6. Голос
Из всего, что моя бабушка презирала в людях, самое большое отвращение у нее вызывало нежелание трудиться. Эта ее черта казалась Дэну Нидэму довольно забавной: ведь Харриет Уилрайт не работала ни единого дня в своей жизни и на то, что моя мама будет работать, бабушка тоже не рассчитывала. Да и мне она сроду не давала никаких поручений по дому. И при всем при этом бабушка считала, что необходим непрестанный труд, если не хочешь отстать от событий — как тех, что непосредственно затрагивают нас, так и тех, что происходят далеко за пределами Грейвсенда, — а чтобы неустанно судить о происходящем, нужно заставлять трудиться свой ум; и в этих своих усилиях бабушка была строга и неукоснительна. Именно ее вера в самоценность труда долго удерживала ее от покупки телевизора.
Она страстно любила читать и полагала, что чтение — труд из самых благородных; писательскую же работу она, напротив, называла пустейшей тратой времени, ребяческим потаканием своим прихотям, делом еще более постыдным, чем рисование пальцем, — а читать обожала, считая чтение бескорыстным занятием, источником знаний и вдохновения. Должно быть, она жалела несчастных дураков, вынужденных тратить всю жизнь на писание, чтобы всем потом хватало книг. Чтение, кроме того, помогает обрести уверенность и легкость в разговорной речи, без чего высказывать свое мнение о происходящем просто невозможно. Насчет полезности радио бабушка сомневалась, хотя и признавала, что, коль скоро современный мир меняется с головокружительной быстротой, печатное слово часто не поспевает за ходом событий. Впрочем, слушание все же требует некоторого труда, и речь, которую мы слышим по радио, ненамного хуже того, с чем мы все чаще сталкиваемся на страницах газет и журналов.
А вот телевидение — совсем другое дело. Чтобы смотреть, никакого труда уже не требуется — для души и ума бесконечно полезнее читать или слушать; к тому же по телевизору, как ей представлялось, показывают ужасные вещи — сама она об этом, конечно, только читала. Она категорически заявила в интернате для ветеранов армии и в Грейвсендском приюте для престарелых (она состояла в попечительских советах и того и другого), что, предлагая старикам смотреть телевизор, мы, несомненно, ускорим их смерть. Ее не переубедило даже утверждение о том, что обитатели обоих заведений часто слишком слабы и рассеянны, чтобы читать, а радио нагоняет на них сон. Бабушка посетила и приют и интернат, и увиденное там лишь укрепило ее в ее мнении (впрочем, любые наблюдения всегда только укрепляли Харриет Уилрайт в ее мнении): смерть к старикам, сидящим у телевизора, приходит быстрее. Она увидела очень старых и немощных людей с разинутыми ртами. В лучшем случае лишь отчасти понимая, что происходит на экране, старики неотрывно следили за картинками, по словам бабушки, «чересчур банальными, чтобы их запомнить». Тогда-то она впервые и увидела работающий телевизор — и ее что-то зацепило. Заключив, что телевидение начисто высасывает из старых людей последние остатки жизни, бабушка в тот же самый миг, мгновенно и бесповоротно, загорелась мыслью приобрести собственный телевизор!
Мамина смерть, меньше чем через год после которой случилась смерть Лидии, сильно повлияла на бабушкино решение установить телевизор в доме 80 на Центральной улице. Мама очень любила крутить пластинки на нашей старой «Виктроле»; вечерами мы часто слушали Фрэнка Синатру с оркестром Томми Дорси — мама любила подпевать Синатре. «Ох уж этот Фрэнк, — говорила она. — Такой голос должен был достаться женщине — а достался ему!» Я помню некоторые ее любимые песни, и меня до сих пор, едва их услышу, тянет подпевать, хотя моему голосу далеко до маминого. До голоса Синатры мне тоже далеко — как и до его воинствующего патриотизма. Не думаю, что маме пришлись бы по душе его политические взгляды, но голос, как она выражалась, «раннего Синатры» ей нравился, особенно в тех песнях, которые Синатра записал вместе с Томми Дорси. Поскольку она любила подпевать Синатре, то предпочитала довоенные пластинки, когда он еще не стал звездой и пел более проникновенно, — иначе говоря, когда Томми Дорси не давал ему сильно выделяться на фоне оркестра. Любимые мамины записи относились к 1940 году — «И я увижу тебя», «Глупцы пусть лезут напролом», «Мне некогда быть миллионером», «Завтра будет славный день», «Все это и в придачу небо», «Где ты прячешь свое сердце?», «Пассаты», «Зов каньона» и самая любимая — «Слишком несбыточно».
У меня был собственный радиоприемник, и после маминой гибели я стал слушать его все чаще. Мне казалось, бабушка расстроится, если я буду проигрывать те старые пластинки Синатры на «Виктроле». Когда Лидия была еще жива, бабушке, по-моему, вполне хватало чтения; они с Лидией по очереди читали друг другу или заставляли это делать Джермейн — а сами тем временем давали отдых глазам и попутно удовлетворяли свою неизбывную потребность развивать Джермейн. Но когда Лидия умерла, Джермейн отказалась читать бабушке; уверенная, что это ее чтение в тот вечер убило Лидию — или, по крайней мере, приблизило ее смерть; Джермейн решительно отказывалась убить подобным образом еще и мою бабушку. Временами бабушка понемногу сама читала вслух Джермейн, но это не давало ее глазам отдыха, и она часто прерывалась — убедиться, что Джермейн ее слушает достаточно внимательно. А достаточно внимательно у Джермейн никак не получалось — все силы уходили на то, чтобы выжить во время этого чтения.
Как видите, наш дом к тому времени стал уже вполне уязвим для вторжения телевидения. Этель никогда не удалось бы заменить бабушке Лидию. Лидия выполняла роль чуткой и благодарной публики, внимающей практически непрестанным бабушкиным суждениям о происходящем, тогда как Этель никак на них не отзывалась — расторопная, но без вдохновения, исполнительная, но без души. Дэн Нидэм понимал: ничто так не заставляет бабушку чувствовать себя старой, как отсутствие живой искорки в Этель; но сколько бы Дэн ни предлагал бабушке заменить Этель кем-нибудь повеселее, бабушка защищала свою горничную с преданностью бульдога. Уилрайты, конечно, снобы, но они никогда не поступали непорядочно; Уилрайты не увольняют своих слуг только из-за того, что эти слуги угрюмы и скучны. Так что Этель осталась у нас, а бабушка старела дальше — старела и все настойчивее искала новых развлечений. Она тоже стала уязвима для вторжения телевидения.
Джермейн, приходившей в ужас, когда бабушка читала ей вслух, — и приходившей в еще больший ужас при мысли о том, чтобы самой почитать что-нибудь бабушке, — стало почти нечего делать, и она попросила расчет. Подобные отставки Уилрайты всегда принимали милостиво, хотя мне было жаль, что Джермейн уходит. Желание, которое она во мне возбуждала, каким бы оно ни казалось мне омерзительным в то время, оставалось для меня ниточкой, ведущей к отцу. Кроме того, похотливые фантазии, навеваемые Джермейн, при всей их порочности, увлекали меня все же больше, чем слушание приемника.
Когда Лидия умерла, а я половину дней и ночей стал проводить у Дэна, бабушка больше не нуждалась в двух горничных. Искать замену Джермейн не было никакой необходимости — Этели ей хватало. И после того, как от нас ушла Джермейн, уже и я стал уязвим для вторжения телевидения.
— ТВОЯ БАБУШКА СОБИРАЕТСЯ КУПИТЬ ТЕЛЕВИЗОР? — удивился Оуэн Мини.
В доме Мини телевизора не было, и у Дэна тоже. Дэн в 1952-м голосовал против Эйзенхауэра и дал себе слово не покупать телевизор, пока Айк будет президентом. Даже у Истмэнов не было телевизора. Дяде Алфреду очень хотелось его иметь, и Ной с Саймоном и Хестер вовсю упрашивали родителей, но в «северный край» в то время еще плохо доходил телесигнал; в Сойере ловились одни помехи, а ставить вышку для антенны тетя Марта не хотела — чтобы не «портить вид», — хотя дядя Алфред так мечтал о телевизоре, что ради качественного сигнала построил бы хоть телебашню, пусть она даже мешала бы низко летящим самолетам.
—У тебя будет телевизор? — изумилась Хестер, разговаривая со мной по телефону из Сойера. — Везет же засранцам! — Ее зависть приятно щекотала нервы.
О том, что будут показывать по телевизору, мы с Оуэном не имели ни малейшего представления. Мы привыкли к фильмам, которые смотрели по субботам на дневных сеансах в обветшалом грейвсендском кинотеатре, называвшемся «Айдахо» — то ли в честь одного из штатов на далеком Западе, то ли в честь известного сорта картошки. В «Айдахо» крутили фильмы про Тарзана, а чаще — киноэпопеи на библейские темы. Мы с Оуэном терпеть их не могли: он считал, что это форменное СВЯТОТАТСТВО, мне же казалось, что это скука смертная. Фильмы про Тарзана Оуэн, впрочем, тоже ругал.
— ВСЕ ВРЕМЯ РАСКАЧИВАЕТСЯ НА ЭТИХ ДУРАЦКИХ ЛИАНАХ — А ОНИ НИКОГДА НЕ ОБРЫВАЮТСЯ. И КАЖДЫЙ РАЗ, КОГДА ОН ПЛАВАЕТ В РЕКЕ ИЛИ ОЗЕРЕ, ТУДА ВЫПУСКАЮТ КРОКОДИЛОВ ИЛИ АЛЛИГАТОРОВ — НА САМОМ ДЕЛЕ, ДУМАЮ, ЭТО ОДИН И ТОТ ЖЕ КРОКОДИЛ. БЕДНУЮ ТВАРЬ СПЕЦИАЛЬНО НАТАСКАЛИ БОРОТЬСЯ С ТАРЗАНОМ. ОН, НАВЕРНОЕ, ОБОЖАЕТ ЭТОГО ТАРЗАНА! И ВСЕ ВРЕМЯ ОДИН И ТОТ ЖЕ СЛОН БЕГАЕТ ПО ЛЕСУ — И ТОТ ЖЕ ЛЕВ, И ТОТ ЖЕ ЛЕОПАРД, ДАЖЕ КАБАН ВСЕ ВРЕМЯ ОДИН И ТОТ ЖЕ! И КАК ТОЛЬКО ДЖЕЙН ТЕРПИТ ЭТОГО ТАРЗАНА? ОН ЖЕ ТАКОЙ ТУПОЙ; ВСЕ ЭТИ ГОДЫ ОН ЖЕНАТ НА ДЖЕЙН И НИКАК НЕ МОЖЕТ НАУЧИТЬСЯ КАК СЛЕДУЕТ ГОВОРИТЬ ПО АНГЛИЙСКИ. КАКОЙ-НИБУДЬ ГЛУПЫЙ ШИМПАНЗЕ И ТО УМНЕЕ! — разорялся Оуэн.
Но что по-настоящему злило Оуэна, так это фильмы про пигмеев; он говорил, что от них у него ВНУТРИ ВСЕ ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ. Его все занимал вопрос, снимаются ли пигмеи в других фильмах. А еще он переживал, что духовые трубки, из которых они стреляют отравленными стрелами, скоро войдут в моду у ПОДРОСТКОВЫХ БАНД.
— Чего-чего? — не понял я. — У каких еще подростковых банд?
— НАПРИМЕР, ГДЕ-НИБУДЬ В БОСТОНЕ, — ответил он.
Мы не знали, чего и ждать от бабушкиного телевизора.
Возможно, в 1954 году фильмы про пигмеев уже показывали в ежедневной программе «Вечерний сеанс», но нам с Оуэном не позволялось смотреть «Вечерний сеанс» еще несколько лет. Никаких других ограничений, касающихся телевизора, бабушка при всей своей любви к труду и распорядку для нас не устанавливала. Я, правда, точно не помню — может, в 1954 году «Вечернего сеанса» вообще не существовало, но суть не в этом: я просто хочу сказать, что бабушка никогда не брала на себя роль цензора; просто она считала, что мы с Оуэном должны ложиться спать в «положенное» время. Сама она смотрела телевизор целыми днями, с утра до вечера; за ужином она перечисляла мне — или Оуэну, Дэну и даже Этель — все глупости, что увидела и услышала за день, а потом выдавала краткий анонс тех нелепостей, что ожидала увидеть во время вечернего просмотра. С одной стороны, она стала сущим рабом телевизора, с другой — выражала презрение почти ко всему, что видела, и энергия этого негодования, возможно, прибавила ей несколько лет жизни. Она презирала телевидение с такой страстью и остроумием, что смотреть телевизор и высказывать суждения по поводу всего происходящего на экране — иногда высказывать непосредственно самому телевизору — стало ее работой.
Все проявления современной культуры, показываемые по телевидению, по мнению бабушки, свидетельствовали о том, как стремительно катится в пропасть целая нация, как беспощадно ухудшается наше психическое и нравственное здоровье, сколь близок и всеобъемлющ наш окончательный упадок. Я больше ни разу не видел, чтобы она читала книги, но она часто на них ссылалась, — словно они остались для нее священными сокровищницами, храмами премудрости, которые телевидение разграбило и бросило.
Мы с Оуэном увидели много неожиданного, но самым неожиданным стало для нас деятельное участие бабушки едва ли не в каждой передаче, которую мы смотрели. В тех редких случаях, когда мы сидели у телевизора без бабушки, нам словно чего-то не хватало. Без бабушкиных непрерывных язвительных замечаний редкая передача могла завоевать наш интерес. Когда мы смотрели телевизор одни, Оуэн постоянно говорил: «МОГУ СЕБЕ ПРЕДСТАВИТЬ, ЧТО БЫ СКАЗАЛА НА ЭТО ТВОЯ БАБУШКА».
Конечно, нет души настолько суровой, чтобы ей не найти в гибели культуры совсем уж ничего занимательного. Даже бабушка умудрилась полюбить одну телепередачу. К моему удивлению, и бабушка и Оуэн стали преданными поклонниками одной и той же программы — для бабушки это была единственная передача, к которой она прониклась совершенно слепой, всепоглощающей любовью; что же касается Оуэна, то эта передача стала его любимой среди тех немногих, что он обожал поначалу.
Яркой личностью, сумевшей покорить язвительные сердца бабушки и Оуэна Мини, был некий пианист, который беззастенчиво работая на потребу публики, искромсал и перемешал Шопена, Моцарта и Дебюсси в одном двух-трехминутном цветистом попурри. Его пальцы, унизанные бриллиантовыми кольцами — одно из них было в форме рояля, так и порхали по клавишам. Иногда он играл на прозрачном, со стеклянной крышкой рояле и любил с гордостью упоминать о сотнях тысяч долларов, что стоили его инструменты, непременно украшенные аляповатыми канделябрами. На заре телевидения он был кумиром из кумиров — по большей части для женщин старше моей бабушки и по крайней мере вполовину менее образованных; и все-таки бабушка и Оуэн Мини влюбились в него по уши. Когда-то он выступал солистом с Чикагским симфоническим оркестром — ему тогда было всего четырнадцать лет, — но сейчас, в свои кудрявые тридцать с небольшим, он гораздо больше внимания уделял внешней эффектности, нежели исполнению. Он носил шубы до пола и расшитые блестками костюмы; он вбухал шестьдесят тысяч долларов в пальто из меха шиншиллы; у него был пиджак, отделанный галунами из золота высшей пробы; он часто надевал смокинг с бриллиантовыми пуговицами-буквами, из которых складывалось его имя.
— ЛИБЕРАЧИ! — вскрикивал Оуэн всякий раз, как видел этого человека на экране. Передачи с ним показывали раз по десять в неделю. Это было какое-то нелепое, смахивающее на павлина создание с медовым женским голосом и такими глубокими ямочками на щеках, словно их нарочно вычеканили специальным молоточком с круглым бойком.
— Пожалуй, я отлучусь на минутку и переоденусь во что-нибудь поэффектнее, — проворкует, бывало, Либерачи, на что бабушка с Оуэном всякий раз просто ревели от восторга, и вскоре он возвращался к своему роялю, сменив блестки на разноцветные перышки.
Либерачи, я думаю, был одним из первых бисексуалов, подготовивших публику к извращенцам вроде Элтона Джона или Боя Джорджа, но я никогда не мог понять, за что он так нравится бабушке с Оуэном. Уж наверняка не за музыку — он исполнял Моцарта в таком разухабистом стиле, что было похоже на арию Мэкки-Ножа. Впрочем, Мэкки-Ножа он тоже иногда играл.
— Он так любит свою маму, — говорила бабушка, заступаясь за Либерачи; и, честно говоря, это было похоже на правду — он не только всячески охал и ахал, рассказывая о своей матери с экрана телевизора, но, как писали в прессе, жил вместе с этой пожилой дамой до тех самых пор, пока та не умерла — аж в 1980-м!
— ОН ДАЛ РАБОТУ СВОЕМУ БРАТУ, — замечал Оуэн. — ХОТЯ МНЕ НЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ДЖОРДЖ ТАКОЙ УЖ ТАЛАНТЛИВЫЙ.
