1
В Нерчинске было пасмурно и сыро, но без грязи. По крайней мере, на Пушниковской улице, что шла по левому берегу Нерчи. Ее проезжая часть была засыпана галечником и утрамбована – получилась достаточно широкая, чтобы могли проехать встречные экипажи, дорога, которая не заплывала грязью даже в проливные дожди. А лошади ступали без боязни сбить о камни копыта – только подковы позванивали, попадая иногда на крупную гальку.
– Славно сделано, – заметил Вагранов. – Интересно, кто догадался?
– Градоначальник, – откликнулся Богданов. – Все важные улицы так замостил.
– Да ну! А где деньги нашел?
– А у купцов. Их тут, богатых, много, лавок несчитано. Те же Кивдинские, Карякины… Нерчинск-то до Кяхты торговым центром был. Вона какой каменный Гостиный двор отгрохали. Знатоки говорят: не хужей московского. Сам увидишь.
– Как-нибудь потом. Сейчас давай к исправнику. Англичан нельзя упустить.
– Да мы уже подъехали. Лишь бы дома был…
В город посланцы генерал-губернатора успели к обеду, потому не поехали в городскую управу, при которой находился полицейский участок, а решили, не теряя драгоценного времени, потревожить исправника в домашней обстановке.
Штабс-капитан Кичин к трапезе еще не приступал и, разумеется, пригласил нежданных гостей к столу. Гости не отказались, поскольку почитай сутки были в седле, лишь в Шелопугино остановившись на пятнадцать минут – сменить лошадей и выпить чаю. Однако Иван Васильевич первым делом спросил:
– Англичане еще не сплавились?
– Нет, – ответствовал Кичин. – Завтра с утреца уходят.
– И что, Петр Афанасьевич, разрешение у них имеется?
– А как же, Иван Васильевич! Самолично проверял. Бумага от Главного управления.
– А кто именно подписывал, случайно не упомнили?
– Помилуй бог, конечно, помню: управляющий делами Синюков.
– Вот как! Антон Аристархович, значит, постарался, – Вагранов задумался, потом тряхнул головой. – Ну да ладно, с этим Николай Николаевич сам разберется. Кто плот поведет?
– Казаковы, отец и сын, вызвались иноземцев сопроводить, абы плот на быках не развалить.
– На быках? – удивился поручик.
– Ну да, на быках!
– Это скалы такие на реке, – пояснил Богданов. – Быки, бойцы – их на Шилке да Аргуни бесчурно. – Заметил недоумение во взгляде поручика, усмехнулся: – Это по-нашенски, по-гурански. Много, значит.
– А что, плот на быке легко разваливается?
– Да вот, анагды, сказывали, аргунец на Усть-Стрелку шел, носовое правило не удержал и в бойца ка-ак шандарахнется. Ахнуть не успел, плот – вдрызнь!
– Оч-чень хорошо! – Вагранов даже руки потер. – А неподалеку от Нерчинска такой боец не найдется? – обратился он к Кичину.
– Как не найтись? Да только, думаю, Казаковы лучше скажут. Они же Шилку, как свои пять пальцев, знают. Да и по Амуру, ведомо, ходили до Албазина.
– Тогда, Петр Афанасьевич, после обеда не сочтите за труд конфиденциально свести нас с этими Казаковыми. Поговорить с ними надобно, как этих англичан аккуратно и быстро в обратную сторону развернуть. Приказ у нас такой от генерал-губернатора.
2
Плот Остина ходко шел по быстрой, бурливой Шилке. На кормовом правиле – длинной и довольно толстой березовой жерди с вёсельной лопастью на конце, – широко расставив ноги в облегающих сапожках-арамозах, стоял Ваньша Казаков. Его смоляные кудри и белую свободную рубаху полоскал ветер, дувший с Борщовочного хребта. Течение бросало плот от одного берега к другому, но Евлан, бывший на носовом правиле, всякий раз успевал отвернуть от налетающего быка, а Ваньша уверенно выводил плот на стрежень. Волны захлестывали дощатый настил, порою даже окатывали два больших балагана, сооруженных бок о бок посредине плота. Сам Евлан был мокрешенек от сапог до войлочной шапки, чудом державшейся на его разбойничьей шевелюре, но гулами, легкий безрукавный кожушок до колен, сшитый из козьих шкур ворсом наружу, защищал хорошо: рубаха на теле и штаны оставались сухими.
Позади Евлана расположились пассажиры – мистер Остин и его супруга, оба в костюмах английских матросов, в шапочках с помпонами; разница была лишь в занятиях: в то время как Ричард, сидя на чурбачке, что-то записывал карандашом в толстую тетрадь в коленкоровом переплете, Хелен жадно рассматривала убегающие назад живописные картины скалистых берегов. Она и заметила двух всадников, скачущих во весь опор по каменистой дороге, вьющейся по левому берегу реки. Еще две лошади под седлами шли в поводу.
– Кто это может быть? – спросила она Евлана, тронув его за плечо и указывая на всадников.
Евлан мельком глянул, отрицательно мотнул головой:
– Не туды смотришь, дамочка. – И кивнул растрепанной бородой вперед: – Тудысь гляди.
Хелен взглянула и охнула про себя: на них стремительно набегала черная скала, похожая на огромного барана, склонившего к реке крутой лоб с закрученными рогами. Вода под его мордой кипела белой пеной и взревывала, словно от могучего дыхания.
– Чертов Куцан! – крикнул Евлан. – Ежели его пройдем, дале, на Долгом плесе, можа будет и побарничать, передохнуть…
– А что, можно и не пройти? – потянувшись к его уху, чтобы было слышней, спросила Хелен. Она, как показалось Евлану, совсем не боялась бойца.
– Запросто! Он сплотки, как орешки, щелкат. Токо держись!
– За что держаться?
– А за что хошь, – хохотнул Евлан. – За штаны мои али за то, что в штанах. И-эх, глянь, как он баско волну бодат, Чертов Куцашек!..
Остин оторвался от записей и с ужасом уставился на черный «бараний лоб»; на нем уже хорошо были видны трещины, выступы, расщелины, из которых выглядывали какие-то кустики. Евлан и Ваньша остервенело выгребали, что-то крича, но Остин не понимал, да и не слышал. Он все воспринимал, как кошмарный сон: вот правѝло вырвалось из рук Евлана… вот плот ударился углом о выступ бойца и начал разваливаться… вот Евлан ухватил Хелен за поясной ремень, и они вместе словно провалились в пенную круговерть… вот он, Ричард, оказался с головой в воде, его крутануло, ударило бревном, и солнечный день померк.
Он уже не видел, что сразу за Чертовым Куцаном, куда вынесло обломки плота и людей, с выступа скалы в водоворот, скинув мундир, прыгнул какой-то офицер, как вместе с Ваньшей вытащил его на пологий берег, как помогал Евлану выносить Хелен. Не чувствовал, как офицер в первую очередь обшарил его карманы, но нашел только портмоне с деньгами и тут же вернул его на место. Очнулся он оттого, что кто-то ощупал его голову и сказал густым басом:
– Невелика болька, заживет.
