Книга: Молитва об Оуэне Мини
Назад: 4. Младенец Христос
Дальше: 6. Голос

5. Призрак Будущего

Вот так Оуэн Мини перекроил Рождество на свой лад. Не дождавшись давно желанной поездки в Сойер, он отхватил себе обе центральные, хотя и «без речей», роли в обеих театральных постановках, шедших в Грейвсенде в те рождественские каникулы. Сыграв Младенца Христа и Духа Будущих Святок, Оуэн утвердился во всеобщем сознании пророком — полный дурных предчувствий, он словно что-то знал о нашем будущем. Однажды он якобы заглянул в будущее моей мамы; он даже стал орудием, осуществившим это мамино будущее. Мне было любопытно: что, он знает о будущем Дэна или моей бабушки? И о будущем Хестер, и о моем будущем, и о своем, наконец?
Бог откроет мне, кто мой отец, заверил меня Оуэн Мини. Но пока что Бог хранил полное молчание.
Зато уж кто не молчал, так это Оуэн. Он уговорил нас с Дэном отдать ему манекен; он поставил этого маминого двойника, при одном взгляде на которого разрывалось сердце, у своей кровати — охранять его сон, чтобы быть его ангелом. Оуэн нашел нужные слова, чтобы его перестали подвешивать и уложили в ясли; он сделал меня Иосифом, выбрал мне Марию, превратил «голубей» в «волов»… Поменяв все, что можно, в рождественском сценарии, он на этом не успокоился и принялся за новое толкование Диккенса — ведь даже Дэну пришлось признать, что Оуэн что-то изменил в «Рождественской песни». Безмолвный Дух Будущих Святок в предпоследней сцене начисто задвинул Скруджа на второй план.
Даже «Грейвсендский вестник» отказался признать Скруджа главным героем пьесы. То, что ведущую роль исполнял мистер Фиш, кажется, совершенно ускользнуло от обозревателя нашей местной газеты, который написал следующее: «Классическая рождественская сказка, великолепие которой слегка потускнело — по крайней мере, в глазах вашего обозревателя — от ежегодного повторения, в этом году засверкала новыми красками». И далее: «Банальный сюжетный ход с привидениями оживляется блестящей игрой маленького Оуэна Мини — ростом не больше Малютки Тима, он тем не менее буквально доминирует на сцене; на фоне крошечного Мини остальные актеры кажутся ничтожными карликами. Режиссеру Дэну Нидэму стоило бы подумать о том, чтобы в следующем году предложить своей миниатюрной звезде роль самого Скруджа».
Там не было ни слова о Скрудже образца нынешнего года, и мистера Фиша здорово обидело такое пренебрежение. Оуэн же просто вскипал от любой критики.
— ПОЧЕМУ ОБЯЗАТЕЛЬНО НАДО НАЗЫВАТЬ МЕНЯ «МАЛЕНЬКИМ», «КРОШЕЧНЫМ», «МИНИАТЮРНЫМ»? — вне себя от ярости кричал он. — ПОЧЕМУ ОНИ НЕ ПОДОШЛИ С ТАКИМИ ЖЕ МЕРКАМИ К ДРУГИМ АКТЕРАМ?
— Ты забыл еще «ростом не больше Малютки Тима», — сказал я.
— ЗНАЮ, ЗНАЮ, — не унимался он. — ПОЧЕМУ БЫ НЕ СКАЗАТЬ: «БЫВШИЙ СОБАЧИЙ ХОЗЯИН ФИШ ПРЕВОСХОДНО ВОПЛОТИЛ ОБРАЗ СКРУДЖА»? ПОЧЕМУ НЕ НАПИСАТЬ: «ЗЛОБНАЯ МЕГЕРА ХОДДЛ ИЗ ВОСКРЕСНОЙ ШКОЛЫ ОЧАРОВАТЕЛЬНО ИСПОЛНИЛА РОЛЬ МАМЫ МАЛЮТКИ ТИМА»?
— Тебя ведь назвали звездой, — напомнил я ему.— Написали про твою «блестящую игру» и что ты «доминируешь на сцене».
— МЕНЯ НАЗВАЛИ «МАЛЕНЬКИМ»! МЕНЯ ОБОЗВАЛИ «КРОШЕЧНЫМ»! «МИНИАТЮРНЫМ»! - кричал он.
— Хорошо еще, что это роль «без речей», — заметил я.
— ОЧЕНЬ СМЕШНО, — огрызнулся Оуэн.
Дэна отзывы местных газет на его постановку не волновали. Его куда больше беспокоило, как бы сам Чарлз Диккенс отнесся к роли Оуэна Мини. Дэн был уверен, что неодобрительно.
— Что-то тут не так, — говорил он. — Маленькие дети пускаются в рев — их приходится выводить из зала раньше, чем наступает счастливый конец. Нам приходится предупреждать у входа родителей с маленькими детьми. Это уже получается не совсем для семейного просмотра, как было задумано. Дети уходят из театра перепуганные, будто посмотрели «Дракулу»!
Вскоре, однако, Дэн не без облегчения заметил, что Оуэн вот-вот разболеется. Он вообще легко простужался, а сейчас, репетируя днем рождественский утренник, а по вечерам играя Духа Будущих Святок, все время переутомлялся. Иногда Оуэн так уставал, что засыпал днем в бабушкином доме. Как-то он отрубился прямо на коврике под большим диваном в нашей «каморке», а в другой раз — на куче диванных подушек, с которой он стрелял из игрушечной пушки по моим оловянным солдатикам. Я вышел на кухню принести нам какого-нибудь печенья, а когда вернулся в «каморку», Оуэн уже спал как убитый. «Он становится похож на Лидию», — заметила бабушка. И правда, Лидия днем тоже постоянно клевала носом; она могла отключиться в своей каталке в любую минуту, где бы ее ни оставила Джермейн, — иногда даже задвинутая лицом в угол. Для бабушки это было еще одним признаком того, что Лидия стареет быстрее нее.
Заметив у Оуэна первые признаки простуды — он начал часто чихать и кашлять, и у него потекло из носа, — Дэн Нидэм решил, что постановка «Рождественской песни» от этого только выиграет. Нет, Дэн вовсе не хотел, чтобы Оуэн всерьез разболелся. Достаточно покашливания, чихания, или даже сморкания: услышав из-под темного капюшона такие сугубо человеческие звуки, зрители непременно расслабятся. А если Оуэн пару раз чихнет или хлюпнет носом, может, это даже вызовет смешок-другой, — Дэн уверял, что вовсе не обидится, если в зале кто-то хихикнет.
— Зато может обидеться Оуэн, — возразил я. — Ему, по-моему, не понравится, если в зале засмеются, пусть даже совсем чуть-чуть.
— Да я и не собираюсь сделать Духа Будущих Святок комическим персонажем, — втолковывал мне Дэн. — Я просто хотел придать ему что-то человеческое.
Тут, по мнению Дэна, и заключалась главная беда: под одеждой Духа не угадывался человек. Ростом с маленького ребенка, это существо двигалось по-взрослому; а его власть над сценическим пространством казалась и вовсе сверхъестественной.
— Ты только представь себе, — сказал Дэн. — Призрак, который чихает, кашляет и сморкается, — согласись, это уже не так страшно?
Но как быть с чихающим, кашляющим и сморкающимся Младенцем Христом? — думал я. Если Виггины так настаивали, чтобы маленький Иисус не плакал, что они скажут о простуженном Сыне Божьем?
В то Рождество болели все. Не успел Дэн отойти от бронхита, как у него начался конъюнктивит. Лидия кашляла с такой силой, что ее инвалидная коляска иногда сама собой откатывалась назад. Когда закхекал и захлюпал носом мистер Эрли, игравший Призрака Марли, Дэн пошутил, что если каждый из призраков чем-то заболеет, то это придаст всей пьесе невиданную гармонию. Мистер Фиш, у которого было больше всех слов, берегся как мог, так что Скрудж иногда отшатывался от Призрака Марли даже сильнее, чем того требовал сценарий.
Бабушка вздыхала, что не может выйти на улицу, и жаловалась на гололед. Простуда ее не пугала, а вот упасть на льду бабушка страшно боялась. «В моем возрасте, — объясняла мне она, — достаточно раз упасть, чтобы сломать бедро, — а потом будешь долго и медленно умирать от воспаления легких». Лидия кашляла и кивала, кивала и кашляла, как заведенная, но ни она, ни бабушка не пожелали поделиться со мной своей стариковской мудростью и объяснить, с какой стати перелом бедра должен привести к воспалению легких, не говоря уже о «долгой и медленной» смерти.
— Но ты ведь должна посмотреть на Оуэна в «Рождественской песни»! — настаивал я.
— Я и так достаточно часто его вижу, — ответила бабушка.
— Мистер Фиш тоже хорошо играет, — продолжал я ее уговаривать.
— А я и мистера Фиша тоже часто вижу, — заметила бабушка.
Восторженная статья в «Грейвсендском вестнике», приведшая Оуэна Мини в такую ярость, кажется, надолго погрузила мистера Фиша в молчаливо-подавленное состояние. Заходя к нам после ужина, он часто и протяжно вздыхал и ничего не говорил. Что же касается нашего мрачного почтальона, мистера Моррисона,то невозможно описать, какие страдания ему приносила молва об успехе Оуэна. Он сгибался под тяжестью своей кожаной сумки так, будто нес на плечах бремя гораздо более тяжкое, чем обычный для Рождества дополнительный груз открыток. И то сказать, каково было мистеру Моррисону разносить весь тираж «Грейвсендского вестника», где его бывшую роль называют «не просто ключевой, но ведущей», а Оуэна Мини осыпают такими похвалами, о которых сам Моррисон и мечтать не мог?
Дэн сообщил мне, что за всю первую неделю мистер Моррисон так и не пришел посмотреть постановку. К удивлению Дэна, мистер и миссис Мини в зрительном зале тоже не появились.
— Они что, не читают «Грейвсендский вестник»? — спросил меня Дэн.
Я не мог представить миссис Мини за чтением: она же так занята все время. Ведь ее пристальный взгляд постоянно устремлен то на стены, то в угол, то мимо окна, то на тлеющий огонь в камине, то на манекен — когда ей еще читать газеты? А мистер Мини был не из тех мужчин, что читают хотя бы спортивную колонку. Я догадывался и о том, что сам Оуэн ни разу не говорил родителям о «Рождественской песни»; в конце концов, он ведь не хотел, чтобы они знали о рождественском утреннике.
Пожалуй, мистер Мини мог услышать о пьесе от кого-нибудь из рабочих в карьере — какой-нибудь камнерез или жена крановщика вполне могли побывать на представлении или хотя бы прочитать о пьесе в «Вестнике», а потом поделиться с мистером Мини:
— Говорят, ваш сын стал театральной звездой.
Но я явственно представлял, как бы Оуэн опроверг все слухи.
«МНЕ ПРОСТО НУЖНО БЫЛО ВЫРУЧИТЬ ДЭНА. У НЕГО ВЫШЛА НЕСТЫКОВКА — УШЕЛ АКТЕР, ЧТО ИГРАЛ ПРИЗРАКА ВЫ ЗНАЕТЕ МОРРИСОНА, ЭТОГО ТРУСЛИВОГО ПОЧТАРЯ? НУ ВОТ. ОН ПРОСТО ИСПУГАЛСЯ ВЫХОДИТЬ НА ПУБЛИКУ. ЭТО ОЧЕНЬ МАЛЕНЬКАЯ РОЛЬ — В НЕЙ ДАЖЕ НЕТУ СЛОВ. ДА И ПЬЕСА, ПО-МОЕМУ, ТАК СЕБЕ — НЕ СЛИШКОМ ПРАВДОПОДОБНАЯ. И ЛИЦА МОЕГО ТОЖЕ НЕ ВИДНО. Я ВООБЩЕ ПОЯВЛЯЮСЬ НА СЦЕНЕ СОВСЕМ НЕНАДОЛГО — НА КАКИЕ-ТО ПЯТЬ МИНУТ…»
Я уверен, что именно так Оуэн и повернул бы все дело. Мне казалось, он чересчур задирает нос, а родителей буквально тиранит. Мы все проходим через некий этап — у кого-то он длится всю жизнь, — когда немного стесняемся родителей; нам неприятно быть с ними рядом — вдруг они сделают или скажут что-то такое, отчего нам станет за них неловко. Но у Оуэна это стеснение, по-моему, превосходило все мыслимые масштабы — и именно поэтому, думал я, он держит родителей на таком расстоянии. А уж отцом он просто раскомандовался. В таком возрасте мы обычно сами переживаем, что родители нами командуют; Оуэн же постоянно указывал своему отцу, что тому делать.
Во мне стеснительность Оуэна вызывала мало сочувствия. Мне ведь так не хватало мамы; я бы сделал что угодно, только бы она все время находилась где-то рядом. А Дэн не был мне родным отцом, и я никогда его не стеснялся. Наоборот, мне нравилось, когда он рядом, — ведь бабушка, хотя и любила меня, держалась довольно отстраненно.
— Оуэн, — обратился к нему Дэн как-то вечером. — Ты бы пригласил родителей посмотреть пьесу, а? Скажем, на заключительное представление — в сочельник?
— БОЮСЬ, В СОЧЕЛЬНИК ОНИ БУДУТ ЗАНЯТЫ, — ответил Оуэн.
— Ну тогда, может, как-нибудь пораньше? — спросил Дэн. — В один из ближайших вечеров, например. Хочешь, я сам их приглашу? В общем-то, в любой вечер было бы здорово.
— ЗНАЕШЬ, ОНИ НЕ СОВСЕМ, ЧТО НАЗЫВАЕТСЯ, ТЕАТРАЛЫ, — признался Оуэн. — ТЫ ТОЛЬКО НЕ ОБИЖАЙСЯ, ДЭН, НО, БОЮСЬ, МОИМ РОДИТЕЛЯМ БУДЕТ СКУЧНО.
— Но ведь на тебя-то они, верно, с удовольствием посмотрели бы, а, Оуэн? — сказал Дэн. — Неужели им неинтересно, как ты играешь?
— ОНИ ЛЮБЯТ ТОЛЬКО ПРАВДИВЫЕ ИСТОРИИ, — сказал Оуэн. — НУ, РЕАЛИСТЫ, ПОНИМАЕШЬ? ИХ НЕ ОЧЕНЬ-ТО УВЛЕКАЮТ ВСЯКИЕ ВЫДУМКИ, ФАНТАЗИИ И ВСЕ ТАКОЕ — ИМ ЭТО НЕИНТЕРЕСНО. А УЖ С ПРИВИДЕНИЯМИ — ЭТИ ВЕЩИ ВООБЩЕ НЕ ДЛЯ НИХ.
— Привидения не для них? — переспросил Дэн.
— ВСЕ ТАКИЕ ВЕЩИ — НЕ ДЛЯ НИХ, — ответил Оуэн.
Я удивлялся, слушая его объяснения, — у меня сложилось о его родителях совершенно иное представление. Мне казалось, отец и мать Оуэна Мини верят исключительно в так называемые выдумки и фантазии; если им что-то и интересно — так это исключительно привидения, а духи — это единственное, о ком они стали бы слушать.
— Я ВОТ ЧТО ДУМАЮ, ДЭН, — снова заговорил Оуэн. — Я, ПОЖАЛУЙ, НЕ БУДУ ПРИГЛАШАТЬ СВОИХ РОДИТЕЛЕЙ. ЕСЛИ САМИ ПРИДУТ — ТОГДА ЛАДНО. НО Я ДУМАЮ, ОНИ НЕ ПРИДУТ.
— Да-да, конечно, — сказал Дэн. — Как скажешь, Оуэн.
Дэн Нидэм страдал той же слабостью, что и моя мама: у него тоже руки сами тянулись к Оуэну. Правда, Дэн не взлохмачивал волосы, не похлопывал по плечам или по заднице. Он просто сграбастает ваши руки своими лапами и мнет их, причем иногда увлечется так, что ваши и его косточки начинают трещать вместе. Однако его физические проявления привязанности к Оуэну превосходили даже ту нежность, которой он одаривал меня. Дэн очень точно чувствовал дистанцию, какую ему следует держать со мной — чтобы быть мне вместо отца, но не утверждаться в этой роли слишком настойчиво. Сдерживая себя со мной, Дэн отыгрывался на Оуэне. В конце концов, мистер Мини ведь никогда не прикасался к Оуэну — по крайней мере, при мне. Наверняка Дэн тоже прекрасно знал, что и дома Оуэна никогда не погладят и не обнимут.

 

Когда в субботу вечером публика вызвала артистов на поклон в четвертый раз, Дэн отправил одного Оуэна. Было совершенно очевидно, что зрители ждут именно его, — мистер Фиш уже выходил на сцену и в одиночку, и вместе с Оуэном; теперь зал требовал своего любимца.
Зрители встали и устроили ему овацию. Зловещий черный капюшон был великоват для его маленькой головы, и остроконечная верхушка все время валилась набок, придавая Оуэну сходство с гномом, притом довольно дерзким и недобрым. Когда он откинул капюшон и публика наконец увидела его сияющую физиономию, какая-то девочка, наша ровесница, лет двенадцати — тринадцати, сидевшая близко к сцене, потеряла сознание и грохнулась на пол.
— Там просто было слишком душно, — оправдывалась ее мама после того, как Дэн помог привести девочку в чувство.
— ДУРА НЕСЧАСТНАЯ, — выругался Оуэн за кулисами. Он привык гримироваться сам. Даром что огромный развевающийся капюшон надежно скрывал его лицо, Оуэн выбеливал себе физиономию детской присыпкой и чернил косметическим карандашом и без того темные круги под глазами. Он хотел, чтобы его лицо — на случай, если кто-то из зрителей мельком углядит его под капюшоном, — не нарушило общего жуткого впечатления; простуда была ему только на руку — чем дальше она заходила, тем бледнее он становился.
Когда мы с Дэном отвозили его домой, он уже кашлял почти не переставая. До последнего воскресенья перед Рождеством — дня нашего утренника — оставалось меньше суток
— Кажется, он разболелся сильнее, чем нужно, — сказал мне Дэн, когда мы возвращались в город. — Боюсь, мне самому придется играть Духа Будущих Святок Или тебе, — если Оуэн совсем сляжет — ты, может, возьмешь эту роль на себя?
Но я был всего лишь Иосифом. Я чувствовал, что Оуэн Мини уже определил мне ту единственную роль, которую я мог играть.