Да, действительно, Джордж, молчаливый брат Либерачи, довольно долго выступал его партнером в этих представлениях, пока не ушел с экрана, чтобы стать хранителем Музея Либерачи в Лас-Вегасе, где и умер в 1983-м. Но с чего Оуэн взял, что сам Либерачи ТАКОЙ УЖ ТАЛАНТЛИВЫЙ? По мне, так главным его талантом было умение естественно и непринужденно развлекаться — и еще он мог от души валять дурака. Но бабушка с Оуэном прямо заходились от счастья, совсем как престарелые истерички с голубыми волосами — зрительницы в телестудии, особенно когда этот знаменитый шут гороховый спрыгивал со сцены в публику и танцевал со своими поклонницами.
— Он правда любит стариков! — восхищалась бабушка.
— ОН БЫ НИКОГДА НИКОГО НЕ СМОГ ОБИДЕТЬ! — благоговейно вздыхал Оуэн Мини.
Я тогда думал, что Либерачи педик, но потом один обозреватель из лондонской газеты, который сболтнул что-то подобное насчет сексуальных предпочтений Либерачи, проиграл в суде дело о клевете. (Это произошло в 1959 году; Либерачи, стоя у барьера для свидетельских показаний, заявил, что он противник гомосексуализма. Я помню, как тогда радовались Оуэн с бабушкой.)
Таким образом, моя радость по поводу телевизора, появившегося в доме 80 на Центральной, несколько омрачалась непостижимой любовью бабушки и Оуэна Мини к Либерачи. Я не разделял их безрассудного поклонения этой феноменальной дешевке — мама в жизни бы не стала подпевать Либерачи! — и, как обычно в таких случаях, я делился своими критическими соображениями с Дэном.
Неприятности Дэн Нидэм воспринимал творчески, а часто даже находил в них свои плюсы. Многие преподаватели, даже в лучших школах, — на самом деле замаскированные неудачники; это ленивые мужчины и женщины, чей скудный авторитет может утвердиться лишь за счет подростков. Но Дэн был не из таких. Мне теперь не узнать, намеревался ли он всю жизнь проработать в Грейвсендской академии в то время, когда влюбился в мою маму и потом женился на ней; но маму он потерял, и в ответ на эту несправедливость решил целиком посвятить себя тому, чтобы в деле воспитания «всесторонне развитого юношества» превзойти даже задачу, высокопарно декларированную в учебном плане Грейвсендской академии, где под определением «всесторонне развитое юношество» подразумевался итог четырехлетней программы обучения. Дэн стал одним из лучших преподавателей, каких только можно найти в подготовительной школе. Он не просто был прекрасным и вдохновенным учителем, он к тому же понимал, что быть молодым — нелегкая задача, что подросткам приходится гораздо труднее, чем взрослым, — мнение, не очень-то распространенное среди взрослых, а среди преподавателей частных школ и вовсе большая редкость; эти обычно видят в своих подопечных лишь заносчивых хамов из богатеньких семей, избалованных разгильдяев, по которым плачет розга. Дэн Нидэм, конечно, много раз сталкивался в Грейвсендской академии с избалованными разгильдяями, по которым плачет розга; и однако же он относился ко всем, кто моложе двадцати, с большим сочувствием, нежели к своим ровесникам и тем, кто старше, — хотя, надо заметить, он сочувствовал и пожилым, они, по его мнению, мучительно переживают второй подростковый период и, подобно мальчишкам в Академии, нуждаются в заботе.
— Твоя бабушка стареет, — втолковывал мне Дэн. — Она перенесла такие утраты — муж, потом твоя мама. И Лидия, пожалуй, была ее самой близкой подругой, хотя ни твоя бабушка, ни сама Лидия этого не сознавали. Из Этель, между нами, такой же собеседник, как из пожарного насоса. Если бабушка любит Либерачи, не осуждай ее за это. Не будь таким снобом! Если кто-то в состоянии сделать ее немного счастливее, этому надо только радоваться.
Ну ладно, в бабушкином возрасте обожать Либерачи, в общем-то, простительно, а вот то, что Оуэну тоже нравится эта самодовольная ухмылка во всю клавиатуру, по моему тогдашнему разумению, не лезло ни в какие ворота.
— Оуэн считает себя таким умным, что мне аж тошно, — сказал я Дэну. — Если он такой умный, то как ему — в его возрасте — может нравиться этот Либерачи?
— Оуэн и вправду умен, — ответил Дэн. — Он даже умнее, чем ему кажется. Но он не от мира сего. Одному Богу известно, с какими ужасными предрассудками и суевериями он сталкивается дома. Отец у него человек темный, и никто не знает, как далеко зашло душевное расстройство его матери, — она ведь в таком состоянии, что можно только догадываться, как далеко зашло ее безумие. Может, Оуэн так любит Либерачи потому, что Либерачи никогда не мог бы появиться в Грейвсенде. Почему Оуэн думает, что ему так понравится в Сойере? — спросил меня Дэн и сам же ответил: — Потому что он ни разу там не был.
Здесь, я думаю, Дэн был прав; однако его объяснения насчет Оуэна всегда представлялись мне какими-то чересчур уж стройными. Когда я сказал Дэну, что Оуэн твердо убежден, будто видел точную дату собственной смерти, — но назвать мне этот день отказался, — Дэн тут же ловко подверстал мой пример в один ряд к суевериям, которыми Оуэн обязан родителям. Я же не мог отделаться от мысли, что Оуэн — человек куда более творческий и самостоятельный, чем это выходит по теории Дэна.
При том, что Дэн был одним из самых одаренных и неутомимо-самоотверженных преподавателей Академии, его искренняя увлеченность воспитанием «всесторонне развитого юношества», скорее всего, не давала ему разглядеть всех недостатков нашей школы, и особенно недостатков многих весьма посредственных преподавателей и персонала администрации. Дэн верил, что Грейвсендская академия может спасти кого угодно; Оуэну, мол, нужно лишь дотянуть до того возраста, когда он сможет туда поступить. Его от природы острый ум окрепнет, когда парень столкнется с нелегкими учебными задачами, а все суеверия развеются, после того как он хоть немного пообщается с более приземленными сокурсниками. Подобно многим преданным своему делу педагогам, Дэн Нидэм возвел образование в культ; Оуэну Мини якобы просто недостает социального и интеллектуального стимула, а это может дать хорошая школа. Дэн был уверен, что Грейвсендская академия начисто смоет с Оуэна все пещерные предрассудки, что появились у него под влиянием родителей, — как океан у Кабаньей Головы смывал с него гранитную пыль.
Тетя Марта и дядя Алфред считали дни до того, когда Ноя с Саймоном наконец можно будет отдать в Грейвсендскую академию. Точно так же, как и Дэн, Истмэны свято верили в чудотворную силу хорошей частной школы — в ее способность спасти этих двух хулиганов от обычной участи парней из городков «северного края»: от сумасшедшей езды под пивными парами по проселочным дорогам, да еще с девицами на заднем сиденье — теми, что обычно околачиваются на загородных автостоянках и, словно сговорившись, беременеют, не успев закончить школу. Как многих мальчишек, которых отдают в частные школы, моих братьев Ноя и Саймона распирали порывы до того необузданные, что ни дома, ни по соседству никто не знал покоя; их занозистые натуры остро нуждались в шлифовке. Все кругом надеялись, что строгие требования хорошей школы окажут на Ноя с Саймоном желаемое усмиряющее воздействие — ведь в Грейвсендской академии на них обрушится целая громадная дополнительная нагрузка и уйма немыслимых ограничений. Даже один объем домашних заданий — не говоря уже об их трудности — будет выматывать их до предела, а ведь все знают, что уставшие мальчишки уже не так опасны. Унылый повседневный распорядок, строгие предписания насчет одежды, правила, разрешающие только очень редкие встречи с женским полом, да и то под пристальным наблюдением взрослых, — все это, несомненно, облагородит Ноя с Саймоном. Почему тетя Марта и дядя Алфред не так стремились облагородить Хестер, остается для меня загадкой до сих пор.
То, что в Грейвсендскую академию тогда не принимали девочек, не могло повлиять на решение Истмэнов отдавать или не отдавать Хестер в частную школу. Кругом было полно частных школ для девочек, а Хестер уж никак не меньше, чем Ною с Саймоном, нужно было избавиться от необузданных порывов — как, впрочем, и от распространенных в поселке «северного края» обычаев ее пола. Но пока все мы — и Ной, и Саймон, и мы с Оуэном — ждали, когда же наконец дорастем до Академии, Хестер успела здорово обидеться, поняв, что ее спасать родители не планируют. Их мнение, будто она не нуждается в спасении, несомненно, задевало ее; а еще обиднее, если мои тетя с дядей решили, будто ее уже ничто не спасет.
— КАК БЫ ТО НИ БЫЛО, — сказал как-то Оуэн Мини, — ИМЕННО ТОГДА ХЕСТЕР ВСТУПИЛА НА ТРОПУ ВОЙНЫ.
— Какую еще «тропу войны»? — недоуменно переспросила бабушка; однако мы с Оуэном старались в ее присутствии Хестер не обсуждать.
Благодаря Либерачи Оуэн и бабушка с некоторых пор по-новому привязались друг к другу; они также часто смотрели вместе старые картины и вдохновляли друг друга на постоянные замечания по ходу действия. Именно эти Оуэновы замечания, не уступавшие в колкости и сочности бабушкиным, как раз и заслужили ее признание и полное согласие с тем, что ему прямая дорога в Грейвсендскую академию.
— Ну-ка, что ты там имел в виду, когда говорил, что «может, еще и не пойдешь» в Академию? — спросила его бабушка.
— НУ, ВООБЩЕ-ТО, Я ЗНАЮ, ЧТО МЕНЯ ПРИМУТ, И ЗНАЮ, ЧТО ПОЛУЧУ ПОЛНУЮ СТИПЕНДИЮ, — сказал Оуэн.
— Ну еще бы, разумеется получишь! — воскликнула бабушка.
— НО У МЕНЯ ВЕДЬ НЕТ ПОДХОДЯЩЕЙ ОДЕЖДЫ, — пояснил Оуэн. — ВСЕ ЭТИ ФОРМЕННЫЕ ПИДЖАКИ И ГАЛСТУКИ, И ПАРАДНЫЕ РУБАШКИ, И ТУФЛИ…
— Ты хочешь сказать, что такая одежда не бывает твоего размера? — спросила бабушка. — Ерунда! Надо просто знать, в каких магазинах покупать.
— Я ХОЧУ СКАЗАТЬ, ЧТО МОИМ РОДИТЕЛЯМ НЕ ПО КАРМАНУ ТАКАЯ ОДЕЖДА, ВОТ И ВСЕ, — ответил Оуэн.
Мы смотрели старый кинофильм Алана Лэдда в «Вечернем сеансе». Он назывался «Свидание с опасностью», и Оуэну показалось нелепым, что все мужчины в городе Гэри, штат Индиана, поголовно носят костюмы и шляпы.
— Здесь раньше тоже так одевались, — заметила бабушка; хотя, наверное, в «Гранитном карьере Мини» так не одевались никогда.
Джек Уэбб, еще до того, как сыграл хорошего полицейского в «Облаве», снялся в «Свидании с опасностью» в роли негодяя. Помимо прочих своих подвигов он пытался прикончить монашенку, отчего у Оуэна внутри что-то переворачивалось.
Бабушку от этого фильма тоже передергивало: ей вспомнилось, как она смотрела его в «Айдахо»в 1951-м — вместе с моей мамой.
— С монашенкой все обойдется, Оуэн, — успокоила она.
— У МЕНЯ НЕ ОТТОГО ВСЕ ВНУТРИ ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ, ЧТО ЕЕ МОГУТ УБИТЬ, — возразил Оуэн, — А ОТ ТОГО, ЧТО СУЩЕСТВУЮТ МОНАХИНИ — ВООБЩЕ.
— Я понимаю, что ты имеешь в виду, — кивнула бабушка; к католикам она и сама относилась настороженно.
— А СКОЛЬКО ЭТО МОГЛО БЫ СТОИТЬ — ПАРА КОСТЮМОВ, И ПАРА ПИДЖАКОВ, И НЕСКОЛЬКО ПАР ВЫХОДНЫХ БРЮК, РУБАШЕК, ГАЛСТУКОВ И ТУФЕЛЬ — В ОБЩЕМ, ВСЕ, ЧТО ПОЛАГАЕТСЯ?
— Я возьму тебя с собой в магазин, — сказала бабушка. — А сколько это будет стоить — моя забота. Остальным об этом знать не обязательно.
— МОЖЕТ БЫТЬ, С МОИМИ РАЗМЕРАМИ ЭТО ВЫЙДЕТ НЕ ТАК ДОРОГО, — вздохнул Оуэн.
Таким образом — даже оставшись без моей мамы и ее уговоров — Оуэн Мини согласился на Грейвсендскую академию. В Академии тоже были согласны. Его бы приняли даже без рекомендации Дэна Нидэма и полную стипендию тоже дали бы — Оуэн совершенно очевидно нуждался в стипендии, к тому же неполную среднюю школу он закончил круглым отличником. Незадача возникла в другом: хотя Дэн Нидэм и усыновил меня по всем правилам, после чего я, как сын преподавателя, мог пользоваться преимуществом при поступлении, меня в Академию принимать не очень-то хотели. Мои результаты по окончании средней школы были до того скромными, что члены приемной комиссии советовали Дэну отдать меня в девятый класс обычной школы. В девятый же класс Академии меня готовы были принять только на следующий год — дескать, мне будет легче приноровиться к программе на материале, который я уже проходил.
Я всегда знал, что неважно учусь; а потому почувствовал не столько удар по самолюбию, сколько горечь при мысли о том, что теперь отстану от Оуэна — мы будем в разных классах и аттестаты получим не в один год. Существовало и еще одно, более практическое соображение: выходило так, что в последний, самый серьезный учебный год Оуэна не окажется рядом, когда мне будет нужна его помощь. А ведь он обещал моей маме, что всегда будет помогать мне с домашними заданиями.
И вот, не дожидаясь, когда бабушка отправится с ним покупать одежду для Академии, Оуэн объявил, что тоже пойдет в девятый класс грейвсендской средней школы. Он останется со мной и поступит в Академию в следующем году — при том, что он мог бы вообще перескочить через класс, он добровольно вызвался пройти девятый класс два раза вместе со мной! Дэн убедил членов приемной комиссии, что, хотя Оуэн более чем подготовлен для учебы в Академии уже сейчас, для него тоже было бы полезно повторить один учебный год и в девятом классе быть старше сокурсников — «потому что физически он еще недостаточно окреп», как пояснил Дэн. Естественно, когда члены комиссии увидели Оуэна, они тут же согласились с Дэном — откуда им было знать, что, став на год старше, Оуэн вовсе не обязательно за год станет больше.
Дэн с бабушкой были совершенно растроганы преданностью Оуэна; Хестер, конечно, тут же назвала его поступок «педиковатым»; я же любил Оуэна и был благодарен ему за самопожертвование — но в глубине души негодовал, что он имеет надо мной такую власть.
— НЕ БЕРИ В ГОЛОВУ, — сказал он. — МЫ ЧТО, НЕ ДРУЗЬЯ? А ДРУЗЬЯ НА ТО И ЕСТЬ! Я НИКОГДА ТЕБЯ НЕ БРОШУ.
Торонто, 5 февраля 1987 года — вчера умер Либерачи; ему было шестьдесят семь. Поклонники устроили всенощное бдение с зажженными свечами у его особняка в Палм-Спрингс, где когда-то располагался монастырь. Интересно, а от такого у Оуэна ничего не перевернулось бы внутри? Либерачи пересмотрел свое былое неприятие гомосексуализма. «Если вам нравится — трахайтесь хоть с цыплятами, имеете полное право», — сказал он как-то раз. Однако, когда в 1982-м стало известно о некоем судебном иске насчет денежной компенсации, Либерачи опроверг слухи, будто он платил за сексуальные услуги наемному любовнику — своему бывшему камердинеру и шоферу, жившему у него в доме. Дело тогда уладили без суда. Менеджер Либерачи отрицал, будто артист умер от СПИДа; а похудел он незадолго до смерти, дескать, потому, что сидел на арбузной диете.
Интересно, а что бы сказали насчет этого моя бабушка с Оуэном Мини?
— ЛИБЕРАЧИ! — воскликнул бы Оуэн. — ДА КТО Ж В ТАКОЕ ПОВЕРИТ? ЛИБЕРАЧИ! УМЕР ОТ АРБУЗОВ!
Мои двоюродные братья с сестрой впервые увидели бабушкин телевизор в доме 80 на Центральной, лишь когда приехали в Грейвсенд на День благодарения в 1954-м. Ной в ту осень начал учиться в Академии, так что иногда по выходным мы смотрели телевизор вместе с ним и Оуэном. Однако ни одно суждение о современной нам культуре не выглядело полным без автоматического одобрения Саймоном любых мыслимых видов развлечения и такого же автоматического неодобрения Хестер.
— Клево! — говорил Саймон. Так он отзывался, например, о Либерачи.