Другой голос, чуть повыше, произнес с явной усмешкой:
– Ну, вы и смекалисты! За хорошее дело, братцы, и выпить не грех.
– Вместях и выпьем, – прогудел Евлан (его Ричард узнал сразу). – Вот оклемаем утопленников… Кирик, ты давай запали костерок – обсушиться надоть.
Значит, жив, подумал Ричард, не открывая глаз, и снова впал в забытье.
Когда он окончательно пришел в себя, ощутил, что лежит на чем-то мягком, укрыт попоной, а под головой – конское седло. Попробовал повернуть голову и заскрипел зубами от боли, пронзившей голову выше шеи. Однако стерпел и все-таки посмотрел в сторону, откуда доносились негромкие голоса, тянуло дымком и потрескивали сучья на огне. Там, возле костра, стояли четверо мужчин, двоих он узнал – Евлан с сыном, – двое других незнакомы; на одном из них, грузном и развалистом, была форма казачьего офицера, по крайней мере, шаровары с алыми лампасами и архалук, перетянутый поясом с кинжалом. Хелен рядом с ними не было. Неужели утонула?! – резанула мысль и стало очень грустно: он успел привязаться к этой интересной, умной женщине, явно талантливой разведчице. И тут же подумалось, что операция наверняка сорвалась и не видать ему Амура, как своего затылка.
От острого осознания непоправимости случившегося Остин застонал, и к нему тут же подскочил Ваньша Казаков:
– Очухался, слава те господи! А мы уж бузовать зачали – лежишь и лежишь…
– My wife… Моя жена…
– Жива твоя баба, – откликнулся от костра Евлан. – До ветру пошла… ну, тоись, по нужде своей женской. Щас явится…
– Where are we… Где есть ми?
– Да где, где? – заторопился Ваньша. – Тутока, за Чертовым Куцаном. Бессчасны мы оказались, не прошли… Кабы не служивые, кормили бы щас сомиков.
Ваньша махнул рукой и отошел к костру, где над огнем висел котелок и откуда шел аромат чего-то вкусного. Превозмогая пульсирующую боль в голове, Ричард приподнялся на локтях и всмотрелся в незнакомцев. Одного из них, того, что помельче, он явно где-то видел. Ну да, в Иркутске, когда они с Хелен ехали к гостинице. Как она его назвала? Иван… Иван Вагранов… офицер для поручений при Муравьеве. Вряд ли он тут оказался случайно…
Словно уловив его мысли, Вагранов подошел, присел возле на корточки, представился:
– Поручик Вагранов. Увидел ваше крушение и подумал, что рановато вам отдавать богу душу…
– Я тонул? – Остин резко сел и, охнув, схватился за перевязанную тряпкой голову.
– Да вы, можно сказать, уже утонули. По крайней мере, я вас вытаскивал со дна реки.
– Thank you very much. Благодарью, – Остин протянул Вагранову руку. Поручик пожал ее.
– Не стоит благодарности. Не сомневаюсь, вы поступили бы так же. А теперь я хотел бы узнать, кто вы. Если не ошибаюсь, англичане?
Из кустов, видневшихся за костром, вышла Хелен. Ричард вместе с Ваграновым проследил взглядом ее путь до костра и только тогда ответил:
– О да! We are subjects… Ми есть подданные of Great Britainʼs queen… королевы Великобритании, my name is Остин. – Для подтверждения он ткнул себя пальцем в грудь. – Ричард Остин. My wife is Хелен. Ми есть travellers… путешественники and geologists. Do you understand this word – geologist?
– Где-то слышал, – усмехнулся Вагранов, догадавшись. Он поднялся и помог встать Ричарду. – А документы на путешествие и геологические исследования у вас имеются? Я, знаете ли, при исполнении, обязан проверить.
– Да-да, of course. – Остин огляделся, видимо, в поисках своих вещей; не найдя, растерянно обшарил карманы, обнаружил только бумажник и развел руками: – Ви знаетье, мистер Вагранофф, оньи, probably, утонульи… instead of… вместо менья. – Он грустно улыбнулся своей шутке.
Но Вагранов на шутку не откликнулся:
– В таком случае, мистер и миссис… э-э-э… Остин, я обязан препроводить вас в Иркутск.
Поручик пошел к костру, Остин шагнул за ним:
– No, мистер Вагранофф, это есть неправильно, нам надо на Амур. Нас будут ждать.
– Кто вас там будет ждать? – обернулся поручик. – Китайцы?
– Нет, не китайцы, – вмешалась в разговор женщина. – Нас будет ждать корабль, господин Вагранов. Мы не знаем, какой именно – английский, французский или американский, – но он обязательно будет. Мы должны вернуться в Европу.
– Ничего страшного: не дождется и уйдет. А вы вернетесь: мы вас отправим в Петербург, а там и Европа неподалеку. Так что не пропадете. Вы, Алиша, по-моему, вообще нигде не пропадете.
Хелен вскинула голову:
– Вы обознались, господин поручик. Я – миссис Остин.
– Ничуть в этом не сомневаюсь, – засмеялся Вагранов. – И его превосходительство засвидетельствует вам в вашем новом качестве свое почтение.
Хелен вспыхнула и отвернулась. Остин понял, что это – конец, операция провалена окончательно и бесповоротно. Надо вернуть хотя бы деньги, потраченные на плот и наем плотовщиков. Он сказал об этом Хелен, попросив объясниться с Казаковыми. Она сначала отмахнулась, но Ричард напомнил ей слова сэра Пальмерстона, и Хелен смирилась.
– Мастер Евлан, – обратилась она к старшему Казакову, – наш сплав не состоялся, поэтому будьте добры вернуть деньги.
– Каки таки деньги? – удивился Евлан.
– Что за деньги? – поинтересовался поручик.
– Семьсот рублей за плот и пятьсот за сплав. Всего тысячу двести рублей.
Евлан открыл было рот, но поручик остановил его:
– Минуточку, господа хорошие. Мистер Остин, плот заказывали вы?
– Он заказывал, – прогудел Евлан. – Штоф водки выставил.
Остин кивнул, соглашаясь.
– Плот был сделан, и вы его одобрили, – продолжал Вагранов, даже не спрашивая, а утверждая. Хелен перевела его слова, и Ричарду ничего не оставалось, как снова кивнуть. – Работа должна быть оплачена, так что семьсот рублей долой. Дальше. Есть такое понятие – форс-мажор…
– Это чё за зверь? – поинтересовался Богданов, хранивший до того стеснительное молчание.
– Это, Кирик Афанасьевич, не зависящие от исполнителя неодолимые препятствия. Евлампий Тимофеевич, ты говорил заказчику про такие скалы, как этот Чертов Куцан?