 

Ночью пошел снег, поднялась метель; затем температура начала падать, пока не стало так холодно, что снегопад прекратился. Наутро весь Грейвсенд лежал под свежим, белым и тусклым покрывалом — в городе стало еще белее и тусклее, чем в церкви; лютый морозный ветер вздымал сухую поземку, дребезжа и завывая в водостоках дома 80 по Центральной. Водосточные трубы были пусты, сухой ледяной снег не мог их залепить изнутри.
В воскресное утро снегоуборочные машины не торопились выезжать на работу, и единственным автомобилем, который мог проехать по Центральной улице не буксуя и не боясь заноса, был тяжелый тягач «Гранитной компании Мини». Оуэн напялил на себя столько одежды, что, шагая по нашей подъездной аллее, с трудом сгибал колени, а размахивать руками вообще не мог — они неподвижно торчали в стороны, как у огородного пугала. Он так плотно замотался длинным темно-зеленым шарфом, что лица вовсе не было видно — но разве кто-нибудь мог не узнать Оуэна Мини? Этот шарф ему подарила моя мама, когда однажды, в одну из зим, обнаружила, что у Оуэна нет своего. Оуэн называл его своим ВЕЗУЧИМ шарфом и приберегал либо для особо важных случаев, либо для особо сильных холодов.
В то последнее перед Рождеством воскресенье шарф требовался Оуэну как никогда — оба повода были налицо. Мы топали по Центральной улице по направлению к церкви Христа, и редкие птички, едва заслышав бухающий кашель Оуэна, в испуге срывались с веток. Из его грудной клетки исторгались булькающие хрипы, отчетливо слышные даже сквозь множество слоев зимней одежды.
— Плохой у тебя кашель, Оуэн, — сказал я ему.
— ЕСЛИ БЫ ИИСУСУ ВЫПАЛО РОДИТЬСЯ В ТАКОЙ ВОТ ДЕНЬ, Я ДУМАЮ, ОН БЫ НЕ ПРОТЯНУЛ ДО СВОЕГО РАСПЯТИЯ, — заметил Оуэн.
Нетронутую белизну тротуара Центральной улицы нарушала единственная цепочка человеческих следов, что тянулась прямо перед нами, да желтевшие кое-где небрежные собачьи метки. Человеческая фигура, первой проложившая тропу через девственно-чистую снежную гладь, маячила слишком далеко впереди и была слишком тепло укутана, чтобы мы с Оуэном могли узнать, кто это.
— А ТВОЯ БАБУШКА ЧТО, НЕ СОБИРАЕТСЯ НА УТРЕННИК? — спросил Оуэн.
— Она же конгрегационалистка, — напомнил я ему.
— НУ И ЧТО? РАЗВЕ ОНА ТАКАЯ ПРИНЦИПИАЛЬНАЯ, ЧТО НЕ МОЖЕТ РАЗ В ГОДУ ПРИЙТИ В ДРУГУЮ ЦЕРКОВЬ? У КОНГРЕГАЦИОНАЛИСТОВ ВЕДЬ НЕТ СВОЕГО РОЖДЕСТВЕНСКОГО УТРЕННИКА.
— Знаю, знаю, — сказал я. Но я знал и другое: у конгрегационалистов в последнее воскресенье перед Рождеством вообще нет утренней службы; вместо нее в этот день — вечерня, особое мероприятие, когда в основном поются рождественские песни и гимны. Иными словами, ничто не мешало бабушке прийти на наш утренник. Просто ей самой не хотелось видеть Оуэна в роли Младенца Христа: она как-то назвала подобную затею «отвратительной». А еще бабушка обеспокоилась, как бы ей по морозу не сломать бедро, и заявила, что намерена даже пропустить вечерню в конгрегационалистской церкви. Ближе к вечеру, в сумерки, еще легче не заметить в темноте лед, поскользнуться и сломать бедро, рассудила она.
Человек, идущий по тротуару впереди нас, оказался мистером Фишем. Мы довольно быстро догнали его: мистер Фиш прокладывал себе путь в глубоком снегу с какой-то совершенно нелепой осторожностью — должно быть, тоже боялся сломать бедро. Он здорово испугался, увидев Оуэна Мини, плотно закутанного в шарф моей мамы, из-под которого виднелись только глаза. Впрочем, мистер Фиш почти всегда пугался, встречаясь с Оуэном.
— А почему вы до сих пор не в церкви? Вам ведь нужно еще переодеться в костюмы, — спросил он. Мы объяснили ему, что и так придем чуть ли не за час до начала утренника. Даже мистер Фиш своим черепашьим шагом доплетется туда как минимум за полчаса до начала. Но нас с Оуэном удивило, что он вообще туда собрался.
— ВЫ ЖЕ ОБЫЧНО НЕ ХОДИТЕ В ЦЕРКОВЬ! — с легким упреком сказал Оуэн.
— Обычно нет, тут ты прав, — согласился мистер Фиш. — Но сегодняшнее мероприятие я не пропущу ни за что на свете!
Оуэн недоверчиво оглядел своего партнера по «Рождественской песни». Мистер Фиш был настолько подавлен и в то же время впечатлен успехом Оуэна, что его желание посмотреть утренник в церкви Христа выглядело подозрительно. Скорее всего мистеру Фишу просто нравилось себя накручивать; к тому же, бескорыстно преданный любительскому театру, он изо всех сил старался брать на заметку все, что можно, наблюдая за талантливой игрой Оуэна.
— Я СЕГОДНЯ НЕМНОГО НЕ В ФОРМЕ, — предупредил Оуэн мистера Фиша, после чего выразительно продемонстрировал свой лающий кашель.
— Такой искусный актер, как ты, Оуэн, не должен пугаться легкой простуды, — заметил мистер Фиш.
Мы все трое зашагали по рыхлому снегу; мистеру Фишу пришлось приноравливаться к нашим шагам.
Он признался нам с Оуэном, что немного волнуется. Ребенком его никогда не заставляли ходить в церковь — его родители, сказал он, были неверующими, и сам он «наведывался» туда только по случаю свадьбы или похорон. Мистер Фиш даже не знал толком, большой ли отрезок жизни Христа «охватывает» наш рождественский утренник
— НЕ ВСЮ ЖИЗНЬ, — ответил ему Оуэн.
— А там нет того эпизода, когда он на кресте? — спросил мистер Фиш.
— ЕГО ЖЕ НЕ СРАЗУ ПРИГВОЗДИЛИ К КРЕСТУ, КАК ТОЛЬКО ОН РОДИЛСЯ! — насупил брови Оуэн.
— А то место, где он всех исцеляет и где поучает этих, апостолов? — снова спросил мистер Фиш.
— ЭТО БЫЛО НЕ В РОЖДЕСТВО! — возмутился Оуэн. — У НАС ТОЛЬКО СЦЕНА, КОГДА ОН РОДИЛСЯ!
— Роль без речей, — напомнил я мистеру Фишу.
— Ах ну да, я и забыл, — спохватился мистер Фиш.
Церковь Христа находилась на Эллиот-стрит, на окраине учебного городка Грейвсендской академии. На углу Эллиот-стрит и Центральной нас ждал Дэн Нидэм: очевидно, наш режиссер тоже был не прочь взять что-нибудь на заметку.
— Ба, вот это да! Кого я вижу! — воскликнул Дэн при виде мистера Фиша, отчего тот покраснел.
Увидев Дэна, Оуэн приободрился.
— ЗДОРОВО, ЧТО ТЫ ЗДЕСЬ, ДЭН, — сказал ему Оуэн. — ПОТОМУ ЧТО МИСТЕР ФИШ СЕГОДНЯ ПЕРВЫЙ РАЗ ИДЕТ СМОТРЕТЬ РОЖДЕСТВЕНСКИЙ УТРЕННИК И НЕМНОГО ВОЛНУЕТСЯ.
— Я даже не знаю точно, когда нужно преклонить колени и все такое! — хихикнул мистер Фиш..
— В ЕПИСКОПАЛЬНОЙ ЦЕРКВИ НЕ ВСЕ ПРЕКЛОНЯЮТ КОЛЕНИ, — пояснил Оуэн.
— Я — нет, — сказал я.
— А Я — ДА, — сказал Оуэн Мини.
— А я — то да, то нет, — признался Дэн. — Когда я прихожу в церковь, то смотрю на других и делаю как они.
Наконец наша пестрая компания добралась до церкви Христа.
Несмотря на холод, преподобный Дадли Виггин стоял на ступеньках церкви с непокрытой головой и приветствовал первых посетителей; сквозь его редкие седоватые волосы просвечивал ярко-розовый череп. Уши у него, наоборот, замерзли и побелели так, что казалось, вот-вот отвалятся. Роза Виггин стояла рядом с ним, одетая в шубку из серебристого меха и такую же шапку.
— ТОЧНО КАК ПРОВОДНИЦА ТРАНССИБИРСКОЙ МАГИСТРАЛИ, — съязвил Оуэн.
Увидев рядом с Виггинами преподобного Льюиса Меррила с его калифорнийской женой, я едва не раскрыл рот от изумления. Оуэн тоже здорово поразился и даже спросил:
— ВЫ ЧТО, ПЕРЕШЛИ В ДРУГУЮ ЦЕРКОВЬ?
Многострадальным Меррилам, судя по всему, не хватало воображения понять, шутит Оуэн или нет; от его вопроса у мистера Меррила обычное легкое заикание превратилось чуть ли не в паралич языка.
— У н-н-на-нас сегод-д-дня в-в-в-вечерня, — ответил мистер Меррил.
Оуэн ничего не понял.
— Конгрегационалисты сегодня служат вечерню, — пояснил я Оуэну. — Вместо обычной утренней службы, — добавил я. — Вечерня бывает во второй половине дня.
— ДА ЗНАЮ Я, КОГДА СЛУЖАТ ВЕЧЕРНЮ! — раздраженно ответил Оуэн.
Преподобный мистер Виггин обнял своего коллегу за плечи и сжал его так сильно, что на лице преподобного мистера Меррила, который был и меньше ростом, и бледнее, промелькнул неподдельный испуг. Мне кажется, епископалы в среднем вообще сердечнее конгрегационалистов.
— Мы с Розой ходим каждый год на вечерню послушать гимны, — объявил викарий Виггин. — А Меррилы приходят посмотреть наш утренник
— Каждый год, — безучастно добавила миссис Меррил. По-моему, она с дикой завистью смотрела на шарф Оуэна, которым можно было укутать все лицо.
Преподобный мистер Меррил с трудом совладал с собой. Подобного заикания я не слышал со дня, когда нам пришлось экспромтом хоронить Сагамора; уж не присутствие ли Оуэна, подумал я, всякий раз лишает нашего пастора дара речи.
— Да, мы и правда любим петь гимны; мы встречаем Рождество пением — у нас всегда уделялось огромное внимание хору, — поведал пастор Меррил, проникновенно заглянув при слове «хор» мне в глаза, будто упоминанием об этих поставленных ангельских голосах хотел вызвать в моей памяти навеки умолкший мамин голос.
— Ну а мы больше любим наш миракль про чудо Рождества! — весело провозгласил мистер Виггин. — И в этом году, — добавил викарий, внезапно ухватив Оуэна за плечо твердой рукой пилота, — в этом году наш Младенец Христос произведет полный фурор!
Преподобный Дадли Виггин потрепал своей огромной лапой Оуэна по голове, опустил козырек его клетчатой красно-черной охотничьей кепки и замотал маминым ВЕЗУЧИМ шарфом так, что Оуэн ничего не мог видеть.
— Да, сэр! — воскликнул викарий Виггин и сорвал охотничью кепку с головы Оуэна, отчего его по-детски тонкие шелковистые волосы, наэлектризовавшись, встали дыбом. — В этот раз, — предупредил командир Виггин, — мы выжмем слезу из каждого!
Оуэн, задыхавшийся в собственным шарфе, громко чихнул.
— Оуэн, пойдем со мной! — резко скомандовала Роза Виггин. — Нужно запеленать бедного ребенка, пока он не простудился! — пояснила она Меррилам. Но мистер Меррил и его дрожащая жена выглядели так, словно их самих надо было срочно запеленать. Весть о том, что роль Сына Божьего будет исполнять Оуэн Мини, судя по всему, привела их в ужас. Похоже, конгрегационалисты гораздо меньше любят чудеса, чем епископалы.
В холодном вестибюле церкви Роза Виггин принялась заматывать Оуэна в пеленки. Но как бы туго или свободно ни бинтовала она его широкими хлопчатобумажными полосами, Оуэн оставался недоволен.
— ТАК СЛИШКОМ ТУГО, МНЕ НЕЧЕМ ДЫШАТЬ! — кашляя, жаловался он. А через минуту кричал: — А МЕНЯ ПРОДУЕТ!
Роза Виггин трудилась над Оуэном с таким решительным, серьезным и целеустремленным видом, будто бальзамировала труп; наверное, для нее это был способ успокоиться.
То, что моя бабушка решила не приходить на утренник, хотя и могла бы, в сочетании с грубыми ухватками Розы Виггин здорово испортило Оуэну настроение — он все больше капризничал и раздражался. Он велел распеленать его и завернуть в ВЕЗУЧИЙ шарф, подаренный моей мамой, после чего белые хлопчатобумажные «бинты» следовало намотать снова поверх шарфа. Причем требовал, чтобы шарф ему намотали прямо на голое тело.
— ЧТОБЫ БЫЛО ТЕПЛЕЕ И ЧТОБЫ ВЕЗЛО, — объяснил он.
— Младенец Христос не нуждается в везении, Оуэн, — заметила Роза Виггин.
— ВЫ ЧТО, ХОТИТЕ СКАЗАТЬ, ХРИСТУ СИЛЬНО ПОВЕЗЛО? — спросил Оуэн. — А МНЕ ВОТ КАЖЕТСЯ, ЕМУ БЫ НЕ ПОМЕШАЛА ЧУТОЧКА ВЕЗЕНИЯ. МНЕ КАЖЕТСЯ, ПОД КОНЕЦ ЕМУ ВООБЩЕ ПЕРЕСТАЛО ВЕЗТИ.
— Но послушай, Оуэн, — мягко заговорил викарий Виггин. — Его распяли, да, но ведь потом он восстал из мертвых. Он же воскрес! Разве это не означает, что он был спасен?
— ЕГО ПРОСТО ИСПОЛЬЗОВАЛИ, — отрезал Оуэн Мини, охваченный духом противоречия.
Викарий, вероятно, задумался, подходящее ли сейчас время для богословских дебатов, а Роза Виггин, вероятно, задумалась, не задушить ли Оуэна маминым шарфом. Повезло или не повезло Христу, спасен он был или использован — эти расхождения представлялись довольно существенными даже несмотря на суматоху, царившую в церковном вестибюле, где гуляли сквозняки от постоянно открывающихся и закрывающихся дверей и к тому же поднимался пар от влажной шерстяной одежды, с которой на решетку обогревателя капал тающий снег. Но что такое простой викарий церкви Христа, чтобы спорить со спеленатым младенцем, которому сейчас предстоит ложиться в ясли?
— Заверни его, как он хочет, — велел жене мистер Виггин таким грозным голосом, словно решал в этот момент, считать Оуэна Мини Христом или Антихристом. Ярость же, с которой Роза Виггин раскутала Оуэна и потом закутала снова, явно говорила, что для нее-то Оуэн уж точно никакой не Царь Царей.
Волы — бывшие голуби — слонялись по переполненному вестибюлю, словно искали сено. Мария Бет Бэйрд в своем белом одеянии выглядела очень даже недурно — эдакая в меру пухленькая восходящая звезда театральных подмостков, но длинная кокетливая косичка начисто разрушала образ как Божьей Матери, так и Пресвятой Девы Марии. Меня облачили в традиционный для Иосифа темно-бурый балахон — библейский эквивалент современного костюма-тройки. Харолд Кросби, пытаясь хоть чуть-чуть оттянуть свой полет на ненадежном ангелоподъемнике, уже дважды «в последний раз» просился в туалет. Хорошо еще, подумал я, что Оуэну туда не нужно: в своих «пеленках» встать он не мог, а если бы его подняли, он все равно не ступил бы и шагу — с такой силой Роза Виггин стянула ему ноги.
Вот тут-то мы и столкнулись с первой загвоздкой: как переместить его в ясли. Для того чтобы наш творческий коллектив мог собраться в одном месте и при этом остаться не замеченными прихожанами, перед грубо сработанными яслями установили трехстворчатую ширму, лиловые панели которой украшали кресты из золотистой парчи. Нам следовало потихоньку занять свои места позади этой своеобразной запрестольной перегородки и застыть без движения, словно перед объективом фотоаппарата. Когда ангел-благовестник начнет свое душераздирающее нисхождение с небес, отвлекая на себя взгляды публики, лиловую ширму предполагалось убрать. Потом «столп света» вслед за волхвами и пастухами должен был переместиться в хлев и тем самым привлечь к нам зрительское внимание.
Разумеется, Мария Бет Бэйрд тут же вызвалась перенести Оуэна Мини в ясли на руках.
— Я могу это сделать! — провозгласила Дева Мария. — Я уже поднимала его раньше!
— НЕТ! МЛАДЕНЦА ХРИСТА ПОНЕСЕТ ИОСИФ! — крикнул Оуэн, умоляюще взглянув на меня, но тут Роза Виггин перехватила инициативу. Обнаружив, что у маленького Иисуса течет из носа, она проворно вытерла его, затем поднесла носовой платок еще раз и велела Оуэну высморкаться. Тот издал негромкий автомобильный гудок. Марии Бет Бэйрд был выдан чистый платок на тот случай, если Младенец Христос на виду у всей публики позорно хлюпнет носом, и Дева Мария обрадовалась возможности наконец-то позаботиться об Оуэне физически.
Перед тем как поднять Сына Божьего на руки, Роза Виггин наклонилась над ним и потерла ему щеки. В ее обхаживании Оуэна Мини любопытным образом сочетались небрежность и чувственность. Разумеется, в том, как она это делала, от начала до конца ощущалась рука бывалой стюардессы — миссис Виггин обращалась с Оуэном Мини так, будто меняла ему пеленку; и одновременно было что-то не очень пристойное в том, как близко она наклонила к нему свое лицо, словно собираясь соблазнить его.
— Ты слишком бледненький, — заявила Роза Виггин и принялась щипками придавать лицу Оуэна нужный цвет.
— АЙ! — вскрикнул он.
— У Младенца Христа щечки должны быть розовые, как яблочки, — сказала она ему, после чего нагнулась еще ниже, прикоснулась к его носу кончиком своего носа и довольно неожиданно поцеловала в губы. Этот поцелуй не был нежным и ласковым, то был хищный, дразнящий поцелуй, напугавший Оуэна; он густо покраснел — чего, собственно, и добивалась Роза Виггин, — и на глаза его навернулись слезы.
— Не любишь, когда тебя целуют, правда, Оуэн? — игриво промурлыкала Роза Виггин. — Но это же просто для везения, только и всего.
Я знал, что Оуэна никто не целовал в губы с тех пор, как умерла моя мама; наверняка само уподобление Розы Виггин маме показалось ему святотатством. Оуэн в ярости стиснул кулаки, когда Роза Виггин подняла его, прямого, словно полено, и поднесла к своей груди; его ноги, спеленатые так туго, что не сгибались в коленях, торчали вперед; все это походило на цирковой номер с левитацией в исполнении шлюхи-иллюзионистки. Мария Бет Бэйрд, которая не так давно умоляла разрешить ей поцеловать Младенца Христа, бросила уничтожающе-ревнивый взгляд в сторону Розы Виггин, по-видимому некогда феноменально могучей стюардессы. Ей не составляло труда отнести Оуэна в уготованное ему на сене место; она легко держала его, прижав к груди с суровой церемонностью, — рыжая лисица-могильщица, уносящая тело малолетнего фараона в потайной склеп в глубине пирамиды.
— Спокойно, спокойно, — шептала она, неприлично приблизившись губами к его уху, отчего он заливался краской все сильнее и сильнее.
И тут я, Иосиф, вечно стоящий за кулисами, увидел то, что укрылось от взгляда ревнивой Девы Марии. Это увидел и я, и, не сомневаюсь, Роза Виггин тоже — уверен, затем-то она и продолжала так долго и бесстыдно издеваться над Оуэном: у Младенца Христа встал член. На известном месте, несмотря на несколько плотных слоев обмоток, отчетливо торчал бугорок
Роза Виггин положила Оуэна в ясли; она понимающе усмехнулась и еще раз нахально чмокнула его в порозовевшую щеку — само собой, исключительно для везения. В житии Христа подобному искушению аналогии не найдется — лежа в яслях, узнать, что у тебя встает на человека, которого терпеть не можешь. От злости и стыда Оуэн весь побагровел; Мария Бет Бэйрд, неправильно истолковав эту перемену в лице Младенца, поспешила вытереть ему нос. Тут вол наступил на ногу одному из ангелов; тот шарахнулся и едва не опрокинул лиловую трехстворчатую ширму, которая, покачнувшись, толкнула заднюю часть ослика. Я вглядывался в темноту между декорациями в виде арок, пытаясь разглядеть ангела-благовестника, но Харолд Кросби оставался невидим для посторонних глаз — его, без сомнения перепуганного и дрожащего, надежно скрывала темнота над «столпом света».
— Высморкайся! — шепнула Мария Бет Бэйрд Оуэну, который, казалось, вот-вот взорвется.
Его спас хор.
Раздался металлический скрежет, словно от гигантских шестеренок, и подъемник стал опускать ангела на сцену. Харолд Кросби коротко ойкнул, судорожно схватил ртом воздух — и хор запел:
Спит спокойно Вифлеем,
Горожане спят;
В вышине над миром всем
Сонмы звезд горят.