— Дерьмо это все! — выдавала Хестер. — Пока все не будет цветным, и чтобы цвет как настоящий, телевизор вообще смотреть незачем.
Однако энергия, с которой бабушка постоянно ругала почти все, что видела на экране, впечатляла Хестер, и она всеми силами стремилась подражать бабушке — потому что ведь даже «дерьмо» стоит смотреть, когда есть возможность уточнить, какое именно дерьмо.
Все соглашались, что старые картины, которые крутят по телевизору, куда интереснее, чем современные телепередачи; и все же, по мнению Хестер, фильмы отбирают для показа уж слишком «доисторические». Бабушка любила именно старые фильмы, она говорила: «Чем старее, тем лучше!»; но в то же время многие знаменитые актеры ей не нравились. После показа «Капитана Блада» она заявила, что у Эррола Флинна «вместо мозгов одни мускулы». Хестер считала, что у Оливии де Хэвил-ленд «глаза как у коровы»; а Оуэн высказался в том духе, что фильмы про пиратов все на один лад.
— ЭТИ ИХ ДУРАЦКИЕ ПОЕДИНКИ НА ШПАГАХ! — возмущался он. — А ПОСМОТРИ, ВО ЧТО ОНИ ОДЕТЫ! НУ ЕСЛИ ТЫ СОБИРАЕШЬСЯ ДРАТЬСЯ НА ШПАГАХ, ЭТО ЖЕ ГЛУПО НАРЯЖАТЬСЯ В ТАКИЕ БОЛЬШИЕ И ПЫШНЫЕ СОРОЧКИ — ВСЕ РАВНО ТЕБЕ ЕЕ ПОРЕЖУТ В КЛОЧКИ!
Бабушка ворчала, мол, никто не удосуживается подбирать фильмы так, чтобы они хотя бы подходили ко времени года. Кто додумался показывать «Это случается каждой весной» в ноябре? В День благодарения никому и в голову не придет вспоминать о бейсболе, а «Это случается каждой весной» — фильм на бейсбольную тему, но до того тупой, что даже напоминал мне о маминой смерти — хоть смотри его каждый вечер. Там Рэй Милланд играет профессора колледжа, который открыл химическое вещество, отталкивающее дерево, и стал после этого звездой бейсбола; разве подобный бред может напомнить о чем-то настоящем?
— Интересно, а кто вообще выдумывает подобные сюжеты? — спросила бабушка.
— Долболобы, — выдала Хестер, неустанно пополнявшая свой словарный запас.
Начался ли процесс спасения Ноя от него самого, понять было трудно. Вот уж кто посмирнел, так это Саймон — видимо, отвык от Ноя почти за целую осень, и мгновенное возобновление жестоких противоборств с братом слегка оглушило его. Ной испытывал нешуточные трудности в учебе, и Дэн Нидэм несколько раз подолгу и откровенно беседовал с дядей Алфредом и тетей Мартой. Истмэны решили, что Ной переутомился и потому им лучше всем вместе провести рождественские каникулы на каком-нибудь курорте в Карибском море.
— В РАССЛАБЛЯЮЩИХ ДЕКОРАЦИЯХ «КАПИТАНА БЛАДА», — констатировал Оуэн.
Он расстроился, узнав, что Истмэны собираются встретить Рождество на Карибском море. Так от него уплыла очередная возможность съездить в Сойер.
После Дня благодарения он впал в угнетенное состояние и, как и я, все время думал о Хестер. В субботу мы ходили в «Айдахо» на сдвоенный сеанс за обычную плату: показывали «Сокровище Золотого Кондора», где Корнел Уайлд в роли лихого француза восемнадцатого века разыскивает драгоценности, спрятанные в Гватемале индейцами майя, и «Барабанный бой», где Алан Лэдд играет ковбоя, а Одри Долтон — индианку. Под эти увлекательные истории о древних сокровищах и ритуалах со сниманием скальпов мы с Оуэном еще раз удостоверились, что живем в скучное время — что настоящие приключения могли происходить лишь где-то далеко и очень давно. «Тарзан» вполне подтверждал эту мысль, как, впрочем, и ужасные эпопеи на библейские темы. Последние, вдобавок к впечатлениям Оуэна от рождественских утренников, придали еще больше угрюмости и замкнутости тому образу, что с недавних пор он стал являть свету в церкви Христа.
Узнав, что Виггинам понравился фильм «Багряница», Оуэн окончательно решил: независимо от того, доведется ему когда-нибудь поехать в Сойер или нет, участвовать в рождественских мероприятиях он больше не будет никогда. Виггинов, я уверен, решение Оуэна не сильно расстроило, но сам он так и остался неумолим насчет эпопей на библейские темы вообще и насчет «Багряницы» в частности. Хотя ему казалось, что Джин Симмонс «КРАСИВАЯ, КАК ХЕСТЕР», — он считал также, что Одри Долтон в «Барабанном бое» «ПОХОЖА НА ХЕСТЕР, ЕСЛИ БЫ ХЕСТЕР БЫЛА ИНДИАНКОЙ». Честно говоря, иного сходства, кроме того, что у всех трех темные волосы, я углядеть не мог.
Справедливости ради стоит заметить, что «Багряница», которую мы, как обычно, смотрели в «Айдахо» в одну из суббот, поразила нас совершенно по-особенному. Со дня маминой смерти тогда не прошло еще и года, и нам с Оуэном не очень-то приятно было видеть, как Ричард Бертон и Джин Симмонс шагают навстречу собственной смерти с такой радостью. Мало того, они как будто уходят из фильма и из самой жизни прямо на небо! Это возмущало больше всего. Ричард Бертон играет римского трибуна, который обращается в христианство после распятия Христа; Бертон с Джин Симмонс по очереди выхватывают друг у друга ту самую багряницу, в которую одевали Христа.
— НАДО ЖЕ, ПОДНЯЛИ СВИСТОПЛЯСКУ ИЗ-ЗА ТРЯПКИ! — говорил Оуэн. — ЭТО ТАК В ДУХЕ КАТОЛИКОВ, — добавлял он, — ВОЗВОДИТЬ В КУЛЬТ ПРЕДМЕТ.
Оуэн никогда не упускал случая высказаться на больную для него тему: «Католики и их поклонение ПРЕДМЕТАМ». Однако мне была хорошо известна склонность Оуэна коллекционировать предметы, которые он сам, на свой собственный лад, возводил в разряд святынь: вспомнить хотя бы когти моего броненосца. Из всех предметов, что встречались в Грейвсенде, наибольшее презрение у Оуэна вызывала каменная статуя Марии Магдалины, легендарной проститутки, вставшей на путь добродетели, — она охраняла игровую площадку приходской школы Святого Михаила. Статуя в человеческий рост стояла в обрамлении какой-то бессмысленной арки из бетона — бессмысленной потому, что арка никуда не вела — как ворота без дороги, как дверь без дома. Арка (как и Мария Магдалина) смотрела на изрытую колдобинами асфальтовую игровую площадку школьного двора — поверхность слишком неровную, чтобы вести по ней баскетбольный мяч; с погнутых, изъеденных ржавчиной колец кто-то давным-давно посрывал сетки, а разметочные линии стерлись и смешались с песком.
В выходные и каникулы игровая площадка оставалась совершенно пустынной; она использовалась исключительно в учебные дни, да и то только во время перемен, когда по ней слонялись ученики приходской школы—к спортивным играм их не особенно тянуло. Суровый взгляд Марии Магдалины осуждал их; ее бывшая профессия и произошедшая затем в Марии Магдалине резкая перемена их смущали. Если площадка являла собой картину упадка и запустения, то саму статую отмывали и белили каждую весну, и в самые серые и пасмурные дни — даже несмотря на появлявшиеся на ней то тут, то там пятнышки птичьего помета и оскверняющие надписи — Мария Магдалина поглощала и испускала больше света, чем любой другой предмет или человеческое существо в школе Святого Михаила.
Оуэн воспринимал эту школу как тюрьму, в которую едва не угодил; ведь, если бы его родители не ОТРЕКЛИСЬ от католичества, не миновать Оуэну школы Святого Михаила. На всем тут лежала мрачная печать исправительного заведения, и жизнь здесь была размечена звуками, доносившимися с бензозаправочной станции неподалеку, — звонками, что возвещали о подъезжающих и отъезжающих автомобилях, тиканьем бензонасосов и разноголосым позвякиванием инструментов в смотровых ямах.
Но над всей этой нечестивой и непригодной для учебы территорией стояла на страже каменная Мария Магдалина. Иногда казалось, будто, расположившись под своей странной бетонной аркой, Магдалина на самом деле присматривает за каким-то причудливым барбекю, а иногда она напоминала вратаря, застывшего в напряжении в воротах.
Разумеется, ни один католик не запустил бы в нее мячом, шайбой или каким-нибудь другим снарядом; если такое искушение когда и закрадывалось в души школьников, то угрюмое и недремлющее присутствие монахинь тут же его отгоняло. Хотя католическая церковь Грейвсенда находилась на другом конце города, обшарпанный домик, где жили монахини и некоторые учителя школы Святого Михаила, стоял, на манер караульного помещения, на углу площадки, и оттуда сама Мария Магдалина и все подходы к ней просматривались как на ладони. Стоило проходящему мимо протестанту показать статуе какой-нибудь неприличный жест, как бдительные монахини, похожие на злобных каркающих ворон, тут же выскакивали из своей караулки в развевающихся черных одеяниях. Оуэн монахинь боялся.
— ОНИ КАКИЕ-ТО НЕЕСТЕСТВЕННЫЕ, — говорил он; но что может быть НЕЕСТЕСТВЕННЕЕ, чем скрипучий фальцет Гранитной Мыши или этот властный облик, так не соответствующий крошечному росту?
Каждую осень каштаны между Тэн-лейн и Гарфилд-стрит производили на свет множество гладких и твердых темно-коричневых снарядов, и наши с Оуэном карманы неизменно оказывались набиты ими, когда мы проходили мимо статуи Марии Магдалины. Несмотря на свой страх перед монахинями, Оуэн не мог устоять перед такой соблазнительной мишенью, какую представляла собой «святая вратариха». Стрелок из меня был более меткий, но зато Оуэн швырял свои каштаны с большей ожесточенностью. Наши снаряды почти не оставляли следов ни на длинном, до пят, балахоне Марии Магдалины, ни на ее постном белоснежном лице, ни на раскрытых ладонях, протянутых в немой мольбе. И тем не менее монахини с яростью, объяснимой лишь в категориях религиозного преследования, бросались за нами в беспорядочную погоню, вереща на ходу, словно летучие мыши, потревоженные солнечным светом, — нам с Оуэном убежать от них ничего не стоило.
— ПИНГВИНИХИ! — кричал Оуэн на бегу.
Монашенок все называли пингвинихами. Мы пробегали по Касс-стрит к железнодорожным путям, а потом вдоль путей к выезду из города. По дороге к Мейден-Хиллу или к карьерам мы пробегали мимо фермы Форт-Рок и швыряли оставшимися у нас каштанами в мирно пасущихся черных коров ангусской породы. Несмотря на свои угрожающие размеры и лиловые губы и языки, словно налившиеся кровью от ярости, «ангуски» никогда не гонялись за нами с таким пылом, как «пингвинихи» — те обычно преследовали нас до самой Касс-стрит.
А каждую весну болотце между Тэн-лейн и Гарфилд-стрит производило на свет множество головастиков и жаб. Кто не слыхал, что в определенном возрасте мальчишки делаются жестокими? Мы наполняли жестянки из-под теннисных мячей головастиками и под покровом темноты вываливали их прямо на ноги Марии Магдалине. Головастики — те, что не успевали быстро превратиться в жаб, — высыхали и погибали. Мы даже убивали жаб, и без зазрения совести клали их изуродованные тушки в воздетые к небу ладони «святой вратарихи», и размазывали по всей статуе водянистые внутренности. Прости нас, Господи! Мы занимались этой мелкой уголовщиной всего пару лет, пока Грейвсендская академия не спасла нас от нас самих.
Весной 57-го Оуэн нанес беззащитной болотной живности Грейвсенда и Марии Магдалине особенно ощутимый урон. Как раз перед Пасхой мы ходили в «Айдахо», где с трудом досидели до конца «Десяти заповедей» Сесила Б. Де Милла. Это картина о жизни Моисея с Чарлтоном Хестоном в главной роли — он там то и дело меняет костюм и носит совершенно потрясающие прически.
— ОЧЕРЕДНЫЕ МУЖСКИЕ СОСКИ, — сказал Оуэн. И вправду, там не только Чарлтон Хестон, но еще и Юл Бриннер, и Джон Дерек, и даже Эдвард Робинсон — все выставляют напоказ свои соски.
То, что в «Айдахо» решили показать «Десять заповедей» перед самой Пасхой, лишний раз доказывало, что почти ни у кого в увеселительном бизнесе не хватает соображения, чтобы, как сказала моя бабушка, подбирать фильмы хотя бы ко времени года: это ведь оскорбительно, когда в канун Страстей Господних и последующего Воскресения вам показывают фильм об исходе Избранного народа — ПОКАЗЫВАЮТ ВЕСЬ ЭТОТ ВЕТХОЗАВЕТНЫЙ БАЛАГАН, КОГДА НАМ СЛЕДУЕТ ДУМАТЬ ОБ ИИСУСЕ, как сказал Оуэн. Его особенно возмутило, как в кино изобразили разделение Красного моря.
— НЕЛЬЗЯ ВОТ ТАК ЗАПРОСТО ВЗЯТЬ И ПОКАЗАТЬ ЧУДО! — возмущался он. — ЧУДО НЕ ДОКАЖЕШЬ — НАДО ПРОСТО ВЕРИТЬ В НЕГО! ЕСЛИ КРАСНОЕ МОРЕ И ВПРАВДУ РАЗДЕЛИЛОСЬ, ЭТО ВЫГЛЯДЕЛО СОВСЕМ НЕ ТАК ЭТО ДОЛЖНО БЫТЬ ВООБЩЕ НИ НА ЧТО НЕ ПОХОЖЕ — ТАКУЮ КАРТИНУ ДАЖЕ ПРЕДСТАВИТЬ СЕБЕ НЕВОЗМОЖНО!
Однако в своем гневе он был непоследователен. Пусть «Десять заповедей» и вправду разозлили его, но зачем вымещать зло на Марии Магдалине и на кучке жаб и головастиков?
В те несколько лет до поступления в Грейвсендскую академию наше с Оуэном образование сводилось в основном к тому, что мы видели в кинотеатре «Айдахо» и по бабушкиному телевизору. Кто не получил в свое время аналогичного «образования»? Кто посмел бы обвинить Оуэна в подобной реакции на «Десять заповедей»? Да любая реакция лучше, чем поверить в эту чушь!
Если такое дурацкое кино, как «Десять заповедей», заставило Оуэна убивать жаб, швыряя их изо всей силы в Марию Магдалину, то захватывающая игра Бетти Дэвис в «Мрачной победе» внушила Оуэну, будто у него тоже опухоль мозга.
Фильм начинается с того, что Бетти Дэвис обречена, но не знает об этом. Ее врач и лучшая подруга ничего ей не говорят.
— ОНИ ДОЛЖНЫ СКАЗАТЬ ЕЙ НЕМЕДЛЕННО! — встревоженно выпалил Оуэн. Врача играет Джордж Брент.
— Он все равно уже ничем ей не поможет, — отметила бабушка.
Хамфри Богарт играет конюха и говорит с ирландским акцентом. Было Рождество 56-го, и мы смотрели этот фильм, снятый в 39-м. Бабушка тогда впервые разрешила нам смотреть «Вечерний сеанс» — мне, во всяком случае, кажется, что это был «Вечерний сеанс». После какого-то часа — или просто когда бабушка уже начинала клевать носом — она называла «Вечерним сеансом» любую передачу, шедшую по телевизору. Ей стало нас жалко, потому что Истмэны снова решили провести Рождество на Карибском море. Сойер для меня все больше становился ускользающим счастьем — а для Оуэна он превращался в несбыточную мечту.
— Пожалуй, Хамфри Богарт мог бы получше выучиться ирландскому акценту, — проворчала бабушка.
Дэн Нидэм заявил, что не дал бы Джорджу Бренту роли ни в одной своей постановке; Оуэн высказался в том смысле, что мистер Фиш сыграл бы этого врача гораздо убедительнее, а бабушка возразила, что «в роли мужа Бетти Дэвис мистеру Фишу пришлось бы попотеть» (доктор в конце концов становится мужем героини).
— В роли мужа Бетти Дэвис любому пришлось бы попотеть, — заметил Дэн.
Оуэну показалось слишком жестоким, что Бетти Дэвис самой приходится узнавать о надвигающейся смерти; впрочем, «Мрачная победа» — фильм из тех, что берут на себя смелость учить, как надо умирать. Зритель видит, с каким достоинством Бетти Дэвис принимает свою участь; она вместе с Джорджем Брентом переезжает в Вермонт, где занимается своим садом — и одновременно совершенно спокойно и даже весело ждет того мгновения, когда внезапно наступит темнота и все закончится.