– Как не говорить! – отозвался Евлан.
– А он что?
– Дык, ничё, грит, где наша ни пропадала.
– Так и сказал?
– Ну, вроде того. Они с дамочкой побалаболили промеж себя, и она сказала.
– Какие тогда претензии? – спросил Вагранов у Хелен. Та отвернулась и промолчала.
Остин взял Вагранова под руку и отвел в сторону:
– Сэр, I swear.. я кльянусь: я имьел все докумьенты! Слово джентльмена!
– Не извольте уговаривать, господин хороший. Здесь не частная лавочка, я – человек государственный и не могу преступить закон. А закон требует, чтобы у вас на руках были документы и разрешение. Думаю, как джентльмен вы меня понимаете. Так что собирайтесь в путь-дорогу, сэр, вместе с вашей миссис – как ее? – Хелен Остин! Кстати, скажу вам по секрету, – Вагранов с заговорщической улыбкой склонился к уху англичанина – Она совсем не изменилась с той поры, как была на Кавказе просто Алишей.
Глава 10
1
Тарантас, запряженный парой коней, пылит по дороге, петляющей между сопками, разбежавшимися длинными зелеными волнами по широкой долине, окаймленной по всему горизонту горными хребтами, отдельные снежные вершины которых странно выглядят в солнечный сухой и жаркий день.
Гребни сопочных волн кое-где пенятся темнохвойником, зато их подножья и распадки весело играют разнотравьем, густо перемешанным луговыми и лесными цветами.
Над всей этой упоительной красотой невесомым паутинным пологом висит звенящая тишина, сотканная из пения цикад и жаворонков, скрипа колес тарантаса и равномерного глуховатого перетопа лошадиных копыт, негромких разговоров верховых казаков, едущих впереди и сзади тарантаса, и сладкого посапывания сморенного жарой Васи Муравьева, прикорнувшего рядом с генералом, который самолично правит упряжкой.
Э-эх, благодать! Так бы ехать и ехать до самого краешка земли, наслаждаясь чистым воздухом и покоем. Генерал давно уже снял свою полевую фуражку, расстегнул мундир и рубашку и с удовольствием подставил грудь легким наплывам душистой прохлады, иногда приходящим с лугов.
Один из казаков авангарда, урядник Аникей Черных, придержал коня, поравнялся с тарантасом.
– Ваше превосходительство, однако, ктой-то встречь бежит. Одноконь…
Остановились, прислушались. И верно: издали донесся дробный стук копыт, а через мгновенье из-за поворота, скрытого подступившей к дороге тайгой, выскочил всадник на лошади, идущей наметом.
Муравьев сразу подтянулся, застегнулся на все пуговицы, надел фуражку. От его резких движений проснулся Вася и, ни о чем не спрашивая, тоже быстро привел себя в порядок.
Всадник подскакал к тарантасу. Лицо его было красное и потное, длинные темные волосы на непокрытой голове разметались мокрыми прядями, распахнутый форменный сюртук горного инженера в пятнах пыли. Увидев генерала, он натянул поводья так, что лошадь привстала на дыбы и попятилась.
– Что случилось? – резко бросил Муравьев. – Я – генерал-губернатор Муравьев. Кто вы и откуда?
– Я – с Калангуйского рудника, ваше превосходительство, горный мастер Петелин. Староверы у нас взбунтовались. И каторжане за ними волнуются. Бергмейстер вооружил, кого мог, а меня за помощью отправил.
– В чем причина бунта?
– Церковь требуют свою, староверскую.
– Ясно. Берите свежую лошадь. – Муравьев махнул арьергарду. Казаки спешились и подвели своих коней. Генерал прямо с тарантаса вскочил в седло, Петелин взобрался на второго коня. Но Вася Муравьев вдруг взволновался:
– Ваше превосходительство, а мы? Вас сопроводить?
– Не надо. Следуйте в Калангуй.
– Дядюшка, возьмите хотя бы оружие!
– Бунты надо подавлять не оружием, а переговорами. – Муравьев ударил коня каблуками. – Петелин, за мной!
Они долго скакали молча бок о бок. Долина осталась позади, сопки становились все выше, тайга подступала к самой дороге, сквозь деревья часто проглядывали скалы и каменистые откосы. Генерал сосредоточенно смотрел вперед, на дорогу, а Петелин не решался чем-либо потревожить его раздумчивое молчание. Только на развилке рискнул сказать:
– Нам направо.
– Стой! – мгновенно среагировал Муравьев. – Указателя нет – как мои люди узнают, куда ехать?
Петелин смутился: он об указателе никогда не думал. Да и никто, пожалуй, не задумывался: кому надо, те направление знают.
Муравьев размышлял несколько секунд, потом сломил ветку ольхи, росшей прямо у дороги, и на образовавшийся после слома тычок повесил свою фуражку козырьком в правую сторону.
– Василий умница, поймет. Далеко нам еще?
– Версты две… с половиной.
– Ладно, трогай! Время не терпит.
Поскакали дальше. Петелин был мрачен: ему решительно не нравилось, что генерал-губернатор ринулся «в бой», не зная обстановки и не пытаясь ее разузнать. Как бы чего худого не вышло из этой затеи.
Однако он ошибался.
– Старообрядцев у вас много? – спросил вдруг Муравьев.
– Что? – очнулся от унылых раздумий Петелин.
– Вы что, спите на ходу? Я спрашиваю: сколько у вас староверов?
– Работающих – человек двести, ну и семьи…
– Все взбунтовались?
– Собрались к управлению вроде бы все. Женщины пришли, старики… даже дети…
– Раньше бунтовали?
– Да нет, что вы! Ворчали, конечно, что запрещают священника своего иметь, ну так это всем раскольникам запрещено. И до этой весны было тихо.
– А что случилось весной?
– Три семьи зачем-то перевели из Шилкинского завода, они всех и взбулгачили. А с ними – один бессемейный, так вот он особенно яростный, на всех кидается. Похоже, главный заводила…
2
В доме Муравьева царило уныние. Второй месяц хозяин был в отъезде, и Екатерина Николаевна ходила как потерянная.
– Вот он скоро вернется, Элиза, – говорила она Христиани, ставшей ее верной наперсницей, – и что я ему скажу, как оправдаюсь?
Речь шла вовсе не о попытке насилия со стороны Анри – о ней Катрин никому не сказала и мужа тоже решила не посвящать; к тому же Анри больше в доме не появлялся, и никто не спрашивал, почему: мало ли какие дела у негоцианта Леграна, мог и уехать куда-нибудь…
Совсем другое терзало сердце Екатерины Николаевны, о чем знали и Элиза Христиани, и горничная Лизавета, и – в первую очередь – домашний врач Муравьевых доктор медицины Юлий Иванович Штубендорф; и это другое было куда тяжелее и печальнее, чем ее разочарование в благородстве Анри. Больше того, Екатерина Николаевна была склонна винить в случившемся именно Анри с его грубым домогательством, и убеждение это делало ее еще несчастнее.