Мало-помалу новорожденный Иисус разжал кулачки; мало-помалу эрекция у Младенца Христа прошла. Вспышка гнева, промелькнувшая в глазах Оуэна несколько минут назад, померкла, словно на Сына Божьего нашла дремота — его лицо озарилось миром и благоволением, и слезы обожания навернулись на уже и без того влажные глаза Божьей Матери.
— Ну же, высморкайся! Почему ты не хочешь высморкаться? — жалобно прошептала Мария Бет Бэйрд. Она прижала платок к его носу, ухитрившись заодно закрыть и рот, словно давала ему маску с наркозом. С галантной учтивостью Оуэн отвел ее руку в сторону; его улыбка прощала Благословенной Марии все, включая ее неуклюжесть, отчего пресвятая пошатнулась, стоя на коленках, словно собралась грохнуться в обморок
Роза Виггин, скрытая от глаз прихожан, однако зловеще-отчетливо видимая нам, крепко ухватилась за рычаги управления ангелоподъемником, словно экскаваторщик, намеревающийся с размаху обрушить ковш на неподатливую породу. Но стоило Оуэну встретиться с ней глазами, как она тут же заметно утратила свою железную решимость: во взгляде, который он ей бросил, таилось что-то сладострастно-вызывающее. По телу Розы Виггин пробежала дрожь; она передернула плечами, на мгновение отвлекшись от своей работы. Торжественное схождение ангела засторопилось, и Харолд Кросби завис в воздухе.
— «Не бойтесь…» — пролепетал ангел дрожащим голосом. Но я-то видел, кто сейчас боится по-настоящему. Роза Виггин оцепенела, застыв у кнопок управления «столпом света» и подъемником; она боялась Оуэна Мини. К Сыну Божьему вернулось самообладание; он сделал маленькое, но важное открытие: эрекция — вещь преходящая. «Столп света», сопровождавший Харолда Кросби во время его внезапно прерванного опасного спуска, вдруг зажил своей собственной жизнью; вырвавшись из-под контроля Розы Виггин, он озарял Оуэна, возлежащего на копне сена. Вместо того чтобы показывать публике сошедшего с небес ангела, луч прожектора заливал своим светом ясли.
После того как привратник церкви на цыпочках унес трехстворчатую ширму, среди прихожан раздались недоуменные бормотания, однако Младенец Христос тут же едва заметным движением руки восстановил тишину, после чего посмотрел на Розу Виггин, язвительно и совершенно не по-детски. Только тут она пришла в себя и снова направила «столп света» на нисходящего ангела.
— «Не бойтесь…» — повторил Харолд Кросби; Роза Виггин чересчур сильно нажала на кнопку подъемника, и футов десять Харолд буквально падал, пока она так же резко не остановила механизм. Голова Харолда дернулась, он завертел ею по сторонам, ловя ртом воздух и раскачиваясь взад-вперед над испуганными пастухами, словно гигантская чайка, кувыркающаяся на ветру. — «Не бойтесь!..» — громко крикнул ангел, продолжая качаться, — и замолк всерьез и надолго: он начисто забыл текст.
Роза Виггин, пытаясь остановить качающегося ангела, развернула Харолда Кросби спиной и к пастухам и ко всем зрителям, но он по-прежнему раскачивался на своих растяжках, только теперь казалось, будто он решил отвергнуть сей мир и отозвать свою весть.
— «Не бойтесь…» — невнятно пробубнил он уже в который раз.
В это время из темноты яслей донесся надтреснутый фальцет, разбитый голос странного суфлера, — но кто лучше мог помнить слова, забытые Харолдом Кросби, как не бывший ангел-благовестник?
— «…Я ВОЗВЕЩАЮ ВАМ ВЕЛИКУЮ РАДОСТЬ, КОТОРАЯ БУДЕТ ВСЕМ ЛЮДЯМ…» — шептал Оуэн; но Оуэн Мини не умел шептать — в его голосе было слишком много песка и гранитных осколков. Подсказки Младенца Христа слышал не только Харолд Кросби, но и все до единого прихожане — напряженный, вещий голос раздавался из темноты хлева, подсказывая ангелу, что говорить, а Харолд старательно повторял все слово в слово.
Таким образом, когда «столп света» в конце концов привел пастухов с волхвами туда, где им следовало поклониться новорожденному Мессии, перед ним благоговела уже вся публика — ведь это особенный Христос, он знает не только свою роль, но и все остальное в этой истории!
Марию Бет Бэйрд обуревали чувства. Она зарылась лицом в сено, затем щекой уткнулась Младенцу в бедро, а потом, кажется, впала в полную прострацию и положила свою тяжелую голову Оуэну на колени. При виде этого бесстыдного, совсем не материнского поведения «столп света» мелко задрожал. Ярость и худшие опасения, охватившие Розу Виггин, придавали ей сходство с пулеметчиком в доте; с ожесточенным усилием она кое-как утихомирила «столп света».
Я знал, что Роза Виггин вздернула Харолда Кросби так высоко, что он полностью исчез из поля зрения публики. Где-то в мрачной вышине, между пыльными, навевающими тоску декоративными арками, до сих пор повернутый не в ту сторону, Харолд Кросби, должно быть, бился, словно летучая мышь в проводах, — но я не видел его. Я мог лишь смутно догадываться о его ужасе и беспомощности.
Возлюбленный Боже,
Ты с неба взгляни,
Всю ночь до рассвета
Мой сон охрани, —

пел хор, завершая «Спит в хлеве пастушьем». Преподобный Дадли Виггин слегка замешкался с Евангелием от Луки. Возможно, он удивился, что Дева Мария «поклонилась», не дожидаясь, пока он зачитает соответствующий отрывок. Теперь, когда голова Марии Бет уже покоилась на коленях Оуэна, викарий, должно быть, с испугом думал: что же она сделает теперь вместо того, чтобы «поклониться»?
— «Когда Ангелы отошли от них на небо…» — начал наконец викарий, и все прихожане машинально задрали головы, пытаясь разглядеть под потолком Харолда Кросби. Я заметил, что ни один из сидящих в передних рядах не выискивал исчезнувшего ангела с большим рвением, нежели мистер Фиш, пораженный уже тем, что роль Оуэна оказалась-таки «с речами».
Казалось, Оуэн собирался чихнуть, а может, ему мешала дышать тяжелая голова Марии Бет Бэйрд. Из его давно не вытираемого носа на верхнюю губу выкатились две блестящие струйки. Я видел, что он вспотел. В этот холодный день старая церковная печка работала на полную катушку, и на возвышении вокруг алтаря было гораздо теплее, чем на деревянных скамейках, — многие прихожане так и остались сидеть в верхней одежде. А возле яслей стояла удушливая жара. Бедные волы и ослики, должно быть, обливаются потом в своих костюмах, подумал я. «Столп света» так припекал, что казалось, он вот-вот подожжет сено, на котором лежал придавленный Божьей Матерью Младенец Христос.
Мы все еще слушали, как викарий читает из Евангелия от Луки, когда свалился в обморок первый ослик. Строго говоря, сначала упала только задняя часть, что со стороны выглядело жутковато; а так как многие прихожане понятия не имели, что ослики состоят из двух частей, то их это зрелище должно было и вовсе напугать. Казалось, у ослика отнялись задние ноги, в то время как передние изо всех сил пытаются устоять и голова с шеей судорожно дергается из стороны в сторону, с трудом сохраняя равновесие. Круп вместе с задними ногами просто шлепнулся на пол, словно бедное животное сразил паралич или в задницу ему попала пуля. Передняя часть ослика некоторое время мужественно сопротивлялась, но отнявшиеся конечности скоро утянули ее за собой. Вол слепой из-за упавших на глаза рогов, шарахнулся в сторону, чтобы не попасть под падающего осла, и боднул одного из пастухов так, что тот перелетел через низкие престольные перила, задев по пути стопку подушечек для колен, и растянулся в проходе у первого ряда.
Когда упал второй ослик, преподобный мистер Виггин стал читать быстрее:
— «..А Мария сохраняла все слова сии, слагая их в сердце Своем».
Божья Матерь оторвала голову от колен маленького Иисуса; на ее раскрасневшемся лице блуждала загадочная усмешка. Мария тяжко стукнула себя в сердце обеими руками, словно ее насквозь проткнули сзади стрелой или копьем; ее глаза закатились под блестящий от пота лоб, словно, еще не успев упасть, она уже испустила дух. Младенец Христос, внезапно сообразив, куда и с какой силой Дева Мария собирается грохнуться, в испуге выставил руки. Но Оуэну не хватило сил, чтобы удержать Марию Бет Бэйрд, — она буквально вдавила его в сено своей грудью, как борец на ковре.
И тут Иосиф увидел, каким образом Младенцу Иисусу удалось спихнуть с себя Матерь, — он взял и резко ткнул ее под ребра. Мгновенная контратака — только сено взметнулось в воздух; нужно было быть Иосифом или Розой Виггин, чтобы понять, что произошло. Прихожане увидели только, как Божья Матерь кубарем скатилась с копны сена и остановилась на полу хлева, отряхиваясь на безопасном расстоянии от непредсказуемого Сына Божьего. Оуэн осадил Марию Бет таким же презрительным взглядом, каким недавно ответил Розе Виггин.
Тем же взглядом он затем удостоил публику — не обращая никакого внимания на дары, возложенные к его ногам волхвами и пастухами, и чуть ли не выказывая к ним презрение. Младенец Христос медленно обвел зрителей глазами, словно военачальник — войско на плацу. На видимых мне лицах — тех, кто сидел в первых рядах, — в ответ появилось напряженно-заискивающее выражение. И мистер Фиш, и Дэн разинули рты в немом восхищении. Оба были достаточно искушенными в театральном деле, чтобы по достоинству оценить впечатление, произведенное Оуэном: он преодолел и дилетантизм всей постановки, и собственную простуду, и накладки, и плохую игру, и отступления от сценария.
И тут я перевел взгляд на лица, которые Оуэн, должно быть, увидел в ту же секунду, что и я; благоговейное восхищение читалось на них отчетливее, чем на всех других. Это были мистер и миссис Мини. Гранитную физиономию мистера Мини перекосило от страха, однако он неотрывно следил за действием; что же до миссис Мини, то в ее вытаращенных безумных глазах сквозило полное непонимание. Она сцепила руки в неистовой молитве, а муж придерживал ее за плечи, содрогавшиеся от мучительных рыданий, тягостных, словно животное страдание умственно отсталого ребенка.
Оуэн сел на своей копне сена так внезапно, что несколько прихожан из первых рядов перепугались; кто-то охнул, кто-то вскрикнул. Оуэн с трудом согнулся в поясе, как туго взведенная пружина, и свирепо ткнул пальцем в мать и отца; но чуть не каждому показалось, что указывают лично на него — или на всех присутствующих, вместе взятых.
— А ВЫ-ТО ЧТО ЗДЕСЬ ДЕЛАЕТЕ? — возопил разъяренный Младенец Христос.
Многие прихожане подумали, что он имеет в виду именно их; я заметил, как ошеломил этот вопрос мистера Фиша, но я-то знал, к кому обращается Оуэн. Я увидел, как его родители съежились и сползли со скамейки на подушечки для колен. Миссис Мини закрыла лицо руками.
— ВАМ НЕЛЬЗЯ СЮДА! — крикнул Оуэн на родителей; но мистеру Фишу, да и доброй половине народу, показалось, что этот запрет адресован им. Я увидел лица преподобного Льюиса Меррила и его калифорнийской жены; очевидно, они тоже приняли слова Оуэна на свой счет.
— ТО, ЧТО ВЫ СЮДА ПРИШЛИ, — ЭТО СВЯТОТАТСТВО! — орал Оуэн. По крайней мере десяток прихожан, сидевших на задних скамьях, виновато поднялись, чтобы уйти. Мистер Мини помог подняться на ноги своей оторопевшей жене. Та беспрестанно крестилась — беспомощно, бездумно, по-католически, что, вероятно, взбесило Оуэна еще больше.
Мистер и миссис Мини стали неловко продвигаться к выходу. Они оба были довольно крупными, и каждый шаг, пока они пробирались через множество чужих коленей в центральный проход, чтобы одиноко застыть посреди него, был неуклюж и мучителен.
— Мы только хотели посмотреть на тебя! — оправдываясь, сказал Оуэну отец.
Но Оуэн Мини неумолимо продолжал показывать пальцем на дверь в глубине нефа, через которую уже вышли несколько прихожан, и родители Оуэна, подобно другой паре, изгнанной из известного сада, покинули церковь Христа, как им и было велено. Даже хор, запевший после отчаянных знаков викария свое торжественное «Вести ангельской внемли!», не сумел перебить впечатления, которое мистер и миссис Мини произвели на присутствующих своим беспрекословным подчинением сыну.
Викарий Виггин, теребя Библию обеими руками, пытался привлечь внимание жены; однако Роза Виггин словно окаменела. А викарий хотел, чтобы она погасила наконец этот злополучный «столп света», продолжавший ярко освещать разгневанного Иисуса Христа.
— ЗАБЕРИ МЕНЯ ОТСЮДА! — сказал Иосифу маленький Иисус. Хорош был бы Иосиф, посмей он не послушаться! Я взял Оуэна на руки. Мария Бет Бэйрд, естественно, тоже хотела подержать его — хотя бы вместе со мной. То ли ее обожание Младенца Христа еще усилилось от тычка под ребра, то ли Оуэну просто удалось поставить ее на место, ни на йоту не умерив ее пыл, — неизвестно; но она осталась рабыней, готовой исполнить любое его приказание. Итак, мы вдвоем подняли его с сена — негнущегося и громоздкого, как икона, так его туго запеленали.
Куда его нести, мы себе не совсем представляли. Путь назад, за алтарь — туда, откуда мы вошли в хлев и где нас не было видно зрителям, — перекрыла Роза Виггин.
Как обычно в моменты всеобщего замешательства, Младенец Христос взял все на себя. Он показал пальцем на центральный проход между скамейками, которым вышли его родители. Я сомневаюсь, что кто-то направил волов и осликов нам вслед, — они просто устремились на свежий воздух. Вскоре наша процессия по своей численности и мощи больше напоминала отряд на марше, и получилось, что третья строфа заключительного гимна возвестила о нашем выходе.
Младенца восславь, Младенца хвали!
На землю пришел Христос!
Он смерть победил, и сынам земли
Он вечную жизнь принес.