— ЭТО ТАК ПЕЧАЛЬНО! — восклицал Оуэн. — КАК ЖЕ ОНА МОЖЕТ НЕ ДУМАТЬ ОБ ЭТОМ?
Рональд Рейган играет вялого молодого пьяницу.
— Ей бы лучше выйти замуж за него, — заметила бабушка. — Она умирает, а он уже мертвец.
Оуэн сказал, что симптомы неизлечимой опухоли Бетти Дэвис ему знакомы.
— Оуэн, у тебя нет опухоли мозга, успокойся, — сказал Дэн Нидэм.
— У Бетти Дэвис ее тоже нет! — заметила бабушка. — А вот у Рональда Рейгана, по-моему, есть.
— И у Джорджа Брента, наверное, тоже есть, — сказал Дэн.
— ПОМНИТЕ ТО МЕСТО, ГДЕ У НЕЕ ТУМАНИТСЯ В ГЛАЗАХ? — спросил Оуэн. — НУ ВОТ, У МЕНЯ ИНОГДА ТОЖЕ ТУМАНИТСЯ — ТОЧНО КАК У БЕТТИ ДЭВИС!
— Тебе надо бы проверить зрение, Оуэн, — посоветовала бабушка.
— У тебя нет опухоли мозга! — повторил Дэн Нидэм.
— НО ЧТО-ТО У МЕНЯ ТОЧНО ЕСТЬ, — не унимался Оуэн Мини.
Кроме сидения перед экраном телевизора, мы с Оуэном провели немало вечеров за кулисами грейвсендского любительского театра. Но за представлением мы наблюдали редко; мы наблюдали за зрителями — мысленно заполняли открытую трибуну бейсбольного стадиона публикой, пришедшей посмотреть ту самую игру Малой лиги летом 53-го года. И надо сказать, трибуна потихоньку заполнялась. У нас не было никаких сомнений насчет того, где расположились Кенморы или, скажем, Даулинги; а вот мое предположение, что Морин Эрли и Кэролайн О'Дэй сидели в верхнем ряду, Оуэн стал оспаривать — он ВИДЕЛ их почти в самом низу. Еще мы не могли сойтись во мнении насчет Бринкер-Смитов.
— АНГЛИЧАНЕ НИКОГДА НЕ СМОТРЯТ БЕЙСБОЛ, — заявил Оуэн.
Но у меня был глаз на легендарные прелести Джинджер Бринкер-Смит, и я спорил: она сидела на трибуне, и я сам ее видел.
— ЕСЛИ БЫ ДАЖЕ ОНА ТАМ И БЫЛА, В ТО ЛЕТО ТЫ БЫ ЕЕ НЕ ЗАМЕТИЛ, ЭТО Я ТЕБЕ ГОВОРЮ, — уверял Оуэн. — ТЫ БЫЛ СОВСЕМ МАЛЕНЬКИЙ. А ОНА ТОГДА ТОЛЬКО-ТОЛЬКО РОДИЛА СВОИХ ДВОЙНЯШЕК! ОНА ЖЕ НА КВАШНЮ БЫЛА ПОХОЖА!
Я дал понять Оуэну, что он просто с предубеждением относится к Бринкер-Смитам, с тех пор как его контузило их неистовой любовной игрой; в остальном у нас не было разногласий насчет того, кто присутствовал тогда на игре и где сидел. Почтарь Моррисон, вне всяких сомнений, бейсбол никогда не смотрел, да и бедная миссис Меррил — несмотря на то что бейсбольный сезон наверняка вызывал у нее самые приятные воспоминания о ее вечно солнечной родной Калифорнии — отнюдь не слыла болельщицей. У нас имелись некоторые сомнения насчет преподобного мистера Меррила; в конце концов мы решили, что вряд ли он там был, — мы редко видели, чтобы он появлялся где-нибудь без жены. Сошлись мы и в том, что Виггинов тогда тоже не было; вообще-то Виггины часто приходили на матчи, однако всегда с таким животным восторгом реагировали на каждую подачу, что, будь они на трибуне в тот день, мы бы обязательно их заметили. Поскольку в то время Роза все еще считала Оуэна «славненьким пупсиком», она, конечно же, бросилась бы утешать его за столь неудачный контакт с роковым мячом, а викарий Виггин изобразил бы какие-нибудь обряды над маминым распростертым телом или похлопал бы меня по трясущимся плечам, скупо выражая свое суровое мужское сочувствие.
Как сказал Оуэн, «ЕСЛИ БЫ ВИГГИНЫ ТАМ БЫЛИ, ОНИ БЫ УСТРОИЛИ ЦЕЛОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ — МЫ БЫ В ЖИЗНИ ЭТОГО НЕ ЗАБЫЛИ!»
Несмотря на то что поиски неведомого родителя — занятие захватывающее, какими бестолковыми способами при этом ни пользуйся, мы с Оуэном сумели вычислить совсем немного бейсбольных болельщиков, да и те пока что не представляли особого интереса. Нам не приходил в голову простой вопрос: а так ли уж обязательно, чтобы рьяные поклонники детского бейсбола были в то же время и завсегдатаями постановок «Грейвсендских подмостков».
— ОБ ОДНОМ ТЫ НЕ ДОЛЖЕН НИКОГДА ЗАБЫВАТЬ, — говорил мне Оуэн. — ОНА БЫЛА ХОРОШЕЙ МАТЕРЬЮ. ЕСЛИ БЫ ОНА СЧИТАЛА, ЧТО ТОТ ПАРЕНЬ БУДЕТ ТЕБЕ ХОРОШИМ ОТЦОМ, ТЫ БЫ УЖЕ ЗНАЛ ЕГО.
— Ты так уверен, — заметил я.
— Я ПРОСТО ХОЧУ ПРЕДОСТЕРЕЧЬ, — сказал он. — ЭТО, КОНЕЧНО, ЖУТКО УВЛЕКАТЕЛЬНО — ИСКАТЬ СВОЕГО ОТЦА, НО НЕ ЖДИ, ЧТО ЗАПРЫГАЕШЬ ОТ РАДОСТИ, КОГДА НАЙДЕШЬ ЕГО. НАДЕЮСЬ, ТЫ ХОТЬ ЗНАЕШЬ, ЧТО НАМ НЕ НАЙТИ ВТОРОГО ДЭНА!
Я не знал; мне казалось, Оуэн слишком уж многое считает бесспорным. А искать отца оказалось и вправду увлекательно — это я знал точно.
ПОХОТЛИВЫЕ АССОЦИАЦИИ, как выражался Оуэн, также способствовали нашему растущему увлечению ОХОТОЙ НА ОТЦА — как Оуэн именовал затею.
— КАК ТОЛЬКО У ТЕБЯ ВСТАНЕТ, ПОДУМАЙ, НА КОГО ТЫ ПОХОЖ ИЗ ЗНАКОМЫХ, — вот такой любопытный совет дал мне Оуэн в связи с приступами вожделения, что пока оставались единственной ниточкой, ведущей меня к неведомому отцу.
Что до вожделения, то я надеялся, что буду чаще видеть Хестер — ведь теперь и Ной и Саймон учились в Грейвсендской академии. На самом деле мы виделись даже реже, чем раньше. Из-за трудностей с учебой Ною пришлось остаться на второй год; у Саймона первый год прошел более гладко — вероятно, от счастья, что Ной оказался с ним в одном классе. Оба они к Рождеству 57-го учились на третьем курсе Академии и до того основательно втянулись в эту утонченную и изысканную, как представлялось нам с Оуэном, жизнь частной школы, что я виделся с ними не чаще, чем с Хестер. Ною с Саймоном очень редко приходилось скучать в Академии до такой степени, чтобы их потянуло в гости в дом 80 на Центральной, — даже выходные они все чаще и чаще предпочитали проводить вместе со своими, несомненно, более интересными одноклассниками. Мы с Оуэном догадывались: на взгляд Ноя с Саймоном, мы для них еще дети.
А тем более для Хестер, которая, словно в ответ на то, что Ноя оставили на второй год, ухитрилась преуспеть в учебе. Она не испытывала сколько-нибудь серьезных трудностей, учась в средней школе Сойера, где, по нашим с Оуэном догадкам, равным образом наводила ужас на преподавателей и на сверстников. Вероятно, Хестер, движимой, как всегда, желанием заткнуть братьев за пояс, все же пришлось приложить некоторые усилия, чтобы перескочить через один класс; во всяком случае теперь всем троим предстояло завершить среднее образование в 59-м — когда мы с Оуэном скромно заканчивали всего лишь первый курс в Академии, соответствующий девятому классу. Выпускниками же нам суждено было стать только в 62-м. Меня это здорово задевало; я-то ведь надеялся, что когда-нибудь смогу почувствовать себя более-менее равным в компании моих нескучных двоюродных братьев и сестры, но вышло так, что я отставал от них даже больше, чем раньше. Хестер же казалась мне вообще недосягаемой.
— НУ, ОНА ВЕДЬ ВСЕ-ТАКИ ТВОЯ СЕСТРА, ХОТЬ И ДВОЮРОДНАЯ, — ОНА И ДОЛЖНА БЫТЬ ДЛЯ ТЕБЯ НЕДОСЯГАЕМОЙ, — сказал Оуэн. — К ТОМУ ЖЕ С НЕЙ ОПАСНО ИМЕТЬ ДЕЛО — ТЕБЕ, ПОЖАЛУЙ, ПОВЕЗЛО, ЧТО ОНА ДЛЯ ТЕБЯ НЕДОСЯГАЕМА. НО ЕСЛИ ТЫ И В САМОМ ДЕЛЕ СХОДИШЬ ПО НЕЙ С УМА, — добавил Оуэн, — ТО, МНЕ КАЖЕТСЯ, У ТЕБЯ С НЕЙ ВСЕ ПОЛУЧИТСЯ — ХЕСТЕР ПОЙДЕТ НА ЧТО УГОДНО, ТОЛЬКО БЫ ДОВЕСТИ СВОИХ РОДИТЕЛЕЙ ДО РУЧКИ. ОНА ДАЖЕ ЗАМУЖ ПОЙДЕТ ЗА ТЕБЯ!
— Замуж за меня! — вскрикнул я; при мысли о женитьбе на Хестер у меня внутри словно что-то перевернулось.
— НУ ДА, У ЕЕ РОДИТЕЛЕЙ ОТ ЭТОГО БЫ ТОЧНО КОТЕЛОК ЗАКИПЕЛ, — сказал Оуэн. — СКАЖЕШЬ, НЕТ?
Закипел бы, это верно; и Оуэн был прав: Хестер, похоже, задалась целью довести родителей — да и братьев тоже — до умопомешательства. Свести с ума — в наказание за то, что обращались с ней «как с девчонкой». В глазах Хестер Сойер был настоящим «раем для мальчишек», а тетя Марта — «предательница женщин», потому что поддерживала точку зрения дяди Алфреда — что в хорошей частной школе нужно учиться мальчишкам, «расширять свой кругозор» нужно мальчишкам. Ну что ж, Хестер расширит свой кругозор в том направлении, чтобы показать тете Марте и дяде Алфреду, как они неправы. Но все-таки предположение Оуэна, будто Хестер способна дойти до брака с собственным двоюродным братом, только бы проучить как следует родителей, мне казалось совершенно немыслимым!
— По-моему, я ей даже не нравлюсь, — сказал я Оуэну.
Он пожал плечами.
— НЕ В ТОМ ДЕЛО, — объяснил Оуэн Мини, — ЧТОБЫ ХЕСТЕР ВЫШЛА ЗА ТЕБЯ, ТЕБЕ НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО ЕЙ НРАВИТЬСЯ.
Между тем нам никак не удавалось добиться хотя бы приглашения в Сойер на Рождество. После каникул на Карибском море Истмэны решили Рождество 57-го провести дома. Мы с Оуэном уже тешили себя надеждами, но увы! — эти надежды очень скоро рухнули; в Сойер нас так и не пригласили. Оказалось, что Истмэны не поехали на Карибское море потому, что Хестер переписывается с каким-то чернокожим лодочником, предложившим ей встретиться на Виргинских островах. С этим лодочником Хестер сошлась еще в предыдущее Рождество, когда они отдыхали на Тортоле, — а ей ведь тогда было всего пятнадцать! Естественно, в каком смысле она «сошлась» с ним, нам с Оуэном никто не объяснял, и потому приходилось полагаться на те скупые подробности всей этой истории, что тетя Марта рассказала Дэну. Ему она, правда, рассказала куда больше, чем бабушке, которая полагала, что чернокожий матрос пытался «приставать» к Хестер, причем делал это довольно грубо, и потому Хестер теперь сама хочет остаться дома. На самом деле Хестер все время грозила, что удерет на Тортолу. Кроме того, она не разговаривала ни с Ноем, ни с Саймоном — за то, что они показали письма чернокожего лодочника родителям, и за то что они смертельно обидели сестру, не познакомив ее ни с одним из своих друзей по Грейвсендской академии.
Дэн Нидэм обрисовал всю эту ситуацию в стиле газетного заголовка: «Подростковые обиды в Сойере достигли невиданных масштабов!» Дэн посоветовал нам с Оуэном не сходиться с Хестер слишком близко. Как же он был прав! Но как же мы хотели хотя бы чуть-чуть испачкаться в волнующей грязи настоящей жизни, в которую Хестер, как мы подозревали, уже окунулась с головой. Ведь мы пока что познавали эту самую жизнь лишь опосредованно — через телевидение и кинофильмы. Любая мало-мальски грязная чепуха влекла нас, если приобщала к любви.
Ближе всего приобщиться к любви мы с Оуэном Мини могли из кресел первого ряда кинотеатра «Айдахо». В Рождество 57-го года нам с Оуэном было по пятнадцать; мы признались друг другу, что влюблены в Одри Хепберн — застенчивую служащую книжного магазина из «Мордашки», — но желали мы Хестер. Оставалось только сознавать, сколь мало мы, наверное, стоим в любви; мы чувствовали себя даже большими дураками, чем Фред Астер, танцующий со своим плащом. И как же мы боялись, что искушенная публика Грейвсендской академии оценит нас даже ниже, чем мы оценивали себя сами.
Торонто, 12 апреля 1987 года— дождливое Вербное воскресенье. Идет дождь — не теплый, весенний дождик, а колючая, холодная морось «не по сезону», как любила говорить моя бабушка. Сегодня подходящий день для Страстей Господних. Дети и прислужники церкви Благодати Господней на Холме, сгрудившиеся в притворе с вайями пальмы в руках, напоминают туристов, оказавшихся в тропиках в неожиданно холодный для таких мест день. Для шествия органист выбрал Брамса: «О Welt ich muss dich lassen» — «О мир, я должен покинуть тебя».
Оуэн терпеть не мог этого праздника и всего, что с ним связано: здесь и предательство Иуды, и трусость Петра, и слабость Пилата.
— МАЛО ТОГО, ЧТО ЕГО РАСПЯЛИ, — говорил Оуэн, — ТАК ЕГО ЕЩЕ ВЫСТАВИЛИ НА ПОСМЕШИЩЕ!
Каноник Мэкки тяжким голосом прочитал из Евангелия от Матфея: о том, как над Христом издевались, как ему плевали в лицо, как он кричал: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?»
Страстная неделя меня изматывает; сколько бы раз я ни переживал Его распятие, моя тревога за Его воскресение не угасает — я холодею от ужаса при мысли, что в этом году оно не произойдет, что оно не произошло и в том далеком году. Рождение Младенца Христа может умилить кого угодно; в Рождество любой болван способен ощутить себя христианином. Но самое главное — это Пасха; если ты не веришь в воскресение, ты не можешь считаться верующим.
— ЕСЛИ ТЫ НЕ ВЕРИШЬ В ПАСХУ, — говорил Оуэн Мини, — НЕ ОБМАНЫВАЙ СЕБЯ — НЕ НАЗЫВАЙ СЕБЯ ХРИСТИАНИНОМ.
Для заключительного песнопения органист выбрал обычные для Вербного воскресенья «Аллилуйи». Под противным холодным дождиком я пересек Рассел-Хилл-роуд, вошел в школу имени епископа Строна через служебный вход и проследовал через кухню, где со мной поздоровались все поварихи и школьницы, которым выпало дежурить в это воскресенье. Директор школы, преподобная Кэтрин Килинг, сидела на своем привычном месте во главе стола в окружении воспитательниц. Около сорока учениц, живущих при школе — бедняжки, не успевшие обзавестись в городе подругами, чтобы уехать к ним на выходные, и другие девчонки, что сами с удовольствием остались тут, — сидели за другими столиками. Это всегда неожиданно — видеть наших девочек не в школьной форме. Я знаю, им проще ходить в одном и том же изо дня в день: не надо ломать голову, что надевать. Но они и форм-то не выучились носить как следует — неискушенные в нарядах, они, получив разрешение одеться как им хочется, выглядят куда менее нарядно и кокетливо, чем в форме.
За те двадцать лет, что я преподаю в школе епископа Строна, школьная форма изменилась мало; я ее успел полюбить. Будь я девчонкой, причем любого возраста, я бы с удовольствием носил матроску, свободно повязанный галстук, форменный жакет (притом непременно с эмблемой своей школы), гольфы — которые в Канаде когда-то называли просто «носками до колен» — и плиссированную юбку. Раньше считалось, юбка должна быть такой длины, чтобы только-только касаться пола, когда девочка становится на колени.
