ У НАС ОБРАЗЕЦ ОТВЕТСТВЕННОСТИ.
Он начал называть меня «образцом ответственности» осенью 61-го, когда мы по уши погрузились в безумную суету подачи вступительных заявлений и собеседований с приемными комиссиями университетов, знакомую любому старшекласснику. Я подал заявление только в университет штата, и тогда Оуэн сказал, что у меня нет ни грамма ответственности за свое самосовершенствование. Он, естественно, отправил заявления в Гарвард и Йель; что до университета штата Нью-Хэмпшир, они сами предложили Оуэну так называемую стипендию Почетного академического общества — а Оуэн даже не стал подавать туда заявление. Нью-Хэмпширское Почетное академическое общество каждый год выбирало лучшего в штате выпускника средней или подготовительной школы и назначало ему специальную стипендию. Выпускнику полагалось быть постоянным жителем штата; обычно стипендия вручалась ученику муниципальной школы, лучшему из всех в своем выпускном классе. Но в нашем выпускном классе Грейвсендской академии лучше всех успевал Оуэн; такого признания житель Нью-Хэмпшира добился впервые — заголовок в «Грейвсендском вестнике» гласил: «Уроженец Грейвсенда побеждает в споре с лучшими школьниками страны!», и статью потом перепечатали во многих газетах по всему штату. В Нью-Хэмпширском университете не льстили себя надеждой, что Оуэн примет предложение о стипендии. В самом деле, Почетное академическое общество каждый год предлагало стипендию «лучшему» в Нью-Хэмпшире — и при этом все с прискорбием осознавали, что награжденный наверняка предпочтет поступать в Гарвард или Йель или еще в какой-нибудь университет «поприличнее». Я не сомневался, что и в Гарвард, и в Йель Оуэна примут — и дадут полную стипендию. Единственной причиной, по которой он мог бы согласиться на учебу в Нью-Хэмпширском университете, была Хестер; но что толку? Оуэн начал бы учебу в университете осенью 62-го, а Хестер уже весной 63-го получила бы диплом.
— ТЫ МОГ БЫ ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ ПОПРОБОВАТЬ ПОСТУПИТЬ В УНИВЕРСИТЕТ ПОЛУЧШЕ, — сказал мне Оуэн.
Я вовсе не просил его отказываться от Гарварда или Йеля, чтобы составить мне компанию в Нью-Хэмпширском университете. Мне казалось, с его стороны просто нечестно ожидать, будто я стану подавать заявление в Гарвард или Йель лишь для того, чтобы получить очередной отказ. Хотя я и стал учиться заметно лучше благодаря Оуэну, но результаты, показанные мной на предварительном тестировании, — весьма посредственные — он улучшить не мог, так что я ни по каким статьям не подходил ни для Гарварда, ни для Йеля. Да, с некоторых пор у меня наладились дела с английским и историей. Читал я медленно, но внимательно и вдумчиво и научился писать вполне гладкие, правильно построенные сочинения; но в математике и естественных науках я по-прежнему не мог обойтись без Оуэна, да и уроки иностранного были для меня темный лес — учеба так никогда и не станет для меня естественным состоянием, как стала для Оуэна. И все же он злился на меня, что я сразу согласился на Нью-Хэмпширский университет и даже не пытаюсь достичь чего-то большего. А мне, по правде говоря, Нью-Хэмпширский университет нравился. Сам городок Дарем пугал меня не больше Грейвсенда, к тому же он совсем близко, так что я мог бы по-прежнему часто видеться с Дэном и бабушкой — я мог бы по-прежнему жить вместе с ними.
— ЧУВСТВУЮ Я, ЧТО В КОНЦЕ КОНЦОВ ТОЖЕ ОСТАНОВЛЮСЬ НА ДАРЕМЕ, — сказал Оуэн с некоторой даже жалостью к самому себе, чем привел меня в бешенство. — ИНАЧЕ КТО ЖЕ О ТЕБЕ ПОЗАБОТИТСЯ?
— Уж как-нибудь сам позабочусь, — отрезал я. — Буду приезжать к тебе в гости — хоть в Гарвард, хоть в Йель.
— ДА НЕТ, У НАС У ОБОИХ ПОЯВЯТСЯ НОВЫЕ ДРУЗЬЯ, И МЫ РАЗОЙДЕМСЯ КАК В МОРЕ КОРАБЛИ — ТАК ВСЕГДА БЫВАЕТ, — философски заметил он. — К ТОМУ ЖЕ ТЫ НЕ ЛЮБИТЕЛЬ ПИСАТЬ ПИСЬМА — ТЫ ДАЖЕ ДНЕВНИК НЕ ВЕДЕШЬ, — добавил он.
— Если ты из-за меня нарочно завалишь тесты и пойдешь в Нью-Хэмпширский университет, я тебя придушу, учти, — пообещал я ему.
— К ТОМУ ЖЕ И ПРО РОДИТЕЛЕЙ НЕЛЬЗЯ ЗАБЫВАТЬ, — сказал он. — ЕСЛИ Я БУДУ УЧИТЬСЯ В ДАРЕМЕ, ТО СМОГУ И ДАЛЬШЕ ЖИТЬ ДОМА И УХАЖИВАТЬ ЗА НИМИ.
— С чего вдруг тебе понадобилось за ними ухаживать? — не выдержал я. Мне казалось, он старается бывать дома как можно реже.
— И ПРО ХЕСТЕР НЕЛЬЗЯ ЗАБЫВАТЬ, — добавил он.
— Извини за прямоту, — не выдержал я, — Но вы с Хестер, по-моему, сами не знаете, чего хотите. Ты с ней спишь, что ли? Ну хоть раз ты с ней спал?
— ДЛЯ ТВОЕГО ВОЗРАСТА И ВОСПИТАНИЯ ТЫ ВЕДЕШЬ СЕБЯ УЖАСНО ГРУБО, — заметил он.
Когда он поднялся наконец с пола баскетбольной площадки, я увидел, что он хромает. Я передал ему мяч, он отпасовал мне обратно. Слабоумный вахтер снова установил судейский секундомер — на нем ярко загорелись огромные цифры:
00:04
Как мне все это осточертело!
Я держал мяч перед собой; он выставил вперед руки.
— ГОТОВ? — спросил Оуэн. По этому слову вахтер пустил секундомер. Я передал мяч Оуэну; он впрыгнул мне на руки; я подбросил его; он взмывал все выше и выше и, повернувшись в воздухе, всадил этот дурацкий мяч в корзину. Он делал это очень аккуратно, никогда не касаясь кольца руками. Он еще парил в воздухе, опускаясь на землю — руки по-прежнему над головой, но уже без мяча, а глаза устремлены на секундомер посредине площадки, — когда крикнул: «СТОП!» Вахтер остановил секундомер.
После этого я тоже всегда оборачивался, чтобы посмотреть на светящиеся цифры; обычно они показывали, что наше время истекло:
00:00
Но когда я обернулся в этот раз, на секундомере оставалась одна секунда:
00:01
Он всадил мяч в кольцо быстрее чем за четыре секунды!
— ВИДИШЬ ТЕПЕРЬ, ЧТО МОЖНО СДЕЛАТЬ, КОГДА ЕСТЬ ХОТЬ НЕМНОЖКО ВЕРЫ? — спросил Оуэн Мини. Слабоумный вахтер восторженно аплодировал. — УСТАНОВИТЕ НА ТРИ СЕКУНДЫ! — велел ему Оуэн.
— Чума тебя забери! — крикнул я.
— ЕСЛИ МЫ УЛОЖИЛИСЬ В ЧЕТЫРЕ СЕКУНДЫ, ТО СМОЖЕМ УЛОЖИТЬСЯ И В ТРИ, — сказал он. — ПРОСТО ПОТРЕБУЕТСЯ НЕМНОЖКО БОЛЬШЕ ВЕРЫ.
— Потребуется больше тренироваться, — раздраженно бросил я.
— ДА, ВЕРА ТРЕБУЕТ ТРЕНИРОВКИ, — сказал Оуэн Мини.

 

В 61-м нашу дружбу впервые начали омрачать недружелюбные замечания и ссоры. Самые главные споры начались у нас осенью, когда мы вернулись в Академию и пошел наш выпускной учебный год; и вот из-за одной из привилегий, положенных лишь старшеклассникам, у нас с Оуэном и вышел спор, оставивший у нас обоих чувство неловкости. Как старшеклассники мы имели право днем в среду или в субботу ездить на поезде в Бостон. В эти дни у нас не было уроков после обеда, и, доложив в канцелярии декана, куда собираемся, мы получали разрешение вернуться в Грейвсенд поездом «Бостон — Мэн», то бишь не позже десяти вечера того же дня. Поскольку мы с Оуэном не жили в общежитии, нам можно было возвращаться в школу к утреннему собранию в четверг или к воскресной службе в церкви Херда, если мы решали поехать в Бостон в субботу.
Даже когда мы ездили в субботу, Дэн с бабушкой недовольно хмурились, узнав, что мы проведем едва ли не всю ночь в этом «жутком» городе. В те годы ходил так называемый «молочный поезд», отправлявшийся из Бостона в два часа ночи, — он останавливался у каждого столба между Бостоном и Грейвсендом, и домой мы добирались не раньше половины седьмого утра (примерно в это время открывалась для завтрака школьная столовая). И Дэн и бабушка считали, что подобные загулы можно устраивать только изредка. Оуэна родители вообще никак не ограничивали; его же самого вполне устраивал распорядок, установленный для меня Дэном с бабушкой.
Но он не был готов проводить время в этом «жутком» городе так, как большинство грейвсендских старшеклассников. Многие выпускники нашей Академии учились в Гарварде. Чаще всего маршрут грейвсендского старшеклассника начинался с поездки на метро до Гарвардской площади. Там, с помощью поддельного приписного свидетельства (или при содействии выпускника Грейвсендской академии, а ныне студента Гарварда), в немереных количествах закупалась и самозабвенно поглощалась выпивка; иногда (хотя и редко) за этим следовали девчонки. Затем, основательно нагрузившись первым (и никогда не приглашая с собой последних), наш класс возвращался на метро в Бостон, где — снова прикинувшись старше, чем есть, — мы пробирались на представление со стриптизом, любимое зрелище наших сверстников, в заведение, известное под названием «У старого Фредди».
Я не видел в этом ритуале совершенно ничего безнравственного. В девятнадцать лет я еще оставался девственником. Кэролайн О"Дэй не позволяла никакой нескромности даже моей руке — в лучшем случае рука бывала допущена на дюйм выше кромки ее бордовой плиссированной юбки или таких же бордовых гольфов, а дальше — ни-ни. И хотя Оуэн уверял, что добиться большего от Кэролайн мне мешает лишь ее католицизм, — «ТЕМ БОЛЕЕ КОГДА ОНА ОДЕТА В ФОРМУ ШКОЛЫ СВЯТОГО МИХАИЛА!» — я не намного больше достиг с дочкой инспектора полиции Бена Пайка, Лорной, — хотя та католицизма не исповедовала и в день, когда я защемил губу в ее пластинках для зубов, была одета вовсе не в школьную форму. Видимо, ее отпугнула кровь или боль — а может, и то и другое. В девятнадцать лет испытывать даже похоть — пусть в самых убогих ее проявлениях, как «У старого Фредди», — это хотя бы какой-то сексуальный опыт; и если первое представление о любви мы с Оуэном получили из фильмов в «Айдахо», то что плохого в том, чтобы испытать вожделение на шоу со стриптизом? Я не сомневался, что Оуэн уже давно не девственник — разве возможно остаться девственником с Хестер? И потому, когда Оуэн клеймил «Старого Фредди» словечками вроде ОТВРАТИТЕЛЬНО и УНИЗИТЕЛЬНО, мне это казалось чистейшим лицемерием.
В девятнадцать лет я изредка позволял себе выпить — правда, единственно для того, чтобы, хмелея, с гордостью чувствовать себя совсем взрослым. Но Оуэн Мини не пил совсем; он не любил, когда люди перестают собой владеть. Кроме того, он, по обыкновению, решительно и буквально истолковал наказ Кеннеди во время инаугурационной речи — сделать что-нибудь для своей страны. Он перестал подделывать приписные свидетельства, не желая, чтобы с помощью этих фальшивок его сверстники незаконно покупали спиртное и ходили на стриптиз. Мало того, он открыто кичился своей правильностью: мол, подделывать приписные свидетельства НЕЛЬЗЯ, и все тут.
И потому мы совершенно трезвые гуляли по Гарвардской площади — не самому привлекательному месту на трезвую голову. Трезвые, мы заходили в гости к нашим бывшим соученикам по Грейвсенду, и я, опять-таки трезво, представлял себе, как будет выглядеть гарвардское сообщество (и как оно нравственно изменится), когда в него вольется Оуэн Мини. Один наш приятель по Грейвсендской академии даже заметил как-то, что трезвого Гарвард просто угнетает. Но Оуэн настаивал, чтобы наши поездки в «жуткий» город проходили как научные исследования безо всяких увеселений; и так оно и было.
Прийти на стриптиз к «Старому Фредди» в трезвом виде — это смахивало на какую-то изощренную пытку; на женщин у «Старого Фредди» можно было смотреть, только надравшись в дым. Поскольку Оуэн сварганил наши с ним поддельные свидетельства еще до того, как, вдохновившись призывом Кеннеди, принял торжественное решение не нарушать закон, мы воспользовались этими документами, чтобы попасть к «Старому Фредди».
— ЭТО ОТВРАТИТЕЛЬНО! — заявил Оуэн.
Мы смотрели, как грудастая женщина, лет сорока с лишним, зубами стягивает с себя трусики, а затем выплевывает их в алчную публику.
— ЭТО УНИЗИТЕЛЬНО! — воскликнул Оуэн.
Мы смотрели, как другая несчастная пыталась подобрать с грязной сцены мандарин: присев, она ухитрилась обхватить его влагалищем и поднять почти до уровня колен — но удержать не смогла; мандарин упал и покатился со сцены прямо в толпу, и двое или трое наших одноклассников едва не подрались из-за него. Естественно, нам было ОТВРАТИТЕЛЬНО и УНИЗИТЕЛЬНО — трезвым-то!
— ДАВАЙ НАЙДЕМ КАКОЕ-НИБУДЬ МЕСТО ПОПРИЛИЧНЕЕ, — предложил Оуэн.
— И что мы там будем делать? — спросил я.
— ХОДИТЬ И СМОТРЕТЬ, — ответил Оуэн.
Мне сейчас кажется, что большинство старшеклассников Грейвсендской академии взрослели, бродя по городам и приглядываясь к местам поприличнее; но Оуэном Мини, помимо неких более веских побуждений, двигало простое любопытство.
Вот так мы в конце концов и оказались на Ньюбери-стрит в одну из сред осенью 61 -го. Теперь-то я знаю, что оказались мы там НЕСЛУЧАЙНО.
На Ньюбери-стрит располагаются несколько художественных галерей, пара роскошных антикварных магазинов и несколько изысканнейших магазинов одежды. За углом, на Эксетер-стрит, стоял кинотеатр, где показывали иностранные фильмы — совсем не такие, что крутили в районе «Старого Фредди»; в «Эксетере» фильмы приходилось «читать» — они были с субтитрами.
— Бог ты мой! — воскликнул я — Здесь-то нам что делать?
— ТЫ ТАКОЙ НЕНАБЛЮДАТЕЛЬНЫЙ, — заметил Оуэн.
Он стоял и смотрел на дамский манекен в центральной витрине магазина — неприятно безликий и лысый, что тогда казалось ультрасовременным. Манекен был одет в огненно-красную шелковую блузку до бедер, напоминавшую своим сексуальным покроем ночную рубашку. Больше на манекене ничего не было. Оуэн стоял и не отрываясь смотрел на него.
— Вот это здорово, — сказал я. — Мы два часа тряслись на поезде, а потом еще два часа убьем на обратную дорогу — и нате пожалуйста, он стоит и пялится на очередной манекен! Если это предел твоих мечтаний, мог бы даже из своей спальни не выходить!
— НИЧЕГО НЕ УЗНАЕШЬ? — спросил он.
Наискосок через всю витрину ярко-красными размашистыми буквами, стилизованными под рукописные, было выведено название магазина:

 

 

— «Джерролдс, — сказал я. — Ну и что я, по-твоему, должен узнать?
Он сунул свою маленькую руку в карман и вытащил оттуда этикетку, которую снял со старого маминого красного платья; вернее сказать, с красного платья маминого манекена, потому что мама его терпеть не могла. На этикетке красовалось оно же:

 

 

Все, что я видел через стекло внутри магазина, имело один и тот же яркий, огненно-красный оттенок, какой бывает у листьев пуансеттии.
— Она ведь сказала, что магазин полностью сгорел, верно? — спросил я Оуэна.
— ЕЩЕ ОНА ГОВОРИЛА, ЧТО НЕ ПОМНИТ НАЗВАНИЯ МАГАЗИНА И ЧТО ЕЙ ПРИШЛОСЬ РАССПРАШИВАТЬ ЛЮДЕЙ ПО СОСЕДСТВУ, — сказал Оуэн. — НО НАЗВАНИЕ-ТО БЫЛО НА ЭТИКЕТКЕ — ОНО ВСЕГДА БЫЛО ПРИШИТО НА ПЛАТЬЕ ИЗНУТРИ!
Вздрогнув, я снова вспомнил, как тетя Марта сказала про маму «дуреха»; но лгуньей ее никто никогда не называл.
— Она говорила, там был какой-то юрист, который сказал, что она может забрать себе это платье, — вспомнил я. — Она говорила, что все, совершенно все сгорело, верно?
— СЧЕТА СГОРЕЛИ, ИНВЕНТАРНЫЕ ОПИСИ СГОРЕЛИ, ВСЕ ТОВАРЫ СГОРЕЛИ — ДА, ОНА ТАК ГОВОРИЛА, — сказал Оуэн.
— Телефон расплавился — помнишь? — спросил я.
— И КАССОВЫЙ АППАРАТ ТОЖЕ РАСПЛАВИЛСЯ, ПОМНИШЬ? — спросил он меня в ответ.
— Может, они отстроили все заново после пожара, — предположил я. — Может, это другой магазин. Может, у них целая сеть таких магазинов.
Он ничего не ответил. Мы оба прекрасно понимали, что ярко-красный цвет вряд ли пользуется таким сногсшибательным спросом, чтобы существовали целые сети магазинов типа «Джерролдс».
— А откуда ты узнал, что этот магазин здесь? — спросил я Оуэна.
— Я УВИДЕЛ РЕКЛАМУ В ВОСКРЕСНОЙ «БОСТОН ГЕРАЛЬД», — сказал он. — Я ИСКАЛ КОМИКСЫ И УЗНАЛ ЭТОТ ПОЧЕРК — ВСПОМНИЛ, ЧТО НА ЭТИКЕТКЕ ТАКАЯ ЖЕ НАДПИСЬ.
Да уж, если Оуэн сказал, что узнал почерк, будьте спокойны, он, верно, разглядывал этикетку от маминого красного платья столько раз за все эти годы, что и сам смог бы написать «Джерролдс» так, что не отличить от настоящего логотипа.
— ЧЕГО МЫ ЖДЕМ? — спросил Оуэн. — ДАВАЙ ПРОСТО ЗАЙДЕМ К НИМ И СПРОСИМ, БЫЛ У НИХ КОГДА-НИБУДЬ ПОЖАР ИЛИ НЕТ.
Внутри нас поразила скупость интерьера, столь же странная и непривычная, как и пронзительно-алый цвет каждого предмета одежды. Если что-то и отличало этот магазин, так это желание подчеркнуть — с назойливой нарочитостью, — что у них все представлено в единственном экземпляре: один бюстгальтер, одна ночная рубашка, одна нижняя юбка, одно маленькое платье-«коктейль», одно длинное вечернее платье, одна длинная юбка, одна короткая юбка, та самая блузка на единственном манекене, что мы видели в витрине, и один прямоугольный стеклянный прилавок, в котором лежали единственная пара красных кожаных перчаток, пара красных туфелек на высоком каблуке, одно гранатовое ожерелье и к нему гранатовые серьги и один очень тонкий ремешок (тоже красный, вероятно, из кожи крокодила или ящерицы). Стены были белые, абажуры ламп, мягко подсвечивающих стены, — черные; единственный мужчина за единственным прилавком был бы ровесником моей мамы, будь она жива.
Мужчина пренебрежительно оглядел нас. Он видел перед собой двух подростков, одетых совсем не для Ньюбери-стрит; возможно (и в таком случае ему нас жаль), выбирающих подарок для мамы или подружки. Вряд ли мы могли бы осилить даже самую дешевую красную вещь из имевшихся в наличии в магазине «Джерролдс».
— У ВАС КОГДА-НИБУДЬ БЫЛ ПОЖАР? — спросил Оуэн продавца.
Пренебрежения у мужчины сразу поубавилось; может, он и подумал, что для страховых агентов мы, пожалуй, слишком молоды, но вопрос Оуэна — не говоря уже о его голосе — несколько обескуражил его.
— Тут вроде был пожар где-то в конце сороковых, — сказал я.
— ИЛИ В НАЧАЛЕ ПЯТИДЕСЯТЫХ, — добавил Оуэн Мини.
— Вы, наверное, появились здесь позже — ну, на этом месте? — спросил я мужчину.
— ДЖЕРРОЛД — ЭТО ВЫ? — спросил продавца Оуэн Мини и, словно маленький инспектор полиции, пододвинул к нему по стеклянному прилавку слегка потрепанную этикетку от маминого платья.
— Это наша этикетка, — сказал мужчина, осторожно ощупывая пальцами вещественное доказательство. — Мы здесь открылись еще до войны, но, по-моему, у нас не было никакого пожара. А что за пожар? — спросил он Оуэна — потому что, естественно, из нас двоих Оуэн явно был главнее.
— ДЖЕРРОЛД — ЭТО ВЫ? — повторил Оуэн.
— Это мой отец — Джордано, — сказал мужчина. — Он раньше был Джованни Джордано, но, как только мы сошли на берег, здесь с такой фамилией его задолбали.
Это была очередная душещипательная история эмигрантов, но нас с Оуэном сейчас интересовала совсем другая история, и я вежливо спросил мужчину:
— Простите, а ваш отец еще жив?
— Эй, папа! — крикнул мужчина. — Ты жив?
Белая дверь, до того плотно пригнанная к белой стене, что мы с Оуэном ее поначалу даже не заметили, распахнулась, и в торговый зал вышел старик с обмотанным вокруг шеи портновским метром и множеством булавок, торчащих из отворотов его жилетки.
— Конечно жив! — воскликнул он. — Ты что, заждался? Не терпится наследство получить? — Это был почти бостонский выговор, лишь слегка отдающий итальянским акцентом.
— Пап, эти молодые люди хотят потолковать с «Джерролдом» о каком-то пожаре, — пояснил сын; он говорил сдержанно и с более явным бостонским выговором, чем у отца.
— О каком еще пожаре? — спросил нас мистер Джордано.
— Нам говорили, что ваш магазин сгорел где-то в конце сороковых или в начале пятидесятых, — сказал я.
— Надо же, для меня это большая новость! — удивился мистер Джордано.
— Наверное, моя мама ошиблась, — пояснил я и показал мистеру Джордано старую этикетку. — Она купила в вашем магазине платье. Где-то в конце сороковых или в начале пятидесятых. — Я не знал, что еще сказать. — Красное такое, — добавил я.
— Ну еще бы, — отозвался Джордано-младший.
Я сказал:
— Жаль, у меня нет с собой ее карточки, — наверное, я лучше приду сюда еще раз и принесу ее фотографию. Может, вы тогда что-нибудь вспомните о ней.
— Она хочет что-то переделать? — спросил старик — Я готов перешить его — но она должна сама сюда прийти. Я не умею переделывать платья по фотографиям!
— ОНА УМЕРЛА, — сказал Оуэн Мини. Его крошечная рука снова нырнула в карман. Оуэн достал аккуратно сложенный конверт; в конверте лежала карточка, которую ему подарила моя мама, — свадебная фотография. Мама на ней вышла очень красиво, да и Дэн тоже ничего. Мама надписала фото — это были слова благодарности Оуэну и его отцу за их необычный свадебный подарок. — Я ТУТ СЛУЧАЙНО ЗАХВАТИЛ КАРТОЧКУ С СОБОЙ, — сказал Оуэн, протягивая реликвию мистеру Джордано.
— Фрэнк Синатра! — вскрикнул старик. Сын тут же забрал у него карточку и поглядел на нее сам.
— Что-то не похоже на Фрэнка Синатру, — пожал он плечами.
— Да нет же! Нет! — кричал старик; он снова выхватил фото у сына. — Она любила песни Синатры — она и сама их здорово пела. Мы много болтали с ней о Фрэнки — твоя мать сказала, что ему надо было родиться женщиной, такой у него приятный голос.
— А ВЫ НЕ ЗНАЕТЕ, ЗАЧЕМ ОНА КУПИЛА ЭТО ПЛАТЬЕ? — спросил Оуэн.
— Еще бы мне не знать! — воскликнул старик — Она всегда выступала в этом платье! «Мне нужно что-нибудь такое, в чем я буду петь!» — так она сказала, когда пришла сюда. «Мне нужно что-нибудь такое, чтобы я была не похожа на себя!» — вот что она сказала. Я ее никогда не забуду. Но я тогда еще не знал, кто она такая, — не знал, когда она только пришла сюда! — говорил мистер Джордано.
— Да кто же она, черт возьми, такая, в конце концов? — недоумевал сын. Услышав этот вопрос, я вздрогнул; до меня вдруг дошло: я ведь тоже не знаю, кто она такая — моя мама.
— Да это же «Дама в красном» — ты что, не помнишь ее? — спросил сына мистер Джордано. — Она еще пела в том самом заведении, когда ты вернулся домой с войны. Как оно называлось, это место?
Сын поспешно схватил фото.
— Точно, это она! — вскричал теперь Джордано-младший.
— «Дама в красном»! — воскликнули вместе отец и сын.
Меня била мелкая дрожь: моя мама была певичкой! В каком-то притоне! И ее звали «Дама в красном»! И она сделала себе карьеру — карьеру певички в ночном кабаке! Я посмотрел на Оуэна; он выглядел на удивление спокойным — он оставался почти безмятежным и даже улыбнулся.
— НУ ЧТО, РАЗВЕ ЭТО НЕ ИНТЕРЕСНЕЕ, ЧЕМ У «СТАРОГО ФРЕДДИ»? — спросил он меня.
Вот что еще Джордано рассказал нам о моей маме: она пела в фешенебельном вечернем клубе на Бикон-стрит — «очень солидное заведение!», заверил нас старый Джордано. Там выступал черный пианист — он играл в старомодном стиле, то есть, как объяснили нам Джордано, он играл старые мелодии, причем под сурдинку, «чтобы слышать певицу!».
Это заведение было не из тех, куда ходят одинокие мужчины или женщины, — не бар, а именно клуб, что означает, по заверениям отца и сына Джордано, ресторан с «живой» музыкой — «что-нибудь такое легкое и спокойное, чтобы ужин усваивался». Ближе к десяти вечера певица и пианист переходили к музыке, более подходящей для танцев, чем для уютной застольной беседы, — и это продолжалось примерно до полуночи. Мужчины танцевали со своими женами или, по крайней мере, с серьезными спутницами. Это было не такое место, «куда можно притащить шлюху или подцепить ее прямо там». И почти каждый вечер выступала «какая-нибудь знаменитая певица из тех, о ком вы наверняка слыхали». Ни об одной из тех, что упомянули Джордано, мы с Оуэном, однако, не «слыхали» ни разу в жизни. «Дама в красном» пела только один вечер в неделю; Джордано забыли, в какой именно день, но мы с Оуэном могли им и сами сказать. Это была среда — всегда и только среда. Вероятно, учитель пения, с которым занималась моя мама, был настолько знаменит, что маме он мог уделить время только в четверг утром — и притом так рано, что ей приходилось накануне ночевать в этом «жутком» городе.
Почему она никогда не выступала под своим настоящим именем, почему ее все знали как «Даму в красном» — этого Джордано не знали. И название того фешенебельного вечернего клуба они припомнить не смогли; они знали только, что теперь его там уже нет. По виду он напоминал обычный частный дом; теперь это и в самом деле частный дом «где-то на Бикон-стрит» — вот все, что они смогли вспомнить. То ли частный дом, то ли частная клиника. Что касается владельца клуба, это был какой-то еврей из Майами. Джордано слышали, что теперь он вернулся к себе в Майами. «Я думаю, там и сейчас полно таких клубов», — сказал старый Джордано.
Он страшно огорчился, узнав, что мама умерла; «Дама в красном» успела стать довольно популярной среди местных завсегдатаев клуба — «не так чтобы уж прямо знаменитой, как, может, некоторые другие; но на нее много народу ходило».
По словам Джордано, она сначала появилась, потом куда-то пропала на время, а потом снова вернулась. Позже она пропала насовсем; но люди этому не верят, и вот уже который год ходят слухи, будто она возвращается. Первый раз, «на время», она пропала, конечно, когда родился я.
Джордано попытались даже вспомнить, как звали черного пианиста; «Он оставался там, пока клуб не закрыли», — сказали они. Но максимум, что они смогли вспомнить, — это Череп.
— Черный Череп! — уточнил мистер Джордано-старший.
— Не думаю, что он тоже из Майами, — сказал сын.
— ЯСНОЕ ДЕЛО, — заключил Оуэн Мини, когда мы снова шагали по Ньюбери-стрит, — ЧЕРНЫЙ ЧЕРЕП — ЭТО НЕ ТВОЙ ОТЕЦ!
Мне вдруг пришло в голову спросить Оуэна, сохранил ли он имя и адрес — а может, и номер телефона — маминого учителя пения. Я знал, что мама все подробно расписала Оуэну; вряд ли он мог выбросить хоть что-то, полученное от нее.
Но мне не понадобилось даже спрашивать. Его крошечная рука снова нырнула в карман.
— ЭТО ЗДЕСЬ НЕДАЛЕКО, — сказал Оуэн. — Я ДОГОВОРИЛСЯ О ВСТРЕЧЕ, ЧТОБЫ ОН «ПРОВЕРИЛ» МОЙ ГОЛОС. КОГДА ОН УСЛЫШАЛ МОЙ ГОЛОС ПО ТЕЛЕФОНУ, ТО СКАЗАЛ, ЧТО ГОТОВ СО МНОЙ ВСТРЕТИТЬСЯ, КАК ТОЛЬКО Я ЗАХОЧУ.
Вот так Оуэн Мини приехал в Бостон, «жуткий» город, — он все подготовил заранее.