А случилось то, что, вообще-то, довольно часто случается с женщинами и что было, как она знала, не раз (правда, не при таких обстоятельствах) и у Волконской, и у Трубецкой, – Екатерина Николаевна скинула едва зародившийся плод.
Тогда, после ухода, скорее даже бегства, Анри, она вызвонила горничную, та срочно послала за доктором, а тут и Элиза вернулась, и ее энергичная помощь была огромным облегчением в том жутком состоянии, в коем очутилась Катрин. Изматывающая тошнота и рвота, боли, скручивающие внутренности, и снова рвота – можно было проклясть все на свете, но Катрин молчала. Доктор и Элиза поражались ее терпению; они не знали, что она посчитала это справедливой Божьей карой за свое поведение с Анри и только радовалась, что ни с кем за пределами дома не успела поделиться известием о беременности.
Конечно, было много крови, но Екатерину Николаевну мучила не кровь – к ней она вообще относилась спокойно – ей становилось жутко каждый раз, когда она представляла себе, какой удар ожидает мужа. Ведь он так радовался будущему ребенку, даже имя подобрал, можно сказать, универсальное – Александр, если будет мальчик, или Александра, если – девочка.
Элиза старательно утешала ее, уповая главным образом на ум и благородство Николая Николаевича, но это помогало мало, а когда подруга добавила еще и про любовь, которую он всячески выказывает жене, та и вовсе залилась слезами, вызвав в Элизе неподдельное удивление.
– Да что ты, Катрин, что ты, милая?! Не терзай себя, все образуется, и дети еще будут у вас, вот увидишь…
Катрин всхлипывала у нее на плече, когда Флегонт доложил, что пришли «барыня Марья Николавна с барычами Михаилом и Аленой».
– Волконские! – обрадовалась Элиза. – Вот и замечательно, займемся музицированием. Вторая соната Бетховена ждет нас. Иди, Катрин, приведи себя в порядок.
Каждый раз, когда Мария Николаевна Волконская – одна или с детьми – приходила к Муравьевым, в доме начинался музыкальный праздник: разучивали новые пиесы для виолончели и фортепьяно, причем Элизе аккомпанировали и Волконская, и Муравьева, пели известные романсы (шестнадцатилетний Мишель очень любил «Я помню чудное мгновенье» Михаила Глинки на стихи Александра Пушкина и однажды исполнил его ломающимся баском, выразительно глядя на Екатерину Николаевну, что ужасно позабавило его младшую сестренку и вызвало смущенный румянец на лице хозяйки), а иногда даже импровизировали. Эти смешные, порой корявые и нелепые импровизации Элиза с самым серьезным видом объявляла «музыкой будущего» и предрекала авторам бессмертие, что, разумеется, только добавляло веселья в их занятия.
…Волконская слушала, подперев ладонью подбородок и левую щеку. Это была ее излюбленная поза внимания. Глаза полузакрыты, губы слегка шевелятся – музыка всегда возрождала в ее душе воспоминания о былом. Тем более Бетховен, кумир ее молодости: его «Апассионата», навеянная композитору «Бурей» Шекспира, всегда напоминала Марии Николаевне восстание на Сенатской площади и все последовавшее за ним.
Закончилась вторая часть сонаты, scherzo, насыщенная шутливыми музыкальными переходами. Она явно благотворно подействовала на Катрин: если та садилась за инструмент в довольно подавленном состоянии, то встала, а вернее – вскочила, в совершенно противоположном. Она порывисто обняла отставившую инструмент подругу и восторженно поцеловала ее:
– Как ты чудесно играешь, Элиза! Спасибо тебе огромное!
Она, конечно, имела в виду не только искусство виолончелистки, но это понимали только они, и Элиза была искренне обрадована.
– Да, нам всем будет очень жаль, когда вы уедете, – отрешаясь от воспоминаний, все еще задумчиво произнесла Волконская.
– Я не тороплюсь, – улыбнулась девушка. – Во-первых, я еще не видела всю Сибирь, а мне хочется побывать в Камчатке, покататься на собачьих упряжках, заглянуть в огненную пасть вулкана…
Волконские взглянули на нее глазами, полными изумления.
– Мадемуазель Элиза, – потрясенно спросил Мишель, – вы хотите отправиться на Камчатку? Это же безумно далеко и опасно!
Элиза звонко расхохоталась, вскочила и закружилась по комнате:
– Вот я такая! Хочу заблудиться в снежной метели и – чтобы спас меня… – она сделала паузу и лукаво взглянула на юношу, – настоящий мужчина. Понимаете, Мишель? Настоящий!
– А Миша хочет поскорее стать мужчиной. Он гимнастикой занимается, – словно по большому секрету, загадочным голосом сообщила Лена. – И обливается холодной водой из колодца.
Юный Волконский зарделся:
– Меня папаà научил… Это его на каторге спасло…
Екатерина Николаевна обняла его за плечи:
– Конечно, Мишель, ты станешь настоящим мужчиной. И очень скоро. Вот закончишь гимназию, и Николай Николаевич возьмет тебя в Главное управление. Он уже написал об этом государю императору.
– О чем? – удивилась Волконская.
– О том, чтобы детям декабристов разрешили служить во благо Отечества.
– Он думает, император разрешит?
– Очень на это надеется.
– Дай-то бог, – вздохнула Мария Николаевна и обратилась к Христиани: – А что у вас во-вторых?
– Во-вторых… – Элиза вдруг смущенно опустила глаза.
– Я знаю, – улыбнулась Екатерина Николаевна. – Во-вторых, на примете такой мужчина уже есть. Так ведь, Элиза?
– Может быть… может быть… – Элиза опустилась на диванчик. – Если он окажется таким, как Сергей Григорьевич или Николай Николаевич…
– Ну что ты сравниваешь! Сергей Григорьевич – мученик за народ, он – герой, а мой Николя… – Екатерина Николаевна вдруг запнулась, и лицо ее потемнело.
– Ваш Николя – человек необыкновенный, – мягко сказала Волконская. – Думаю, что таких губернаторов в России еще не было, и многие будут очень долго поминать его добрым словом.
– А многие – очень даже недобрым, – грустно заметила Муравьева. – Николай Николаевич вспыльчив и доверчив: выслушает кляузу и такого наговорит сгоряча, что потом готов от стыда сквозь землю провалиться, особенно когда человек не столь уж и виновен в том, что на него наговорили.
– Но и быстро отходчив, – заявила Элиза. – А Катрин умеет укротить его и направить в нужную сторону. Поэтому он почти всегда хочет загладить свою резкость. Помните историю с чиновником Крюковым?
Екатерина Николаевна ее помнила, пожалуй, лучше многих других. Хотя разговоров об этом случае было в Иркутске великое множество.