Но во время воскресного обеда девочки надевают кто что хочет, и некоторые наряжаются до того безвкусно, что я иногда их не узнаю, — естественно, они надо мной за это посмеиваются. Кое-кто из них одевается как мальчишка, другие — как их матери или даже как те шлюхи, которых они видят в кино или по телевизору. Поскольку в столовой во время воскресного обеда я, как повелось, единственный мужчина, — вероятно, они одеваются так для меня.
Я не видел своей приятельницы (и своей официальной начальницы) Кэтрин Килинг с тех пор, как она родила очередного ребенка. У нее большая семья — там столько детей, что я уже сбился со счета, — но она все равно старается по воскресеньям посидеть за столом вместе с воспитательницами и поболтать с оставшимися на выходные девчонками. Кэтрин — чудо; но уж слишком она худа. И еще она всякий раз смущается, когда я ловлю ее на том, что она не ест, хотя пора бы уже привыкнуть; я, пожалуй, стал более постоянной принадлежностью воскресных обедов, чем она, — поскольку не беру отпуска по родам! Но вот на Вербное воскресенье она снова появилась, и картофельное пюре с фаршированной индейкой, как обычно, нетронутой горкой громоздится на ее тарелке.
— Индейку немного пересушили, да? — спросил я.
Дамы, как водится, рассмеялись — Кэтрин привычно покраснела. В своем пасторском воротнике она выглядит еще худее, чем на самом деле. Теперь, после того как от нас ушел каноник Кэмпбелл, Кэтрин стала моим самым близким другом в Торонто; но, хотя она моя начальница, я появился в школе епископа Строна раньше нее.
Когда меня принимали на работу, директором школы был старый Тедди Килгор, по прозвищу Плюшевый Медведь. Нас познакомил каноник Кэмпбелл, который, до того как его назначили викарием церкви Благодати Господней на Холме, служил в школе епископа Строна капелланом. Я при всем желании не мог бы найти человека, более привязанного к этой школе, чем каноник, включая даже самого Плюшевого Килгора. Я до сих пор поддразниваю Кэтрин — что, если бы это она была директрисой, когда я пришел устраиваться на работу? Приняла бы она меня или нет? Молодой человек из Штатов, а война во Вьетнаме в самом разгаре, а этот молодой человек недурен собой, да еще и неженатый… В школе епископа Строна преподавателей-мужчин всегда было мало; за двадцать лет работы здесь я иногда оказывался единственным мужчиной во всей школе.
Каноник Кэмпбелл и старый Плюшевый Килгор не в счет; они не считались опасными мужчинами — то есть не несли в себе скрытой угрозы для девушек. Хотя каноник, вдобавок к своим обязанностям капеллана, преподавал Закон Божий и историю, он уже тогда был пожилым; к тому же и он, и Плюшевый Килгор были «по уши в своих семьях», как любит выражаться Кэтрин Килинг.
«Плюшевый мишка» все же спросил тогда, питаю ли я «слабость к молодым девушкам»; но я, верно, произвел на него впечатление, ответив, что буду со всей серьезностью относиться к своим преподавательским обязанностям и что меня будут занимать умы и души девочек, а не их тела.
— Ну и как, получается? — любит спрашивать меня Кэтрин Килинг. О, надо видеть, как все эти воспитательницы прыскают со смеху от ее вопроса — в точности как дамочки из публики на программах Либерачи!
Кэтрин — куда более жизнерадостная натура, чем была моя бабушка, но тоже не без язвительности, плюс изрядное красноречие и четкая дикция — что тоже вызывает в памяти бабушку. Они бы понравились друг другу; да и Оуэну Кэтрин Килинг тоже понравилась бы.
Я ввел вас в заблуждение, если вы подумали, что наши воскресные обеды пронизаны атмосферой одиночества. Может быть, девчонкам и вправду тоскливо, но мне хорошо. Меня любые ритуалы успокаивают; ритуал прогоняет одиночество.
В Вербное воскресенье большей частью обсуждали погоду. Неделю назад было так холодно, что все снова заговорили, как птицы из года в год ошибаются с погодой. Каждую весну — по крайней мере в Канаде — некоторые птицы прилетают с юга слишком рано. Тысячи их оказываются застигнуты внезапным похолоданием и возвращаются обратно на юг. Чаще всего рассказывают грустные истории о малиновках и скворцах. Кэтрин видела нескольких зуйков, летящих на юг, а я рассказал историю про бекасов, которая впечатлила всех присутствующих. А еще оказалось, что мы все читали на той неделе «Глоб энд мейл»; нам понравилась статья о грифах-индейках, которые от холода окоченели и не могли летать. Их по ошибке приняли за ястребов и отнесли в общество защиты животных, чтобы там отогреть, — птиц было девять, и все, как сговорившись, облевали своих спасителей. В обществе защиты животных, конечно, не подозревали, что грифы-индейки изрыгают пищу, когда на них нападают. Кто бы мог подумать, что эти птицы такие сообразительные?
Я также ввел вас в заблуждение, если вы подумали, что во время воскресных обедов мы только и делаем, что болтаем о всяких пустяках; эти обеды для меня очень важны. После обеда, посвященного Вербному воскресенью, мы с Кэтрин пошли в церковь Благодати Господней и записались на всенощную на доске объявлений, что висит в притворе. Всенощное бдение начинается в Великий четверг в девять вечера и длится до девяти утра Страстной пятницы. Мы с Кэтрин всегда выбираем часы, на которые других желающих нет; мы присутствуем на всенощной с трех до пяти утра — когда муж и дети Кэтрин спят и вполне могут обойтись без нее.
В этом году она меня предупредила: «Я могу немного опоздать, если ночное кормление получится не в два часа, а позже!» Она смеется, и ее трогательно тонкая шея особенно беззащитно торчит из пасторского воротника. Я часто наблюдаю за родителями наших школьниц: они все так изысканно одеты, ездят на «ягуарах» и у них никогда нет времени поговорить. Я знаю, они видят в преподобной Кэтрин Килинг типичную школьную директрису и потому не снисходят до общения с ней — Кэтрин не из тех женщин, на кого оглядываются. Но она рассудительная и добрая, она остроумная и умеет ясно выражать свои мысли; и еще она не обманывает себя насчет того, что значит Пасха.
«ПАСХА ЗНАЧИТ ТО, ЧТО ЗНАЧИТ», — сказал как-то Оуэн Мини.
В пасхальное воскресенье в церкви Христа викарий Виггин всегда говорил: «Аллилуйя. Христос воскрес».
И мы, всем миром, отвечали ему: «Воистину воскрес. Аллилуйя».
Торонто, 19 апреля 1987 года — Пасха, по-летнему душное воскресенье. Не важно, какой прелюдией начнется служба; у меня в ушах всегда будет звучать «Мессия» Генделя — и мамино не вполне поставленное сопрано: «Я знаю, мой Спаситель жив».
В это утро я сидел на скамье в церкви Благодати Господней и ждал, замерев, отрывок из Евангелия от Иоанна; я знал, что сейчас услышу. В старой редакции, известной как «Библия короля Якова», говорилось про «склеп»; в исправленной стандартной американской редакции 1952 года это просто «гроб». Так или иначе, я знаю текст наизусть.
«В первый же день недели Мария Магдалина приходит ко гробу рано, когда было еще темно, и видит, что камень отвален от гроба. Итак, бежит и приходит к Симону Петру и к другому ученику, которого любил Иисус, и говорит им: унесли Господа из гроба, и не знаем, где положили его».
Я помню, что говорил Оуэн насчет этого отрывка. Каждый раз во время пасхальной службы он придвигался ко мне вплотную на скамейке и шептал в ухо: «В ЭТОМ МЕСТЕ У МЕНЯ ВСЕГДА ВНУТРИ ЧТО-ТО ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ».
После сегодняшней службы я, как и многие горожане, пришедшие в церковь, постоял немного на залитом солнцем церковном крыльце, а потом мы все еще несколько раз останавливались на тротуаре Лонсдейл-роуд; солнце было таким приветливым, таким теплым. Мы по-детски радовались этому теплу, словно до этого долгие годы томились в сырой и холодной гробнице, в которой Мария Магдалина не обнаружила Христа. Прислонившись ко мне, совсем как когда-то Оуэн Мини, Кэтрин Килинг прошептала мне на ухо:
— Те птички, что летели на север, а потом на юг, — сегодня они снова летят на север.
— Аллилуйя, — сказал я и, подумав об Оуэне, добавил: — Он воскрес.
— Аллилуйя, — ответила преподобная миссис Килинг.
Телевизор в доме 80 на Центральной улице работал постоянно и спустя какое-то время перестал прельщать нас с Оуэном. Мы слышали, как бабушка разговаривает сама с собой или с Этель или делится замечаниями непосредственно с телевизором; мы слышали взрывы хохота, записанные в студии и периодически вставляемые посреди передачи. Дом у бабушки был большой; за четыре года у нас с Оуэном появилось ощущение, будто где-то в дальней, недоступной для нас комнате постоянно собираются взрослые, которые без умолку болтают и спорят друг с другом. Раздававшийся время от времени бабушкин голос наводил на мысль, будто она выступает с речью перед толпой, угодливо внимающей каждому ее слову, будто бранить и одновременно забавлять свою аудиторию входило в бабушкины обязанности, поскольку за остроумные реплики ее награждали точно отмеренными порциями смеха через точно отмеренные промежутки времени, — казалось, публику смешат ее неизменно ругательные интонации.
Так мы с Оуэном Мини и узнали, что за дрянь это телевидение; причем к такому выводу мы, несомненно, пришли самостоятельно. Вот если бы бабушка позволяла нам смотреть телевизор, к примеру, только два часа в день или не разрешала проводить у экрана больше одного часа вечером, если завтра в школу, то мы, наверное, пристрастились бы к телевизору так же рабски, как все наши сверстники. Оуэну поначалу нравилось несколько телепередач, хотя смотрел он все подряд — столько, сколько мог выдержать.
Однако после четырех лет сидения у телевизора он уже не смотрел ничего, кроме выступлений Либерачи и старых кинофильмов. Я повторял (или, по крайней мере, старался) все вслед за Оуэном. Например, летом пятьдесят восьмого, когда нам обоим уже стукнуло шестнадцать, Оуэн раньше меня получил водительские права — и не только потому, что был на месяц старше; просто он уже умел водить машину. Научился он сам, разъезжая на отцовских грузовиках по крутым извилистым дорогам, что соединяли между собой многочисленные карьеры, усеявшие, словно оспинами, весь Мейден-Хилл.
Экзамен на права Оуэн сдал в день своего шестнадцатилетия, воспользовавшись для этого ярко-красным отцовским пикапом. В те времена в Нью-Хэмпшире еще не существовало никаких курсов вождения, и экзамен принимал кто-нибудь из местных полицейских — он садился рядом с водителем и говорил, куда ехать, где остановиться, куда заехать задним ходом, где поставить машину на стоянку и так далее. У Оуэна экзамен принимал инспектор Бен Пайк собственной персоной. Инспектор Пайк засомневался было, достанет ли Оуэн до педалей и увидит ли дорогу поверх рулевого колеса. Но Оуэн все это предусмотрел заранее; он хорошо разбирался в технике и сумел подогнать сиденье пикапа под свой рост: он поднял его так высоко, что инспектор Пайк всю дорогу стукался головой о крышу кабины. Кроме того, Оуэн настолько выдвинул сиденье вперед, что инспектор еле втиснул колени под приборную панель. Инспектору было до того неудобно сидеть в этой кабине, что экзамен по вождению Оуэн сдал на удивление быстро.
— ОН ДАЖЕ НЕ ПОПРОСИЛ МЕНЯ ПРИПАРКОВАТЬСЯ МЕЖДУ ДВУМЯ МАШИНАМИ! — возмущался Оуэн. Он очень расстроился, что ему не дали похвастаться умением загонять машину в узкое пространство между автомобилями, — Оуэн ухитрялся втиснуть свой красный пикап в такой промежуток, куда не всякий «фольксваген-жук» отважится сунуться. Вспоминая сегодня тот экзамен по вождению, я не перестаю удивляться, как это инспектор Пайк не обшарил внутренности грузовичка на предмет пресловутого «орудия убийства», которое все время искал.
Меня учил ездить Дэн Нидэм. В том году Дэн ставил в летней школе для дополнительных занятий при Грейвсендской академии шекспировского «Юлия Цезаря». Каждое утро перед репетицией он отвозил меня по Суэйзи-Парквей вверх на Мейден-Хилл. Я упражнялся на проселочных грунтовых дорогах вокруг гранитных карьеров — дороги, на которых научился ездить Оуэн Мини, подходили и для меня, к тому же Дэн решил, что безопаснее начинать в стороне от скоростных шоссе — при том что по этим проселкам бешено носились грузовики «Гранитной компании Мини».
Рабочие карьера отчаянно лихачили — перевозя гранит и оборудование для его добычи, они привыкли выжимать до упора; однако летом грузовики поднимали такие облака пыли, что мы с Дэном загодя узнавали о приближающейся опасности, — я всегда успевал съехать к краю дороги, а Дэн тем временем цитировал свое любимое место из «Юлия Цезаря»:
Трус умирает много раз до смерти,
А храбрый смерть один лишь раз вкушает!
После чего Дэн хватался за приборную доску и дрожал, пока грузовик с динамитом вихрем проносился мимо нас.
Из всех чудес всего необъяснимей
Мне кажется людское чувство страха,
Хотя все знают — неизбежна смерть
И в срок придет.
Оуэну тоже нравились эти строчки. Позже тем летом, когда мы смотрели «Юлия Цезаря» в постановке Дэна, у меня уже были водительские права, но если мы с Оуэном вечером отправлялись в Хэмптон-Бич, чтобы прогуляться по набережной и зайти в казино, то брали красный пикап, и за руль всегда садился Оуэн; я же только платил за бензин. В те летние вечера 1958-го я, помню, впервые почувствовал себя взрослым. Мы тратили около получаса на дорогу от Грейвсенда до Хэмптона ради мимолетного удовольствия медленно проехать по запруженной пестрой толпой набережной, разглядывая девушек, которые редко смотрели в нашу сторону. Иногда они все же оборачивались на наш пикап. Нам удавалось проехать вдоль пляжа раза два-три, после чего какой-нибудь полицейский жестом приказывал нам остановиться у бровки, требовал у Оуэна права, с недоверием вертя их так и сяк, а потом предлагал поставить машину на стоянку и продолжать глазеть на девушек, прогуливаясь пешком по набережной или по тротуару, что длинной лентой тянулся вдоль крытых галерей с игральными автоматами.
Однако прогуливаться пешком с Оуэном Мини по Хэмптону было неблагоразумно. Из-за маленького роста его постоянно задирали уголовного вида парни, которые вечерами терзали игральные автоматы и с важным видом прохаживались в волнующей близости от девушек в карамельно-ярких нарядах. Девушки эти очень редко удостаивали нас ответными взглядами, когда мы в безопасности сидели в кабине пикапа «Гранитной компании Мини», зато стоило нам вылезти из машины, как они принимались, хихикая, пристально разглядывать Оуэна. Когда мы прогуливались пешком, Оуэн не смел и взглянуть на девушек.
Поэтому, едва появлялся неминуемый коп со своим советом — поставить машину на стоянку и продолжать искать приключения на своих двоих, мы чаще всего просто разворачивались и уезжали обратно в Грейвсенд. Иногда мы ездили на пляж у Кабаньей Головы: днем там загорали толпы народу, зато вечером он превращался в прекрасное безлюдное место. Мы усаживались на дамбу и, наслаждаясь прохладным ветерком с океана, следили за фосфорическим мерцанием прибоя. А еще мы ездили к гавани Рай-Харбор, где садились на волнорез и смотрели, как маленькие лодки медленно скользят, поплескивая веслами, по подернутому рябью заливу, похожему на озерцо. Волнорез был сооружен из гранитного боя — бракованных плит из карьера мистера Мини.
— ПОЭТОМУ Я ИМЕЮ ПОЛНОЕ ПРАВО НА НИХ СИДЕТЬ, — не забывал всякий раз повторять Оуэн, при том что никому, разумеется, и в голову не приходило допытываться, что мы тут делаем.
И хотя в то лето девушки еще не обращали на нас внимания, именно тогда я стал замечать, что Оуэн нравится женщинам — многим женщинам, а не только моей маме.
Трудно сказать, чем он их привлекал; но даже тогда, в шестнадцать, даже в минуты особенной застенчивости и смущения, он держался так, будто вполне заслуживает общее признание. Должно быть, я потому обратил внимание именно на это его свойство, что он и вправду заслуживал неизмеримо большего, чем я. И дело вовсе не в том, что он лучше меня учился, или лучше водил машину, или обладал эдакой философской уверенностью в себе: нет, рядом со мной находился тот, с кем я вместе рос и кого привык дразнить — я когда-то подхватывал его на руки, поднимал над головой и передавал вперед или назад; я в открытую потешался над его маленьким ростом вместе с другими ребятами, — и вдруг к шестнадцати годам он стал производить впечатление имеющего власть. Он имел куда больше власти над собой, чем любой из нас; и его власть над нами была существеннее, чем кого-либо другого, — а женщин, даже девчонок, что хихикали, глядя на него, — неодолимо тянуло к нему прикоснуться.