 

Грэм Максуини, учитель пения и специалист по постановке голоса, жил в той части авеню Содружества, где зелень на бульваре всего гуще, а по обеим сторонам плотным строем стоят фешенебельные старинные домики. Однако у самого мистера Максуини была маленькая захламленная квартирка в обшарпанном доме без лифта; доме, разделенном чуть ли не на столько же частей, сколько раз многочисленные жильцы задерживали совместную арендную плату или вообще переставали платить. Поскольку мы с Оуэном пришли слишком рано, пришлось сесть и подождать в коридоре, рядом с дверью квартиры мистера Максуини. На двери красовалось пришпиленное кнопкой объявление, написанное от руки:
Ни в коем случае!!! не звоните!!! и не стучите!!! если слышите, что за дверью поют!!!
То, что мы слышали за закрытой дверью мистера Максуини, «пением», строго говоря, назвать было нельзя, однако там явно занимались голосовыми упражнениями, и потому мы с Оуэном не стали стучать или звонить. Мы сели на удобный, но какой-то странный предмет (не диван и не кушетка, а что-то смахивающее на сиденье от городского автобуса) и стали слушать упражнения то ли по пению, то ли по постановке голоса, которые нам запретили прерывать.
Сильный, раскатистый мужской голос произнес:
— Ме-ме-ме-ме-ме-ме-ме-ме!
Завораживающий, чуть вибрирующий женский голос повторил:
— Ме-ме-ме-ме-ме-ме-ме-ме!
Затем мужчина произнес:
— Но-но-но-но-но-но-но-но!
И женщина ответила:
— Но-но-но-но-но-но-но-но!
А потом мужчина пропел целую фразу — это было начало арии из мюзикла «Моя прекрасная леди»:
— «Что мне надо, так это дом…»
И женщина подхватила:
— «…чтоб от стужи укрыться в нем…»
И потом они пропели вместе:
— «…камин с большим огнем…»
После чего женщина завершила куплет:
— «… вот это было б здорово!»
— Ме-ме-ме-ме-ме-ме-ме-ме! — снова произнес мужчина; теперь вступил рояль — точнее, одна клавиша.
Их голоса, даже если судить по этим глупым упражнениям, показались нам с Оуэном самыми замечательными из всех, что мы когда-либо слышали. Даже когда эта женщина пела свое «но-но-но-но-но-но-но-но!», ее голос звучал куда красивее, чем мамин.
Я не пожалел, что нам с Оуэном пришлось подождать: за это время я успел немного утешиться. Ведь мистер Максуини и вправду оказался учителем пения и сам пел совершенно замечательно, к тому же он занимался с ученицей, чей голос был даже лучше, чем у моей мамы… Значит, то, что я знал о маме, — хоть отчасти правда. Все-таки не сразу придешь в себя после сногсшибательного открытия вроде сделанного в «Джерролдсе».
Я не считал мамину ложь насчет красного платья чем-то чудовищным; даже то, что мама была настоящей певицей — она ведь по-настоящему выступала на сцене! — и скрывала это от меня и даже от Дэна (если она и Дэна тоже держала в неведении), не казалось мне особенно уж страшным. Что действительно потрясло меня, так это воспоминание о том, как непринужденно, как изящно она лгала насчет сгоревшего магазина и как убедительно притворялась, будто ее раздражает красное платье. Пожалуй, она была более талантливой лгуньей, чем певицей. И если она солгала насчет платья — и никогда никому не рассказывала в Грейвсенде о «Даме в красном», — о чем еще она могла солгать?
Я не знаю, кто мой отец, — но чего я еще теперь не знаю?
Оуэн Мини, который соображал гораздо быстрее, выразился очень просто. Чтобы не помешать уроку мистера Максуини, он прошептал:
— ТЕПЕРЬ ТЫ НЕ ЗНАЕШЬ ЕЩЕ И КТО ТВОЯ МАМА
После того как из квартиры мистера Максуини вышла невысокая, пестро одетая женщина, в захламленную берлогу учителя пения пустили нас с Оуэном. Огорчительно маленькая грудь певицы явно не соответствовала силе голоса, который мы слышали из-за двери, — но еще больше нас впечатлила атмосфера рабочего беспорядка, что встретила нас в студии мистера Максуини. Ванная комнатка не имела двери, а сама ванна была установлена словно наспех, а может быть и на смех, на некотором удалении от сливной трубы и была доверху завалена трубами, кранами и прочим железом — там, очевидно, с размахом велись водопроводные работы, и продвигались они явно без спешки.
Между кухонькой и гостиной не было перегородки (или ее снесли); также отсутствовали дверцы у кухонных шкафчиков, где, кроме кофейных чашек и кружек, почти ничего больше не было — и это наводило на мысль, что мистер Максуини либо сидит на кофеиновой диете, либо питается где-то в другом месте. Кроме того, в гостиной — единственной комнате во всей крошечной, тесной квартирке — не было кровати, а это наводило на другую мысль: возможно, в нее превращается диванчик, весь закрытый нотными листами. Однако то, как тщательно эти нотные листы были разложены, да и само огромное их количество, свидетельствовало, что на диванчик никогда даже не садятся — а тем более его не раскладывают, — и это, в свою очередь, наводило еще на одну мысль: спит мистер Максуини тоже где-то в другом месте.
Повсюду на глаза попадались памятные реликвии: афиши оперных театров и концертных залов, газетные вырезки с портретами певцов, рецензии в рамочках, свисающие на лентах медали — казалось, они приравнивали золотые голоса к спортивным достижениям. Здоровенные рисунки, тоже в рамках, изображающие грудную клетку и горло во всех клинических подробностях, словно на иллюстрациях в «Анатомии» Грея, были развешаны по всей квартире как попало, точно учебные схемы в некоторых врачебных кабинетах. Под этими анатомическими рисунками виднелись приколотые разнообразные ободряющие воззвания, вроде тех, что энтузиасты-тренеры вешают в спортзалах:
Начинайте с грудины!
Следите, чтобы в верхнем отделе грудной полости
все время был воздух!
Диафрагма — это мышца, которая сокращается одном
направлении — она может работать только на вдохе!
Тренируйте дыхание отдельно от пения!
Никогда не поднимайте плечи!
Никогда не задерживайте дыхание!

 