Все время, пока мы шли по центральному проходу, Роза Виггин освещала нас «столпом света»; какая сила заставляла ее делать это? Идти нам было некуда, кроме как на улицу, в снег и холод. Чтобы получше рассмотреть Младенца Христа, волы и ослики посрывали свои головы. В основном это были маленькие дети; некоторые, хоть и немногие, — даже меньше Оуэна. Они глядели на него с благоговейным трепетом. Пронизывающий ветер продувал Оуэна сквозь плотные слои пеленок; его голые руки порозовели, и он, поеживаясь, сложил их на своей цыплячьей груди. В кабине гранитного тягача сидели перепуганные мистер и миссис Мини и ждали своего сына. Мы вместе с Девой Марией внесли его в кабину. Из-за всех этих пеленок его пришлось положить поперек сиденья — ноги на колени отца — так, чтобы не мешать мистеру Мини управлять машиной, а голову и плечи — на колени миссис Мини, которая, по своему обыкновению, смотрела отчасти в окно, отчасти непонятно куда.
— ДА, КСТАТИ, НАСЧЕТ МОЕЙ ОДЕЖДЫ, — обратился ко мне Христос Господь. — ЗАБЕРИ ЕЕ И ОСТАВЬ ПОКА У СЕБЯ.
— Ну конечно, — заверил его я.
— ХОРОШО ВСЕ-ТАКИ, ЧТО НА МНЕ ОСТАЛСЯ ВЕЗУЧИЙ ШАРФ, — сказал мне Оуэн. — ПОЕХАЛИ ДОМОЙ! — приказал он своим родителям, и мистер Мини включил передачу.
Снегоуборочная машина свернула с Центральной улицы на Эллиот-стрит. Вообще-то в Грейвсенде принято уступать им дорогу, но сейчас даже снегоуборочная машина уступила дорогу Оуэну.

 

Торонто, 4 февраля 1987 года — в среду на утренней службе с евхаристией почти нет прихожан. Причащаться гораздо приятнее, когда не приходится толпиться в проходе у престольных перил, словно в стаде, ждущем, пока освободится место у кормушки, или в очереди у прилавка закусочной быстрого обслуживания. Я не люблю причащаться вместе с толпой.
Мне больше нравится, как подает хлеб преподобный мистер Фостер. Каноник Мэки все время норовит надо мной подшутить: он любит, скажем, дать мне самую крошечную облатку из тех, что держит в руке, — буквально одну корочку. Или, наоборот, даст кусище, который едва умещается во рту, — его приходится долго жевать, пока проглотишь. Каноник любит меня дразнить. Скажет: «Н-да, часто вы причащаетесь; так вам скоро придется садиться на диету — кто-то должен следить, как вы питаетесь, Джон!» — и хихикает. А в другой раз — наоборот: «Н-да, часто вы причащаетесь; оголодали, наверно, — видно, покормить-то некому!» И опять хихикает.
Преподобный мистер Фостер, наш внештатный священник, по крайней мере подает хлеб всем с одинаковым благоговением — а больше мне ничего и не нужно. Касательно вина у меня нет нареканий — его подносят наши добровольные помощники, преподобный мистер Ларкин и преподобная миссис Килинг. Миссис Кэтрин Килинг, директор школы имени епископа Строна, вызывает у меня тревогу, только когда она бывает беременна. Преподобная миссис Килинг часто бывает беременна, и, на мой взгляд, ей не стоит подавать вино, когда уже трудно нагибаться с чашей, — лично мне каждый раз больно на нее смотреть. Кроме того, когда вы стоите на коленях у престольных перил в ожидании чаши с вином и видите, как к вам приближается ее большой живот, это отвлекает от таинства. Что касается преподобного мистера Ларкина, то он иногда отнимает чашу еще до того, как вы успели пригубить вино, — тут важно не зевать. А еще он как-то небрежно вытирает ободок чаши после каждого причастившегося.
После того как не стало каноника Кэмпбелла, мне приятнее всего разговаривать с преподобной миссис Килинг. К Кэтрин Килинг я отношусь с искренней теплотой и восхищением. Жаль, что сегодня я не могу поговорить с ней, — ведь нынче мне это нужно, как никогда. Но ничего не поделаешь: миссис Килинг в отпуске — ждет очередного ребенка. Преподобный мистер Ларкин всегда торопится свернуть разговор, точно так же, как торопится отнять чашу для причащения. А нашему внештатному священнику преподобному мистеру Фостеру, при всем его миссионерском пыле, неохота вникать в заботы ворчунов вроде меня — нестарых, живущих без забот в таком престижном районе, как Форест-Хилл. Преподобный мистер Фостер целиком увлечен идеей открыть миссию на Джарвис-стрит; а также женскую консультацию для проституток на предмет выявления венерических заболеваний; а еще он по уши занят благотворительными проектами для аборигенов с Карибских островов, что живут на Батерст-стрит, — тех самых, которых вовсю поносит заместитель старосты Холт. А вот к моим тревогам преподобный мистер Фостер выказывает совсем мало сочувствия: он говорит, все эти тревоги существуют только в моем сознании. Как вам это «только»?
Так что сегодня, кроме каноника Мэки, мне поговорить не с кем. А разговор с каноником, как всегда, не клеится. Я его спрашиваю:
— Вы газету читали? Сегодняшний номер «Глоб энд мейл»? Первую полосу.
— Нет, сегодня утром я не успел, — отвечает каноник Мэки. — Но, кажется, я догадываюсь: там есть что-то о США? Опять президент Рейган что-нибудь сказал?
Он не просто снисходителен, каноник Мэки. Он пренебрежителен.
— Вчера прошли ядерные испытания. Первый взрыв в США в восемьдесят седьмом году, — сказал я. — Он был назначен на завтра, но его перенесли на два дня раньше. Чтобы обдурить недовольных. Естественно, намечались акции протеста — на завтра.
— Естественно, — поддакнул мне каноник Мэки.
— А демократы назначили на сегодня голосование по резолюции, призывающей Рейгана отменить испытания, — втолковываю я канонику. — Но оказывается, правительство соврало даже насчет даты испытаний. Просто чудесное применение денежкам налогоплательщиков, а?
— Вы ведь уже не налогоплательщик Соединенных Штатов, — замечает каноник.
— Советы обещали не проводить испытания, если США не сделают этого первыми, — сказал я. — Неужели вы не видите, что это — преднамеренная провокация? Это вызов! Что нам плевать на соглашения по вооружениям — на любые соглашения, по любым вооружениям! Надо бы каждого американца заставить пожить за пределами США годик-другой. Надо заставить американцев посмотреть на себя со стороны. Чтобы поняли, как по-дурацки они выглядят в глазах всего мира! Им бы послушать, что о них говорят другие — все равно кто! Да в любой другой стране об Америке знают больше, чем сами американцы знают о себе! А о других странах американцы вообще ничего не знают!
Каноник Мэки кротко поглядел на меня, и я уже вижу, куда он сейчас все повернет. Вот так всегда: говоришь ему об одном, а он берет да и переводит разговор на меня лично.
— Я понимаю, Джон, вы огорчены итогами выборов в церковный совет, — сказал он. — Но поймите, никто ведь не сомневается в вашей преданности церкви.
Вот тебе пожалуйста. Я ему о ядерной войне и обычном для американцев самодовольном высокомерии, а канонику Мэки непременно надо поговорить обо мне.
— Вы, конечно, знаете, как вас уважают в нашей общине, Джон, — продолжает каноник. — Но неужели вы не чувствуете, что ваши… ммм… суждения иногда смущают? Это так по-американски — иметь такие… резкие суждения. И так по-канадски — не очень доверять резким суждениям.
— Я канадец, — возражаю я. — Я уже двадцать лет канадец.
Каноник Мэки, долговязый, сутулый, с добродушным лицом, он до того некрасив, что его нескладная фигура уже не кажется страшной, и до того порядочен, что даже его упертые мозги не вызывают раздражения.
— Эх, Джон, Джон, — качает головой каноник — Да, вы гражданин Канады, но давайте посмотрим, о чем вы все время говорите. Вы же говорите об Америке больше, чем любой из моих знакомых американцев! И в то же время вы сильнее, чем любой из моих знакомых канадцев, настроены против Америки. Вы немного… ммм… зациклились на этой теме, вам не кажется?
— Нет, не кажется, — отвечаю я.
— Эх, Джон, — вздыхает каноник Мэки. — Ваш гнев — это ведь тоже не очень по-канадски.
Каноник знает, гнев — мое слабое место.
— Да и не по-христиански, — признаю я. — Каюсь!
— Не нужно каяться! — ободряет каноник — Просто постарайтесь чуть-чуть изменить… свое отношение.
Эти его постоянные паузы раздражают почти так же, как и его советы.
— Вся эта петрушка со «звездными войнами» меня просто бесит, — пытаюсь объяснить канонику. — Единственное, что сдерживает сегодня гонку вооружений, — это договор семьдесят второго года между СССР и США об ограничении систем противоракетной обороны. Сейчас Рейган открыто толкает Советский Союз на то, что бы они продолжали испытывать свое собственное ядерное оружие. А если он будет продвигать свои планы по ракетам в космосе, то заставит СССР в конце концов похоронить и договор семьдесят второго года!
— У вас такая память на исторические события, — замечает каноник — Как вы запоминаете все эти даты?
— Знаете что, каноник…
— Ну-ну, Джон, — примирительно говорит каноник — Я вижу, как вы огорчены, я и не думаю подтрунивать над вами, честное слово. Просто хочу, чтобы вы поняли — выборы в церковный совет…
— Да плевать мне на выборы в церковный совет! — перебиваю я со злостью, ясно показывающей, что на самом деле мне вовсе не плевать. — Простите, — тут же остыл я.
Каноник положил мне на плечо свою теплую и слегка влажную руку.
— Нашим более молодым членам приходского правления вы кажетесь немного чудаком, — признался он мне. — Они не понимают, что происходило в те годы, когда вы оказались здесь. Им хочется знать: почему — притом, что вы так громогласно поносите Соединенные Штаты, — почему вы так мало похожи на канадца? Вы же так и не стали канадцем, знаете ли, а это смущает и тех прихожан, что постарше. Это смущает даже тех из нас, кто помнит обстоятельства, которые привели вас сюда. Если вы решили поселиться в Канаде, почему вас так мало с нею связывает? Почему вы так мало знаете о нас? Джон, только не обижайтесь, это шутка: но вы ведь даже Торонто толком не знаете.
Вот в этом весь каноник Мэки. Я переживаю из-за войны, а его заботит, что я могу заблудиться, стоит мне шаг ступить за пределы Форест-Хилла. Я ему толкую о том, что может сорваться самый значительный договор между США и Советским Союзом, а каноник иронизирует насчет моей памяти на даты!
Да, память на даты у меня хорошая. Как насчет 9 августа 1974 года? Карьере Ричарда Никсона пришел конец. А как насчет 8 сентября 1974-го? Ричард Никсон получил прощение. А потом было 30 апреля 1975-го: подразделения Военно-морского флота США эвакуировали из Вьетнама последних оставшихся там военных советников и дипломатов — операция под названием «Частый ветер».
Каноник Мэки управляется со мной весьма умело, это да. Его замечания насчет «дат» и, как он это называет, «памяти на исторические события» работают на привычную посылку: я, мол, живу прошлым. Каноник Мэки заставляет меня задуматься, считать ли мне свою верность памяти каноника Кэмпбелла одним из проявлений того, что я живу прошлым. В те годы, когда я чувствовал в канонике Кэмпбелле родственную душу, я жил прошлым гораздо меньше, впрочем, то, что мы сейчас называем прошлым, тогда было настоящим; и мы с каноником Кэмпбеллом жили в нем, и оно целиком поглощало нас обоих. Будь каноник Кэмпбелл жив, оставайся он до сих пор викарием церкви Благодати Господней — как знать, возможно, он бы сочувствовал мне не больше, чем сегодня каноник Мэки.
Каноник Кэмпбелл был еще жив 21 января 1977-го. В тот самый день президент Джимми Картер объявил амнистию «отказникам» — простил всех уклонившихся от призыва во время войны во Вьетнаме. Какое мне до этого было дело? Я уже давно гражданин Канады.
Хотя каноник Кэмпбелл тоже не раз попрекал меня, что я слишком часто гневаюсь, он понимал, почему эта «амнистия» привела меня в такую ярость. Я показал канонику Кэмпбеллу письмо, которое написал Джимми Картеру. «Уважаемый господин Президент! — писал я. — А кто амнистирует Соединенные Штаты?»
А ведь правда, кто сможет простить Соединенные Штаты? Как можно простить им Вьетнам, их поведение в Никарагуа, их упорное и такое весомое участие в распространении ядерного оружия?
— Эх, Джон, Джон, — качает головой каноник Мэки. — Ваша краткая речь о Рождестве, на собрании церковного совета… Н-да… Мне кажется, даже Скрудж вряд ли посчитал бы это подходящим местом для подобного заявления.
— Я сказал, что меня Рождество угнетает, только и всего, — буркнул я.
— «Только и всего!» — всплеснул руками каноник Мэки. — Да ведь церковь придает Рождеству такое огромное значение — от него зависит и наша миссионерская деятельность, да и наше существование в этом городе. Я уже не говорю о маленьких прихожанах нашей церкви, для них Рождество — вообще главное событие года.
Что бы ответил мне каноник, скажи я ему, что Рождество 1953-го добавило последние штрихи к моему образу Рождества и закрыло для меня эту тему? Он снова заметил бы мне, что я живу прошлым. Потому-то я и промолчал. Говорить о Рождестве мне совсем не хочется.

 