А к концу лета 58-го у него появилось нечто совершенно поразительное для шестнадцатилетнего подростка: в то время, когда еще никто слыхом не слыхивал ни про каких культуристов, у Оуэна выросли мускулы! Разумеется, он по-прежнему оставался крошечным, но при этом стал невероятно сильным. Сила его сухих крепких мускулов угадывалась, как у хорошей борзой. И хотя он был ужасно тощим, в его фигуре уже чувствовалось что-то очень взрослое — впрочем, что удивительного? Как-никак, он все лето работал с гранитом. Я тогда вообще еще не знал, что такое работать.
В июне он начал в качестве каменотеса; большую часть рабочего дня он проводил в мастерской, где учился разделывать гранит по направлению наилучшего раскола — или, как он сам это называл, ПО ХОДУ КАМНЯ — с помощью клиньев со щёчками. К середине месяца отец научил Оуэна резать поперек плоскости раскола. Распиловщики раскалывали крупные плиты на части, а их в свою очередь разрезали на подходящие для надгробий куски с помощью так называемого алмазного диска — циркулярной пилы, в режущий край которой запрессованы кусочки алмазов. В июле Оуэн уже работал в карьерах. Ему часто приходилось выполнять обязанности сигнальщика, но, чтобы Оуэн учился всему понемногу, отец иногда ставил его рядом с другими рабочими — с операторами врубовой машины, с крановщиком, с подрывниками. Большую часть августа Оуэн, как мне показалось, провел в одном и том же котловане, расположенном вдалеке от остальных, — это был карьер глубиной не менее ста семидесяти пяти футов и площадью с футбольное поле. Оуэна вместе с другими рабочими опускали туда в бадье для отхода («отходом» там называют щебенку, дробленую породу, которую вычерпывают из карьера с утра до вечера). В конце дня рабочих в той же бадье поднимали наверх.
Гранит — порода плотная, тяжелая; кубический фут его весит почти двести фунтов. Как ни странно, у большинства распиловщиков и камнерезов — несмотря на то что они работают с алмазным диском — все пальцы были на месте. Зато кого ни возьми из рабочих карьера — у всех не хватало пальца или двух. Только у мистера Мини все пальцы были целы.
— МОИ ТОЖЕ ВСЕ ОСТАНУТСЯ НА МЕСТЕ, — уверял Оуэн. — НАДО ПРОСТО НЕ ЗЕВАТЬ. НАДО УМЕТЬ ПОЧУВСТВОВАТЬ, ЧТО ПОРОДА СЕЙЧАС НАЧНЕТ ШЕВЕЛИТЬСЯ, ЕЩЕ ДО ТОГО, КАК ОНА НА САМОМ ДЕЛЕ ЗАШЕВЕЛИТСЯ. КОРОЧЕ, НАДО САМОМУ ПОШЕВЕЛИВАТЬСЯ, ПОКА НЕ ПОШЕВЕЛИТСЯ КАМЕНЬ.
На верхней губе у Оуэна проступил едва заметный пушок — больше на лице не было заметно ни малейших признаков растительности, а эти хиленькие усишки выглядели до того нежными и бледными — почти бесцветными, что я поначалу принял их за гранитную крошку, привычную каменную пыль из карьера, что вечно к нему липла. В остальном же черты его лица — нос, запавшие глаза, скулы, линия подбородка — казались странно резкими; обычно у шестнадцатилетнего подростка такое костлявое лицо бывает только от недоедания.
К сентябрю он выкуривал по пачке «Кэмела» в день. Когда мы разъезжали по вечерам на красном пикапе, я изредка поглядывал на его профиль со свисающей в углу рта сигаретой, подсвеченный желтоватым мерцанием приборов; к тому времени лицо его окончательно приобрело взрослые очертания.
Сейчас его уже мало занимали груди тех мам, о которых он когда-то так неблагосклонно отозвался, сравнивая их с грудью моей мамы, хотя грудь Розы Виггин по-прежнему оставалась СЛИШКОМ БОЛЬШОЙ, у миссис Уэбстер — СЛИШКОМ ОТВИСШЕЙ, а у миссис Меррил — просто ОЧЕНЬ СМЕШНОЙ. И хотя Джинджер Бринкер-Смит как молодая мама еще привлекала наше внимание, все же теперь мы стали оценивать — и по большей части беспристрастно — наших ровесниц. ОБЕ КЭРОЛАЙН — и Кэролайн Перкинс, и Кэролайн О'Дэй — казались нам очень даже ничего, хотя, по мнению Оуэна, грудь Кэролайн О'Дэй несколько проигрывала из-за того, что ее обладательница принадлежала к католической церкви. Грудь Морин Эрли он назвал ВЫЗЫВАЮЩЕЙ; грудь Ханны Эббот была МАЛЕНЬКОЙ, НО АККУРАТНЕНЬКОЙ; а грудь Айрин Бэбсон (та самая, от которой у Оуэна внутри что-то переворачивалось, еще когда он оценивал грудь моей мамы) сейчас до того расползлась, что стала СТРАШНОЙ КАК СМЕРТНЫЙ ГРЕХ. Дебора Перри, Люси Дирборн, Бетси Бикфорд, Сара Тилтон, Полли Фарнум — при упоминании их имен и обсуждении формы их юных грудей Оуэн Мини глубоко затягивался «Кэмелом». В приоткрытое окно пикапа с шумом врывался теплый летний ветер; Оуэн медленно выпускал через ноздри сигаретный дым, который красиво обволакивал его лицо и скользил прочь, — казалось, будто Оуэн каким-то чудесным образом превращается в человека из воздуха и огня.
— ПОКА ЕЩЕ СЛИШКОМ РАНО ГОВОРИТЬ — ИМ ВЕДЬ ТОЛЬКО ШЕСТНАДЦАТЬ, — откровенничал Оуэн. Сейчас он уже разговаривал тоном вполне искушенного юнца и мог бы поддержать соответствующую беседу в стенах Грейвсендской академии — хотя мы оба понимали: главная сложность с шестнадцатилетними девушками, на которых мы заглядывались, в том, что встречаются они с восемнадцатилетними парнями. — НИЧЕГО, КОГДА НАМ БУДЕТ ВОСЕМНАДЦАТЬ, МЫ ЗАПОЛУЧИМ ИХ ОБРАТНО, — не унывал Оуэн. — И ШЕСТНАДЦАТИЛЕТНИХ ТОЖЕ — ЛЮБЫХ, КАКИХ ТОЛЬКО ЗАХОТИМ, — добавлял он, снова и снова затягиваясь сигаретой и щурясь от фар встречных машин.
Осенью 58-го, когда мы начали учиться в Грейвсендской академии, Оуэн выглядел, на мой взгляд, изысканно: гардероб, который приобрела для него моя бабушка, был самым элегантным из всего, что можно купить в Нью-Хэмпшире. Мне всю одежду покупали в Грейвсенде, а Оуэна бабушка повезла в Бостон — так состоялось первое путешествие Оуэна на поезде. Поскольку и он и бабушка были заядлыми курильщиками, то заняли места в вагоне для курящих и всю дорогу обменивались замечаниями, в основном критическими, насчет того, как одеты их попутчики, и сравнивали проводников поезда «Бостон—Мэн» по степени учтивости (или отмечали полное отсутствие таковой). Бабушка экипировала его почти исключительно в фирменных магазинах «Файлинс» и «Джордан Марш»; в первом имелся отдел под названием «Для маленьких джентльменов», в другом подобный же отдел именовался «Все для невысоких мужчин». По нью-хэмпширским меркам, «Джордан Марш» и «Файлинс» были весьма престижными торговыми марками; «ЭТО НЕ КАКОЕ-НИБУДЬ УЦЕНЕННОЕ ТРЯПЬЕ», — гордо заявил Оуэн. В первый день занятий он заявился в Академию, похожий на маленького адвоката из Гарварда.
Оуэн не робел перед высокими парнями, потому что привык быть меньше всех, и он не робел перед старшими, потому что был умнее их. Он сразу же увидел принципиальную разницу между городком Грейвсендом и Академией городка Грейвсенда: городская газета под названием «Грейвсендский вестник» сообщала обо всех новостях, относящихся к разряду приличных, и считала все приличные новости важными; школьная газета под названием «Грейвсендская могила» сообщала обо всех неприличных новостях, какие только позволяла цензура куратора газеты, назначенного из числа преподавателей, и считала все приличные новости скучными.
В Грейвсендской академии был принят пренебрежительно-циничный стиль разговора; здесь с особым удовольствием критиковали все, к чему принято относиться серьезно; а выше всех котировались парни, видевшие свое назначение в том, чтобы ниспровергать стереотипы и менять правила. И потому для тех учеников Грейвсендской академии, кого раздражали любые ограничения, единственно приемлемым тоном был ядовитый — тот едкий, колкий, жгучий, уничтожающий сарказм, сочный язык которого Оуэн Мини успел уже неплохо усвоить, общаясь с моей бабушкой. Он довел свой саркастический тон до полного совершенства примерно с той же стремительностью, с какой сделался курильщиком (он стал выкуривать по пачке в день через месяц после того, как попробовал первую сигарету). В первом же семестре Оуэн получил прозвище Сарказмейстер на жаргоне того времени, когда принято было придумывать всем клички такого типа; Дэн Нидэм утверждает, что подобные образчики неувядаемого студенческого жаргона живы в Грейвсендской академии и по сей день. В школе епископа Строна я, признаться, не слыхал подобных кличек ни разу.
Но Оуэн Мини прослыл Сарказмейстером примерно так же, как здоровенный Забулдыга Йорк стал «Блевонмейстером», как Шкипер Хилтон — Прыщмейстером, как Моррис Уэст — Шнобельмейстером, как Даффи Суэйн (который слишком рано начал лысеть) стал Шевелюрмейстером, как Джордж Фогг, хоккеист из школьной команды, — Клюшкенмейстером, как Хорас Бригэм, известный всей школе дамский угодник, — Юбкенмейстером. Мне же так никто прозвища и не придумал.
Среди редакторов «Грейвсендской могилы», где Оуэн опубликовал свое первое сочинение (эссе, заданное нам по английскому), его знали под псевдонимом Голос. В этой сатирической публикации рассуждалось о том, из чего готовят обеды в школьной столовой; Оуэн озаглавил ее «ТАИНСТВЕННОЕ МЯСО» — и речь в ней шла о непонятного происхождения серых бифштексах, которыми нас кормили каждую неделю. В этой заметке, поставленной на место редакционной статьи, описывалась неведомая, возможно даже доисторическая, тварь, которую заковали в цепи и ГЛУХОЙ НОЧЬЮ притащили в подземную кухню Академии, где забили и заморозили.
Эта передовица и последующие затем еженедельные заметки, которые Оуэн сочинял для «Грейвсендской могилы», подписывались не именем — Оуэн Мини, а псевдонимом Голос; заметки набирались сплошь прописными буквами. «Я ВСЕГДА БУДУ ПЕЧАТАТЬ СВОИ ЗАМЕТКИ ПРОПИСНЫМИ БУКВАМИ, — пояснил Оуэн нам с Дэном, — ПОТОМУ ЧТО ЭТО СРАЗУ БУДЕТ ПРИКОВЫВАТЬ ВНИМАНИЕ ЧИТАТЕЛЯ, ОСОБЕННО ПОТОМ, КОГДА ГОЛОС СТАНЕТ ЧЕМ-ТО ВРОДЕ ОБЩЕСТВЕННОГО ИНСТИТУТА.
И уже к Рождеству 58-го, когда мы учились в Академии еще только первый год, Голос Оуэна Мини и вправду стал ЧЕМ-ТО ВРОДЕ ОБЩЕСТВЕННОГО ИНСТИТУТА. Даже в Конкурсной комиссии, специально созданной, чтобы подобрать для школы нового директора, интересовались мнением Голоса. Претендентам на должность директора давали почитать подшивку «Грейвсендской могилы»; насмешливые, язвительные настроения развитых не по годам школьников адекватно отражались на страницах газеты, и заметнее всего — в текстах, набранных сплошь заглавными буквами и мгновенно приковывающих взгляд. Среди преподавателей было несколько брюзгливых старых хрычей — впрочем, там хватало и молодых зануд, — которые на дух не переносили стиля оуэновских заметок; причем не только этих его вызывающе-высокомерных прописных. Дэн Нидэм рассказывал, что на собрании преподавателей не раз и не два разгорались жаркие споры вокруг «низкопробного уровня» необузданной оуэновой критики. Да, здесь давно вошло в традицию, что ученики выказывают недовольство порядками в Академии, однако кое для кого сарказм Оуэна означал полное и пугающее неуважение. Дэн защищал Оуэна как мог, однако Голос явно раздражал многих не таких уж и безобидных личностей, причастных к Академии, — в том числе сравнительно далеких, но влиятельных подписчиков «Грейвсендской могилы», коими являются «обеспокоенные» родители и бывшие выпускники Академии.
Тема «обеспокоенных» родителей и бывших выпускников вдохновила Голос на особенно яркую заметку, вызвавшую множество споров.
«ЧЕМ ЖЕ ОНИ ТАК «ОЗАБОЧЕНЫ»? — размышлял Оуэн. — МОЖЕТ, ИХ «БЕСПОКОИТ» НАШЕ ОБРАЗОВАНИЕ И ОНИ ХОТЯТ, ЧТОБЫ ОНО БЫЛО ОДНОВРЕМЕННО И «КЛАССИЧЕСКИМ» И «СОВРЕМЕННЫМ»? ИЛИ ЖЕ ОНИ «ОЗАБОЧЕНЫ» ТЕМ, ЧТО МЫ МОЖЕМ УЗНАТЬ БОЛЬШЕ, ЧЕМ МОГЛИ ОНИ В СВОЕ ВРЕМЯ? НАСТОЛЬКО БОЛЬШЕ, ЧТО МОЖЕМ ПОСТАВИТЬ ПОД СОМНЕНИЕ НЕКОТОРЫЕ ИЗ ИХ НАИБОЛЕЕ КОСНЫХ И ИДИОТСКИХ УБЕЖДЕНИЙ? МОЖЕТ, ОНИ «ОБЕСПОКОЕНЫ» КАЧЕСТВОМ И ОСНОВАТЕЛЬНОСТЬЮ НАШЕГО ОБРАЗОВАНИЯ; ИЛИ ЖЕ ИХ ПРОСТО-НАПРОСТО «БЕСПОКОИТ», ЧТО МЫ МОЖЕМ НЕ ПОСТУПИТЬ В ОДИН ИЗ ТЕХ УНИВЕРСИТЕТОВ ИЛИ КОЛЛЕДЖЕЙ, ЧТО ОНИ ЗА НАС ВЫБРАЛИ?»
Затем вышла заметка, в которой оспаривались правила, предписывающие школьникам ходить в костюме с галстуком: «ЭТО НЕПОСЛЕДОВАТЕЛЬНО — ЗАСТАВЛЯТЬ НАС ОДЕВАТЬСЯ КАК ВЗРОСЛЫХ И ПРИ ЭТОМ ОБРАЩАТЬСЯ С НАМИ КАК С ДЕТЬМИ». Затем — статья насчет обязательного посещения церкви, где говорилось: «О КАКОМ МОЛИТВЕННОМ ИЛИ БЛАГОГОВЕЙНОМ НАСТРОЕНИИ МОЖЕТ ИДТИ РЕЧЬ, КОГДА ЦЕРКОВЬ — ЛЮБАЯ ЦЕРКОВЬ — БИТКОМ НАБИТА НЕУГОМОННЫМИ ПОДРОСТКАМИ, КОТОРЫЕ ПРЕДПОЧЛИ БЫ В ЭТО ВРЕМЯ ПОСПАТЬ, ИЛИ ПРЕДАТЬСЯ СЕКСУАЛЬНЫМ ФАНТАЗИЯМ, ИЛИ ПОИГРАТЬ В СКВОШ? ВООБЩЕ, ЕСЛИ ТРЕБОВАТЬ ОТ УЧЕНИКОВ ОБЯЗАТЕЛЬНОГО ПОСЕЩЕНИЯ ЦЕРКВИ, ЗАСТАВЛЯТЬ МОЛОДЫХ ЛЮДЕЙ УЧАСТВОВАТЬ В ОБРЯДАХ РЕЛИГИИ, КОТОРУЮ ОНИ НЕ ИСПОВЕДУЮТ, — ТО ВСЕ ЭТО ПРИВЕДЕТ ЛИШЬ К ТОМУ, ЧТО У ЭТИХ САМЫХ МОЛОДЫХ ЛЮДЕЙ ПРОСТО-НАПРОСТО ПОЯВИТСЯ ПРЕДУБЕЖДЕНИЕ ПРОТИВ ЛЮБОЙ ВЕРЫ, ПРОТИВ ЛЮБОГО ИСКРЕННЕ ВЕРУЮЩЕГО ЧЕЛОВЕКА. Я НЕ ДУМАЮ, ЧТО ЛИБЕРАЛЬНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ СТАВИТ СВОЕЙ ЦЕЛЬЮ УМНОЖИТЬ И УГЛУБИТЬ НАШИ ПРЕДУБЕЖДЕНИЯ».