Одна стена была целиком отведена под инструкции по извлечению гласных звуков. Над дверным проемом, ведущим в ванную, висел краткий призыв: «Мягче!» Господствуя над всей обстановкой квартиры, посредине комнаты стоял огромный черный, без единой царапины концертный рояль — по стоимости, вполне возможно, сравнимый с двухгодичной арендной платой за рабочий кабинет мистера Максуини.
Мистер Максуини был совершенно лыс; из его ушей буйно торчали пучки седых волос — словно для защиты слуха мистера Максуини от звуков его собственного мощного голоса. Это был энергичный, крепкий коротышка, с виду лет шестидесяти или даже семидесяти. Его грудь занимала все пространство над поясным ремнем, — а может, наоборот, круглый тугой живот поглотил грудь и дорос до самого подбородка, как у завзятого любителя пива.
— Ну! Так у кого из вас голос? — спросил нас мистер Максуини.
— У МЕНЯ, — отозвался Оуэн Мини.
— Да, у тебя определенно голос! — восторженно вскрикнул мистер Максуини. На меня он почти не обращал внимания, даром что Оуэн, представляя меня, предпринял особые усилия: он с совершенно очевидным нажимом произнес мою фамилию, которая, как мы считали, должна показаться учителю пения знакомой.
— ЭТО МОЙ ДРУГ, ДЖОН УИЛРАЙТ, — сказал Оуэн, но мистер Максуини не мог дождаться, когда же наконец можно будет взглянуть на Оуэново адамово яблоко. Имя «Уилрайт», судя по всему, не всколыхнуло в его памяти совершенно никаких ассоциаций.
— Это один и тот же орган, как его ни называй, — поведал мистер Максуини. — Адамово яблоко, кадык, гортань — это самая важная часть речевого аппарата, — объяснял он, усаживая Оуэна в так называемое «певческое кресло», которое на самом деле представляло собой обыкновенный жесткий стул с прямой спинкой прямо перед самым роялем. Мистер Максуини положил большой и указательный пальцы Оуэну на горло по обе стороны кадыка.
— Глотни-ка! — скомандовал он.
Оуэн сглотнул. Взявшись пальцами за свой кадык и сглотнув, я почувствовал, как мой кадык подпрыгнул выше вдоль шеи; у Оуэна же он почти не шевельнулся.
— Зевни! — сказал мистер Максуини. Когда я зевнул, мой кадык переместился вниз, но у Оуэна он остался почти на прежнем месте.
— Крикни! — приказал мистер Максуини.
— АААААААА! — закричал Оуэн Мини; и снова его кадык лишь слегка шевельнулся.
— Поразительно! — заключил мистер Максуини. — Твоя гортань все время в неподвижном состоянии, — пояснил он Оуэну. — Я очень редко с таким сталкивался. Твой кадык никогда не расслабляется. Твое адамово яблоко находится в положении постоянного крика! Я могу попробовать подобрать для тебя кое-какие упражнения, но, наверное, лучше показаться врачу. Возможно, тебе потребуется операция.
— Я НЕ ХОЧУ ДЕЛАТЬ ОПЕРАЦИЮ, И МНЕ НЕ НУЖНЫ УПРАЖНЕНИЯ, — сказал Оуэн Мини. — ЕСЛИ БОГ ДАЛ МНЕ ТАКОЙ ГОЛОС, ЗНАЧИТ, У НЕГО БЫЛО НА ЭТО ОСНОВАНИЕ.
— А как так получилось, что у него голос не изменился? — спросил я у мистера Максуини, который явно уже собрался выдать какое-нибудь язвительное замечание насчет участия Бога в устройстве Оуэновой гортани. — Я-то думал, у всех мальчишек голос ломается во время полового созревания, — сказал я.
— Если он у него до сих пор не изменился, то, вероятно, уже никогда не изменится, — сказал мистер Максуини. — Голосовые связки не производят слова — они только колеблются. Голосовые связки на самом деле никакие не связки — это по сути те же губы. Отверстие между этими губами называется голосовой щелью. А звук получится, если выдохнуть воздух через них, когда они закрыты. Изменение голоса у мужчины — это только один из признаков полового созревания, наряду с другими. Но твой голос, я думаю, вряд ли изменится, — сказал Оуэну мистер Максуини. — Иначе это случилось бы раньше.
— НО ЭТО НЕ ОБЪЯСНЯЕТ, ПОЧЕМУ ОН НЕ ИЗМЕНИЛСЯ ДО СИХ ПОР, — сказал Оуэн Мини.
— Объяснить я этого не могу, — признался мистер Максуини. — Но могу дать тебе кое-какие упражнения, — повторил он, — или порекомендовать хорошего врача.
— Я И НЕ РАССЧИТЫВАЮ, ЧТО МОЙ ГОЛОС ИЗМЕНИТСЯ, — заявил Оуэн Мини.
Я видел: до мистера Максуини мало-помалу начало доходить, что вера Оуэна в Божий промысел может вывести из себя.
— Зачем же ты хотел со мной повидаться, парень? — спросил Оуэна мистер Максуини.
— ПОТОМУ ЧТО ВЫ ЗНАЛИ ЕГО МАМУ, — ответил Оуэн, указывая на меня. Грэм Максуини окинул меня оценивающим взглядом, словно опасаясь, что я могу подать против него иск об установлении отцовства.
— Табита Уилрайт, — сказал я. — Ее все звали Табби. Она была из Нью-Хэмпшира и занималась у вас в сороковых и в начале пятидесятых — начала еще до моего рождения, а закончила, когда мне исполнилось восемь или девять.
— ИЛИ ДЕСЯТЬ, — добавил Оуэн Мини; его рука снова скользнула в карман, и он протянул фотографию мистеру Максуини.
— «Дама в красном»! — воскликнул мистер Максуини. — Прости, пожалуйста, я просто забыл ее имя.
— Но вы помните ее? — спросил я.
— О да, конечно, я ее помню, — сказал он. — Она была красивая и очень милая — и я предложил ей эту незатейливую работу. Не бог весть какой ангажемент, конечно, но ей нравилось, и она почему-то надеялась, что кто-нибудь может «открыть» ее, если она будет там петь. Но я сразу ей сказал, что в Бостоне еще никто никого не открыл. По крайней мере, в этом вечернем клубе.
Мистер Максуини добавил, что ему часто звонили из клуба и прослушивали его учеников в поисках местных талантов. Как нам уже рассказывали Джордано, клуб нанимал более именитых певиц на срок от месяца и больше — но по средам звездам давали отдохнуть, и тогда обращались к «местным талантам». Что касается моей мамы, то она приобрела в округе кое-какую известность, пусть и скромную, и в клубе решили сделать из этого некую традицию.
Она ни в какую не хотела петь под своим настоящим именем — от застенчивости, а может, от провинциальности, — что так же глупо, как и надеяться, будто кто-нибудь вдруг ее «откроет».
— Но она была очаровательна, — сказал мистер Максуини. — Пела она, правда, только «головой» — «грудью» не умела — да еще и ленилась. Ей нравилось исполнять простенькие популярные песенки; а честолюбия не хватало. Да и не занималась она как следует.
Он показал нам две группы мышц, участвующих в «головном» и «грудном пении». Хотя нас интересовало вовсе не это, все же мы держались вежливо и позволили мистеру Максуини поподробнее изложить свое мнение о моей маме с преподавательской точки зрения. Большинство женщин поют гортанью в высокой звуковой позиции, или, как это назвал мистер Максуини, «головой», — так что ниже «ми» первой октавы у них начинаются проблемы с силой звука, — а когда они пытаются громко взять высокие ноты, то получается визг. Женщинам очень важно развивать «грудное пение». Мужчинам же, наоборот, следует развивать «головное пение». И тому и другому надо быть готовым посвящать долгие часы.
Моя мама превращалась в певицу лишь на один вечер в неделю, а это, как выразился мистер Максуини, «все равно что теннисисту играть только по выходным». У нее был приятный голос — я и сам это не раз говорил, — и оценка мистера Максуини примерно совпадала с моей. Ее голос не был сильным, его не сравнить с мощным голосом сегодняшней ученицы мистера Максуини — голосом, что мы слышали через закрытую дверь его квартиры.
— Кто придумал ей это имя — «Дама в красном»? — спросил я старого учителя, пытаясь вернуть его в интересующее меня русло.
— Она в каком-то магазине нашла себе красное платье, — сказал мистер Максуини. — Сказала, что хочет казаться «совсем на себя не похожей, но только раз в неделю»! — Он засмеялся. — Я ни разу не ходил ее слушать. Это ведь был всего лишь вечерний клуб, — пояснил он. — На самом деле там не выступала ни одна по-настоящему хорошая певица. С теми, что получше, я занимался, так что слышал их здесь, но туда и носа не казал, не-ет. С Мейерсоном я был знаком по телефону, но что-то не припомню, чтобы мы с ним встречались. Я думаю, это Мейерсон назвал ее «Дамой в красном».
— Мейерсон? — переспросил я.
— Владелец клуба; он был славный малый — из Майами, по-моему. Честный и не задавался. Певицы, которых я к нему посылал, все его любили — они говорили, он к ним относился уважительно, — рассказывал мистер Максуини.
— ВЫ ПОМНИТЕ НАЗВАНИЕ ЭТОГО КЛУБА? - спросил Оуэн.
Он назывался «Апельсиновая роща»; мама еще посмеивалась по поводу входной двери: она, мол, вся размалевана апельсиновыми деревьями в кадках, аквариумами со всякими тропическими рыбками и семейными парочками, что отмечают годовщины свадьбы. И при всем том рассчитывала, что ее «откроют»!
— У НЕЕ КТО-ТО БЫЛ? — спросил Оуэн у мистера Максуини. Тот пожал плечами.
— Я ее не интересовал — это я точно знаю! — сказал он и ласково улыбнулся мне. — Я как-то попробовал приударить за ней, но она очень деликатно меня отвадила, я больше и не пытался.
— Там был какой-то пианист, в «Апельсиновой роще», — черный пианист, — сказал я.
— Верно. Но он играл не только там — он выступал по всему городу, пока не нашел это место. А когда оттуда ушел, то снова стал выступать по всему городу, — сказал мистер Максуини. — Фрибоди Черный Череп! — провозгласил он и засмеялся.
— Фрибоди, — повторил я.
— Псевдоним, как и «Дама в красном», — сказал мистер Максуини. — И он тоже никак не мог быть приятелем твоей матери — с его-то прибабахом!
Еще Грэм Максуини рассказал нам, что Мейерсон уехал обратно к себе в Майами, и поспешил добавить, что этот Мейерсон был стар — он был старым еще в сороковые—пятидесятые; он был таким старым, что сейчас уже, скорее всего, умер «или во всяком случае еле карту от стола поднимает». Что до Фрибоди Черепа, то мистер Максуини так и не вспомнил, где этот черный пианист играл после того, как «Апельсиновая роща» почила в бозе.
— Я, бывало, натыкался на него то тут, то там, — сказал мистер Максуини. — Этот Череп чуть не каждый день маячил у меня перед глазами.
Фрибоди Череп умел играть, как выразился мистер Максуини, «по-настоящему мягко». Певицы любили его, потому что его музыка не заглушала их голоса.
— У нее однажды что-то случилось — у твоей мамы, — вспомнил мистер Максуини. — Она уехала и долго не появлялась, а потом снова вернулась. А потом пропала насовсем.
— ВОТ ОН У НЕЕ «СЛУЧИЛСЯ», — сказал Оуэн Мини, указывая на меня пальцем
— Ты что, отца своего ищешь? — спросил меня учитель пения — Я угадал?
— Да, — ответил я
— Не трудись, парень, — сказал мистер Максуини — Если бы он хотел тебя найти, уже давно нашел бы
— БОГ СКАЖЕТ ЕМУ, КТО ЕГО ОТЕЦ, — заявил Оуэн.
Грэм Максуини пожал плечами
— Я не Бог, — сказал мистер Максуини — А Богу твоему, видно, сильно некогда
Я дал ему свой номер телефона в Грейвсенде — вдруг он вспомнит, где в последнее время играл Фрибоди Черный Череп. Мистер Максуини предупредил меня: Череп уже так стар, что, верно, тоже едва может поднять карту со стола. Сам он попросил номер телефона у Оуэна — на случай, если найдет научное объяснение тому, отчего у Оуэна до сих пор не изменился голос
— ЭТО НЕ ВАЖНО, — сказал Оуэн, но телефон мистеру Максуини все же дал
— Твоя мама была приятная женщина, добрая, славная — она была очень приличная женщина, — сказал мне мистер Максуини
— Спасибо, — ответил я
— «Апельсиновая роща», конечно, была совершенно дурацким заведением, — продолжал он, — но это не какой-нибудь притон — там с ней не могло произойти ничего недостойного
— Спасибо, — снова сказал я
— Она все время пела репертуар Синатры — у меня от этих песенок челюсти сводило, — признался мистер Максуини
— Я ВПОЛНЕ ДОПУСКАЮ, ЧТО КОМУ-ТО НРАВИЛОСЬ ИХ СЛУШАТЬ, — сказал Оуэн Мини

 