3
Артемий Матвеевич Крюков служил в Главном губернском управлении и имел чин титулярного советника, что по Табели о рангах соответствовало общеармейскому штабс-капитану. Невеликий, в общем-то, чин и должность в управлении была невеликая – что-то вроде помощника столоначальника. Конечно, для чиновника сорока с лишним лет маловато, но Артемий Матвеевич был из тех людей, о которых говорят: «сделал себя сам». Будучи сыном разорившегося кяхтинского купца, окончил Троицкосавское народное училище, много читал для самообразования и хотел стать уездным учителем, для чего надо было сдать экзамен иркутскому училищному начальству, но ему, по неизвестным причинам, было отказано. Тогда Артемий добрался до Петербурга, подал прошение самому министру просвещения Уварову, после согласия последнего блестяще сдал экзамен в Петербургском университете и получил чин губернского секретаря. Проработав шесть или семь лет уездным учителем, по приглашению иркутского губернатора Пятницкого перешел в Главное управление, где трудился честно и добросовестно.
Вскоре после приезда новый генерал-губернатор произвел чистку управления, уволив за мздоимство трех управляющих отделениями и нескольких более мелких служащих, что волной ужаса прокатилось по чиновничьему болоту, однако для Артемия Крюкова эта акция обернулась хорошей стороной: его самого назначили столоначальником. Освободившиеся кресла заняли прибывшие с Муравьевым молодые образованные люди. Крюков непосредственно подчинялся Андрею Осиповичу Стадлеру, знакомому генералу еще по Туле.
И чем-то не поглянулся новый столоначальник новому управляющему отделением. Наверное, до него дошло, что Артемий Матвеевич был приглашен в управление Пятницким. А может быть, Андрею Осиповичу категорически не понравилось, что и после известия о доносе иркутского губернатора Артемий Матвеевич отказывался говорить о своем благодетеле хулительные слова, считая это непорядочным. Тут и случился казус на руку управляющему. Какой-то проситель пожаловался Андрею Осиповичу, что столоначальник будто бы вынуждает его дать взятку. Стадлер тут же доложил генерал-губернатору, и тот, веря на слово своему любимцу, приказал Крюкову явиться к нему в кабинет. Артемий Матвеевич, естественно, немедленно примчался в губернаторский дом. У Муравьева были посетители, но он остановил все дела и грозно воззрился на столоначальника.
– Вы осмеливаетесь у меня в Главном управлении производить поборы?! – начал он, с первых же слов переходя на крик.
– Я не понимаю… – попытался остановить Крюков генеральский гнев, но это было равно тому, как если бы он захотел остановить бурю.
– Вы – взяточник! – крик поднялся до фальцета и тут же перешел в рык: – Вы позорите власть, вы позорите императора, вы позорите Россию! Да вы знаете, негодяй, что вам за это следует?! Я вас на каторге сгною!! На каторге!!!
Муравьев потрясал руками; обычно красноватое, лицо его побагровело, кудрявые волосы растрепались и потными прядями прилипли ко лбу. Все присутствовавшие бестелесно расползлись по углам и словно уменьшились в размерах. Но, как ни странно, чем больше генерал распалялся и кричал, тем спокойнее становился его мелкий подчиненный. Он слушал, глядя исподлобья, а когда Муравьев выкрикнул про каторгу и на мгновение замолчал, чтобы передохнуть, криво усмехнулся и негромко сказал:
– Смею заметить, что Крюковы на каторге не бывали, а вот Муравьевы были. А один – даже и на виселице. – Повернулся и вышел.
Все остолбенели, а генерал так и остался с раскрытым ртом, не успев начать новую яростную тираду. Пауза длилась несколько секунд. Затем Муравьев обвел кабинет безумным взглядом, отчего свидетели этой сцены постарались сделаться еще меньше, и выскочил вон.
Екатерина Николаевна была в соседней с кабинетом комнате и слышала все от слова до слова. Чисто по-женски она догадалась, что Николай Николаевич попал в скверную историю: виноватый человек не станет так себя вести и так говорить, как повел себя и говорил Артемий Матвеевич. Она стояла у раскрытого на улицу окна и видела со второго этажа, как Крюков выскочил из дома и выбежал на дорогу. В это время за ее спиной хлопнула дверь, и зазвенело стекло: муж наливал воду в стакан из кувшина, стоявшего на столике в углу. Видимо, рука его дрожала от возбуждения.
– Николя, подойди и посмотри, – сказала она, не оборачиваясь.
Он глотнул воды и подошел со стаканом в руке. И увидел, как Крюков с криком: «Я опозорен!» – швырнул в пыль дороги форменную треугольную шляпу, выхватил из ножен шпагу, полагавшуюся ему по чину, сломал ее и отправил обломки следом за шляпой. После чего повернулся и зашагал к Ангаре.
– Николя, преступники так не поступают. Он оклеветан. Ты должен его вернуть и извиниться, – сказала Катрин.
Николай Николаевич яростно дернулся, но встретился с женой глазами – она выдержала давление его бешеного взгляда – и отступил.
Он вернулся в кабинет и приказал дежурному жандарму доставить ему Крюкова со всем видимым уважением. Едва тот показался в дверях, генерал бросился к нему, обнял за плечи и проникновенно сказал:
– Простите меня, Артемий Матвеевич, я поверил навету. Так говорить, как сказали вы, может только честный человек и истинный гражданин своего Отечества.
Облобызал чиновника, и оба прослезились, не обращая внимания на вновь остолбеневших присутствующих.
Вскоре все заметили, что Николай Николаевич заметно охладел к одному из своих любимцев, Антону Осиповичу Стадлеру.
…– А вы знаете, мои милые девочки, – светло улыбнулась Мария Николаевна, – мы часто сами не знаем, за что любим своих мужчин. Вот вы, Катрин, назвали Сергея Григорьевича мучеником, героем. Наверное, он так и выглядит, хотя, по мне, он просто – человек чести. Как и ваш Николай Николаевич. Они все такие – люди чести. Из-за нее они становятся мучениками и героями, а вовсе не из-за народа. Народ-то декабристов не поддержал…
– В таком случае он ничего не понимает, этот народ! – заявила вдруг Екатерина Николаевна. – Ни заботы о нем, ни литературы, ни той же музыки…
– Ты не права, Катрин, – возразила Элиза. – Я проехала почти всю Сибирь с концертами, я играла и для простого народа. Видела бы ты лица этих людей, когда они слушали музыку! Чистые, одухотворенные! Они живут не расчетом, как мы в Европе, а душой, сердцем, и они всё понимают. Всё!
Они разговаривали, забыв про детей, а те сидели, обнявшись, в одном кресле и слушали, затаив дыхание. Через тридцать пять лет товарищ министра просвещения России князь Михаил Сергеевич Волконский расскажет об этом эпизоде Ивану Барсукову, первому биографу Николая Николаевича, но тот не придаст ему особого значения.