И так далее в том же духе. Стоило только послушать, что он выдал на тему обязательных занятий физкультурой: «У ЭТОЙ ИДЕИ ФАШИСТСКИЕ КОРНИ — ТАК РАСТИЛИ ГИТЛЕРЮГЕНД!» А вот что он сказал насчет правил, по которым проживающим в общежитиях разрешалось на выходные покидать территорию Академии не чаще трех раз за семестр: «НЕУЖЕЛИ НА ВЗГЛЯД АДМИНИСТРАЦИИ МЫ ТАКИЕ ПРИМИТИВНЫЕ, ЧТО НА ВЫХОДНЫЕ ОБОЙДЕМСЯ СПОРТИВНЫМИ МЕРОПРИЯТИЯМИ — В КАЧЕСТВЕ УЧАСТНИКОВ ИЛИ БОЛЕЛЬЩИКОВ? А МОЖЕТ, КОЕ-КОМУ ИЗ НАС БУДЕТ ПОЛЕЗНЕЕ ПОБЫВАТЬ ДОМА ИЛИ У ДРУГА — ИЛИ (ДАЖЕ!) В ШКОЛЕ ДЛЯ ДЕВУШЕК? Я НЕ ИМЕЮ В ВИДУ ЭТИ ЗАОРГАНИЗОВАННЫЕ ВЕЧЕРА ТАНЦЕВ ПОД ПОЗОРНЫМ ПРИСМОТРОМ НАЧАЛЬСТВА».
Голос был нашим голосом; он отстаивал наши интересы; он помогал нам сохранять гордость в этой пугающей и принижающей наше достоинство обстановке. Но его голос мог бросить обвинения и нам. Когда одного парня выкинули из Академии за то, что он убивал кошек (он ритуально линчевал домашних кошек наших преподавателей), мы все поспешили обозвать его «садистом». И не кто иной, как Оуэн, напомнил нам, что все мальчишки (в том числе и он сам) прошли через эту болезнь. «КТО МЫ ТАКИЕ, ЧТОБЫ СЧИТАТЬ СЕБЯ ПРАВЕДНИКАМИ? — вопрошал он нас. — Я САМ УБИВАЛ ЖАБ И ГОЛОВАСТИКОВ — Я ВИНОВЕН В МАССОВЫХ УБИЙСТВАХ НЕВИННЫХ ЖИВОТНЫХ! — Он описывал собственные злодейства самоуничижительно и покаянно; хотя он попутно признался и в некотором глумлении над причисленной к лику святых Марии Магдалине, меня позабавило, что он не удосужился извиниться перед монахинями школы Святого Михаила — ему было жаль лишь головастиков и жаб. — КАКОЙ МАЛЬЧИШКА ХОТЬ РАЗ В ЖИЗНИ НЕ УБИВАЛ ЖИВЫХ СУЩЕСТВ? ДА, КОНЕЧНО, ТОЛЬКО «САДИСТ» МОЖЕТ ВЕШАТЬ БЕДНЫХ КОШЕК, НО НАМНОГО ЛИ ЭТО ХУЖЕ ТОГО, ЧТО ДЕЛАЛ В СВОЕЙ ЖИЗНИ ПОЧТИ КАЖДЫЙ ИЗ НАС? НАДЕЮСЬ, МЫ ПОВЗРОСЛЕЛИ И ПОУМНЕЛИ, НО РАЗВЕ ЭТО ЗНАЧИТ, ЧТО МЫ ЗАБЫЛИ О ТОМ, КАКИМИ БЫЛИ? А ПРЕПОДАВАТЕЛИ РАЗВЕ НЕ ПОМНЯТ, КАКИМИ ОНИ БЫЛИ В ДЕТСТВЕ? ПОЧЕМУ ОНИ УВЕРЕНЫ, ЧТО ИМЕЮТ ПРАВО УЧИТЬ НАС ЖИТЬ, ЕСЛИ САМИ НЕ ПОМНЯТ, КАКИМИ БЫЛИ В НАШЕМ ВОЗРАСТЕ? ЕСЛИ В ЭТОМ ЗАВЕДЕНИИ И ВПРАВДУ ТАК ЗДОРОВО УЧАТ, ПОЧЕМУ НЕ НАУЧИТЬ ЧЕЛОВЕКА, ЧТО УБИВАТЬ КОШЕК — ЭТО «САДИЗМ»? ПОЧЕМУ НУЖНО СРАЗУ ВЫГОНЯТЬ ЕГО?»
Исключение из Академии со временем станет одной из постоянных тем его заметок «ПОЧЕМУ НУЖНО СРАЗУ ВЫГОНЯТЬ ЕГО?» — снова и снова будет спрашивать Оуэн. Когда он соглашался, что кого-то нужно выгнать, он так и говорил. Распитие спиртного наказывалось исключением из Академии, но Оуэн заявил, что тех, кто втягивает других в пьянство, нужно наказывать гораздо строже, чем тех, кто пьет в одиночку; также он считал, что пьянство в основном бывает «МЕНЕЕ ПАГУБНО, ЧЕМ ЕДВА ЛИ НЕ СТАВШИЕ НОРМОЙ СЛУЧАИ, КОГДА НЕ ОЧЕНЬ «КРУТЫХ» РЕБЯТ ОБИЖАЮТ ТЕ, КТО СЧИТАЕТ, БУДТО ГРУБОСТЬ И АГРЕССИЯ — КАК СЛОВЕСНАЯ, ТАК И ФИЗИЧЕСКАЯ — ЭТО ОЧЕНЬ «КРУТО». ЖЕСТОКИЕ И ЦЕЛЕНАПРАВЛЕННЫЕ ИЗДЕВАТЕЛЬСТВА ХУЖЕ ПЬЯНСТВА; ТОТ, КТО БЕЗЖАЛОСТНО НАСМЕХАЕТСЯ НАД СВОИМИ ОДНОКАШНИКАМИ, ВИНОВЕН БОЛЬШЕ И ДОЛЖЕН БЫТЬ НАКАЗАН СТРОЖЕ, ЧЕМ ТОТ, КТО ПЬЕТ, — ОСОБЕННО ЕСЛИ ЕГО ПЬЯНСТВО НИКОМУ, КРОМЕ НЕГО САМОГО, НЕ ВРЕДИТ».
Все хорошо знали, что сам Голос не пьет спиртного. Его звали Мини-Черный-Кофе и Мини-Дымоглот; Оуэн слишком ценил собственный интеллект — свой трезвый и острый ум — и не хотел ничем притуплять. Его статья под названием «ОПАСНОСТЬ АЛКОГОЛЯ И НАРКОТИКОВ» не могла не понравиться даже его критикам. Если он не боялся преподавателей, то уж своих сверстников он не боялся и подавно. Мы еще учились на первом курсе, то бишь были по сути девятиклассниками, когда Оуэн пригласил Хестер на вечер танцев для выпускного класса. Подумать только: Оуэн Мини набрался духу пригласить на вечеринку, что проходила в классе Ноя и Саймона, их ужасную сестрицу!
— Она просто использует тебя, чтобы познакомиться с другими парнями, — предупредил его Ной.
— Она перетрахает весь наш класс, а ты будешь стоять и потолок разглядывать, — сказал Саймон Оуэну.
Он меня прямо взбесил — мне-то не хватило смелости пригласить Хестер; но, с другой стороны, разве можно приглашать на вечеринку собственную двоюродную сестру?
Мы все — и я, и Ной, и Саймон — заранее сочувствовали Оуэну. Да, он завоевал наше восхищение, но здорово рисковал поставить себя — и всех нас — в глупое положение, если Хестер воспользуется им просто как отмычкой, открывающей для нее двери Грейвсендской академии.
— Похотливая Самка, — раз за разом с досадой повторял Саймон.
— Обычная деваха из Сойера, только и всего, — снисходительно заметил Ной.
Однако Хестер знала о Грейвсендской академии гораздо больше, чем любой из нас мог бы подумать. В тот благоухающий весенний вечер 1959-го Хестер приехала подготовленной. В конце концов, Оуэн посылал ей все выпуски «Грейвсендской могилы»; и пусть когда-то она относилась к Оуэну с презрением — она называла его и «тронутым», и «недоделанным», и «голубым», — все же Хестер была не такая дура, она уловила, что взошла его звезда. К тому же она и сама не признавала авторитетов, а потому неудивительно, что Голос покорил сердце нашей сестры.
Каким бы ни был на самом деле ее опыт с темнокожим лодочником с Тортолы, эта встреча добавила юной, буйно расцветающей женственности Хестер толику сдержанности, которую женщины приобретают только после каких-нибудь чрезвычайно трагических любовных перипетий. Вдобавок к своей таинственной и порочной первобытной красоте, вдобавок к тому, что она здорово похудела, отчего ее внушительная полная грудь смотрелась привлекательнее и выразительнее очерчивались скулы на смугловатом лице, Хестер сейчас держалась слегка отстраненно — ровно настолько, чтобы ее опасная притягательность стала одновременно и более утонченной, и более могущественной. Осторожность придала ей зрелости; Хестер всегда умела одеваться — думаю, это фамильное; носила она неброские дорогие вещи — но чуть более небрежно, чем рассчитывал модельер, да и сидела на ней одежда не совсем так, как он подразумевал. Ее тело хорошо смотрелось бы в джунглях, прикрытое только в самых необходимых местах звериными шкурами или пучками травы. На ту вечеринку она надела короткое черное платье с тонкими, как струна, бретельками и широкой юбкой. Оно плотно облегало талию, а глубокий треугольный вырез открывал шею и грудь Хестер во всей красе, — и на этом соблазнительном фоне лежало ожерелье из розово-серого жемчуга, которое тетя Марта подарила ей на семнадцатилетие. Чулок Хестер не надела и танцевала босиком; одну из ее лодыжек обвивал черный ремешок из сыромятной кожи, с которого свисала, касаясь ступни, какая-то побрякушка из бирюзы. Подобная вещь может быть ценной, только если навевает воспоминания; Ной намекнул, что это подарок лодочника с Тортолы. Все преподаватели, дежурившие на вечеринке — а равно и их жены, — не сводили с Хестер глаз. Она сразила в тот вечер всех до единого. Когда Оуэн Мини танцевал с ней, удобно уткнувшись носом в ложбинку между ее грудей, никто даже не вздумал над ними подтрунивать.
Вот такими мы предстали в тот вечер, в своих взятых напрокат смокингах, — мальчишки, которых гораздо больше страшат прыщи, чем война. Правда, смокинг Оуэна был не из проката — ему купила его моя бабушка, и своим покроем, своей дорогой неброскостью и гладкостью атласа на узких лацканах красноречиво подчеркивал то, что представлялось нам таким очевидным: только Голосу под силу выразить все то, что сами мы сказать не в состоянии.
Как и на всех вечеринках в Академии, окончание танцев сопровождалось утроенной бдительностью взрослых. Ни одна душа не могла уйти раньше положенного, а когда кто-то уходил, провожая приглашенную им девушку в спальные комнаты для гостей, он должен был вернуться к себе в общежитие и отметиться не позже чем через пятнадцать минут после того, как отметился на выходе. Но Хестер-то ночевала в доме 80 на Центральной.
Я чувствовал себя слишком уязвленным, чтобы провести эти выходные у бабушки вместе с Хестер, которую пригласил Оуэн, и потому отправился в общежитие к. Дэну вместе с другими ребятами, вернувшимися к привычному школьному распорядку. Оуэн, который не состоял на пансионе и потому имел постоянное разрешение ездить на машине на учебу и домой, повез Хестер обратно, в дом 80 на Центральной. Едва очутившись в кабине красного пикапа, Хестер с Оуэном почувствовали себя свободными от запретов и ограничений комиссии по проведению вечера танцев. Они закурили, и облако сигаретного дыма скрыло напускное довольство, написанное на их физиономиях. Каждый расслабленно свесил руку из опущенных окон, Оуэн включил погромче радио и с шиком укатил прочь. С сигаретой в зубах, с Хестер под боком — да еще в смокинге и в высокой кабине красного пикапа — Оуэн Мини и сам казался почти что высоким!
Некоторые парни утверждали, что «делали это» в кустах — в промежутке между уходом с вечеринки и возвращением в общежитие. Другие не прочь были щегольнуть техникой поцелуев в фойе, отваживались «обжиматься» в раздевалках и всячески бросали вызов надсмотрщикам, готовым пресечь любую развязность вроде щекотания языком уха своей девушки. Но Оуэн с Хестер вовсе не собирались пошло и грубо демонстрировать свое влечение друг к другу на людях, если не считать того всеми виденного танца, когда его нос уютно покоился между грудей Хестер. И как же здорово он потом дал нам понять, что мы еще сопляки, когда отказался обсуждать Хестер с нами. Если даже Голос и «делал это» с ней, то похваляться вовсе не собирался. Он отвез Хестер обратно, в дом 80 на Центральной, и там они вместе смотрели «Вечерний сеанс», после чего Оуэн уехал к себе домой. «БЫЛО УЖЕ ДОВОЛЬНО ПОЗДНО», — признался он потом.
— Ну и какое было кино? — спросил я.
— КАКОЕ ЕЩЕ КИНО? ГДЕ?
— В «Вечернем сеансе», где же еще!
— А-А, ДА НЕ ПОМНЮ Я…
— Хестер, видно, утрахала его до умопомрачения, — мрачно выдал Саймон.
Ной тут же больно стукнул брата.
— Но когда такое бывало, чтобы Оуэн «не помнил», какое было кино! — оправдываясь, вскрикнул Саймон; Ной снова стукнул его. — Он ведь помнит даже «Багряницу»! — заверещал Саймон; Ной заехал ему по зубам, и Саймон стал отчаянно отмахиваться кулаками. — Все равно! — вопил он. — Хестер трахается со всеми подряд!
Ной схватил брата за горло.
— Этого мы не знаем, — отчетливо произнес он.
— Но догадываемся! — орал Саймон.
— Догадывайся сколько хочешь, — сказал Ной брату; он обхватил Саймона рукой вокруг головы и стал мять ему нос, так что скоро оттуда потекла кровь. — Но чего мы не знаем, о том мы не говорим, понял?
— Хестер утрахала Оуэна до умопомрачения! — снова завопил Саймон. Ной резко двинул локтем брату между глаз.
— Этого мы не знаем, — повторил он; но я давно успел привыкнуть к их диким потасовкам и уже не пугался. Их жестокость казалась повседневной и безобидной по сравнению с моими противоречивыми чувствами к Хестер и лютой завистью к Оуэну.
И снова, как всегда, Голос поставил нас всех на место: «ВСПОМИНАЯ О ТОМ ЗЛОПОЛУЧНОМ ВЕЧЕРЕ ТАНЦЕВ, ТРУДНО СКАЗАТЬ, КОМУ СЛЕДУЕТ БОЛЬШЕ СТЫДИТЬСЯ ЗА СЕБЯ — НАШИМ УВАЖАЕМЫМ УЧЕНИКАМ АКАДЕМИИ ИЛИ НАШИМ УВАЖАЕМЫМ ДЕЖУРНЫМ ПРЕПОДАВАТЕЛЯМ. КОГДА МОЛОДЫЕ ЛЮДИ ОБСУЖДАЮТ, КОМУ ЧЕГО УДАЛОСЬ ДОБИТЬСЯ ОТ ПРИГЛАШЕННЫХ ИМИ ПОДРУЖЕК, ЭТО ГОВОРИТ ОБ ИХ ИНФАНТИЛЬНОСТИ; ПОДОБНАЯ ДЕМОНСТРАЦИЯ НЕУВАЖЕНИЯ К ЖЕНЩИНЕ — РАДИ ДЕШЕВОЙ БРАВАДЫ — СОЗДАЕТ МУЖЧИНАМ ДУРНУЮ РЕПУТАЦИЮ. С КАКОЙ СТАТИ ЖЕНЩИНЫ БУДУТ ДОВЕРЯТЬ НАМ ПОСЛЕ ЭТОГО? ОДНАКО НЕИЗВЕСТНО, ЧТО ХУЖЕ: ПОДОБНОЕ ХАМСТВО ИЛИ ГЕСТАПОВСКИЕ МЕТОДЫ НАШИХ ПУРИТАНСКИ НАСТРОЕННЫХ СОГЛЯДАТАЕВ. В ДЕКАНАТЕ МНЕ СООБЩИЛИ, ЧТО ДВОЕ ВЫПУСКНИКОВ ПОЛУЧИЛИ ДИСЦИПЛИНАРНЫЕ ИСПЫТАТЕЛЬНЫЕ СРОКИ — ДО КОНЦА СЕМЕСТРА! — ЗА СВОЮ ЯКОБЫ «ВЫЗЫВАЮЩУЮ РАЗВЯЗНОСТЬ». Я ПОДОЗРЕВАЮ, ОБА ЭТИ ПРОИСШЕСТВИЯ ПОДПАЛИ ПОД ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПРЕДОСУДИТЕЛЬНОГО ПРОСТУПКА, ИМЕНУЕМОГО: «БЕЗНРАВСТВЕННОЕ ПОВЕДЕНИЕ С ДЕВУШКОЙ».