Торонто, 30 мая 1987 года — мне не стоило читать даже такой малости, как один-единственный заголовок в «Нью-Йорк таймс», хотя, как я часто говорю своим ученицам из школы епископа Строна, в этой газете весьма характерно используют точку с запятой.
Персидский залив: Рейган заявляет о своей решимости; его планы пока неясны.
Ну разве это не классический случай? Я не про точку с запятой; я хочу сказать: не это ли как раз и нужно всему миру? Неясная решимость! Вот типичный пример американской политики: не надо ясности, но пусть будет решимость!
В ноябре 61-го — уже после того, как мы с Оуэном узнали, что его гортань никогда не расслабляется и что у моей мамы была яркая (а может, трагическая) тайная жизнь, — генерал Максвелл Тейлор доложил президенту Кеннеди, что американская военная, экономическая и политическая поддержка может обеспечить Южному Вьетнаму победу без вступления Соединенных Штатов в войну. (В конфиденциальной беседе генерал посоветовал послать во Вьетнам боевые подразделения США в количестве восьми тысяч человек.)
В Новый год, который мы с Оуэном и Хестер встречали в доме 80 на Центральной, — встречали, надо сказать, довольно бестолково, что вообще отличает подростковые вечеринки (при том что двадцатилетнюю Хестер подростком никак было назвать), и сравнительно тихо (потому что бабушка уже легла спать), — в тот Новый год личный состав вооруженных сил США во Вьетнаме насчитывал всего 3205 человек.
Хестер удалось отметить наступление Нового года более ярко, чем мне или Оуэну. Она встречала Новый год стоя на коленях — в снегу, в розовом саду, чтобы бабушка не слышала, как из Хестер извергается ром с кока-колой (к этой бурде она пристрастилась еще в дни своего бурного романа на Тортоле). У меня переход через временной рубеж вызывал куда меньше эмоций; я уснул, наблюдая за страданиями Чарлтона Хестона в «Бен Гуре», — я начал клевать носом где-то между скачками на колесницах и сценой в поселении прокаженных. Оуэн досмотрел до конца; во время рекламных вставок он поглядывал в окно в розовый сад, где в призрачном лунном свете можно было различить бледную фигуру Хестер на фоне снега. Удивительно, как мало волновала Оуэна Мини смена годов — при том что уже тогда, как ему представлялось, он точно знал, сколько ему их отпущено. Тем не менее он, казалось, с удовольствием смотрит и «Бен Гура», и как блюет на дворе Хестер. Может быть, это и есть вера — вот такое спокойное умиротворение, даже перед лицом надвигающегося будущего.
К нашей следующей совместной новогодней вечеринке, к концу 1962-го, численность личного состава вооруженных сил США во Вьетнаме будет доведена уже до 11 300 человек. И снова утром нового года бабушка обнаружит на снегу оставшиеся после Хестер замерзшие брызги блевотины, обезобразившие обычно белоснежное пространство вокруг ванночки для птиц посреди розового сада.
— Силы небесные! — запричитает бабушка. — Что это за гадость?
И точно так же, как год назад, Оуэн Мини скажет.
— РАЗВЕ ВЫ НЕ СЛЫШАЛИ, МИССИС УИЛРАЙТ, ЧТО ТВОРИЛОСЬ НОЧЬЮ С ПТИЦАМИ? НАДО БЫ ПОЙТИ ПОСМОТРЕТЬ, ЧТО ТАМ ЭТЕЛЬ НАСЫПАЕТ В КОРМУШКИ
Оуэн оценил бы книгу, которую я прочел всего два года назад это «Календарь войны во Вьетнаме» полковника Гарри Г. Саммерса-младшего. Полковник Саммерс — ветеран-пехотинец, прошедший Корею и Вьетнам. Он не из тех, кто будет ходить вокруг да около, как говаривали у нас в Грейвсенде. Вот хотя бы первое предложение этой замечательной книги: «Один из самых трагических итогов войны во Вьетнаме состоит в том, что, хотя американские вооруженные силы нанесли поражение войскам Северного Вьетнама во всех главных сражениях, все же Соединенные Штаты потерпели самое жестокое поражение в своей истории». Только представьте себе! На первой странице книги полковник Саммерс рассказывает об одном эпизоде с участием Франклина Делано Рузвельта, произошедшем во время Ялтинской конференции, где союзники решали вопрос о послевоенном переустройстве мира. Президент Рузвельт хотел отдать Индокитай генералу Чан Кайши, стоявшему тогда во главе Китая; однако генерал немного разбирался в истории Вьетнама и традициях этого народа. Чан Кайши понимал, что вьетнамцы — это не китайцы, они ни за что не дадут китайской нации спокойно поглотить себя. На щедрое предложение Рузвельта — о передаче Индокитая — Чан ответил просто: «Нам это ни к чему». Полковник Саммерс обращает внимание, что Соединенным Штатам потребовалось тридцать лет — плюс война, стоившая жизни пятидесяти тысячам американцев, — чтобы понять то, что Чан Кайши объяснил президенту Рузвельту еще в 1945 году. Только представьте себе!
Чему удивляться, что президент Рейган обещает «решимость» в Персидском заливе и что «его планы неясны»?
Скоро закончится учебный год; скоро ученицы школы епископа Строна разлетятся кто куда. Летом в Торонто жарко и душно, но я люблю смотреть, как дождевальные установки освежают траву у водохранилища Сент-Клэр; от этого парк Уинстона Черчилля все лето напролет остается ярко-зеленым, как джунгли. Семья преподобной Кэтрин Килинг владеет островком в заливе Джорджиан-Бей; Кэтрин всегда приглашает меня в гости — я обычно езжу туда хотя бы раз в лето и таким образом ежегодно получаю возможность покупаться в озере и подурачиться с чужими детьми. Мокрые спасательные жилеты, протекающие лодки, запах сосновых иголок и морилки для дерева — даже малая толика этих воспоминаний потом еще долго греет старых издерганных холостяков вроде меня.
А еще я летом езжу в Грейвсенд в гости к Дэну. Дэн обидится, если я не приеду посмотреть очередной спектакль, который он поставил с учениками летней школы в Грейвсендской академии. Он понимает, почему я отказываюсь смотреть его постановки со взрослой труппой. Мистер Фиш уже довольно стар, но все еще играет, вообще многие наши пожилые актеры-любители до сих пор играют у Дэна, но мне больше не хочется их видеть. И меня уже не увлекает разглядывание публики, которая больше двадцати лет назад представляла для нас с Оуэном таинственную загадку.
— НУ КАК, ЕСТЬ ОН ТАМ СЕГОДНЯ? — спрашивал меня шепотом Оуэн. — ТЫ ЕГО ВИДИШЬ?
В 61-м мы с Оуэном рассматривали зрителей в поисках единственного лица, когда-то мелькнувшего на той открытой трибуне — может быть, знакомого нам, а может, и нет. Мы искали человека, который ответил — а может, и не ответил — на мамин взмах рукой. На этом лице, думали мы, должно было запечатлеться какое-то особое выражение после того, как Оуэн Мини ударил по бейсбольному мячу. Это лицо, как мы подозревали, мама видела среди зрителей много раз — лицо, обращенное к ней не только с бейсбольной трибуны, но и из-за кадок с апельсиновыми деревьями и аквариумов с тропическими рыбками в «Апельсиновой роще». Мы искали лицо, глядя на которое пела «Дама в красном» — по крайней мере, однажды, а может, и не один раз.
— А ты видишь его? — спрашивал я Оуэна Мини.
— СЕГОДНЯ НЕТ, — отвечал Оуэн. — ИЛИ ЕГО СЕГОДНЯ ЗДЕСЬ НЕТ, ИЛИ ОН СЕЙЧАС НЕ ДУМАЕТ О ТВОЕЙ МАМЕ, — сказал он как-то в один из вечеров.
— Что ты имеешь в виду? — не понял я.
— ПРЕДСТАВЬ СЕБЕ, ЧТО ДЭН ПОСТАВИЛ ПЬЕСУ ПРО МАЙАМИ, — сказал Оуэн Мини. — ПРЕДСТАВЬ СЕБЕ, ЧТО «ГРЕЙВСЕНДСКИЕ ПОДМОСТКИ» ПОСТАВИЛИ ПЬЕСУ ПРО ВЕЧЕРНИЙ КЛУБ В МАЙАМИ, И ЧТО ЭТОТ КЛУБ НАЗЫВАЕТСЯ «АПЕЛЬСИНОВАЯ РОЩА», И ЧТО ТАМ ВЫСТУПАЕТ ПЕВИЦА, КОТОРУЮ ВСЕ ЗОВУТ «ДАМА В КРАСНОМ», И ЧТО ОНА ПОЕТ ТОЛЬКО ИЗ РАННЕГО РЕПЕРТУАРА СИНАТРЫ.
— Но такой пьесы ведь нет, — сказал я.
— НУ ТЫ ПРЕДСТАВЬ! — не унимался Оуэн. — ВКЛЮЧИ СВОЕ ВООБРАЖЕНИЕ. БОГ СКАЖЕТ ТЕБЕ, КТО ТВОЙ ОТЕЦ, НО ТЫ ДОЛЖЕН ПОВЕРИТЬ В ЭТО — ТЫ ДОЛЖЕН ЧУТЬ-ЧУТЬ ПОМОЧЬ БОГУ! НУ ПРЕДСТАВЬ, ЧТО ЕСТЬ ТАКАЯ ПЬЕСА!
— Ну, ладно, — сказал я. — Ну, представил.
— И ДАВАЙ НАЗОВЕМ ЭТУ ПЬЕСУ «АПЕЛЬСИНОВАЯ РОЩА» ИЛИ «ДАМА В КРАСНОМ» — ТЕБЕ НЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО УЖ ТАКУЮ ПЬЕСУ ТВОЙ ОТЕЦ ОБЯЗАТЕЛЬНО ПРИДЕТ ПОСМОТРЕТЬ? И ТЕБЕ НЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ТОГДА-ТО УЖ МЫ ЕГО ТОЧНО УЗНАЕМ? — спросил Оуэн Мини.
— Да, пожалуй, — сказал я.

 

Загвоздка заключалась в том, что мы с Оуэном не отваживались рассказать Дэну об «Апельсиновой роще» и о «Даме в красном». Мы не были уверены, что Дэн обо всем этом знает. Я боялся, Дэн обидится, решит, что мне мало его отцовской заботы, — ведь мои настойчивые поиски биологического родителя можно расценить так, что он, Дэн, не вполне устраивает меня в роли отца.
А если Дэн ничего не знает насчет «Апельсиновой рощи» и «Дамы в красном», то не огорчится ли еще больше? Ведь мамино прошлое — до Дэна — получается еще романтичней, чем мне казалось. Нужно ли Дэну Нидэму терзаться романтическим прошлым моей мамы?
Оуэн сказал, что придумал, как сделать, чтобы в Грейвсендском любительском театре поставили пьесу о певице из клуба в Майами, и при этом не посвящать Дэна в наше открытие.
— ПЬЕСУ МОГ БЫ НАПИСАТЬ Я САМ, — сказал Оуэн Мини. — Я БЫ ПРЕДСТАВИЛ ЕЕ ДЭНУ КАК ПЕРВОЕ ОРИГИНАЛЬНОЕ СОЧИНЕНИЕ ДЛЯ ЕГО ТЕАТРА И В ДВА СЧЕТА ОПРЕДЕЛИЛ БЫ, ЗНАЕТ ДЭН ЭТУ ИСТОРИЮ ИЛИ НЕТ.
— Но ты ведь сам не все знаешь, — заметил я Оуэну. — У тебя нет никакой истории, у тебя есть только время и место действия — ну, и, может, очень приблизительный список действующих лиц.
— ХОРОШУЮ ИСТОРИЮ ПРИДУМАТЬ НЕТРУДНО, — сказал Оуэн Мини. — У ТВОЕЙ МАМЫ ЯВНО ИМЕЛИСЬ К ЭТОМУ СПОСОБНОСТИ — А ОНА ВЕДЬ ДАЖЕ НЕ БЫЛА ПИСАТЕЛЕМ.
— Можно подумать, ты писатель, — съязвил я.
Оуэн пожал плечами.
— ЭТО БУДЕТ НЕТРУДНО, — повторил он.
Но я сказал, чтобы он даже не пробовал, потому что мне не хотелось огорчать Дэна; если Дэн уже все знает — да если он знает хотя бы только время и место действия, — ему это точно будет неприятно, сказал я.
— ПО-МОЕМУ, ТЕБЯ ВОЛНУЕТ ВОВСЕ НЕ ДЭН, — сказал Оуэн Мини.
— Что ты хочешь сказать, Оуэн? — спросил я; он пожал плечами — мне иногда кажется, что этот жест — пожатие плечами — изобрел не кто иной, как Оуэн Мини.
— ПО-МОЕМУ, ТЫ БОИШЬСЯ УЗНАТЬ, КТО ТВОЙ ОТЕЦ, — сказал Оуэн.
— Пошел ты в жопу! — взорвался я.
Он снова пожал плечами.
— ВОТ САМ ПОДУМАЙ, — продолжал Оуэн Мини. — ТЕБЕ ДОСТАЛСЯ КЛЮЧ К РАЗГАДКЕ, И ПОКА ЧТО ОТ ТЕБЯ НЕ ПОТРЕБОВАЛОСЬ НИКАКИХ УСИЛИЙ. ЭТО ВЕДЬ БОГ ДАЛ ТЕБЕ КЛЮЧ. СЕЙЧАС У ТЕБЯ ЕСТЬ ВЫБОР: ТЫ ИЛИ ВОСПОЛЬЗУЕШЬСЯ ПОДАРКОМ БОГА, ИЛИ ВЫБРОСИШЬ ЕГО. ПО-МОЕМУ, ТЕБЕ НУЖНО СДЕЛАТЬ СОВСЕМ НЕБОЛЬШОЕ УСИЛИЕ.
— А по-моему, тебя гораздо больше заботит, кто мой отец, чем меня самого, — сказал я ему в ответ. Он кивнул.
Этот разговор происходил в канун Нового года, 31 декабря 61-го, около двух часов дня; мы сидели в захламленной гостиной в квартире Хестер в Дареме, штат Нью-Хэмпшир. В этой комнате мы часто засиживались вместе с соседками Хестер по квартире, двумя студентками, почти такими же неряхами, как и сама Хестер, но они, к сожалению, не шли ни в какое сравнение с ней по части внешних данных. Сейчас девушек не было, они разъехались на рождественские каникулы к родителям. Хестер тоже не было в комнате; мы с Оуэном никогда не стали бы обсуждать тайную жизнь моей мамы в ее присутствии. Хотя было всего два часа дня, Хестер уже успела нагрузиться ромом с кока-колой и теперь спала как убитая в своей спальне — столь же безразличная к нашей с Оуэном перебранке, как моя мама.
— ДАВАЙ СЪЕЗДИМ В СПОРТЗАЛ И ПОТРЕНИРУЕМ БРОСОК, — предложил Оуэн Мини.
— Что-то не хочется, — сказал я.
— ЗАВТРА НОВЫЙ ГОД, — напомнил Оуэн. — СПОРТЗАЛ БУДЕТ ЗАКРЫТ.
Из спальни Хестер даже через закрытую дверь доносилось ее дыхание. Сонное дыхание пьяной Хестер напоминало храп и стон одновременно.
— Зачем она столько пьет? — спросил я Оуэна.
— ХЕСТЕР ОПЕРЕЖАЕТ СВОЕ ВРЕМЯ, — сказал он.
— Как это? — спросил я его. — Нас что, ждет поколение пьяниц?
— РАСТЕТ ПОКОЛЕНИЕ НЕДОВОЛЬНЫХ, — ответил Оуэн. — А ЗА НИМ, МОЖЕТ, ДВА ПОКОЛЕНИЯ ТЕХ, КОМУ БУДЕТ НА ВСЕ НАЧХАТЬ, — добавил он.
— Откуда ты знаешь? — спросил я.
— НЕ ЗНАЮ ОТКУДА, — сказал Оуэн Мини. — Я ПРОСТО ЗНАЮ ТО, ЧТО ЗНАЮ, И ВСЕ.