4
Настороженные и молчаливые, они стояли против конторы рудника – мужчины и женщины, вооруженные кирками, ломами, лопатами, и среди них – несколько подростков, мальчишек и девчонок, с палками в руках.
Чуть в отдалении от бунтовщиков переминалась группа каторжан – все в одинаковой серой грубой одежде. У каторжанок на руках были легкие кандалы, соединенные цепью, достаточно длинной, чтобы не мешала работать; у каторжан, кроме того, к одной ноге приковано небольшое ядро, которое на время работы подвязывалось ремешком к поясу.
Редкая цепь солдат, надзирателей и служащих горного управления – маркшейдеров, инженеров, чиновников, – полукругом охватывающая контору, вооружена ружьями. У солдат примкнуты штыки. За их спинами, на крыльце конторы, управляющий, худой, аскетичный человек в мундире горного ведомства, вытащил карманные часы на цепочке, посмотрел на них и явно не в первый раз закричал с надрывом, обращаясь к толпе старообрядцев:
– Я еще раз предлагаю спокойно вернуться в свои дома, а завтра приступить к работе. Своим неповиновением власти вы только усугубляете положение. Не заставляйте нас применять оружие.
По толпе прокатилось глухое ворчание.
– Ты нас оружием не пугай, – раздался из ее глубины зычный голос. Толпа слегка раздалась, явив глазам управляющего невысокого человека в поддевке, густо заросшего темно-русой бородой. – Мы за веру на костер взойдем, нас ружьями не запугаешь…
– Да поймите, наконец, не в моей компетенции решать ваши вопросы.
– Нам твоя коптенция ни к чему. Ты нам лесу и струменту выдай, остатнее сами решим…
– Я не имею такого права…
– Братья, чего спрашивать – брать надо!
Толпа зашевелилась и придвинулась. Противостоящие ей взяли ружья наизготовку. На приближающийся стук копыт все запереглядывались: что такое, откуда напасть? В распахнутые настежь ворота просторного рудничного двора влетели два всадника. Один из них, простоволосый, в мундире с эполетами, легко спрыгнул на землю, хлопнул ладонью коня по крупу, и тот послушно отбежал в сторону. Второй остался в седле. В толпе староверов загомонили, зашушукались. Управляющий спустился с крыльца и устремился к прибывшим, но спешившийся остановил его движением руки, прошел вдоль вооруженной цепи и остановился точно в ее середине напротив тесной группы бунтовщиков.
– Я Муравьев, генерал-губернатор Восточной Сибири, – заговорил он негромко, но четко. Наверное, поэтому шум сразу стих, а каторжанская группа придвинулась ближе – чтобы лучше слышать начальство. – Государь дал мне право решать на своей территории все вопросы, и я готов вас выслушать. Не бойтесь меня. Я постараюсь помочь, потому что понимаю ваши трудности. У меня их тоже хватает. Генерал-губернатор – такой же человек, как и вы, только у меня забот больше.
– Горазд, одначе, врати, – выкрикнул из толпы тот же зычный голос. – Губернатор, праздноядец преблудивый, в Иркутске сидит, никуда не выежжат, тем паче – в одиночку.
– Прежний – да, сидел. Я же хочу все увидеть своими глазами и услышать своими ушами. Каждый человек может обратиться ко мне с просьбой или жалобой, и никто не посмеет его обидеть и оттолкнуть.
– А каторжанам можно? – высунулась молодая каторжанка.
Генерал невольно обратил внимание на удивительный контраст черных бровей и золотых волос, пряди которых выбивались из-под платка. Даже сквозь рудничную пыль и грязь на лице можно было разглядеть, как она миловидна. Гринька Шлык узнал бы ее с первого взгляда. Это была Танюха с постоялого двора.
– Каторжане – тоже люди. Но сначала я хочу разобраться с ними, – Муравьев отвел взгляд и кивнул на староверов. Те снова зашушукались.
– Легко разбираться, когда ружья за спиной, – не унимался уже знакомый голос в толпе.
– Верное замечание, – согласился Муравьев и повернулся к вооруженной цепи: – Приказываю отойти к конторе и сложить оружие!
– Но, ваше превосходительство… – умоляюще воскликнул управляющий.
– Немедленно!
Солдаты, надзиратели, служащие неуверенно заоглядывались на управляющего, видимо, считая его более привычным начальством. Тот переминался, не зная, на что решиться.
– Долго я буду ждать? – рявкнул Муравьев.
Управляющий безнадежно махнул рукой, и его подчиненные потянулись к крыльцу конторы, складывая на него ружья. Только солдаты во главе с пожилым унтер-офицером выстроились возле крыльца в шеренгу, но остались при оружии. Генерал покачал головой, однако ничего не сказал и повернулся к староверам:
– Разоружитесь и вы. Не бойтесь, солдаты без моего приказа стрелять не станут. Мы просто поговорим.
Первыми бросили свои палки и камни подростки и женщины. Поколебавшись, мужчины тоже стали бросать в кучу кирки, ломы, лопаты. У кого-то оказались вилы и рогатины.
– Что вы делаете, братья? Вас же возьмут голыми руками! – кричал обладатель зычного голоса. Теперь он метался от одного к другому, хватал за руки, но его отстраняли и не слушали. – Не надо верить генералу! Он – царский холуй. Он на Кавказе мирных людей убивал!
– Я – не холуй, а царский верноподданный, – спокойно отвечал на это Муравьев. – Потому что царь – заботник о нашем Отечестве, заботник о каждом из нас. И кто ему служит, тот служит Родине, а кто идет против него, тот идет против России. Да, я был на Кавказе и убивал – но только врагов, а мирных людей я всегда защищал. Как здесь и сейчас. Если вы – люди мирные, я – ваш защитник. – И неожиданно словно выстрелил пальцем в сторону крикуна, и голос возвысил: – А тебе-то откуда про Кавказ известно? Там было много турецких и английских лазутчиков, которые возмущали мирных людей, подстрекали их против русских солдат. Ты – такой же подстрекатель, враг и врагами Отечества купленный. Держите его!
Генерал говорил страстно и как будто притягивал к себе людей – староверов и каторжан. И даже заводила бунтовщиков притих, слушал как завороженный, однако старался спрятаться за спины других, но острый взгляд генерала выхватил его из толпы, палец указал, и люди сначала отшатнулись от него, а последние слова толкнули их к нему. Протянулось несколько рук – чтобы схватить, но подстрекатель извернулся змеей и вырвался из толпы, оказавшись поблизости от генеральского коня. Поднырнув под голову испуганно всхрапнувшего животного, одной рукой он схватил его под уздцы, а другой выхватил из-за пазухи нож и метнул в Муравьева. Но за мгновение до того золотоволосая каторжанка рванулась вперед и оттолкнула генерала. Небольшой и достаточно легкий, он от толчка не устоял и покатился в пыль, а неожиданная его защитница остановилась на мгновение с раскинутыми руками и упала навзничь на том месте, где только что стоял генерал. В спине ее, ближе к правому плечу, торчала рукоятка ножа, а по серой посконной рубахе быстро расширялось бордовое пятно.