РИСКУЯ НАВЛЕЧЬ НА СЕБЯ УПРЕКИ В ПОТАКАНИИ РАЗВРАТУ, Я ВСЕ ЖЕ НАМЕРЕН ОБНАРОДОВАТЬ ЧУДОВИЩНУЮ СУЩНОСТЬ ЭТИХ ДВУХ ПРЕГРЕШЕНИЙ ПРОТИВ ШКОЛЫ И ЖЕНСКОГО ПОЛА. ПРЕГРЕШЕНИЕ ПЕРВОЕ: ПАРНЯ ОБНАРУЖИЛИ В КОМНАТЕ СПОРТИВНОЙ СЛАВЫ ВОЗЛЕ СПОРТЗАЛА, КОГДА ОН «ОГЛАЖИВАЛ» СВОЮ ПОДРУЖКУ. ПОСКОЛЬКУ И ОН И ОНА БЫЛИ ПОЛНОСТЬЮ ОДЕТЫ — К ТОМУ ЖЕ ОБА СТОЯЛИ, — ПРЕДСТАВЛЯЕТСЯ МАЛОВЕРОЯТНЫМ, ЧТОБЫ ПОСЛЕДСТВИЕМ ПОДОБНОГО ОБЩЕНИЯ МОГЛА СТАТЬ БЕРЕМЕННОСТЬ. СОМНЕВАЮСЬ ДАЖЕ, ЧТО ОНИ РИСКОВАЛИ ЗАРАЗИТЬСЯ ГРИБКОМ ОТ ПОЛА СПОРТЗАЛА, ЧЕМ, КАК МЫ ЗНАЕМ, ПОСЛЕДНИЙ ПЕЧАЛЬНО ЗНАМЕНИТ. ПРЕГРЕШЕНИЕ ВТОРОЕ: ДРУГОГО ПАРНЯ УВИДЕЛИ, КОГДА ОН ВЫХОДИЛ ИЗ КУРИЛКИ ВОЗЛЕ КОМНАТЫ-МУЗЕЯ БЭНКРОФТА ВМЕСТЕ С ПОДРУЖКОЙ, ЧЬЕ УХО ОН В ЭТОТ МОМЕНТ ЩЕКОТАЛ ЯЗЫКОМ, — СОГЛАСЕН, СПОСОБ ПЕРЕДВИЖЕНИЯ ПО АКАДЕМИИ ДОВОЛЬНО СТРАННЫЙ И ЯВНО РАССЧИТАННЫЙ НА ПУБЛИКУ, ОДНАКО СЛУЧАЕВ, КОГДА ПОДОБНАЯ СТЕПЕНЬ ФИЗИЧЕСКОГО СБЛИЖЕНИЯ ПРИВОДИЛА К БЕРЕМЕННОСТИ, ТОЖЕ НЕ ОТМЕЧЕНО. НАСКОЛЬКО Я ЗНАЮ, ТАКИМ СПОСОБОМ ЗАТРУДНИТЕЛЬНО ЗАРАЗИТЬСЯ ДАЖЕ ОБЫЧНЫМ НАСМОРКОМ».
После этого эпизода у претендентов на должность директора вошло в обычай, проходя собеседование, просить встречи с Оуэном. Внутри конкурсной комиссии существовал ученический подкомитет, имевший право на собственное собеседование с любым кандидатом; но когда кто-нибудь из кандидатов просил встретиться с Голосом, Оуэн настаивал на ЗАКРЫТОЙ АУДИЕНЦИИ. Вопрос о том, предоставлять Оуэну эту привилегию или нет, обсуждался на специальном собрании преподавателей, где страсти накалились до предела. По словам Дэна, возникли даже поползновения заменить куратора «Грейвсендской могилы», — нашлись такие, кто сказал, что куратору не следовало пропускать в печать «беременные шуточки» из оуэновой статьи про вечер танцев для старшеклассников. Но куратор «Грейвсендской могилы» благоволил к Оуэну Мини; мистер Эрли — доморощенный трагик, привносивший в любую роль мрачно-напыщенную невнятицу а-ля король Лир, — вопил, что, если потребуется, он будет защищать «самобытный талант» Голоса «до последнего вздоха». Дэн Нидэм, правда, полагал, что до этого не дойдет; а вот поддержка Оуэна таким болваном, как мистер Эрли, определенно вредна, лучше бы его вообще никто не защищал.
Несколько кандидатов признали, что собеседование с Голосом «привело их в некоторую растерянность». Не сомневаюсь, они оказались не готовы к его маленькому росту, а когда он начинал с ними говорить, у них внутри наверняка что-то переворачивалось от нелепости этого голоса — все, что произносилось этим голосом, следовало писать исключительно заглавными буквами. Один кандидат, имевший неплохие шансы, сам забрал свое заявление. Хотя не было прямых свидетельств тому, что именно Оуэн обратил его в бегство, кандидат признался, что среди школьников Академии заметны определенные признаки «устоявшегося цинизма» и это его «угнетает». Он добавил, что ученики всячески подчеркивают свое «превосходство» и «такую свободу слова, что их либеральное образование кажется слишком уж либеральным».
— Что за ерунда! — возмущался Дэн Нидэм на собрании преподавателей. — Оуэн Мини вовсе не циник! Если этот тип имел в виду Оуэна, то он сильно ошибся. Ну и скатертью дорога!
Но так думали не все преподаватели. Конкурсной комиссии потребовался еще целый год, чтобы найти нужного кандидата. Нынешний директор любезно согласился ради блага школы повременить с уходом на пенсию. Он всегда старался все делать «ради блага школы», этот старый директор, и именно его поддержка какое-то время ограждала Оуэна Мини от нападок недоброжелателей.
— Он такой чудесный малый! — говорил директор. — Я не променяю статьи Голоса ни на что на свете!
Его звали Арчибалд Торндайк, и он был директором школы с незапамятных времен. Когда-то давно он женился на дочери своего предшественника; таким образом, он был привязан к «старой школе» так прочно, как только может быть привязан школьный директор. И хотя более молодых и увлеченных передовыми идеями преподавателей порой возмущало упорное нежелание Арчи Торндайка менять хоть что-то в учебных программах и требованиях к выпускному диплому — не говоря уже о взглядах старого директора на «всесторонне развитое юношество», — при всем том врагов у него не было. Старина Торни, как его называли (он даже мальчикам предлагал обращаться к нему «Торни»), обладал властной, но при этом такой приветливой и непринужденной манерой общения, что очаровывал любого собеседника. Высокий, широкоплечий, седоволосый, с лицом гладким и выдубленным, как весло, Арчи, кстати, был классным гребцом и вообще любил отдыхать на свежем воздухе, предпочитал носить мягкие, бесформенные брюки — типа вельветовых или галифе — и твидовый пиджак с заплатами на локтях, часто плохо пришитыми. Он всегда, в любую стужу, ходил без шапки — при наших-то нью-хэмпширских зимах! — и так рьяно поддерживал школьные спортивные команды, что даже шрам от хоккейной шайбы носил с гордостью, словно знак отличия. Шайба угодила ему чуть выше глаза, когда он стоял на воротах в ежегодном матче между командой Академии и бывшими выпускниками. Торни был почетным учеником нескольких выпускных классов Грейвсендской академии; он стоял на воротах во всех играх бывших выпускников.
— Хоккей — это игра не для слабачков! — посмеивался он. А когда обстоятельства потребовали серьезности, он говорил, защищая Оуэна Мини: — Образованные люди — вот кто будет совершенствовать наше общество. И начнут они с того, что станут критиковать его, а мы сейчас даем им в руки орудия для этой критики. Естественно, самые способные из учеников начнут перестраивать наше общество с того, что станут критиковать нас.
Разговаривая с Оуэном, старый Арчи Торндайк пел немного другую песню:
— Ваша задача в том, чтобы найти во мне недостатки, а моя — в том, чтобы вас внимательно выслушать. Но не рассчитывайте, что я что-нибудь стану менять. Я ничего менять уже не собираюсь, я собираюсь уйти на пенсию! А вы возьмите нового, молодого директора. Я тоже раньше любил перемены — когда только-только стал директором.
— А ЧТО ВЫ ПОМЕНЯЛИ ЗДЕСЬ? — спросил его Оуэн Мини.
— Вот еще и поэтому я ухожу на пенсию! — улыбаясь ответил старина Торни. — Память у меня уже ни к черту!
Оуэн считал Арчибалда Торндайка законченным идиотом с душой нараспашку; но при этом все кругом, даже Голос, называли его «славным парнем». «ОТ СЛАВНЫХ ПАРНЕЙ ВСЕГДА ТРУДНЕЕ ВСЕГО ИЗБАВИТЬСЯ», — написал Оуэн в «Грейвсендской могиле»; но такое даже мистеру Эрли хватило ума вымарать.
А потом настало лето; Голос снова стал работать в карьере — вряд ли ему много приходилось говорить там внизу, в этих ямах, — а я получил свою первую работу. Меня назначили экскурсоводом по Грейвсендской академии; я показывал школу будущим ученикам и их родителям — работа довольно муторная, но уж никак не тяжелая. Мне дали связку универсальных ключей — такую огромную ответственность на меня возложили впервые в жизни — и полную свободу выбора: какой «типичный» учебный кабинет и какую «типичную» общежитскую комнату показывать. Я наугад открывал комнаты в Уотерхаус-Холле, смутно надеясь застать врасплох мистера и миссис Бринкер-Смит за очередными играми. Но их двойняшки уже подросли, и, наверное, Бринкер-Смиты перестали «делать это» с былым упоением.
По вечерам, когда мы приезжали в Хэмптон-Бич, Оуэн выглядел усталым. Я-то являлся в приемную комиссию к началу первой экскурсии в десять часов, а Оуэн каждый день уже в семь утра залезал в свою бадью. Ногти у него были обломаны, руки все в ссадинах и ушибах; худые плечи загорели и окрепли. О Хестер он предпочитал помалкивать. Летом 59-го мы впервые добились кое-каких успехов по части знакомства с девушками; или, скорее, Оуэн добился — он знакомил меня со всеми девушками, которых ему удавалось подцепить. В то лето мы так и не попробовали «сделать это»; по крайней мере, я не попробовал, а Оуэн, насколько я знаю, никогда не ходил на свидания в одиночку.
— ИЛИ МЫ ВСТРЕЧАЕМСЯ ПАРАМИ, ИЛИ ВООБЩЕ НИЧЕГО НЕ БУДЕТ, — огорошивал он одну девчонку за другой. — ПРИВОДИ С СОБОЙ ПОДРУЖКУ, А НЕТ — ТОГДА ДО СВИДАНИЯ.
И теперь мы уже не боялись прохаживаться пешком в крытых галереях с игральными автоматами вокруг казино. Местные хулиганы попробовали было снова привязаться к Оуэну, но очень скоро у него утвердилась репутация неприкосновенного.
— ХОЧЕШЬ МЕНЯ ПОБИТЬ? — говорил он очередному подонку. — ХОЧЕШЬ СЕСТЬ В ТЮРЬМУ? ПОСМОТРИ НА СЕБЯ — ТЫ ЖЕ ТАКОЙ УРОД, ДУМАЕШЬ, МНЕ ТРУДНО БУДЕТ ПОТОМ ТЕБЯ ОПОЗНАТЬ? — Затем он указывал на меня пальцем: — ВИДИШЬ ЕГО? ТЫ ЧТО, МУДИЛА, НЕ ЗНАЕШЬ, ЧТО ТАКОЕ СВИДЕТЕЛЬ? НУ ВАЛЯЙ, БЕЙ МЕНЯ!
Один таки начал его бить — вернее, попробовал. Это было похоже на атаку собаки на енота: собака при этом выбивается из сил, а енот пользуется этим и берет верх. Оуэн просто сжался в комок, закрылся со всех сторон и стал охотиться за ладонями и ступнями своего противника. Ладонь он поймал и стал выворачивать пальцы, стремясь одновременно стащить с парня туфлю и заняться еще и пальцами ног. На него сыпались удары, но он словно превратился в компактный мячик Он сломал этому типу мизинец, дернув с такой силой, что палец торчал наружу перпендикулярно кисти. Кроме того, Оуэну удалось-таки сорвать с хулигана туфлю и прокусить ему пальцы ног. Крови натекло много, но на ноге был носок — я не мог видеть истинных размеров раны, могу сказать только, что ковылял этот тип с большим трудом. Его оттащил от Оуэна торговец сахарной ватой, а буквально через пару минут забияку арестовали за нецензурную брань. Говорят, его отправили в исправительную школу — он, как оказалось, ездил на угнанной машине. Больше мы его на побережье никогда не видели, а об Оуэне пошла молва — на пляже, около казино и по всей набережной, — что с ним опасно связываться. Прошел слух, будто Оуэн откусил кому-то ухо. Другим летом я слышал, будто он выколол парню глаз палочкой от мороженого. Мало ли что эти истории звучали не очень-то правдоподобно; про Оуэна говорили: «тот самый тип, что ездит на красном пикапе», «он работает в каменоломне и носит с собой какую-то железяку» и «маленький гаденыш — держись от него подальше».
Нам тогда было семнадцать; лето прошло довольно уныло. Осенью Ной с Саймоном начали учиться в колледже на Западном побережье; их отправили в какой-то из университетов в Калифорнии, о которых на Восточном побережье никто и слыхом не слыхивал. Истмэны по-прежнему вели себя неблагоразумно, считая Хестер менее достойной их заботы; ее отправили в Нью-Хэмпширский университет, где она, как постоянный житель штата, имела право на льготы по оплате. На что Хестер заметила: «Они хотят держать меня под боком».
— ОНИ ПОСАДИЛИ ЕЕ ПОД БОК К НАМ, — со своей стороны заметил Оуэн: университет штата был всего в двадцати минутах езды от Грейвсенда. Тот довод, что университет этот, несомненно, лучше, чем калифорнийский «клуб любителей загара», который посещали Ной с Саймоном, не производил на Хестер никакого впечатления. Мальчишкам, видите ли, можно путешествовать за тридевять земель, мальчишкам можно учиться там, где всегда хорошая погода, — а ей можно только сидеть дома. Тех, кто родился и вырос в Нью-Хэмпшире, университет родного штата — пусть он обеспечивал вполне солидное образование — не вдохновлял; ученики Грейвсендской академии с их аристократическими замашками, признающие только университеты Лиги Плюща, называли Нью-Хэмпширский университет безнадежной «сельской школой». Но когда мы осенью 59-го перешли на второй курс Академии, Оуэн прослыл особо одаренным — у наших сверстников — он встречался с девушкой из университета. То, что Хестер училась в «сельской школе», ничуть не умаляло славы Оуэна. Он стал Бабником Мини, он стал Даменмейстером; а кроме того, он по-прежнему был и навсегда останется Голосом. Он требовал внимания, и он добился его.
Торонто, 9 мая 1987 года — Гэри Харт, бывший сенатор от штата Колорадо, вышел из борьбы за президентское кресло после того, как вашингтонские репортеры раскопали, что он провел выходные с фотомоделью из Майами. Хотя и фотомодель, и сам кандидат заявили, что не произошло ничего «безнравственного» — к тому же миссис Харт сказала, то ли что она «поддерживает» своего мужа, то ли что «понимает» его, — несмотря на все это мистер Харт решил, что такое пристальное внимание к его личной жизни создает «нетерпимую обстановку» вокруг него самого и всей его семьи. Он еще объявится; хотите поспорить? В Соединенных Штатах люди вроде него надолго не исчезают. Помните Никсона?
Что вообще американцы могут знать о нравственности? Им неприятно узнать, что у их президента есть член, но им наплевать, если их президент умудряется тайно поддерживать никарагуанских повстанцев после того, как конгресс ограничил подобную помощь. Они не любят, когда их президент обманывает свою жену, но им наплевать, если их президент обманывает конгресс — лжет в глаза всему народу и нагло попирает народную конституцию! Лучше бы мистеру Харту просто сказать: «Не произошло ничего особенно безнравственного» или «Произошедшее — обычная безнравственность»; или он мог бы сказать, что проверял свои способности обманывать весь американский народ и начал со своей жены — и надеялся таким образом продемонстрировать избирателям, что уже вполне безнравствен для поста президента. Я явственно слышу, что сказал бы обо всем этом Голос.
Сегодня солнечно; мои сограждане загорают в парке Уинстона Черчилля, подставив пузо солнышку. Все девочки из школы епископа Строна поддергивают рукава своих матросских блузок, подтягивают повыше плиссированные юбки и опускают гольфы к лодыжкам. Весь мир хочет побыстрее загореть. Но Оуэн ненавидел весну; теплая погода означала для него, что учебный год заканчивается, а Оуэн любил школу. Когда наступали школьные каникулы, Оуэну Мини приходилось возвращаться в гранитный карьер.