 

Торонто, 9 июня 1987 года — после погожих выходных, солнечных, безоблачных, прохладных, как осенью, я не выдержал и купил «Нью-Йорк таймс»; слава богу, никто из знакомых меня не видел. Одна из дочерей миссис Броклбэнк в эти выходные венчалась в капелле школы епископа Строна; у наших выпускниц это принято — даже слабые ученицы возвращаются под сень родной школы, чтобы здесь пойти под венец. Иногда меня зовут на свадьбу; миссис Броклбэнк, например, пригласила меня, но именно эта ее дочь не училась у меня ни на одном курсе, и мне показалось, миссис Броклбэнк позвала меня только потому, что я случайно попался ей на глаза, когда она яростно подстригала живую изгородь у себя во дворе. Официального приглашения мне никто не присылал. Я не люблю пышных торжеств; мне там неуютно. К тому же дочь миссис Броклбэнк выходит замуж за американца. Мне кажется, я и «Нью-Йорк таймс» купил из-за того, что на Рассел-Хилл-роуд наткнулся на машину, под завязку набитую американским семейством.
Американцы заблудились; они никак не могли найти то ли школу епископа Строна, то ли школьную капеллу — они сидели в машине с нью-йоркскими номерами и не могли взять в толк, как правильно произносится имя епископа.
Где здесь находится школа епископа Стрейчана? — спросила меня женщина.
— Епископа Строна, — поправил я ее.
— Что-что? — переспросила она. — Я не пойму, что он сказал, — обернулась она к мужу, сидевшему за рулем. — По-моему, он говорит по-французски.
— Я говорю по-английски, — просветил я идиотку. — По-французски говорят в Монреале. А вы в Торонто. Здесь все говорят по-английски.
— Вы знаете, где находится школа епископа Стрейчана? — крикнул муж.
— Епископа Строна! — гаркнул я в ответ.
— Да нет, Стрейчана! — крикнула жена.
Тут подал голос кто-то из ребятишек на заднем сиденье:
— По-моему, он говорит вам, как это правильно произносится.
— Да зачем мне знать, как это правильно произносится? — удивился отец. — Я хочу знать, где эта школа находится.
— Вы знаете, где она находится? — спросила меня женщина.
— Нет, — сказал я. — Ни разу не слышал.
— Он ни разу не слышал! — повторила женщина. Она вытащила из сумочки письмо и открыла его. — А где находится Лонсдейл-роуд, не знаете? — спросила она.
— Где-то здесь, — ответил я. — Что-то вроде знакомое.
Они укатили — в направлении улицы Сент-Клэр и водохранилища; разумеется, не в ту сторону. Их планы были, безусловно, неясными, но зато они продемонстрировали просто-таки образцовую американскую решимость.
И вот теперь на меня накатило что-то вроде ностальгии — со мной это иногда случается. И что за денек я выбрал для покупки «Нью-Йорк таймс»! Вообще, я уже давно понял, что удачных дней для этого не бывает. Но что за статью я прочел сегодня! 
Нэнси Рейган заявляет, что слушания в конгрессе не повлияли на президента.
 Вот это да. Миссис Рейган сказала, что слушания в конгрессе по сделкам «Иран-контрас» не повлияли на президента. Миссис Рейган была в Швеции, где ознакомилась с программой по борьбе с наркотиками в средней школе одного из пригородов Стокгольма; подозреваю, она — одна из тех многочисленных американцев весьма зрелого возраста, которые уверены: корень всех зол в распущенности современной молодежи. Кто бы объяснил миссис Рейган, что вовсе не на молодых — пусть даже они балуются наркотиками — лежит вина за все те беды, что охватили нынешний мир!
Жена каждого из американских президентов что-нибудь упорно искореняет: вот миссис Рейган глубоко огорчена проблемой наркотиков. Миссис Джонсон, кажется, хотела избавить страну от старых разбитых автомобилей — ржавой рухляди, что портит пейзаж; она всякий покой потеряла, придумывая, куда их девать. Еще одна президентская (а может, вице-президентская) жена считала позорным, как мало в стране уделяется внимания «искусству»; я сейчас уже не помню, что она предлагала сделать, чтобы спасти положение.
Но меня не удивляет, что слушания в конгрессе «не повлияли» на президента. На него вообще не особенно «влияют» решения конгресса насчет того, что президенту можно, а чего нельзя, так что и эти слушания вряд ли хоть когда-нибудь на него «повлияют».
Кого заботит, «знал» ли он — точно или неточно, — что деньги, вырученные от тайных поставок оружия Ирану, были переправлены для поддержки никарагуанских мятежников? По-моему, большинству американцев на это наплевать.
Американцам надоело слушать о Вьетнаме еще до того, как они оттуда убрались. Американцам надоело слушать об «Уотергейте» и о том, что делал и чего не делал Никсон, еще прежде, чем все это получило подтверждение. Американцам уже надоели разговоры о Никарагуа; к тому времени, когда слушания в конгрессе по делу «Иран-контрас» закончатся, американцы не будут (или не захотят) ничего об этом знать — их от всего этого уже тошнит. Спустя какое-то время они и Персидским заливом будут сыты по горло. Иран-то им уже сейчас осточертел.
Привычная тошнота — все равно что у Хестер, блюющей под Новый год. Был канун 6З-го; Хестер тошнило в розовом саду, а мы с Оуэном сидели и смотрели телевизор. Во Вьетнаме тогда находилось 16 300 американских военных. В канун 64-го общее число находящихся там американцев достигло 23 000; Хестер снова выворачивало наизнанку. По-моему, в том году январская оттепель наступила слишком рано; по-моему, Хестер в том году блевала под дождем, хотя, возможно, ранняя оттепель была в ночь под Новый 65-й год, когда личный состав вооруженных сил США во Вьетнаме вырос до 184 300 человек. А Хестер все блевала; она делала это беспрерывно. Она отчаянно выступала против войны во Вьетнаме, она ее просто на дух не переносила. Хестер до того яростно была настроена против войны, что Оуэн Мини не раз повторял, будто знает единственный хороший способ вывести из Вьетнама всех наших соотечественников.
— ЛУЧШЕ БЫ МЫ ВМЕСТО НИХ ОТПРАВИЛИ ТУДА ХЕСТЕР, — говаривал он. — ХЕСТЕР ДОЛЖНА ПРОПИТЬ СЕБЕ ДОРОГУ ЧЕРЕЗ ВЕСЬ СЕВЕРНЫЙ ВЬЕТНАМ, — говорил Оуэн. — НАМ НУЖНО ПОСЛАТЬ ХЕСТЕР В ХАНОЙ, — сказал он мне. — ЭЙ, ХЕСТЕР, МНЕ ТУТ В ГОЛОВУ ПРИШЛА ИНТЕРЕСНАЯ МЫСЛЬ, — окликнул он ее. — ПОЧЕМУ БЫ ТЕБЕ НЕ ПОЕХАТЬ ПОБЛЕВАТЬ НА ХАНОЙ?
В канун 1966 года личный состав вооруженных сил США во Вьетнаме насчитывал 385 300 человек; 6 644 погибли в боевых действиях. Тот Новый год мы с Оуэном и Хестер встречали порознь. Я в одиночестве смотрел телевизор в доме 80 на Центральной улице. Уверен, Хестер в это время где-то блевала, но я не знал где. В 67-м во Вьетнаме было 485 600 американцев; число убитых там достигло 16 021. Я смотрел телевизор в доме 80 на Центральной, и снова один. Я запасся выпивкой в несколько большем количестве, чем нужно одному; я пытался вспомнить, когда бабушка купила цветной телевизор, но так и не смог. Теперь у меня имелось столько выпивки, что впору самому сблевать в розовом саду. Было довольно холодно, и я подумал: дай бог Хестер блевать сейчас где-нибудь в более теплых краях.
А Оуэн и вправду находился тогда в более теплых краях.
Не помню, где я был и что делал в новогодний вечер 1968 года. Численность личного состава вооруженных сил США во Вьетнаме достигла 536100 человек; до максимального американского присутствия там недоставало еще десяти тысяч. Пока только 30610 американцев погибли в боевых действиях; около 16000 американцев еще погибнут там. Где бы я ни был в новогодний вечер 68-го, я точно знаю, что был пьян и меня рвало; и где бы ни была Хестер, я точно знаю, что и она тоже была пьяна и ее тоже рвало.

 

Как я уже говорил, Оуэн не показывал мне, что он пишет в своем дневнике. Лишь много позже — после всего или почти всего, что произошло, — я прочел, что там было написано. Есть там одна особенная запись — я жалею, что не мог прочитать ее сразу, как только она появилась, — довольно ранняя, сделанная вскоре после той взволнованно-оптимистической, по поводу инаугурации президента Кеннеди. Эта запись недалеко отстоит даже от самой первой, где Оуэн благодарит мою бабушку за то, что подарила ему дневник, и объявляет о своем стремлении сделать так, чтобы она им гордилась. Вот эта запись, что представляется мне такой важной; она датирована 1 января 1962 года.
Я ЗНАЮ ТРИ ВЕЩИ. Я ЗНАЮ, ЧТО МОЙ ГОЛОС НЕ ИЗМЕНИТСЯ, И Я ЗНАЮ, КОГДА УМРУ. МНЕ ХОТЕЛОСЬ БЫ УЗНАТЬ, ПОЧЕМУ МОЙ ГОЛОС НИКОГДА НЕ ИЗМЕНИТСЯ, И ХОТЕЛОСЬ БЫ УЗНАТЬ, КАК Я УМРУ; НО БОГ УЖЕ И БЕЗ ТОГО ПОЗВОЛИЛ МНЕ УЗНАТЬ ТАКОЕ, ЧТО НЕ ДАНО ЗНАТЬ БОЛЬШИНСТВУ ЛЮДЕЙ, — ТАК ЧТО Я НЕ РОПЩУ. ТРЕТЬЯ ВЕЩЬ, КОТОРУЮ Я ЗНАЮ, — ТО, ЧТО Я ОРУДИЕ В РУКАХ БОГА; Я ВЕРЮ, БОГ ДАСТ МНЕ ЗНАТЬ, ЧТО ИМЕННО Я ДОЛЖЕН СДЕЛАТЬ, И ОН СКАЖЕТ, КОГДА Я ДОЛЖЕН СДЕЛАТЬ ЭТО. С НОВЫМ ГОДОМ!