Подстрекатель вскочил в седло, поднял коня на дыбы и направил его к воротам. Наперерез ему бросил свою лошадь Петелин и, наверное, успел бы перехватить беглеца, но тот метнул второй нож, который попал животному в шею. Дико заржав, петелинская лошадь судорожно рванулась в сторону и упала, придавив горного мастера.
Все произошло так быстро, что никто ничего не успел сообразить. Только когда подстрекатель скрылся за воротами, солдаты начали стрелять ему вслед, а надзиратели и служащие, толпясь и мешая друг другу, поспешили разобрать ружья, сваленные в кучу на крыльце. Несколько человек помогали выбраться из-под лошади стонавшему Петелину – похоже, у него была сломана нога. В суматохе все как-то позабыли о генерал-губернаторе. А вот староверы и каторжане вообще не обратили внимания на побег подстрекателя. Они молча сгрудились вокруг генерала, который стоял на коленях, перевернув молодую каторжанку лицом вверх и левой рукой поддерживая ее снизу. Вытаскивать нож он не стал, зная, что может начаться сильное кровотечение.
– Лекаря сюда! Где лекарь, черт возьми?! – кричал Муравьев. Лекарь почему-то не шел: наверное, как и другие, обестолковился. Рука генерала затекла – женщина неожиданно оказалась тяжелой.
– Давай-ка, паря, мы подмогнем, – сказал кто-то из окружавших людей. Несколько мужиков подхватили каторжанку, отстранив Муравьева, и понесли ее к конторе.
Тут и лекарь объявился – маленький лысоватый человечек в сером застиранном больничном халате. Первым делом он кинулся к генералу, который поднялся с колен и с какой-то брезгливостью рассматривал свои руки, заляпанные кровью в смеси с пылью.
– Ваше превосходительство, вам помочь?
Внезапно рассвирепев, Муравьев схватил его за отворот халата, рванул к себе и прошипел в мгновенно побелевшее от страха лицо:
– Ты где шляешься, сукин сын, – дозваться невозможно?! Помоги раненой! Живо! – Оттолкнул и крикнул вслед убегавшему: – Умрет – я с тебя шкуру спущу!
Подбежал управляющий с кувшином воды и чистым полотенцем:
– Ваше превосходительство, давайте я вам на руки солью…
Муравьев посмотрел на свои руки, подставил под струю, тщательно промыл и вытер полотенцем. Повернулся к староверам, которые терпеливо ждали окончания процедуры, отдал полотенце управляющему и уже довольно спокойно сказал:
– Теперь поговорим о ваших делах.
Вечером того же дня Николай Николаевич описал все произошедшее в письме министру Перовскому и, кроме того, сообщил, что ради общественного спокойствия разрешил старообрядцам, в порядке исключения, поставить свою часовню, но обходиться без священника, поскольку Священный Синод богослужение по старому чину запрещает. Хотя не преминул высказать свое мнение, а именно: во-первых, сии старообрядцы, коих тут повсеместно зовут семейскими, – замечательные земледельцы, плодами их трудов – хлебопашества и скотоводства – кормится большая часть Восточной Сибири, включая все воинские части, снабжение которых по государственной линии поставлено отвратительно, из-за чего был снят с должности обер-провиантмейстер; во-вторых, указанные семейские есть надежная хозяйственная опора власти: подати платят исправно и в нравственном отношении могут быть примером для кого угодно; в-третьих – чего им не хватает, так это служения Богу по своим древним обрядам, от запрета оного они весьма страдают, а сие служение ничем ни церкви православной, ни власти государственной угрозы не представляет, как не представляют такой угрозы ни мусульмане, ни иудеи, ни буддисты, коим в исполнении их обрядов никто препятствий не чинит.
Писал письмо Николай Николаевич не сам, а диктовал адъютанту Васе, поскольку раненая рука разболелась, а левая все еще дрожала от перенапряжения. Николай Николаевич левой писать умел, но не хотел, чтобы это дрожание отразилось на бумаге.
Вася, записав мнение генерала, покачал головой и спросил:
– А вы уверены, дядюшка, что ваши слова примут во внимание?
– Нет, Вася, совершенно не уверен, – вздохнул Муравьев. – Церковь наша православная весьма консервативна и ничто так яростно не преследует, как отступления от официальных канонов. Я лишь надеюсь на то, что, как повелось от Петра Великого, император является и главой церкви, а у нашего императора голова светлая, и пользу для Отечества он видит зорко. И потом: капля камень точит – я скажу свое мнение, другие скажут, и, глядишь, проточим камень.
– Дай-то бог!
– Проточим, милый мой дружок! Главное – бить в одну точку, и никакой камень не устоит!
– Вы меня отправите в Иркутск с этим письмом?
– Да нет, не могу же я без единого адъютанта остаться. Урядника Черныха пошлю – он справится. А мы сейчас с тобой навестим раненых в лазарете.
Флигелек рудничного лазарета состоял из двух помещений. В первом, поменьше, с одним окошком, располагался фельдшер с помощником и со всем лекарским хозяйством, во втором – комнате на три окна – стояло шесть кроватей, две из которых – в разных углах палаты – были сейчас заняты Петелиным и каторжанкой.
– Что, у вас и мужчины и женщины вместе? – спросил Муравьев лекаря, того самого лысоватого человечка, на что тот довольно сердито ответствовал:
– А начальству тут не лечиться. Говорят: и за это спасибо скажи. Коль понадобится – простынку на веревочке повесь и довольно.
– Ну-ну, – неопределенно сказал генерал. – Коек, лекарств хватает?
– Коек в обычные дни хватает. А с лекарствами… травники местные помогают. Семейские много чего в травах понимают. Сами лечатся и меня не забывают.
– Вот видишь, – обернулся генерал к адъютанту, – и тут польза от старообрядцев. Как раненая? Выживет? – уставился он на лекаря.
– Мы ей как раз повязку с травами сделали, – заспешил фельдшер. – Молодая, быстро оклемается. Ежели бы нож попал чуть пониже, да полевее – в самое бы сердце… а так – все хорошо.
– А Петелин?
– У Петелина – перелом голени. Я наложил шины…
– Я поговорю с ними, – сказал Муравьев и, не спрашивая согласия лекаря, прошел в палату.
Сначала подошел к Петелину. Тот приподнялся навстречу, но генерал положил ему руку на плечо, заставляя снова лечь.
– Спасибо, Петелин. Ваши действия уберегли от большой беды и крови.
– Это вам спасибо, ваше превосходительство. Я не думал, что так обойдется.
– Обошлось, и – ладно. Выздоравливайте.