Стоит ли удивляться, что Рождество — с того самого Рождества — так угнетает меня? То, чему я стал свидетелем в 53-м, вытеснило в моем сознании старую знакомую историю. Христос, конечно, родился «чудесным образом», но куда поразительнее требования, которые он ухитряется выдвинуть, еще не начав ходить! Он не только требует всеобщего поклонения и обожания — от крестьян и от царственных особ, от животных и собственных родителей, — но еще и изгоняет мать с отцом из храма Божия. Я никогда не забуду, как алело его голое тело на морозном ветру, не забуду это госпитальное белое на белом — белые пелены на фоне свежевыпавшего снега — видение Младенца Господа, от рождения — жертвы, от рождения — кровоточащего, от рождения — в бинтах, от рождения — гневного и обличающего; запеленатого так туго, что ноги не сгибались, и вынужденного неподвижно лежать на коленях родителей, словно смертельно раненный боец на носилках.
Как после этого любить Рождество? Прежде чем уверовать, я мог по крайней мере верить в сказку.
То воскресенье, когда я стоял на улице, чувствуя, как ветер пробирает меня до костей сквозь Иосифову хламиду, способствовало моей вере в чудо Рождества — и моей неприязни к нему. Тому, как прихожане брели к выходу по главному нефу, как возмущались, что привычный ритуал изменили без всякого предупреждения. Викарий не стоял, как обычно, на ступеньках и не пожимал им на прощание руки, потому что после нашего торжественного выхода многие последовали за нами, оставив онемевшего преподобного мистера Виггина у алтаря: это ведь ему, а не нам полагалось спуститься в неф во время заключительного гимна, чтобы произнести затем благодарственный молебен.
И что было делать Розе Виггин со «столпом света» теперь, после того как она проводила с его помощью Господа Иисуса и всю его свиту до самых дверей? Дэн Нидэм потом сказал мне, что преподобный Дадли Виггин сделал жест, мало подобающий викарию церкви Христа, стоящего за кафедрой: провел по горлу указательным пальцем — знак жене, чтобы она вырубила свет, что та в конце концов и сделала (правда, только после того, как мы вышли). Но большинство растерянных прихожан, искавших подсказку в каждом движении викария (чтобы знать, как вести себя на этом неканоническом мероприятии?), жест преподобного Дадли Виггина, чиркнувшего по горлу пальцем, просто поразил. Неискушенный мистер Фиш повторил жест викария и вопросительно посмотрел на Дэна. Как заметил Дэн, мистер Фиш был не одинок в своем замешательстве.
А что было делать нам? Вся наша братия, выйдя из жаркого хлева на улицу, нерешительно сбилась в зябкую кучку, после того как грузовик «Гранитной компании Мини» свернул на Центральную улицу и скрылся из виду. Задняя часть ослика, пришедшая в себя после обморока, побежала к дверям вестибюля, но они оказались заперты. У волов на скользком снегу разъезжались ноги. Куда могли мы еще пойти, как не обратно в церковь через главный вход? Неужели двери закрыли, чтобы воры не украли нашу одежду? Насколько мы знали, в Грейвсенде не было ни проблем с детской одеждой, ни грабителей. Но делать нечего; чтобы попасть внутрь, нам пришлось ринуться против течения — прихожане валом валили наружу. Розу Виггин, которая всегда старалась, чтобы служба проходила гладко, как авиарейс — без воздушных ям, с вылетом и прибытием строго по расписанию, — должно быть, больше других удручал неожиданный затор в дверях. Ангелы и пастухи — они были младше всех — сновали между ногами взрослых; более солидные и величественные волхвы, зажав в руках свалившиеся короны, и неуклюжие волы и ослики, распавшиеся теперь на половинки, неловко протискивались сквозь поток объемистых пальто. На потрясенных физиономиях многих прихожан читалась обида, словно Христос Господь только что плюнул им в лицо и проклял за святотатство. Пожилые члены паствы, не питавшие расположения ни к затейнику командиру Виггину, ни к его выскочке жене, едва сдерживали гнев, мрачно хмуря брови и поджав губы, будто позорное зрелище, которому они только что стали свидетелями, и вправду было попыткой викария «осовременить» привычный рождественский утренник. Так или иначе, им это не понравилось, и бывший летчик еще не скоро добьется у них признания.
Я вдруг уперся подбородком в грудь преподобному Льюису Меррилу, растерянному не меньше, чем прихожане-епископалы, и не понимавшему, что им с женой делать дальше. Они находились ближе к выходу, чем куда-то запропастившийся викарий, и если бы преподобный мистер Меррил и дальше продолжил вместе с толпой пробиваться к дверям, то совсем скоро, опередив преподобного мистера Виггина, оказался бы снаружи, на ступеньках, где викарий обычно пожимал на прощание руки всем уходящим. Уж конечно, пожимание рук епископалам после их халтурного утренника не входило в обязанности пастора Меррила. Упаси Боже кто-то подумает, что это ради него, пастора Меррила, так исковеркали утренник или что конгрегационалисты понимают Рождество именно так
— Твой маленький друг… — шепотом начал мистер Меррил. — Он что, всегда… вот такой?
«Всегда какой?» — хотел я переспросить, но решил, что меня попросту сметут, пока мистер Меррил, заикаясь, объяснит, что он имел в виду.
— Да, — ответил я. — Оуэн, он как раз такой и есть. Никогда не знаешь, что он отколет — но все устроит по-своему.
— Он просто к-какое-то… чудо, — сказал преподобный мистер Меррил и слабо улыбнулся — явно радуясь, что конгрегационалисты предпочитают утренникам пение гимнов, и с явным облегчением оттого, что Оуэн Мини не спустился по лестнице протестантизма ниже епископальной церкви. Пастор, видимо, уже представил себе, какой ущерб Оуэн мог нанести его церкви во время вечерни.
В коридоре меня перехватил Дэн — сказал, что подождет, пока я переоденусь и заберу одежду Оуэна, и потом мы можем вместе поехать к нему в общежитие или в дом 80 на Центральной. Мистер Фиш пребывал в счастливом возбуждении; если он подумал, что чиркающий по собственному горлу преподобный Дадли Виггин — это непременный элемент ежегодного представления, то ему и подавно простительно было вообразить, будто все остальное входит в сценарий; надо сказать, драматургическая сторона постановки чрезвычайно впечатлила мистера Фиша.
— Здорово придумано — когда Младенец подсказывает ангелу, что говорить! — восторгался мистер Фиш. — И как он отталкивает от себя мать, и как сразу, с первых же минут начинает яростно обличать… в общем, видно: это не простой младенец! Сразу понятно: это Господь! Господь Иисус Христос — с самого Первого Дня. То есть он рожден повелевать, учить всех и каждого. А вы ведь вроде говорили, что у него роль без речей! Я понятия не имел, что в этом ритуале есть что-то такое… первобытное, такое неистовое, такое исконно варварское. Но это очень трогает! — торопливо добавил мистер Фиш, что бы мы с Дэном, не дай бог, не оскорбились, что нашу религию назвали «первобытной» и «варварской».
— Получилось не совсем то, что… имел в виду… ммм… автор, — сказал Дэн. Я оставил Дэна объяснять взволнованному актеру-любителю все отступления от привычного сюжета и поспешил в вестибюль в надежде побыстрее одеться и разыскать вещи Оуэна и при этом не столкнуться с кем-нибудь из Виггинов. Но сразу заполучить одежду Оуэна мне не удалось: Мария Бет Бэйрд сгребла ее в охапку вместе со своими вещами и, упав на них в углу вестибюля, рыдала в три ручья. Представлялось затруднительным добыть одежду Оуэна, не сталкивая с нее Марию Бет, и вовсе невозможным — прервать ее всхлипывания. Что Господь Иисус так расстроился — это ее вина, — плакала Мария; она не только не сумела утешить его — она вообще оказалась плохой матерью. Оуэн ненавидит ее, заявила она! Если бы она лучше его понимала! И тем не менее, — объясняла она мне сквозь слезы, —
никто не «понимает» Оуэна лучше нее.
В одиннадцать лет мне было трудновато разглядеть, какая истеричная жена и мать получится из Марии Бет Бэйрд. Тогда, в вестибюле церкви, мне захотелось просто стукнуть ее как следует — чтобы вытащить из-под нее одежду Оуэна, и пусть потом хоть утонет в своих слезах. От одной лишь мысли, что она понимает Оуэна Мини, меня мутило. Чего она и вправду хотела, так это затащить Оуэна к себе домой и улечься на него сверху. Все ее понимание сводилось к потребности накрыть его своим телом и не отпускать.
В общем, я замешкался, и меня поймала Роза Виггин.
— Когда будешь передавать ему одежду, можешь за одно передать ему от меня, — зашипела она, больно впившись мне в плечо пальцами и основательно встряхнув несколько раз, — чтобы он не смел снова приходить в эту церковь, пока не поговорит со мной, ясно? До воскресной школы, до того, как придет на службу, он должен явиться ко мне, понял, да? Скажешь, ему не позволено сюда ходить, пока не повидается со мной! — повторила она, встряхнув меня напоследок еще раз для пущей убедительности.
Я так расстроился, что тут же выложил все Дэну, — он слонялся вокруг алтаря вместе с мистером Фишем, который с таким интересом разглядывал разворошенное сено в яслях и немногочисленные дары, брошенные Младенцем Христом, словно во всем этом беспорядке скрывался какой-то потаенный смысл.
Я рассказал Дэну все: и что мне наговорила Роза Виггин, и как она раздразнила Оуэна и у него встал член, и какая между ними происходила невидимая война во время представления, и что теперь Оуэну запрещено посещать епископальную церковь. Потому что я знал: если условием возвращения в церковь Христа будет беседа с Розой Виггин, то Оуэн станет шарахаться от епископалов, как прежде от католиков. Я здорово разволновался, излагая это предполагаемое развитие событий; Дэн молча сидел рядом со мной на скамейке в первом ряду и сочувственно слушал.
Тут к нам подошел мистер Фиш и сообщил, что ангел-благовестник, оказывается, все еще «там наверху». Мистер Фиш не мог понять: неужели это тоже входит в сценарий — оставить Харолда Кросби болтаться между стропилами, после того как и ясли, и скамейки со зрителями давным-давно опустели? Харолд Кросби, уверенный в том, что и пославший его на землю Господь, и Роза Виггин навеки от него отступились, до сих пор покачивался между арочными перекрытиями, словно жертва суда Линча. Дэн хорошо разбирался в сценической аппаратуре и в конце концов привел ангелоподъемник в действие, вернув забытого всеми ангела на твердую землю, куда тот и повалился, исполненный облегчения и признательности. Харолд Кросби облевал себя с головы до ног и, пытаясь вытереться одним из крыльев, непоправимо изгадил свой костюм.
И вот тогда Дэн исполнил обязанности отчима самым решительным, если не сказать героическим, образом. Он взял промокшего Харолда Кросби на руки и понес его в вестибюль церкви, где попросил Розу Виггин уделить ему пару минут для разговора.
— Вы что, не видите, — спросила она его, — что сейчас не время?
— Мне бы не хотелось ставить этот вопрос на обсуждение церковного совета — то, как вы могли оставить этого ребенка висеть под потолком, — сказал ей Дэн. Ему было нелегко держать Харолда Кросби: мало того что Харолд был мокрым и тяжелым — в духоте вестибюля от него нестерпимо разило блевотиной.
— Сейчас не время обсуждать со мной что бы то ни было, — предостерегла Роза Виггин, но Дэн Нидэм не из тех, кто боится хамоватых бортпроводниц.
— Никто не собирается обсуждать, что творится у вас на детских утренниках, — сказал Дэн, — но этого ребенка оставили висеть под самым потолком! В двадцати футах над бетонным полом! Это просто чудо, что ваше разгильдяйство не привело к несчастному случаю!
Харолд Кросби закрыл глаза, словно испугавшись, что Роза Виггин сейчас ударит его — или снова вздернет на подъемнике.
— Я сожалею… — начала было Роза Виггин, но Дэн Нидэм тут же оборвал ее.
— Вы не будете устанавливать никаких особых правил для Оуэна Мини, — сказал он. — Вы не викарий, а всего лишь жена викария. Ваша обязанность была в целости и сохранности спустить этого ребенка на пол после того, как все закончится, но вы начисто забыли об этом. Я тоже готов забыть об этом — а вы забудете, что хотели поговорить с Оуэном. Оуэну позволено приходить в эту церковь когда угодно. Он не обязан спрашивать вашего разрешения. А если с ним захочет поговорить викарий, пусть позвонит сначала мне.
С этими словами Дэн Нидэм отпустил скользкого Харолда Кросби, и тот отправился искать свою одежду; судя по его походке, от долгого висения на растяжках подъемника ноги у него напрочь затекли; он, покачиваясь, ковылял по вестибюлю из угла в угол, распространяя вокруг себя запах рвоты, и дети в ужасе шарахались во все стороны. Дэн Нидэм положил руку мне на шею и мягко подтолкнул вперед, так что я оказался между ним и Розой Виггин.
— Этот мальчик не нанимался к вам в посыльные, миссис Виггин, — сказал Дэн. — Мне бы не хотелось обсуждать все это на собрании церковного совета, — повторил он.
Полномочия стюардессы ничтожны; и Роза Виггин прекрасно почувствовала границу, за которой они кончаются. Она тут же сделалась страшно угодливой — до того угодливой, что мне стало за нее стыдно. Все ее внимание переключилось на то, чтобы побыстрее переодеть Харолда Кросби в чистое. Надо сказать, она успела как раз вовремя: когда мы с Дэном выходили из церкви, в вестибюле появилась мама Харолда.
— Бог ты мой, до чего это было здорово и интересно! — воскликнула миссис Кросби. — Тебе понравилось, солнышко? — спросила она сына. Харолд молча кивнул, и Роза Виггин непроизвольно обняла его одной рукой и прижала к себе.
Мистер Фиш нашел викария. Преподобный Дадли Виггин занимался рождественскими свечками; он измерял их одну за другой, отбирая те, что еще сгодятся для следующего года. Дадли Виггина здоровый инстинкт летчика заставлял смотреть только вперед; он не сосредоточивался на текущем — особенно на неприятном. Он бы в жизни не стал звонить Дэну и просить поговорить с Оуэном; а значит, можно было считать, Оуэну «позволено» приходить в церковь Христа без всяких согласований.
— Мне здорово понравилось, как Иосиф с Марией выносят новорожденного Иисуса из яслей, — поделился с викарием мистер Фиш.
— А, правда? Ага, да-да, — очнулся викарий.
— Концовка получилась замечательная. Очень яркая и драматичная, — заметил мистер Фиш.
— Да, правда, вы тоже так считаете? — сказал викарий. — Возможно, в следующем году мы ее повторим.
— Конечно, для такой роли нужно уметь производить впечатление, как Оуэн, — размышлял мистер Фиш. — Наверняка такой Младенец Христос у вас бывает не каждый год.
— Да уж, — согласился викарий.
— Он самородок! — добавил мистер Фиш.
— Что и говорить! — ответил мистер Виггин.
— Вы смотрели «Рождественскую песнь»? — спросил мистер Фиш.
— В этом году еще нет, — сказал викарий.
— А что вы делаете в сочельник? — спросил его мистер Фиш.

 