 

Шел январь нашего выпускного года в Грейвсендской академии. Если б я понимал тогда, что он с фаталистической покорностью принимает то, что «знает», мне было бы легче понять, почему он вел себя так, а не иначе — когда весь мир, казалось, восстал против него, а он и пальцем не пожелал пошевелить в свою защиту.
Мы слонялись по кабинетам, где готовилась к выпуску «Грейвсендская могила» — в тот год Голос был вдобавок ко всему еще и ее главным редактором, — когда один совершенно гнусный старшеклассник по имени Ларри Лиш сообщил нам с Оуэном, что «президент Кеннеди потрахивает Мэрилин Монро».
Ларри Лиш — точнее, Герберт Лоренс Лиш-младший (его отец, Герб Лиш, был известным кинопродюсером) — слыл, пожалуй, самым циничным и испорченным во всей Академии. Еще на третьем году учебы от него забеременела одна местная девица, и его мать — совсем недавно разведшаяся с его отцом — до того быстро и умело устроила аборт, что ни я, ни Оуэн так и не узнали, кто была та девица. Ларри Лиш очень многим девчонкам испортил их лучшие годы. Говорят, его мать готова была по первому же свистку отправлять его подружек на самолете в Швецию; по слухам, она их даже сопровождала в этих поездках — только чтобы убедиться, что они все сделали, как уговорились. После возвращения из Швеции девушки уже больше никогда не желали видеть Ларри. Он был эдаким очаровательным подонком из тех, что умеют произвести впечатление, ослепляя бедноту великосветским обхождением и белоснежными сорочками под смокинг, сшитыми на заказ.
При всем остроумии — даже Оуэна впечатляли эффектные статьи Лиша в «Грейвсендской могиле», — его в душе ненавидели и школьники, и преподаватели. Я недаром говорю «в душе»: что касается школьников, то ни один не в силах был бы отказаться от приглашения на вечеринку к его отцу или матери; что касается преподавателей, то их душевное состояние тоже легко объяснялось: отец Лиша пользовался такой известностью, что многие преподаватели просто побаивались его, а разведенная мать была красивой кокеткой с вульгарными замашками. Уверен, кое-кто из преподавателей мечтал хоть мельком взглянуть на нее в родительский день; да и многие школьники испытывали к матери Лиша сходные чувства.
Нас с Оуэном ни разу не приглашали ни на одну из вечеринок мистера или миссис Лиш; уроженцы Нью-Хэмпшира не так уж часто оказываются поблизости от Нью-Йорка — не говоря уже о Беверли-Хиллз. В Беверли-Хиллз жил Герб Лиш; там устраивались голливудские вечеринки, и те из знакомых Ларри Лиша по Академии, кому посчастливилось жить в окрестностях Лос-Анджелеса, уверяли, что на этих роскошных приемах встречали настоящих кинозвезд, пусть пока еще и не первой величины.
Вечеринки, что закатывала у себя на Пятой авеню миссис Лиш, возбуждали не меньше зависти; соблазнять и шантажировать молодежь — этому занятию Лиши предавались с большим удовольствием. А нью-йоркских девушек — и не только молодых честолюбивых актрис, — по слухам, уговорить заняться «этим» было даже проще, чем преодолеть чисто символическое сопротивление представительниц их калифорнийской разновидности. После развода мистер и миссис Лиш стали бороться за сомнительную сыновнюю привязанность юного Ларри; они оба решили, что путь к его сердцу лежит через обильные пирушки с дорогими потаскушками. Все свое каникулярное время Ларри делил между Нью-Йорком и Беверли-Хиллз. Круг «знакомых» мистера и миссис Лиш на обоих побережьях состоял из людей особой породы, как представлялось многим старшеклассникам Грейвсендской академии, — самых очаровательных людей из всех живущих на земле. Мыс Оуэном, однако, о большинстве из них и слыхом не слыхивали. Но, разумеется, о президенте Джоне Фицджеральде Кеннеди мы слышали; и, разумеется, мы видели все фильмы с Мэрилин Монро.
— Знаете, что мамаша сказала мне на каникулах? — спросил Ларри Лиш нас с Оуэном.
— Погоди, я попробую угадать, — сказал я. — Она собирается купить тебе самолет.
— А КОГДА ОБ ЭТОМ УЗНАЛ ТВОЙ ОТЕЦ, — отозвался Оуэн Мини, — ТО СКАЗАЛ, ЧТО КУПИТ ТЕБЕ ВИЛЛУ ВО ФРАНЦИИ — НА РИВЬЕРЕ!
— В этом году вряд ли, — хитро увильнул Ларри Лиш. — Мать сказала мне, что Кеннеди трахал Мэрилин Монро — и многих других, — добавил он.
— ЧТО ЗА ГНУСНОЕ ВРАНЬЕ! — возмутился Оуэн Мини.
— Это правда, — ухмыльнулся Ларри Лиш.
— ТОГО, КТО РАСПУСКАЕТ ТАКИЕ СПЛЕТНИ, НАДО В ТЮРЬМУ САЖАТЬ! — сказал Оуэн.
— Ты можешь представить в тюрьме мою мамашу? — удивился Лиш. — Это не сплетни. В том-то и штука, что рядом с нашим президентом даже известный бабник Мини покажется девственником — президент имеет любую женщину, какую только захочет.
— ОТКУДА ТВОЯ МАТЬ ОБ ЭТОМ МОЖЕТ ЗНАТЬ? — спросил Лиша Оуэн.
— Она знает всех Кеннеди, — ответил Лиш после довольно напряженной паузы. — А мой папик знает Мэрилин Монро, — добавил он.
— И ЧТО, ОНИ ЗАНИМАЛИСЬ «ЭТИМ» ПРЯМО В БЕЛОМ ДОМЕ, ДА? — спросил Оуэн.
— Я знаю, что они занимались этим в Нью-Йорке, — сказал Лиш. — Не знаю, где еще, — знаю только, что это тянется уже несколько лет. А когда президенту с ней надоест, я слышал, Бобби готов ее, так сказать, унаследовать.
— ДО ЧЕГО ТЫ МЕРЗКИЙ ТИП! — не выдержал Оуэн Мини.
— Такова жизнь! — весело заметил Ларри Лиш. — Думаешь, я вру?
— КОНЕЧНО ВРЕШЬ, — сказал Оуэн.
— Мать в следующие выходные захватит меня на лыжную базу, — сообщил Лиш. — Вот можешь сам у нее и спросить.
Оуэн пожал плечами.
— Думаешь, она врет? — спросил Лиш; Оуэн снова пожал плечами. Он терпеть не мог и Лиша, и его мать. Во всяком случае, он терпеть не мог женщин этой породы. Но лгуньей ничью мать Оуэн Мини назвать не мог.
— Послушай-ка, ты, Сарказмейстер, — сказал Ларри Лиш. — Моя мать сплетница и вообще сука порядочная, но врать она не умеет. У нее просто мозгов не хватит, чтобы что-нибудь такое выдумать, понял?
Это было едва ли не самым неприятным во многих наших сверстниках в Грейвсендской академии: нас с Оуэном просто коробило, когда мы слышали, как наши одноклассники то и дело походя обливают родителей грязью. Они жили на родительские деньги, развлекались почем зря в родительских загородных домах и летних дачах, и родители даже понятия не имели, что у деток есть собственные ключи! А в разговорах они то и дело отзывались о родителях как о каких-то последних сволочах — или, по крайней мере, о безнадежных тупицах.
— А ДЖЕКИ ЗНАЕТ НАСЧЕТ МЭРИЛИН МОНРО? — спросил Оуэн у Ларри Лиша.
— Спроси лучше у моей мамаши, — ответил Лиш.
Перспектива разговора с матерью Ларри Лиша Оуэна Мини как-то не вдохновляла. Он промаялся всю неделю, даже старался не заходить в редакционные кабинеты «Грейвсендской могилы» — свое убежище, где чувствовал себя королем. Ведь Джон Кеннеди в свое время так воодушевил Оуэна; при том что представления президента о личной (в том числе сексуальной) морали вряд ли могли остудить всеобщий энтузиазм в отношении политических целей и идеалов Кеннеди, Оуэн Мини «всеобщих» взглядов не разделял, — по своей неискушенности он не разграничивал публичную мораль и личную нравственность. Сомневаюсь, стал бы Оуэн хоть когда-нибудь настолько «искушенным», чтобы научиться разграничивать подобные вещи, — даже в наши дни, когда, кажется, единственные, кто упорно отстаивает неразделимость публичной и личной морали, — это жуликоватые проповедники, которые заявляют, будто точно знают, что Бог предпочитает капиталистов коммунистам, а атомную бомбу — длинным волосам.
Каково бы Оуэну было сегодня? Его потрясло, что Джон Кеннеди — женатый мужчина! — мог трахаться с Мэрилин Монро, не говоря уже о «многих других». Но Оуэн никогда в жизни не стал бы заявлять, будто «знает», чего хочет Бог. Он и в церкви всегда терпеть не мог проповедь — на какую бы то ни было тему. И ненавидел тех, кто заявлял, будто «знает» мнение Бога о текущих событиях.
Сегодня тот факт, что президент Кеннеди имел физическую близость с Мэрилин Монро и «многими другими» — и даже во время своего президентства, — выглядит всего лишь пикантным пустячком по сравнению с политикой злонамеренной секретности, двурушничества и беззакония, ставшими просто-таки нормой существования для всей рейгановской администрации. Переспи президент Рейган хоть с кем-нибудь — не важно с кем! — какой это был бы приятный и забавный эпизод рядом со всеми другими его безобразиями.
Но 1962 год — это не сегодня; тогда ожидания Оуэна Мини, связанные с президентством Кеннеди, были самые радужные и оптимистические — вполне естественные для девятнадцатилетнего юноши, который мечтает служить своей стране, приносить ей пользу. Предыдущей весной Оуэна огорчило вторжение в заливе Кочинос на Кубе; но то ведь была просто досадная ошибка, а не супружеская измена.
— ЕСЛИ КЕННЕДИ МОЖЕТ НАЙТИ ОБЪЯСНЕНИЕ СУПРУЖЕСКОЙ ИЗМЕНЕ, ЧЕМУ ЕЩЕ ОН МОЖЕТ НАЙТИ ОБЪЯСНЕНИЕ? — спросил меня Оуэн, после чего помрачнел и с досадой произнес: — НУ ДА, Я ЗАБЫЛ, ОН ЖЕ РЫБОГЛОТ! ЕСЛИ КАТОЛИКИ МОГУТ ВО ВСЕМ ПОКАЯТЬСЯ НА ИСПОВЕДИ, ТО ОНИ МОГУТ И ПРОСТИТЬ СЕБЕ ВСЕ, ЧТО УГОДНО! КАТОЛИКИ ДАЖЕ НЕ ИМЕЮТ ПРАВА РАЗВЕСТИСЬ; МОЖЕТ, В ЭТОМ ВСЕ ДЕЛО. ЭТО ЖЕ ПРОСТО БРЕД КАКОЙ-ТО — НЕ РАЗРЕШАТЬ ЛЮДЯМ РАЗВОДИТЬСЯ!
— Ты погляди на это с другой стороны, — предложил я. — Представь, что ты президент Соединенных Штатов; ты очень хорош собой. Множество женщин мечтают с тобой переспать — бесчисленное множество красивых женщин сделают все, что ты попросишь. Даже придут ночью ко входу в прачечную Белого дома, если надо.
— КО ВХОДУ В ПРАЧЕЧНУЮ? — недоуменно переспросил Оуэн Мини.
— Ну ты меня понял, — сказал я. — Если бы ты мог трахнуть любую женщину, какую только захочешь, — трахнул бы или нет?
— ПРЯМО НЕ ВЕРИТСЯ, ЧТО ВСЕ ВОСПИТАНИЕ И ОБРАЗОВАНИЕ, КОТОРОЕ ТЫ ПОЛУЧИЛ, ПОШЛО КОТУ ПОД ХВОСТ, — сказал он. — ЗАЧЕМ ИЗУЧАТЬ ИСТОРИЮ И ЛИТЕРАТУРУ — НЕ ГОВОРЯ УЖЕ О РЕЛИГИИ, СВЯЩЕННОМ ПИСАНИИ, ЭТИКЕ? ПОЧЕМУ БЫ НЕ ПОЗВОЛИТЬ СЕБЕ ЧТО УГОДНО, ЕСЛИ ЕДИНСТВЕННАЯ ЗАБОТА — ЭТО НЕ ПОПАСТЬСЯ? — спросил он. — И ТЫ НАЗЫВАЕШЬ ЭТО НРАВСТВЕННОСТЬЮ? ТЫ НАЗЫВАЕШЬ ЭТО ОТВЕТСТВЕННОСТЬЮ? ПРЕЗИДЕНТ ИЗБРАН, ЧТОБЫ ЗАЩИЩАТЬ КОНСТИТУЦИЮ, — ЕСЛИ ГОВОРИТЬ ШИРЕ, ОН ИЗБРАН, ЧТОБЫ ЗАЩИЩАТЬ ЗАКОН. ОН НЕ ИМЕЕТ ПРАВА БЫТЬ ВЫШЕ ЗАКОНА, ОН ДОЛЖЕН БЫТЬ ДЛЯ НАС ПРИМЕРОМ!
Помните это? Помните, как все было?
Я помню и другое — что Оуэн сказал насчет «Проекта 100000», — помните, что это такое? Была такая программа армейского призыва, изложенная в 1966 году тогдашним министром обороны Робертом Макнамарой. Из первых 240000, призванных на службу с 1966 по 1968 год, 40 процентов не получили даже начального образования, 41 процент — черные, 75 процентов — из семей с низким достатком, 80 процентов были в свое время исключены из школы. «Бедняки в Америке пока не имеют возможности заработать свою долю национального богатства, — сказал мистер Макнамара, — но им следует дать возможность послужить делу защиты своей родины».
От таких слов Оуэн Мини буквально взбеленился.
— ОН ЧТО, ДУМАЕТ, СДЕЛАЛ «БЕДНЯКАМ АМЕРИКИ» ОДОЛЖЕНИЕ? — выходил из себя Оуэн. — ТЫ ПОСЛУШАЙ, ЧТО ОН ГОВОРИТ: ТЕБЕ, МОЛ, НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО БЫТЬ БЕЛЫМ ИЛИ УМЕТЬ ХОРОШО ЧИТАТЬ, ЧТОБЫ ПОГИБНУТЬ! ЭТО НАЗЫВАЕТСЯ «ДАТЬ ВОЗМОЖНОСТЬ»! СПОРИМ, «БЕДНЯКИ АМЕРИКИ» ЕМУ ЕЩЕ СПАСИБО СКАЖУТ!