Я прекрасно знал, что бы мне хотелось делать в сочельник: оказаться в Сойере вместе с мамой и ждать, когда с полуночным поездом приедет Дэн. Так проходили все наши сочельники с тех пор, как мама стала встречаться с Дэном. Мы с мамой вовсю пользовались гостеприимством Истмэнов, я привычно изматывал себя в играх с моими неистовыми двоюродными братьями и сестрой, а Дэн присоединялся к нам после заключительного спектакля своей любительской труппы, приуроченного к сочельнику. В доме Истмэнов никто — даже наша бабушка — не ложился, дожидаясь, пока уставший Дэн приедет с полуночным грейвсендским поездом, и тогда дядя Алфред наливал Дэну стаканчик на сон грядущий, а мама с тетей Мартой отправляли нас, детей, спать.
В четверть двенадцатого мы с Хестер, Саймоном и Ноем одевались потеплее и отправлялись на станцию через дорогу. Погода в «северном краю» в сочельник, да еще ближе к полуночи, мало привлекала взрослых — и те с удовольствием предоставляли нам, детям, встречать Дэна с поезда. Мы любили прийти на платформу заранее, чтобы заготовить побольше снежков. В те времена поезд всегда приходил точно по расписанию; народу в вагонах сидело немного, а в Сойере выходил едва ли не один Дэн, и мы с ходу принимались забрасывать его снежками. Каким бы усталым Дэн ни был, он тут же вступал с нами в отчаянную перестрелку.
Тем же вечером чуть раньше мама с тетей Мартой пели рождественские гимны; иногда к ним присоединялась бабушка. Мы, дети, знали слова почти всех начальных строф; а вот когда дело доходило до продолжения, тут уж ставились на кон годы, проведенные мамой и тетей Мартой в хоре конгрегационалистской церкви. Соревнование всегда выигрывала моя мама; она знала каждое слово в каждом стихе, так что по мере продвижения к концу гимна сначала из игры выбывала бабушка, потом все меньше и меньше слов вспоминала тетя Марта. Наконец замолкала и она, и последние куплеты мама допевала сама.
— Ну и зря, Табби! — говаривала тетя Марта. — Только память зря транжирить на все эти строфы, которые все равно никто никогда не поет!
— А на что мне еще нужна память? — спрашивала мама, и они улыбались друг другу — уж как хотелось тете Марте проникнуть в тот уголок маминой памяти, где хранится ответ на вопрос: кто же все-таки мой отец. На самом деле мамина идеальная память на рождественские гимны досаждала тете Марте тем, что в результате последние стихи мама пела соло; и даже дядя Алфред, что бы он ни делал, всегда останавливался и замирал, слушая мамин голос.
Я помню — это было на маминых похоронах — преподобный Льюис Меррил сказал моей бабушке, что он лишился маминого голоса дважды. Первый раз — когда Марта вышла замуж, потому что после этого сестры стали проводить рождественские каникулы в Сойере. Мама по-прежнему репетировала гимны вместе с церковным хором, но в последнее воскресенье перед Рождеством, когда служат рождественскую вечерню, она обыкновенно уже была в гостях у сестры. Второй раз пастор Меррил лишился маминого голоса, когда она перешла в церковь Христа, — и вот тогда-то он лишился его окончательно и бесповоротно. Но я почувствовал утрату ее голоса только в сочельник 1953 года, когда город, в котором я родился и вырос, показался мне вдруг совсем незнакомым. Ведь до сих пор Грейвсенд и сочельник существовали для меня по отдельности.
Слава богу, конечно, мне было чем заняться. Хотя я ходил до этого на каждое представление «Рождественской песни», включая генеральную репетицию, — каким утешением мне стало то, что вечером накануне Рождества я мог уйти из дома на заключительный спектакль. Думаю, мы с Дэном оба одинаково стремились чем-то занять свое время в сочельник. После спектакля Дэн объявил, что собирается устроить вечеринку для актеров, — и я его понимал зачем: он хотел хоть как-нибудь истратить каждую минутку до полуночи, а может, и после полуночи, чтобы некогда было вспоминать о поездках в Сойер и о маме, ждавшей его в теплом доме у Истмэнов. Мне не составляло труда вообразить, как тяжко будет в сочельник и самим Истмэнам и как тетя Марта будет мучиться с каждым гимном после первого же стиха.
Дэн сперва хотел устроить эту вечеринку в доме 80 на Центральной улице — и тут тоже все понятно: он хотел растормошить бабушку. Разумеется, он понимал, что в итоге она останется недовольна шумными гостями и столь «разношерстным» списком приглашенных — ведь Дэн набирал в свою труппу людей самых разных сословий, не оглядываясь на их положение в обществе; зато бабушка отвлеклась бы. Однако ничего не вышло: бабушка отказалась, и Дэну пришлось уговаривать ее хотя бы сходить посмотреть постановку.
Поначалу бабушка приводила разные доводы против: она, мол, не может оставить Лидию одну; Лидия заболела, у нее образовалась какая-то закупорка не то легких, не то бронхов, так что не может быть и речи, чтобы Лидия тоже отправилась на спектакль. Кроме того, сказала бабушка, на все праздники она отпустила Этель съездить повидаться с родными (Этели не будет ни в Рождество, ни на следующий день), а ведь Дэн прекрасно знает, как Лидия не любит, когда ее оставляют одну с Джермейн.
Дэн в ответ заметил, что, по его понятию, Джермейн как раз специально для того и наняли, чтобы она ухаживала за Лидией. Да, кивнула бабушка, верно, и все же эта девушка — слишком суеверный и унылый собеседник, а ведь в сочельник Лидия ни в чем не будет так нуждаться, как в приятном общении. Но, вежливо возразил Дэн, ведь именно ради того, чтобы бабушка пообщалась с людьми, он и хочет пригласить ее посмотреть «Рождественскую песнь», а после этого, может быть, даже немного повеселиться вместе с его актерами на вечеринке. Поскольку бабушка отказалась предоставить Дэну дом 80 на Центральной, он празднично украсил весь третий этаж Уотерхаус-Холла, открыв для своих актеров несколько мальчишечьих комнат поопрятнее и комнату отдыха, — в его крошечной квартирке всем вместе было бы слишком тесно. Он предупредил Бринкер-Смитов, что двумя этажами выше намечается небольшой тарарам, так что они могут либо присоединиться к празднеству, либо заткнуть своим двойняшкам уши ватой — как захотят.
Бабушка поначалу не сочла нужным участвовать в этом дурацком мероприятии, но, тронутая упорными попытками Дэна выманить ее из проверенной годами надменной замкнутости, согласилась сходить на представление; что до актерской вечеринки, тут бабушка сказала, что решит после спектакля, смотря по самочувствию. А мне выпало сопровождать бабушку в здание грейвсендского городского совета на заключительную постановку «Рождественской песни». Я предпринял все мыслимые меры предосторожности, чтобы бабушка, упаси бог, не сломала бедро, — хотя все пешеходные дорожки были тщательно посыпаны песком, нового снегопада не предвиделось, и самым скользким местом, которое могло поджидать бабушку за пределами ее дома, оказался натертый паркет старого зала городских собраний.
Допотопные откидные кресла скрипели в унисон, когда я вел Харриет Уилрайт к ее любимому месту в третьем ряду у центрального прохода, и ей вслед поворачивались головы наших горожан, подобно тому как прихожане в церкви поворачивают головы вслед невесте, — ведь бабушка появилась в театре с таким видом, будто вышла на поклон после того давнишнего представления моэмовской «Верной жены». Харриет Уилрайт умела явиться по-королевски. Кое-где раздались даже нестройные жидкие хлопки, которые бабушка пресекла, обратив в ту сторону негодующий взгляд; благоговейное уважение — желательно молчаливое — это еще допустимо, а вот рукоплескания в подобных обстоятельствах — просто вульгарность.
Добрых пять минут бабушка устраивалась в кресле. Сняла свое норковое манто и накинула на плечи, шарф развязала, но прикрыла им шею сзади (чтобы уберечься от сквозняков, которые, как известно, всегда норовят подобраться с тыла), а шляпку снимать не стала, и теперь из-за бабушкиной спины ничего нельзя было увидеть (джентльмен, сидевший сзади, любезно пересел на другое кресло). В конце концов я освободился и рискнул отправиться за кулисы, в ставшую уже привычной атмосферу возвышенного покоя, окружавшую Оуэна Мини у гримерного зеркала.
Утренняя обида горела в его глазах трагическим огнем утраты; простуда прочно обосновалась у него в груди, лихорадка бросала его то в жар, то в пот, то в дрожь. Оуэну почти не требовалось подводить гримерным карандашом глаза, и без того утопавшие в мертвецки-темных кругах; да и лицо его, белое, словно у фарфоровой куклы, вряд ли так уж нуждалось в обильной ежевечерней порции детской присыпки, от которой гримерный столик покрылся белесым налетом вроде штукатурки; Оуэн даже вывел на нем пальцем свое имя ЗАГЛАВНЫМИ печатными буквами — излюбленным шрифтом в мастерской мистера Мини по изготовлению надгробий.
Оуэн не стал ничего объяснять насчет оскорбления, которое родители нанесли ему своим появлением на рождественском утреннике в церкви Христа. Когда я высказался в том духе, что он очень сурово с ними обошелся, Оуэн отмахнулся от меня уже отработанным жестом — словно бы снисходительно прощая меня за то, чего мне не понять и чего он никогда мне объяснять не станет: насчет того давнего НЕВЫРАЗИМОГО ОСКОРБЛЕНИЯ, нанесенного католиками, и неспособности его родителей возвыситься над РЕЛИГИОЗНЫМ ПРЕСЛЕДОВАНИЕМ, которому они тогда подверглись. Мне, правда, показалось, их как раз сам Оуэн и преследует. Почему они мирятся с подобным преследованием, оставалось для меня загадкой.
С того места за кулисами, где я расположился, было исключительно удобно обозревать публику, выискивая в ней безропотных мистера и миссис Мини; но их в зале не было. Зато я неожиданно обнаружил злобного мистера Моррисона, трусливого почтаря, — глаза стреляют во все стороны, а руки на коленях судорожно сжимаются, словно стискивая чье-то горло. Во взгляде человека, пришедшего поглядеть на то, Что Могло Бы Быть, обычно сочетаются тоска и жажда крови; свались Оуэн окончательно от своей лихорадки, мистер Моррисон, казалось, тут же заменит его на сцене.
Зал заполнился до отказа; к своему удивлению, я увидел многих, кто уже приходил на представления раньше. Преподобный мистер Меррил, например, пришел то ли во второй, то ли даже в третий раз! Он всегда приходил на генеральные репетиции и часто на следующие за ними представления. Он говорил Дэну, что ему нравится наблюдать, как актеры «вживаются» в свои роли. Как священнику, мистеру Меррилу «Рождественская песнь» наверняка была близка: проникновенная художественная трактовка обращения в веру — не только проповедь христианского милосердия, но и яркий пример человеческого смирения перед миром божественного. Однако мне так и не удалось обнаружить среди зрителей викария Виггина, да и Розу я вряд ли бы увидел, — подозреваю, что им и так до следующего Рождества хватило впечатлений от божественного в интерпретации Оуэна Мини.
Льюиса Меррила, навеки окруженного облаком болезненной меланхолии, исходящим от жены, сегодня окружали еще и их неблагополучные дети. Часто буйные, почти всегда непослушные, одинаково угрюмые, младшие Меррилы всячески выражали свое неудовольствие от того, что их притащили на какую-то любительскую постановку. Долговязый парень — пресловутый кладбищенский вандал — вытянул ноги поперек центрального прохода, не смущаясь тем, что подвергал опасности всех пожилых, немощных и неосмотрительных. Средний ребенок, девочка с грубой короткой стрижкой, что в сочетании с коренастым нескладным телом придавало ей сходство с мальчишкой, громко чавкала жвачкой и пускала пузыри. Она так низко сползла в своем кресле, что ее коленки явно угрожали затылку несчастного впереди нее. Это был кроткий пухлый мужчина средних лет — он преподавал в Грейвсендской академии то ли физику, то ли химию. Когда он наконец развернулся в своем кресле, намереваясь укоризненно смерить девчонку своим ученым взглядом, та выдула из жевательной резинки огромный пузырь, который громко лопнул у него перед носом. Третий, самый маленький ребенок неопределенного пола, ползал под сиденьями, хватая за лодыжки недоумевающих театралов и чем дальше, тем больше измазываясь в золе, песке и прочей грязи, которую зрители нанесли на подошвах своей зимней обуви.
Безобразное поведение детей миссис Меррил терпела молча. Хотя это, очевидно, доставляло ей немалые страдания, она оставалась безропотной — поскольку страдания ей доставляло почти все, она, видимо, считала несправедливым как-то выделять детей. Мистер Меррил глядел как завороженный на середину сцены, в то место, где смыкаются половинки занавеса, будто верил, что, сосредоточив всю свою волю в пристальном взгляде, он раздвинет занавес силой мысли. Почему же тогда у него на лице появилось такое удивление, когда занавес наконец распахнулся?
А почему я так удивился, когда публика аплодисментами приветствовала старого Скруджа в его конторе? Пьеса начиналась этим каждый вечер, но лишь в канун Рождества мне пришло в голову: ведь многие из нынешних зрителей наверняка сидели в тот солнечный день на открытой трибуне бейсбольного стадиона, аплодируя (или приготовившись зааплодировать) силе удара Оуэна Мини по мячу.
Да, вот он, в зале, толстый мистер Чикеринг, чья спортивная куртка уберегла меня — не дав вблизи увидеть результат смертельного удара. А вот и инспектор полиции Пайк: как всегда, расположился у дверей и с подозрением оглядывает то сцену, то публику, будто допуская, что преступник вполне мог пронести украденный бейсбольный мяч с собой на спектакль!
— «Да будь моя воля, — с негодованием произносил со сцены мистер Фиш, — я бы такого олуха, который бегает и кричит «Веселые святки!», «Веселые святки!» — сварил живьем вместе с начинкой для святочного пудинга, а в могилу ему вогнал кол из остролиста».
Я видел, как мистер Моррисон шевелит губами, беззвучно произнося каждое слово, — поскольку у Духа Будущих Святок была роль без речей, мистер Моррисон выучил наизусть все до единой реплики Скруджа. Интересно, а он-то что думал о том неудачно посланном мяче, который у всех на глазах сбил мою маму с ног? Сидел ли он на трибуне, когда мистер Чикеринг ради приличия сложил вместе мамины разъехавшиеся колени?
Как раз за мгновение до того, как Оуэн ударил битой по мячу, моя мама заметила кого-то на открытой трибуне; если я правильно помню, за мгновение до того, как в маму попал мяч, она приветственно взмахнула рукой. Кому же? Уж конечно не мистеру Моррисону. Его мерзкое присутствие совсем не располагает к непринужденным приветствиям вроде взмаха рукой — этот озлобленный письмоносец не вызывал желания даже кивнуть ему мимоходом.
И все же: кем был этот Кто-То, кому махнула рукой моя мама, чье лицо она увидела последним в своей жизни, — кто-то, кого она заметила в толпе, кто-то, кого она узнала и на кого смотрела, когда глаза ее закрылись в последний раз? Я с содроганием попытался представить себе, кто бы это мог быть — если не бабушка, если не Дэн…
— «Я ношу цепь, которую сам сковал себе при жизни», — говорил Скруджу Призрак Марли. Сосредоточив все свое внимание на зрителях, я знал, что происходит на сцене, благодаря одному только позвякиванию цепей на Призраке Марли.
— «Забота о ближнем — вот что должно было стать моим делом. Общественное благо — вот к чему я должен был стремиться. Милосердие, сострадание, щедрость — вот на что должен был я направить свою деятельность. А занятия коммерцией — это лишь капля воды в безбрежном океане предначертанных мне дел!»
И тут я вздрогнул от мысли: что, если на той трибуне сидел мой отец? Что, если это моему отцу она махнула рукой за мгновение до того, как погибла? Совершенно не представляя, что помогло бы мне узнать его, я начал прощупывать взглядом лица зрителей одно за другим с первого ряда, слева направо. С моего наблюдательного пункта за кулисами лица зрителей выглядели почти одинаковыми в своей неподвижности и напряженном внимании, обращенном не на меня; многие из них были незнакомые и — особенно те, что в задних рядах, — маленькие, как лица игроков на бейсбольных карточках.
Искать среди них было пустой затеей; но именно там и тогда я начал кое-что вспоминать. Наблюдая из-за кулис за праздничными лицами грейвсендцев, я понемногу мысленно заполнял скамейки открытой трибуны бейсбольного стадиона. Просматривая ряд за рядом, я сумел вспомнить нескольких поклонников бейсбола, присутствовавших на игре в тот летний день. Миссис Кенмор, жена мясника, и их хилый ревматический сын Донни, которому не разрешали играть в бейсбол, — они ходили смотреть все игры. Сегодня они пришли на «Рождественскую песнь» посмотреть, как мистер Кенмор зарубит роль Духа Нынешних Святок. Но сейчас я словно наяву видел их в летних рубашках с короткими рукавами, с одинаково обожженными солнцем носами — они никогда не поднимались на трибуну высоко, потому что мистер Кенмор боялся, как бы его вертлявый Донни не провалился между рейками ограждения.
А еще на той трибуне сидела дочка мистера Эрли, Морин, — она уже успела прославиться тем, что обмочилась, когда Оуэн Мини впервые попробовал сыграть Духа Будущих Святок. Она пришла на спектакль в тот вечер и приходила все вечера до этого, чтобы посмотреть на тщетные попытки своего отца сделать Призрака Марли похожим на короля Лира. Она одновременно обожала отца и презирала его. Мистер Эрли был невероятным снобом и оделял Морин как незаслуженными похвалами, так и своими бесчисленными амбициозными надеждами насчет ее будущего. По самым скромным предположениям, в один прекрасный день Морин защитит докторскую диссертацию, а если она все-таки пойдет на поводу у своей прихоти и станет кинозвездой, то слава киноактрисы к ней придет не иначе как после многочисленных триумфов в «солидном» драматическом театре. Впечатлительная Морин Эрли беспрестанно ерзала — смотрела ли она, как отчаянно переигрывает ее папаша или как Оуэн Мини подходит к плите домашней базы. Я вспомнил, что она сидела в самом верхнем ряду и ерзала рядом с Кэролайн О'Дэй, дочкой местного торгового агента фирмы «Шевроле». Кэролайн О'Дэй относилась к тем редким ученицам приходской школы Святого Михаила, которые умудрялись носить строгую форму — плиссированную фланелевую юбку и в тон к ней бордовые гольфы — с видом официантки из бара сомнительной репутации. С мальчишками Кэролайн О'Дэй делалась агрессивной и напористой, как «шевроле»-корвет, и Морин Эрли нравилось с ней водиться именно потому, что мистер Эрли считал семейство О'Дэй вульгарным. Мистера Эрли явно задело, что отец Кэролайн, Ларри О'Дэй, отхватил себе роль Боба Крэтчита; но мистер О'Дэй был моложе и симпатичнее мистера Эрли, а кроме того, Дэн Нидэм прекрасно понимал, что бесшабашность дилера «Шевроле» куда уместнее попыток мистера Эрли превратить Боба Крэтчита в короля Лира.
Теперь я вспомнил совершенно отчетливо, как в тот летний день они обе — и Морин Эрли, и Кэролайн О'Дэй — хихикали и ерзали на скамейке, когда Оуэн Мини взял в руки биту.
Что за способность я в себе открыл! Я почувствовал, что обязательно сумею заполнить те скамейки на открытой трибуне — когда-нибудь я «увижу» всех до единого, кто присутствовал на той игре, и в конце концов непременно вычислю того единственного, кому моя мама помахала рукой.
В зале был и мистер Артур Даулинг, я живо представил себе, как он одной рукой прикрывает глаза от солнца себе, а другой — жене он всегда старался ей услужить. «Рождественскую песнь» Артур Даулинг пришел смотреть из-за жены: Аманда Даулинг, самая настырная из всех членов попечительского совета городской библиотеки, бесталанно отрабатывала в роли Святочного Духа Прошлых Лет. Аманда Даулинг прославилась тем, что одной из первых бросила вызов половым стереотипам: она носила мужскую одежду, наряжаясь в пиджаки с галстуком и любила пускать мужчинам в лицо сигаретный дым, демонстрируя, как в ее представлении мужчины ведут себя с женщинами. И Аманда, и ее муж сознательно и неутомимо, как только могли, разрушали устоявшиеся поло-ролевые стереотипы или выворачивали их наизнанку — и потому он часто надевал фартук, когда шел в магазин, а она стригла волосы короче, чем у него, — это, правда, не распространялось на ее ноги и подмышки, где она их, вероятно, отращивала. В их лексиконе имелись характерные выражения для положительной оценки — например, «по-европейски»: дескать, женщины, которые не бреют подмышки и ноги, выглядят более «по-европейски», чем другие американки, и этим выгодно от них отличаются.
Детей у Даулингов не было (Дэн Нидэм как-то пошутил, что они, вероятно, до того запутались в своих половых ролях, что теперь не понимают, как им завести ребенка), и их присутствие на бейсбольных матчах Малой лиги было отмечено стойким неодобрением этого вида спорта: то, что девочкам не разрешалось играть в Малой лиге, относилось к тем самым половым стереотипам, которые приводили Даулингов в нешуточную ярость. Вот если у них родится дочка, предупреждали Даулинги, то она уж точно будет играть в Малой лиге. Да, у этой парочки был свой конек — жаль, конечно, что он оставался у них единственным и притом довольно мелким, да к тому же они заездили его в хвост и в гриву. И все же для большинства умеренных и покладистых грейвсендцев молодая пара, имеющая столь пламенную цель в жизни, представляла немалый интерес. Наш толстяк тренер мистер Чикеринг с ужасом ждал рокового дня, когда Даулинги вдруг произведут на свет дочку. Мистер Чикеринг держался старомодных убеждений — он считал, что в бейсбол должны играть только мальчишки, а девчонки пусть сидят и смотрят или играют в софтбол.
Как многие провинциальные радетели за переустройство мира, Даулинги были достаточно состоятельными, чтобы не заботиться о хлебе насущном; Артур Даулинг, по сути, бездельничал — если не считать многолетней неустанной работы в качестве интерьер-дизайнера собственного дорого обставленного особняка, а также мастера художественной стрижки собственной лужайки. В свои тридцать с небольшим мистер Даулинг дошел в искусстве заниматься пустяками до такого совершенства, что заткнул бы за пояс любого пенсионера, — а ведь в этом виде деятельности с ними, похоже, мало кто способен тягаться. Аманда Даулинг тоже нигде не работала, зато тратила львиную долю своего времени на разные попечительские советы. Попечителем чего она только не состояла — совет городской библиотеки был отнюдь не единственным местом приложения ее бурной энергии; просто здесь Аманда развернулась вовсю и потому чаще всего ассоциировалась именно с этим советом.
Первым в списке методов, которыми она собиралась переделывать мир, стояло запрещение книг. Половые стереотипы, как она любила выражаться, с неба не падают; книги — вот что в огромной степени влияет на детей, а книги, в которых мальчишки остаются мальчишками, а девчонки — девчонками, наносят наибольший вред! Взять хотя бы «Тома Сойера» или «Гекльберри Финна» — это ведь настоящие пособия по пренебрежительному отношению к женщине, пособия, которые сами создают половые стереотипы! Или, например, «Грозовой перевал»: эта книга учит женщину безропотно подчиняться мужчине, чем действует на Аманду Даулинг, по ее признанию, «как красная тряпка на быка».
В труппе любительского театра Грейвсенда Даулинги играли по очереди. Свою кампанию они и здесь проводили неустанно — однако сравнительно мирно: она бралась за роли, традиционно предназначенные для мужчин; он предпочитал второстепенные женские роли — и желательно без слов. Миссис Даулинг отличалась большей напористостью — что неудивительно для женщины, решительно настроенной полностью перевернуть половые стереотипы. Она считала, что мужские роли «с речами» подходят ей идеально.
Дэн Нидэм по возможности давал Даулингам то, что они хотят; любой открытый отказ грозил их излюбленным обвинением в «вопиющей дискриминации». Все сценические работы Даулингов отличались характерной нелепостью. Аманда была чудовищна в роли мужчины — но, как замечал Дэн, не чудовищней, чем в роли женщины, — а Артур был вообще чудовищен. Грейвсендцы обожали их, как жители маленького провинциального городка, знающие друг о друге всю подноготную, могут обожать нудных чудаков. Ибо Даулинги были нудные; их оригинальность сильно проигрывала от полной предсказуемости их крайне избирательных пристрастий; и все-таки они являлись неотъемлемым элементом грейвсендской труппы, который гарантировал публике привычную забаву. Дэн Нидэм все понимал и не вмешивался.
Как же поразился я сам себе в тот сочельник! Я убедил себя, что если прилежно, месяц за месяцем — даже год за годом — рассматривать из-за кулис публику в зале грейвсендского городского совета, то я найду того, кому махала моя мама на трибуне. Почему же именно в театре? — пожалуй, спросите вы. Почему не понаблюдать за фанатами бейсбола на настоящих трибунах? Люди ведь часто по привычке садятся на одни и те же места. Но у Дэна в театре я имел важное преимущество: я мог разглядывать зал, никак не привлекая к себе внимания. Человек за кулисами — в прямом и переносном смысле — невидим. Зато в других лицах он может прочесть гораздо больше. И раз уж я ищу своего отца, не лучше ли самому оставаться при этом в тени?
— «Дух! — взмолился Скрудж, обращаясь к Святочному Духу Прошлых Лет. — Уведи меня отсюда».
И я смотрел, как мистер Даулинг смотрит на жену, произносящую: «Я ведь говорил тебе, что все это — тени минувшего. Так оно было, и не моя в том вина». Я видел, как хихикают зрители — все, кроме Артура Даулинга: его такая смена половой роли впечатлила всерьез.
Даулинговские «смены ролей» в труппе — они никогда не играли вместе в одной пьесе — страшно веселили Дэна, он обожал шутить на эту тему с мистером Фишем.
— Интересно, в постели они тоже меняются ролями? — говорил Дэн.
— Даже представить противно, — отвечал мистер Фиш.
Какие грезы роились в моем мозгу в тот вечер накануне Рождества! Какие воспоминания навевали мне лица обитателей моего родного города! Когда мистер Фиш увидел нищих, оборванных мальчика с девочкой и спросил Духа Нынешних Святок, не его ли это дети, Призрак ответил: «Они — порождение Человека». Как же гордилась своим супругом-мясником миссис Кенмор, как подпрыгивало от радости больное сердце их сына Донни, когда он увидел, что папа умеет еще кое-что кроме разделки свиной туши! «Имя мальчика — Невежество, — вещал мясник — Имя девочки — Нищета. Остерегайся обоих и всего, что им сродни, но пуще всего берегись мальчишки, ибо на лбу у него начертано «Гибель» и гибель он несет с собой, если эту надпись никто не сожрет». Мистер Кенмор хотел сказать «сотрет», но не иначе все мысли его в тот момент были заняты колбасой. Судя по доверчивым лицам грейвсендцев, они догадывались о ляпсусе мистера Кенмора не больше его самого. Из всех, кто находился в поле моего зрения, лишь Харриет Уилрайт — она успела посмотреть «Рождественскую песнь» чуть ли не столько же раз, сколько раз ее ставил Дэн Нидэм, — лишь моя бабушка недовольно поморщилась, услыхав, как лихо мясник разделал свою реплику. Прирожденный критик, бабушка на мгновение прикрыла глаза и вздохнула.
Я так увлекся наблюдением за зрителями, что не оборачивался к сцене, пока на ней не появился Оуэн Мини.
Мне не обязательно было видеть Оуэна, чтобы знать, что он предстал перед публикой. В зале повисла гробовая тишина. Лица моих земляков — веселые, изумленные, разные — вдруг сделались до жути похожи одно на другое: каждое выражало один общий ужас. Даже бабушка — всегда такая чуть отчужденная и надменная, — поежившись, поплотнее закуталась в свое меховое манто. По спинам зрителей как будто пробежал сквозняк; казалось, дрожь, охватившая мою бабушку, передалась всему залу. Донни Кенмор схватился за больное сердце; Морин Эрли закрыла глаза, чтобы снова не описаться. Ужас на лице мистера Даулинга превзошел даже его недавнее восхищение при виде очередного преодоления половых стереотипов — ведь у духа на сцене отсутствовал и пол и имя; ясно было только, что это — призрак.
— «Дух Будущих Святок! — воскликнул мистер Фиш. — Я страшусь тебя. Ни один из являвшихся мне призраков не пугал меня так, как ты».
Стоило только мельком взглянуть на лица зрителей, чтобы тут же убедиться: они полностью согласны с тем, как мистер Фиш оценил способности этого призрака нагнать страху.
— «Разве ты не хочешь сказать мне что-нибудь?» — взмолился Скрудж.
Оуэн закашлял, и этот звук вовсе не «очеловечил» роли, как надеялся Дэн. То было клокотание столь глубокое, оно столь явственно наводило на мысли о смерти, что зрителей охватил ужас; они нервно заерзали на своих стульях. Морин Эрли, оставив всякую надежду сохранить при себе содержимое мочевого пузыря, широко раскрыла глаза и не мигая уставилась на источник этого жуткого хрипа. Тут и я наконец обернулся, чтобы тоже посмотреть на Оуэна, — в это мгновение его выбеленная присыпкой рука выметнулась из складок черного балахона, и он вытянул вперед указательный палец. От лихорадки его дрожащую руку свела легкая судорога, и кисть вздрогнула, словно от удара током. Мистер Фиш отшатнулся.
— «Веди меня! — вскрикнул Скрудж — Веди!»
Плавно, словно паря над сценой, Оуэн повел за собой мистера Фиша; однако будущее все никак не представлялось Скруджу достаточно понятным, пока они наконец не пришли на кладбище. «Нечего сказать, подходящее для него место упокоения! — писал Диккенс. — Тесное — могила к могиле, — сжатое со всех сторон домами, заросшее сорной травой — жирной, впитавшей в себя не жизненные соки, а трупную гниль. Славное местечко!»
— «Прежде чем я ступлю последний шаг к этой могильной плите, на которую ты указуешь…» — снова заговорил Скрудж. Среди всех надгробий из папье-маше, между которыми стоял мистер Фиш, одна могильная плита зловеще возвышалась над другими. Именно на нее указывал Оуэн — он снова и снова тыкал в нее пальцем. Чтобы мистер Фиш долго не тянул и побыстрее перешел к тому месту, где он вслух произносит свое имя, написанное на могиле, Оуэн сам подошел поближе к надгробию.
Скрудж начал лепетать срывающимся голосом:
— «Жизненный путь человека, если неуклонно ему следовать, ведет к предопределенному концу. Но если человек сойдет с этого пути, то и конец будет другим. Скажи, — взывал мистер Фиш к Оуэну, — ведь так же может измениться и то, что ты показываешь мне сейчас?»
Оуэн Мини, которого мольбы Скруджа так и не заставили заговорить, наклонился над могильной плитой; он как будто прочитал написанное на ней имя и тут же упал в обморок
— Оуэн! — сердито прошипел мистер Фиш, но Оуэн был расположен отвечать нисколько не более, чем Дух Будущих Святок. — Оуэн? — несколько мягче повторил мистер Фиш. Зрители словно сочувствовали мистеру Фишу в его нежелании притрагиваться к осевшей бесформенной фигуре, накрытой капюшоном.
Это было бы вполне в духе Оуэна — прийти в себя, вскочить на ноги и истошно завопить, подумал я. Точно так все и произошло — Дэн Нидэм даже не успел распорядиться, чтобы опустили занавес. Мистер Фиш упал на свой предполагаемый могильный холмик, и неподдельный ужас, звучавший в вопле Оуэна, передался всей аудитории. Там и сям раздавались вскрики и оханья; я понял, что трусикам Морин Эрли снова не суждено остаться сухими. Но что же мог увидеть Призрак Будущего?
Мистер Фиш, достаточно опытный актер, чтобы с честью преодолеть любую накладку, вдруг обнаружил, что, лежа на могиле, очень удобно «прочитать» собственное имя на надгробии из папье-маше, которое он почти сломал при падении.
— «Эбинизер Скрудж! Так это был я?!» — спросил он Оуэна Мини. Но с Оуэном явно что-то случилось: он, кажется, испугался могильной плиты из папье-маше гораздо больше, чем сам Скрудж, и медленно попятился прочь. Он отступал через всю сцену, а мистер Фиш продолжал вымаливать у него ответ. Не произнеся ни слова и даже не показав еще раз пальцем на могильную плиту, ужаснувшую даже Духа Будущих Святок, Оуэн Мини скрылся за кулисами.
В гримерной он рухнул лицом на столик и разревелся; его волосы покрылись слоем детской присыпки, а по всему лицу расползлись черные полосы от подводки для глаз. Дэн Нидэм потрогал ему лоб.
— Даты весь горишь, Оуэн! — воскликнул Дэн. — Я везу тебя домой, тебе сейчас же нужно в постель.
— Что такое? Что случилось? — спросил я Оуэна, но он лишь помотал головой и зарыдал пуще прежнего.
— Он упал в обморок, вот что случилось, — ответил Дэн.
Оуэн снова замотал головой.
— Как он? — спросил мистер Фиш из-за двери; Дэн распорядился опустить занавес, не дожидаясь, пока мистер Фиш сыграет заключительную сцену. — Ты как, Оуэн? — переспросил мистер Фиш. — Бог мой, да у тебя вид был, будто это ты, а не я увидел привидение!
— Это я сегодня кое-что увидел, — сказал Дэн. — Увидел, как Скруджа задвинули, увидел, как Дух Будущих Святок сам себя напугал до смерти!
В переполненную гримерную зашел предложить свою помощь преподобный Льюис Меррил; однако, по-моему, Оуэну требовался скорее врач, чем священник.
— Оуэн? — спросил пастор Меррил. — Тебе уже лучше?
Оуэн помотал головой.
— Что ты там увидел?
Оуэн перестал плакать и посмотрел на него снизу вверх. Меня удивило, что пастор Меррил, судя по всему, совершенно не сомневался, будто Оуэн действительно что-то увидел. Как священник, как человек верующий, он, вероятно, был лучше других знаком с разного рода «видениями»: возможно, он умел распознавать мгновения, когда такое происходит.
— О ЧЕМ ЭТО ВЫ? — спросил Оуэн мистера Меррила
— Ты ведь увидел что-то, правда же? — сказал мистер Меррил. Оуэн уставился на него, как завороженный. — Правда же? — повторил мистер Меррил.
— Я УВИДЕЛ СВОЕ ИМЯ — НА МОГИЛЬНОЙ ПЛИТЕ, — ответил Оуэн Мини.
Дэн притянул к себе Оуэна обеими руками и обнял его:
— Ну-ну, Оуэн, это все есть в пьесе! Ты болен, у тебя температура! Ты слишком переволновался. То, что ты увидел имя на могильной плите, — так ведь об этом весь сюжет. Это же сказка, Оуэн! — успокаивал его Дэн.
— ТАМ БЫЛО МОЕ ИМЯ, — сказал Оуэн. — МОЕ, А НЕ СКРУДЖА.
Преподобный мистер Меррил опустился на колени рядом с ним.
— То, что ты увидел, Оуэн, совершенно естественно, — заговорил пастор. — Собственное имя на собственной могиле — такое видение приходит ко всем нам, рано или поздно. Это просто дурной сон, Оуэн.
Но Дэн Нидэм при этих словах как-то странно поглядел на мистера Меррила, словно сам ничего подобного никогда не испытывал и вовсе не был уверен, что увидеть собственное имя на собственной могильной плите и вправду так уж «естественно». Мистер Фиш глаз не сводил с преподобного Льюиса Меррила, словно в ожидании новых рождественских чудес, вроде тех, которых уже не так давно сподобился — впервые в жизни.
На гримерном столике, покрытом белым налетом детской присыпки, до сих пор виднелась надпись — ОУЭН МИНИ, — которую он сам же и вывел. Я показал на нее пальцем.
— Оуэн, — сказал я, — погляди-ка, что ты сам написал сегодня вечером. Видишь, ты уже сегодня думал об этом — ты думал о своем имени.
Но Оуэн Мини лишь безмолвно уставился на меня; он оглядел меня сверху вниз, затем так же пристально посмотрел на Дэна, пока тот не сказал мистеру Фишу:
— Давайте поднимем занавес и закончим побыстрее.
Затем Оуэн перевел пристальный взгляд на мистера Меррила и смотрел на него, пока пастор не сказал:
— Я отвезу тебя домой прямо сейчас, Оуэн. Не надо тебе с бог знает какой температурой дожидаться, когда начнут вызывать на поклон.
Я поехал вместе с ними. Все равно последний акт «Рождественской песни» казался мне невероятно скучным — после исчезновения Духа Будущих Святок вся история становится похожей на какую-то приторную тянучку.
Отвернувшись от дороги, бегущей навстречу в свете фар, Оуэн упорно глядел в темноту бокового окна.
— У тебя было видение, Оуэн, — повторил мистер Меррил.
Это хорошо, что он так убежден, подумал я, и хорошо, что он взялся отвезти Оуэна домой, — пусть Оуэн никогда и не был конгрегационалистом. Я заметил, что мистер Меррил сразу перестает заикаться, когда начинает кому-то помогать, хотя Оуэн не спешил принять помощь пастора: мрачно погруженный в свое «видение», он был похож на не ведающего сомнений пророка, каким мне часто казался. Он «увидел» собственное имя на собственной могильной плите — и теперь целому миру, не то что пастору Меррилу, не просто будет убедить его в обратном.
Подъехав к дому, мы с мистером Меррилом остались в машине и смотрели, как Оуэн ковыляет по присыпанным снегом выбоинам подъездной дорожки. На крыльце горел свет, оставленный специально для него, и еще свет горел в одном из окон, где, как я знал, находится комната Оуэна. Но как же я поразился, увидев, что родители не дождались его и легли спать — и это в сочельник!
— Необычный мальчик, — ровным, ничего не выражающим тоном произнес пастор, когда мы ехали обратно. Забыв спросить, в который из двух моих «домов» меня отвезти, пастор Меррил поехал на Центральную улицу, к дому 80. Вообще-то я хотел побыть на вечеринке, которую Дэн устраивал в Уотерхаус-Холле, но вспомнил об этом уже после того, как мистер Меррил уехал. Потом я подумал, что можно зайти в дом и посмотреть, вернулась ли бабушка, или Дэн все-таки уговорил ее немножко повеселиться вместе с актерами. Стоило мне только открыть дверь, как я тут же понял, что бабушки дома нет, — возможно, в здании городского совета до сих пор хлопают, вызывая актеров на бис. Пожалуй, мистер Меррил вел машину быстрее, чем мне показалось.
Я вдохнул поглубже неподвижный, безмолвный воздух старого дома. Лидия и Джермейн, видно, крепко спят — потому что даже тот, кто читает в постели, издает звуки, пусть даже очень тихие, — а в доме 80 на Центральной стояла тишина, как в могиле. Да, именно в ту секунду у меня возникло ощущение, что это и есть могила; меня испугал сам дом. Я понимал, что взвинчен тревожным «видением» Оуэна, чем бы оно ни было, и уже собрался выскочить на улицу и припустить бегом до самой Академии, до общежития Дэна, как вдруг услышал голос Джермейн.
— О Господи, помоги мне! — говорила она. — Боже, Боже, не оставляй меня, помоги мне!
Значит, все-таки есть воры в Грейвсенде, подумал я. И значит, члены приходского совета поступили вполне мудро, заперев церковный вестибюль на время утренника. Рождественские налетчики обчистили наш дом на Центральной улице! Джермейн успела сбежать в потайной подвал, но что грабители сделали с Лидией? Может, они похитили ее и теперь потребуют выкуп? Или украли инвалидную коляску, а беспомощную Лидию просто бросили?
Книги, которые обычно аккуратно стояли на стеллаже, служившем дверью в потайной ход, теперь валялись как попало, половина из них прямо на полу — словно Джермейн в панике забыла, где расположен скрытый замок с ключом, забыла, на какой именно полке, за какими книжками. Она устроила такой кавардак, что замок с ключом сейчас бросался в глаза любому, кто вошел бы в гостиную, особенно если учесть, что раскиданные по полу книги первым делом привлекали внимание именно к стеллажу.
— Джермейн? — прошептал я. — Они ушли?
— Кто «они»? — раздался в ответ ее шепот.
— Грабители, — пояснил я шепотом.
— Какие грабители? — спросила она.