 

Торонто, 11 июля 1987 года — последние дни стоит ужасная жара. Хоть бы уж Кэтрин пригласила меня в гости на свой семейный остров в заливе Джорджиан-Бей. Правда, у нее такая большая семья, что там наверняка и без меня гостей хватает. У меня уже здесь появилась вредная привычка: я почти каждый день покупаю «Нью-Йорк таймс». Я толком не могу понять, почему мне хочется (или зачем мне нужно) знать что-то еще?
В «Нью-Йорк таймс» пишут, что, согласно последнему опросу, большинство американцев считают, что президент Рейган лжет. На самом деле надо было их спросить «Колышет вас это хоть чуть-чуть?»
Я написал Кэтрин, чтобы узнать, когда она собирается пригласить меня на свой остров в заливе Джорджиан-Бей. «Когда ты спасешь меня от вредных привычек?» — спросил я ее. Интересно, продается ли «Нью-Йорк таймс» на станции Пуэнт-о-Бариль? Надеюсь, что нет.

 

У матери Ларри, Митци Лиш, волосы были оттенка меда, даже слегка липкие на вид и сильно начесанные, и загар ей был очень к лицу. Но в зимние месяцы (за исключением небольшого периода после возвращения миссис Лиш из ежегодного паломничества в Раунд-Хилл на Ямайке) лицо ее приобретало какой-то землистый оттенок. От мороза кожа покрывалась пятнами, а чрезмерное курение плохо отражалось на ее кровообращении, так что выходные, проведенные на лыжах в Новой Англии, хоть и повышали ее ставки в соперничестве за сыновнюю любовь, но не улучшали ни внешний вид миссис Лиш, ни ее настроение. Впрочем, нельзя было не признать ее привлекательной «зрелой» женщиной, может, до уровня, достойного президента Кеннеди, она и недотягивала, но по сравнению со многими нашими с Оуэном знакомыми Митци Лиш казалась красавицей
Если взять, к примеру, Хестер, то ее рано расцветшая чувственная привлекательность проигрывала от неряшливости и пристрастия Хестер к спиртному. Миссис Лиш, даром что курила как паровоз и подкрашивала свои медовые волосы (потому что уже начала потихоньку седеть), выглядела сексуальнее Хестер.
По меркам Нью-Хэмпшира, она носила многовато золота и серебра; в Нью-Йорке, уверен, это смотрелось бы шикарно: ее наряды, украшения и прическа больше соответствовали отелям мегаполисов, где по вечерам платье до полу и голые плечи считаются обычной одеждой. А в Грейвсенде миссис Лиш сильно выделялась на общем фоне; и трудно представить лыжную базу в Нью-Хэмпшире или Вермонте, где ее все устроило бы. Запросы этой дамы превышали столь незатейливую роскошь, как отдельная ванная; таким женщинам положено подавать в постель утреннюю сигарету, кофе и свежий выпуск «Нью-Йорк таймс». А потом — хорошее освещение и гримерное зеркало, перед которым можно вдумчиво заниматься своей внешностью. Если миссис Лиш приходилось делать это наспех, она зверела.
В Нью-Йорке ее утренние часы до завтрака уходили исключительно на сигареты, кофе и «Нью-Йорк таймс» — и еще на терпеливую, любовную работу над собственной физиономией. Вообще она отличалась нетерпением, но только не тогда, когда красилась. Затем завтрак с какой-нибудь подружкой-сплетницей — или, после развода, с адвокатом или вероятным любовником. Днем она отправлялась к парикмахеру или за мелкими покупками; в самом крайнем случае покупала несколько свежих журналов или шла в кино. Позже она могла с кем-нибудь встретиться за коктейлем. Она была в курсе всех самых последних событий, что в среде людей, которые позволяют себе эту роскошную привычку — ежедневно и подробно прочитывать «Нью-Йорк тайме» и обсуждать доступные им невинные сплетни, — часто принимается за незаурядный ум. У нее оставалась уйма времени, чтобы переварить все текущие новости: миссис Лиш никогда не работала.
На вечернюю ванну она также отводила уйму времени; а после ванны ведь предстояло заняться вечерним макияжем. Ее раздражали приглашения на званые ужины раньше восьми вечера — но еще больше ее раздражало отсутствие приглашения на званый ужин. Сама она никогда не готовила — даже яичницу. Она ленилась варить себе натуральный кофе и пила растворимый — под сигареты и газету. Когда появились диетические напитки без сахара, она наверняка пристрастилась к ним одной из первых, потому что была помешана на похудании (но гимнастику не любила).
Главным виновником всех неприятностей с лицом она считала бывшего мужа, жизнь с которым была сплошной нервотрепкой. Развод лишил ее Калифорнии, где она прежде проводила зиму и ее кожа выглядела лучше. Она уверяла, что в Нью-Йорке у нее расширяются поры. Правда, она оставила за собой квартиру на Пятой авеню; а еще добилась, чтобы сумма на ее содержание после развода включала расходы на ежегодные поездки в Раунд-Хилл на Ямайке (зимой, когда цвет лица становился совсем невыносимым), а также на аренду летнего дома где-то на Лонг-Айленде (ведь даже на Пятой авеню в июле — августе жить невозможно). Столь утонченная женщина — притом привыкшая к определенному уровню жизни, будучи женой Герба Лиша и матерью его единственного ребенка, — просто не могла обойтись без солнца и морского воздуха.
Она останется довольно привлекательной партией еще довольно долго; всем будет казаться, что она не торопится снова замуж — она и в самом деле отклонит несколько предложений. Но однажды она то ли почувствует, что ее красота уходит, то ли заметит, что красота уже ушла, что приходится все дольше просиживать перед зеркалом, просто-напросто ради спасения того, что осталось. И тут она сильно переменится и с напором станет добиваться нового брака; она осознает: время не ждет. Жаль парня, который окажется с ней в это время. На него посыплются обвинения в том, что он обманул ее, — хуже того, в том, что не дал ей сделать карьеру. Единственным достойным выходом для него могла бы стать женитьба на женщине, которую он поставил в полную зависимость от себя. Она также станет говорить, что из-за него она никак не может бросить курить; он не хочет на ней жениться, а она так переживает, что не в состоянии отказаться от сигарет. И ее жирная кожа, в чем когда-то был повинен бывший муж, теперь полностью окажется на совести нынешнего любовника; и землистый цвет лица — все из-за него!
А еще она объявит, что он довел ее до нервного расстройства. Дескать, если он собирается уйти от нее — бросить ее навсегда, — то мог бы по крайней мере взять на себя бремя расходов на ее психиатра. В конце концов, если бы не он, ей бы психиатр не потребовался.
Но откуда, спросите вы, я знаю так много всего о какой-то Митци Лиш, несчастной мамаше моего одноклассника? Я уже говорил как-то, что многие ученики. Грейвсендской академии отличались завидной искушенностью; но самым «искушенным» из всех был, конечно, Ларри Лиш. Представьте, Ларри сам рассказывал всем и каждому о своей матери буквально все, откровенно считая ее посмешищем.
Но в январе 62-го миссис Лиш наводила на нас с Оуэном оторопь. Она ходила в меховом манто, ради которого убили несметное количество маленьких зверьков; еще она носила темные очки, полностью скрывавшие, что она думает о нас с Оуэном — хотя мы почему-то были уверены, что миссис Лиш видит в нас неотесанных провинциалов, кому уже не поможет никакое образование. Мы были уверены, что ей легче бросить курить, чем перенести такую смертную скуку, как вечер в нашем обществе.
— ЗДРАВСТВУЙТЕ, МИССИС ЛИШ, — приветствовал ее Оуэн Мини. — РАД СНОВА ВИДЕТЬ ВАС.
— Здравствуйте! — сказал я. — Как поживаете?
Она относилась к той категории женщин, что, заботясь о своем дыхании, пьют исключительно водку с тоником; как курильщица, миссис Лиш чрезвычайно заботилась о чистоте своего дыхания. В наше время она непременно носила бы с собой в сумочке какой-нибудь освежающий спрей и с утра до вечера прыскала бы им себе в рот — на случай, если кому-нибудь вздумается ее поцеловать.
— Ну давай, скажи ему, — подтолкнул мать Ларри Лиш.
— Сын говорил мне, ты не веришь, что наш президент ходит налево, — сказала Оуэну миссис Лиш. Со словами «ходит налево» миссис Лиш распахнула свое меховое манто — нас обдало запахом дорогих духов, и мы вдохнули его полной грудью. — Ну так вот, позволь сообщить тебе, — продолжала Митци Лиш, — он правда ходит налево, причем напропалую!
— С МЭРИЛИН МОНРО? — спросил Оуэн.
— И с ней, и много с кем еще, — ответила миссис Лиш; она немного переусердствовала с губной помадой — даже по меркам 1962 года, — и, когда она улыбалась Оуэну Мини, на одном из ее крупных верхних зубов был заметен красный след от помады.
— И ЧТО, ДЖЕККИ ЗНАЕТ? — спросил Оуэн у миссис Лиш.
— Да она уже, наверно, давно привыкла, — сказала миссис Лиш; судя по всему, несчастный вид Оуэна забавлял ее. — Ну что ты думаешь об этом? — спросила она. Митци Лиш была еще и любительница подразнить молодых людей.
— Я ДУМАЮ, ЭТО ПЛОХО, — сказал Оуэн Мини.
— Он это серьезно? — повернулась миссис Лиш к своему сыну. Помните? Помните, как в те годы любили это выражение: «Ты серьезно?»
— Безнадежный случай, да? — сказал в ответ Ларри Лиш.
— Это главный редактор вашей школьной газеты? — спросила миссис Лиш сына; тот уже не мог удержаться от смеха.
— Точно, — ответил Ларри Лиш; мать здорово рассмешила его.
— Это он будет читать прощальную речь на вручении дипломов? — снова спросила Митци Лиш.
— Угу! — ответил Ларри; его разбирал безудержный смех. Оуэн настолько серьезно относился к предстоящей прощальной речи, что уже начал ее писать — а ведь был еще только январь. Во многих школах раньше весеннего триместра даже не знают, кто исполнит эту почетную роль, но у Оуэна Мини был такой высокий средний балл, что никому из школьников догнать его уже никак не удалось бы.
— Позволь мне спросить тебя кое о чем, — снова заговорила миссис Лиш. — Если бы Мэрилин Монро захотела с тобой переспать, ты бы ей уступил? — Мне показалось, Ларри Лиш сейчас упадет и начнет по полу кататься от смеха. Оуэн держался довольно спокойно. Он предложил миссис Лиш сигарету, но она предпочитала свои. Он поднес ей зажигалку, а потом прикурил сам. Казалось, он очень тщательно обдумывает ее вопрос.
— Ну так как? — искушающе переспросила миссис Лиш. — Мэрилин Монро — самая аппетитная попка, какую только можно представить! Или, может, тебе не нравится Мэрилин Монро? — Она сняла солнечные очки, глаза у нее были очень красивые, и она прекрасно это знала. — Ну так как, согласился бы или нет? — Она подмигнула Оуэну и затем слегка прикоснулась к кончику его носа своим длинным указательным пальцем с накрашенным ногтем.
— ЕСЛИ БЫ Я БЫЛ ПРЕЗИДЕНТОМ — НЕТ, — ответил Оуэн. — И ТЕМ БОЛЕЕ ЕСЛИ БЫ Я БЫЛ ЖЕНАТ.
Миссис Лиш захохотала. Это было нечто среднее между воем гиены и теми звуками, что издавала во сне пьяная Хестер.
— И это наше будущее? — недоуменно спросила миссис Лиш. — И это лучший ученик класса из самой престижной школы в стране? Этого нам следует ждать от наших будущих вождей, мать их?
Нет, миссис Лиш, мог бы я сейчас ответить ей. Не этого нам следовало ждать от наших будущих вождей, и вовсе не таким окажется наше будущее. Наше будущее приведет нас совсем в другую сторону — и вожди наши будут очень мало похожи на Оуэна Мини.
Но тогда мне не хватило смелости ответить ей. Оуэн, однако, был не их тех, кого можно дразнить безнаказанно, — Оуэн Мини покорно принимал то, что считал своей судьбой, но не терпел, когда с ним обращались свысока.
— Я, КОНЕЧНО, НЕ ПРЕЗИДЕНТ, — скромно заметил Оуэн. — И К ТОМУ ЖЕ Я НЕ ЖЕНАТ. И Я, РАЗУМЕЕТСЯ, ДАЖЕ НЕ ЗНАКОМ С МЭРИЛИН МОНРО. И НАВЕРНОЕ, ОНА НИКОГДА НЕ ЗАХОТЕЛА БЫ ПЕРЕСПАТЬ СО МНОЙ. НО ЗНАЕТЕ ЧТО, — он загадочно посмотрел на миссис Лиш, которая, как и ее сыночек, вся сотрясалась от смеха, — ЕСЛИ БЫ СО МНОЙ ЗАХОТЕЛИ ПЕРЕСПАТЬ ВЫ —Я ИМЕЮ В ВИДУ, ПРЯМО СЕЙЧАС, КОГДА Я НЕ ПРЕЗИДЕНТ И НЕ ЖЕНАТ, — ЧТО Ж, ЧЕРТ ПОБЕРИ, Я ДУМАЮ, МОЖНО ПОПРОБОВАТЬ.
Назад: 6. Голос
Дальше: 8. Палец