Я открыл дверь в потайной подвал. Она стояла, съежившись от страха, у полок с джемами и вареньями; к ее волосам прилипло паутины не меньше, чем ее висело на банках с овощными закусками и приправами и жестянках со старыми ноздреватыми теннисными мячами, что хранились здесь еще с тех времен, когда мама собирала старые теннисные мячи для Сагамора. На Джермейн был длинный, до щиколотки, фланелевый халат, но стояла она босиком — между тем, как она пряталась в потайном подвале, и тем, как она убирала со стола, явно проглядывало сходство.
— Лидия умерла, — сказала Джермейн. Она не спешила выходить из царства теней и паутины, даром что я специально для нее держал широко открытой тяжелую дверь с книжными полками.
— Они убили ее! — в страхе воскликнул я.
— Никто ее не убивал, — сказала Джермейн; ее глаза подернулись какой-то мистической отрешенностью, после чего она уточнила: — Просто за ней пришла Смерть.
Джермейн явственно содрогнулась. Смерть, видимо, представлялась ей живым существом, — как-никак Джермейн искренне считала, будто голосом Оуэна Мини вещает сам Сатана.
— Как она умерла? — спросил я.
— В постели, когда я ей читала, — ответила Джермейн. — Она меня еще как раз перед этим поправила.
Ну разумеется, она все время поправляла Джермейн. Произношение девушки особенно резало слух Лидии, которая точно копировала речь моей бабушки и при этом одергивала Джермейн за любые огрехи, когда та тоже старалась подражать выговору моей бабушки. Бабушка с Лидией часто читали друг другу по очереди — потому что глазам, говорили они, нужно давать отдых. Значит, Лидия умерла в тот момент, когда ее глаза отдыхали и она сообщала Джермейн обо всех ошибках, которые та допускала. Лидия время от времени прерывала Джермейн прямо на середине предложения и просила ее повторить какое-нибудь слово, независимо от того, правильно или неправильно та его произнесет; Лидия потом говорила: «Уверена, ты даже не знаешь, что значит это слово, правда?» Стало быть, Лидия умерла в тот момент, когда занималась образованием Джермейн, — работа, конца которой, по мнению моей бабушки, видно не было.
Джермейн просидела рядом с телом, сколько сумела выдержать.
— С ней стало что-то делаться, — пояснила Джермейн, отважившись наконец осторожно войти в гостиную. Она с удивлением оглядела валявшиеся на полу книжки — словно Смерть явилась и за ними тоже; или, может, Смерть искала Джермейн и попутно разбросала книги.
— Что делаться? — спросил я.
— Что-то нехорошее. — Джермейн помотала головой.
Я представил себе, как старый дом время от времени поскрипывает от усадки и постанывает на холодном зимнем ветру; бедная Джермейн, верно, решила, что Смерть до сих пор кружит где-то рядом. Возможно, Смерть предполагала, что унести с собой Лидию удастся лишь после долгой борьбы; а теперь, после того как она нашла и забрала ее с такой легкостью, Смерть, не иначе, надумала прибрать еще одну душу. В самом деле, почему бы не погулять здесь всю ночь до утра?
Мы взялись за руки, как брат с сестрой, вышедшие навстречу опасности, и пошли посмотреть на Лидию. Войдя в комнату, я слегка остолбенел: Джермейн не предупредила меня, каких трудов ей стоило закрыть Лидии рот; после нескольких неудачных попыток Джермейн пришлось стянуть ей челюсти ее же розовой вязаной гамашей, завязав узлом на макушке. Подойдя поближе, я обнаружил, что Джермейн также проявила немалую изобретательность, пытаясь закрыть Лидии глаза. Опустив ей веки, она положила на них две разные монетки — четвертачок и пятицентовик — и приклеила их липкой лентой. Она сказала мне, что из одинаковых монет нашла только десятицентовики, но те оказались слишком маленькими; к тому же одно веко у Лидии подрагивало, или, может, казалось, что оно подрагивает, и пятачок был готов вот-вот упасть, и потому потребовалась липкая лента. Джермейн пояснила, что, хотя четвертачок лежал спокойно и не собирался падать, она наклеила ленту на оба века, потому как подумала: если приклеить монету на одном глазу и не приклеить на другом, то не будет симметрии. Годы спустя я вспомню, как она выговорила это слово, и приду к заключению, что Лидии и моей бабушке удалось-таки немного развить Джермейн: я уверен, слово «симметрия» не входило в ее словарный запас до того, как она переехала жить в дом 80 на Центральной улице. Я вспомню и то, что, хотя мне было всего одиннадцать, в моем словарном запасе такие слова имелись — в основном благодаря стараниям Лидии с бабушкой развивать меня. Мама никогда не придавала большого значения словам, а Дэн Нидэм предпочитал, чтобы мальчишки оставались мальчишками.
Когда Дэн с бабушкой вернулись в дом 80 на Центральной, мы с Джермейн вздохнули с облегчением. Пока их не было, мы сидели рядом с мертвой Лидией и уверяли друг друга, что Смерть пришла и ушла, взяв кого хотела, что Смерть оставила дом 80 на Центральной улице в покое, по крайней мере до конца Рождества. Но долго бы мы так не высидели.
Как обычно, Дэн Нидэм все устроил. Он привез бабушку домой после ее недолгого присутствия на вечеринке, оставив гостей веселиться одних. Дома он уложил ее в постель и приготовил ей ромовый пунш. Конечно, бабушку расстроила истерика Оуэна во время представления «Рождественской песни», и сейчас она выразила убеждение, что Оуэн каким-то образом предвидел смерть Лидии и спутал ее со своей собственной. Это объяснение полностью устроило Джермейн — она тут же вспомнила, что когда читала Лидии, то буквально за несколько минут до ее смерти им обеим послышался вопль.
Бабушка оскорбилась, что Джермейн может хоть в чем-нибудь соглашаться с ней, и поспешила отмежеваться от ее фокусов. Это, конечно, полная ерунда, что Джермейн услышала вопль Оуэна на другом конце города, в здании городского совета, при том что на улице завывал ветер, а все двери и окна в доме были закрыты. Суеверной Джермейн чуть ли не каждую ночь слышались какие-нибудь вопли, а Лидию — теперь это всем уже понятно — старческое слабоумие настигло гораздо раньше, чем бабушку. Тем не менее, полагала бабушка, Оуэн Мини и вправду наделен некоторыми неприятными «способностями», но то, что он «предвидел» смерть Лидии, не имеет никакого отношения ко всякой сверхъестественной чепухе — по крайней мере, к сверхъестественному на том уровне, на котором в него верит Джермейн.
— Да Оуэн совершенно ничего не мог предвидеть, — попытался успокоить разволновавшихся женщин Дэн. — У него температура была такая, что он чуть не сгорел! А наделен он просто-напросто неуемным воображением.
Но против подобных доводов бабушка и Джермейн выступили уже единым фронтом. Существует по меньшей мере некая зловещая связь между смертью Лидии и тем, что «увидел» Оуэн. Способности «этого мальчишки» — это вам не просто какое-то там воображение.
— Приготовить вам еще тодди, Харриет? — спросил Дэн Нидэм бабушку.
— Прекрати меня опекать, Дэн! — возмутилась бабушка. — И кстати, — добавила она, — как не стыдно давать этому бестолковому живодеру такую прелестную роль. Меня удручает то, как ты подбираешь актеров.
— Согласен, согласен, — сказал Дэн.
Все согласились также, чтобы Лидия осталась лежать в своей комнате, за плотно закрытой дверью, а Джермейн спала у меня, на другой кровати. Вообще-то я очень рассчитывал вернуться вместе с Дэном в Уотерхаус-Холл, но мне разъяснили, что, во-первых, гости могут «загулять» до самого рассвета — чем меня, впрочем, не испугали, — а во-вторых, Джермейн не стоит ночевать одной «в таком состоянии». Спать в одной комнате с Дэном ей было бы довольно неловко, а о том, чтобы бабушка ночевала вместе с горничной, не могло и речи идти. А мне-то, в конце концов, всего одиннадцать!
Я столько раз спал в этой комнате вместе с Оуэном; как мне хотелось сейчас с ним поговорить! Интересно, как он отнесется к предположению бабушки, будто он предвидел смерть Лидии? Станет ему легче, если узнает, что Смерть не имела намерений забрать его? Поверит он этому? Я знал, что Оуэн страшно огорчится, если не успеет увидеть Лидию. А еще мне не терпелось рассказать ему о своем открытии, которое я сделал, пока стоял за кулисами и наблюдал за зрителями, — как у меня вдруг возникло чувство, что я смогу таким способом вспомнить лица всех зрителей того РОКОВОГО, говоря словами Оуэна, бейсбольного матча. Как бы Оуэн Мини отнесся к моему внезапному озарению — что за долю секунды до того, как мяч убил маму, она помахала рукой моему настоящему отцу? Используя определение преподобного Льюиса Меррила, — что бы Оуэн сказал о моем «видении»?
Но мне мешала Джермейн. Она ни в какую не хотела выключать ночник; она ворочалась с боку на бок, вздрагивала, подолгу лежала на спине и смотрела в потолок. Когда я встал, чтобы сходить в туалет, она попросила меня побыстрее возвращаться. Она боялась оставаться одна даже на минуту.
Если бы только она наконец заснула, думал я, тогда можно было бы позвонить Оуэну. В доме Мини имелся только один телефонный аппарат; он стоял на кухне, через стенку от спальни Оуэна. Я мог позвонить ему в любое время посреди ночи, потому что он просыпался мгновенно, а его родители спали как булыжники — словно две бесчувственные гранитные глыбы.
Потом я вспомнил, что сегодня ведь сочельник. Моя мама как-то сказала, что уезжать на Рождество в Сойер «хорошо еще и потому», что Оуэну не придется сравнивать свои рождественские подарки с моими.
Я получал по пять-шесть подарков от каждого из близких — от бабушки, от тети с дядей, от двоюродных братьев и сестры, от Дэна; и гораздо больше, чем пять-шесть подарков, — от мамы. В этом году я уже заглядывал под рождественскую елку, что стояла в гостиной дома 80 на Центральной, и был тронут, заметив, как старались бабушка с Дэном, чтобы по крайней мере по количеству подарков было не меньше, чем обычно лежало под елкой в доме Истмэнов в Сойере каждое Рождество. Я даже успел их пересчитать: больше сорока свертков — и бог знает, что еще спрятали в подвале или в гараже — из того, что не завернешь в подарочную бумагу.
Я никогда не знал, что дарили на Рождество Оуэну, но тут подумал: если родители даже не стали дожидаться его и легли спать — в сочельник-то! — значит, в семействе Мини Рождество вообще никак не отмечается. Раньше к тому времени, когда я возвращался из Сойера, половина моих игрушек из тех, что попроще, уже были сломаны или растеряны, а те другие, более стоящие подарки, Оуэн обнаруживал постепенно, на протяжении нескольких следующих дней или недель:
— ОТКУДА У ТЕБЯ ЭТО?
— На Рождество подарили.
— А-А, ПОНЯТНО…
Теперь, подумав об этом, я не смог припомнить, что бы он хоть раз показал мне что-нибудь такое, что ему «подарили на Рождество». Страшно хотелось позвонить Оуэну, но Джермейн не давала мне встать с кровати. Чем дольше я лежал и чем явственнее ощущал ее присутствие — а она до сих пор не спала, — тем больше мне становилось не по себе. В голову полезли всякие мысли про Джермейн — как раньше про Хестер; а кстати, сколько лет могло быть Джермейн в пятьдесят третьем? Думаю, лет двадцать с небольшим. Дошло до того, что мне захотелось, чтобы она забралась ко мне в постель, а еще я начал представлять себе, как бы я сам забрался к ней. Вряд ли Джермейн стала бы сопротивляться, — думаю, она ничего не имела бы против невинного объятия — и даже не такого уж и невинного мальчишки у себя под боком, — лишь бы только отогнать Смерть подальше. Меня начали одолевать гнусные фантазии, совсем не свойственные одиннадцатилетним, а скорее присущие какому-нибудь озабоченному юнцу. Я уже начал представлять себе, как далеко смогу зайти с Джермейн, воспользовавшись ее смятением.
Я даже сказал:
— Я верю, что ты слышала, как он закричал.
Я нагло врал! Я не верил ни единому ее слову!
— Это был его голос, — тут же отозвалась Джермейн. — Сейчас, когда я вспоминаю, я точно уверена, что это был он.
Я протянул руку в проход между кроватями; ее рука была уже там и взяла мою. Я вспомнил, как Роза Виггин целовала Оуэна, и вскоре получил за это эрекцию, достаточно сильную, чтобы слегка приподнять одеяло. Но когда я сжал руку Джермейн особенно крепко, она никак не отозвалась — но руки не отняла.
— Давай спи, — сказала она. Вскоре ее рука выскользнула из моей, и я понял, что она уснула. Я долго смотрел на Джермейн, но не осмеливался к ней приблизиться. Мне стало стыдно за свои ощущения. Среди множества достаточно взрослых слов, с которыми я уже успел познакомиться благодаря бабушке с Лидией, не было слова похоть. Я не мог слышать его от них — и не мог знать названия этому чувству. Просто то, что я ощущал, казалось мне чем-то нехорошим; я помимо своей воли испытывал вину за то, что какая-то часть меня стала враждебна всему остальному во мне. И именно тогда я, как мне показалось, понял, откуда пришло это чувство. Оно могло передаться мне только от отца. Это его частица сейчас будоражила меня изнутри. И я впервые начал склоняться к мысли, что мой отец мог быть глубоко порочным и что это передалось от него мне.
С тех самых пор всякий раз, когда меня пугали мои ощущения — и особенно такие, как в ту ночь, то бишь похоть, — я считал, что это мой отец утверждается внутри меня. Теперь мне стало просто необходимо узнать, кто он, не потому, что мне его не хватало, и не потому, что мне некого было любить: у меня был Дэн и его любовь; у меня была бабушка, и все, что я помнил (и придумал) о маме. Нет, не любовь подстегивала меня, а жгучее любопытство — до какой степени порока могу дойти я сам.
Как же хотелось поговорить об этом с Оуэном!
Когда Джермейн начала посапывать, я вылез из кровати и прокрался вниз, к кухонному телефону.
Внезапный свет в кухне спугнул обосновавшуюся в доме мышь, которая в темноте обследовала хлебницу; меня он тоже ошарашил тем, что превратил множество стеклышек в ажурном окне колониального стиля в мои зеркальные отражения, — будто за окном вдруг возник целый сонм моих двойников, глядящих оттуда на меня. В одном из лиц я вроде бы заметил характерные для мистера Моррисона страх и тревогу. По словам Дэна, реакция мистера Моррисона на обморок Оуэна поразила окружающих — «трусливый почтарь» сам хлопнулся в обморок. Инспектор Пайк вынес бесчувственного трагика-письмоносца на свежий ночной воздух, где мистер Моррисон и пришел в себя, да еще как! Он прямо на снегу начал отбиваться от непреклонного начальника грейвсендской полиции, пока не понял, что придется покориться суровой руке закона.
И все-таки я был в кухне один. Маленькие квадратные зеркально-черные стекла отражали мое лицо во множестве вариантов, но, кроме них, никто не видел, как я набирал номер Мини. Гудки в трубке продолжались дольше, чем я ожидал, и я уже собрался повесить трубку, вспомнив, что у Оуэна температура: я испугался, — может, он спит крепче обычного и мой звонок разбудит мистера и миссис Мини.
— СЧАСТЛИВОГО РОЖДЕСТВА, — ответил наконец его голос в трубке.
Я рассказал ему все. Он очень одобрительно отнесся к моей идее — «вспомнить» зрителей, присутствовавших на той игре, понаблюдав за зрителями на спектаклях у Дэна. И предложил себя в помощники — ведь две пары глаз лучше, чем одна. Услыхав о возникшей у меня «картинке» — как мама в последние секунды своей жизни машет рукой моему отцу, — Оуэн Мини сказал, что подобному внутреннему чутью стоит доверять; он сказал, что я, скорее всего, НА ПРАВИЛЬНОМ ПУТИ, потому что от моих догадок у него ВНУТРИ ЧТО-ТО ПЕРЕВЕРНУЛОСЬ — а это верный знак. А насчет того, что у меня встал на Джермейн, то тут Оуэн меня понял, как никто: если уж Роза Виггин сумела возбудить в нем похоть, то нет ничего постыдного в том, что Джермейн возбудила это жуткое чувство во мне. У Оуэна даже оказалась наготове маленькая проповедь на тему похоти — чувства, которое он позже назовет ДОСТОВЕРНЫМ ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕМ О ПОГИБЕЛИ. Что же до моей догадки, будто это скверное ощущение восходит к моему отцу — будто ненавистное возбуждение впервые явило мне отцовскую природу во мне, — тут Оуэн со мной полностью согласился. Через похоть, скажет он мне потом, Бог дает подсказку: похоть привела к моему зачатию, она же приведет меня к отцу.
Сейчас мне представляется невероятным, как все эти дикие рассуждения и догадки — навеянные, конечно, страхами и несчастьями, переполнившими тот вечер и ту ночь, — могли показаться нам с Оуэном исполненными столь глубокого смысла. Но ведь, с другой стороны, на то и друзья, чтобы поддерживать друг друга.
Конечно, согласился он, Джермейн полная дура, если думает, будто слышала с другого конца Грейвсенда, как он вскрикнул в здании городского совета.
— КРИЧАЛ НЕ НАСТОЛЬКО ГРОМКО, — возмутился он.
Мы разошлись только насчет бабушкиной интерпретации того, что именно он провидел. Если ему непременно нужно во что-то верить, говорил я, непонятно, почему он не поверил моей бабушке — что могильная плита предсказала смерть Лидии, что он просто-напросто «увидел» не то имя.
— НЕТ, — сказал он. — ЭТО БЫЛО МОЕ ИМЯ. НЕ СКРУДЖА. И НЕ ЛИДИИ.
— Но ты мог ошибиться, — настаивал я. — Ты думал о себе — ты даже сам перед тем написал собственное имя. И у тебя была очень высокая температура. Ну, может, эта плита и правда тебе что-то сказала — что кто-то скоро умрет. Этот «кто-то» оказался Лидией. Она умерла, ведь так? А ты не умер, верно?
— ТАМ СТОЯЛО МОЕ ИМЯ, — упрямо повторил он.
— Слушай, давай по-другому: ты прав наполовину, — предложил я. Я рассуждал так, будто собаку съел в «видениях» и в их толковании — будто знаю о предмете больше, чем даже пастор Меррил.
— ТАМ СТОЯЛО НЕ ПРОСТО МОЕ ИМЯ, — сказал Оуэн. — В СМЫСЛЕ, НЕ ТАК, КАК Я САМ ВСЕГДА ПИШУ — НЕ ТАК, КАК НАПИСАЛ НА ПРИСЫПКЕ. ТАМ СТОЯЛО МОЕ НАСТОЯЩЕЕ ИМЯ — И ТАМ БЫЛО ВООБЩЕ ВСЕ СКАЗАНО.
Он говорил таким непоколебимым тоном, что я замолчал. Его «настоящим» именем было Пол — так звали его отца. Настоящим именем Оуэна было «Пол О. Мини-младший» — его ведь крестили в католической церкви. Естественно, ему пришлось подобрать имя какого-нибудь святого — например, святого Павла; вряд ли есть такой святой Оуэн; я, во всяком случае, ни разу о таком не слышал. А поскольку в семье Мини уже был один Пол, думаю, потому его и назвали Оуэном. Откуда происходит это второе имя, я не знал, а сам он никогда об этом не говорил.
— Ты хочешь сказать, на могильной плите было написано «Пол О. Мини-младший»? — спросил я.
— ТАМ БЫЛО ВООБЩЕ ВСЕ СКАЗАНО, — повторил Оуэн и повесил трубку.
Он бредил и меня словно заразил. Я стоя попил апельсинового соку и съел пару печений, потом положил в мышеловку свежий кусок грудинки и выключил свет. Как и мама, я терпеть не могу темноты, и в темноте до меня вдруг дошло, что он имел в виду, говоря ВООБЩЕ ВСЕ. Я включил свет и снова набрал номер Мини.
— СЧАСТЛИВОГО РОЖДЕСТВА, — ответил он.
— Что, на могильной плите стояла дата? — спросил я. Оуэн ответил не сразу и тем самым выдал себя.
— НЕТ, — сказал он наконец.
— Какая там стояла дата, Оуэн? — спросил я. Он снова поколебался и лишь потом ответил:
— НЕ БЫЛО ТАМ НИКАКОЙ ДАТЫ.
Я чуть не заплакал — не потому, что хоть на секунду поверил в правдивость его бредового «видения», а потому, что он впервые в жизни солгал мне.
— Ну, счастливого Рождества, — сказал я и повесил трубку.
Когда я снова выключил свет, темнота показалась мне темнее, чем в первый раз.
Какая там стояла дата? Сколько времени он сам себе отпустил?
Единственным вопросом, который я хотел задать темноте, был тот самый вопрос, ответа на который так упорно добивался Скрудж: «Предстали ли мне тени того, что будет, или тени того, что может быть?» Но Призрак Будущего отвечать не желал.
Назад: 4. Младенец Христос
Дальше: 6. Голос