Каторжанка широко раскрытыми глазами смотрела в потолок. Без уродливого платка, умытая, она так сияла прелестным чернобровым лицом в обрамлении золотых волос, что генерал оглянулся на Васю: не подкосились ли ноги у молодого-неженатого? Но нет, вроде бы крепко стоит – лишь лицом зарозовел.
– Спасибо тебе, милая! – ласково сказал Муравьев и присел на стоявшую рядом кровать. Каторжанка повернула голову и ясно посмотрела на него. – Как тебя зовут?
– Танюхой кличут, – болезненно улыбнулась она. – Телегина я.
– Больно? – Муравьев участливо тронул ее плечо. Аккуратную белую повязку портило бледно-бурое пятно просачивающейся крови.
Танюха отрицательно качнула головой.
– Зачем ты это сделала? Зачем подставилась?
Она опять качнула головой. Золотые волосы разметались по подушке.
– Я не подставлялась. Я от ножа уберечь хотела. Митрия Петровича не уберегла, вот он меня и достал…
– Какого Митрия Петровича? – не понял Муравьев.
– Дутова Митрия Петровича… купца… Убили его… ножиком… а в убивстве меня обвинили…
– Погоди-ка, погоди… – Муравьеву стало что-то припоминаться. – Где-то я эту историю слышал…
– Плотник ее рассказывал, – подсказал Вася. – Отец с сыном избу рубили – помните?
– Шлыки! Точно! Молодой – Григорий Шлык – еще говорил, что они догадываются, кто купца убил.
– Гриня? – заволновалась, даже приподнялась Танюха. – На кого он говорил?!
– Ты лежи, лежи, – успокоил Муравьев. – Тебе нельзя вставать. На знакомого своего он сказал, отцовского приятеля.
– Нет, не он, ошибся Гриня. А где вы его видели?
– Да здесь, за Байкалом. И его, и отца его. Тебя ищут.
– Неужто правда – меня? – смущенно улыбнулась Танюха.
– Тебя, тебя. Еще бы такую красавицу не искать! – засмеялся Муравьев. И тут же посерьезнел. – Почему ты решила, что Григорий ошибся?
– Купца хозяин мой убил. Я видела, как он у Митрия Петровича за спиной мелькнул. Расследователю говорила, а он – чем докажешь? А мне и сказать нечего – все было как в тумане. И потом – кровь на рубахе и ножик в руке. А я его из Митрия Петровича вытащила, думала помочь… – Танюха тихо заплакала. – Семь лет каторги…
– Не плачь, – строго сказал Муравьев и встал. – Где тебя судили?
– В Шадринске, – всхлипнула Танюха.
– Приговор я отменить не могу, но напишу письмо в Омскую судебную палату – чтобы пересмотрели дело. А здесь постараемся облегчить твою участь. Ты пока лежи, выздоравливай.
Николай Николаевич и подумать не мог, что на этом письме аукнется его встреча с генерал-губернатором Западной Сибири князем Горчаковым. Проходило оно через губернскую канцелярию и старанием княжеского порученца Булгакова попало князю в руки, причем в самое неподходящее время – когда генерал-губернатор болел после очередного многообильного ужина, устроенного омскими скотопромышленниками по случаю дня преподобномученицы Анастасии-овчарницы. Князь с превеликим удовольствием порвал письмо своего «сослуживца», на радостях выпил водки, закусил соленым огурцом и ощутил, как полегчало голове и всему организму.
Глава 11
1
Генерал-губернатор был в бешенстве. Он, что называется, рвал и метал: топал ногами, брызгал слюной и размахивал руками, сопровождая столь непотребные действия не очень вразумительными выкриками. Обычно кудрявые на темени и висках рыжеватые волосы потемнели от пота и разметались слипшимися прядями. Весьма неприятно изумленный таким образом обожаемого шефа, адъютант Вася попытался было остановить этот поток, но, буквально отброшенный грозным рыком генерала, затаился возле невозмутимо стоявшего у дверей Стадлера. Андрей Осипович повстречался им накануне – привез срочные бумаги для генерал-губернатора. Заметно было, что после ознакомления с ними шеф помрачнел, насупился, а на следующее утро, когда кортеж прибыл в большое село Карымское, где староста преподнес Муравьеву шкуру тигра, случилась самая настоящая конфузия. Генерал поинтересовался, где взяли такую роскошь, староста, простая душа, ответил: купили, мол, у охотников за хорошие деньги. Генерал: а где деньги взяли? Староста: собрали у населения. Генерал: кто позволил? Староста: так, мол, всегда делали, когда начальство приезжало, – собирали на подарок да на возможное застолье. Тут генерал сорвался и пошло-поехало. На бедного старосту обрушился огромный вал обвинений в незаконном обирании людей, подкупе должностного лица, мздоимстве и еще много чего, о чем староста и понятия не имел. Генерал бушевал, а староста стоял, понурив стриженую в кружок голову, и мял в руках свою праздничную белого войлока шапку.
– Андрей, ты не знаешь, что случилось с Николаем Николаевичем? – шепотом спросил Вася из-за спины Стадлера.
– Накопилось, – меланхолично отозвался тот. – У него такое и в Туле бывало. Сам не однажды видел. Накажет виновного и – отойдет.
– Так в том-то и дело, что этот староста ни в чем не виноват! Ему из округа указывали – он исполнял. Это же несправедливо!
– Справедливости, Вася, вообще нет, и не нам это менять…
Муравьев приказал дать старосте тридцать плетей, чтобы другим неповадно было, и казаки увели бедолагу. Генерал метался по апартаментам, выделенным ему на почтовой станции, и никак не мог успокоиться. Наконец, приказал запрягать и выезжать на Читу. Занял бричку Стадлера и ехал один, с кучером на козлах, молодые тряслись в тарантасе, чем Вася был очень даже доволен: по крайней мере, надеялся, что никто не помешает поговорить с умным товарищем – Андрей был на семь лет старше, по службе много опытней и знал «дядюшку» еще по Тульской губернии. Однако Стадлер и вообще был не очень-то разговорчив, а тут совсем замкнулся и отделывался односложными ответами, чем весьма разочаровал Василия Михайловича, которого буквально распирало от наплыва не находящих выхода благородных гражданских чувств.
Муравьев всю дорогу до Дарасуна – а это больше сорока верст вдоль юго-восточных отрогов Даурского хребта, встречь течению Ингоды – молчал, глядя в суконную спину ямщика, привезшего Стадлера. Тот что-то напевал себе под нос, не обращая внимания на ездока, и генерал-губернатор угрюмо радовался, что никто не заглядывает ему в лицо, пугаясь мрачного настроения, которое терзало Муравьева с тех минут, когда он среди привезенных бумаг увидел письмо от Катрин и, конечно, первым делом прочитал его. Известие об утрате нерожденного ребенка отозвалось уколом в сердце, но, вообще-то, не так чтобы очень сильно – он еще не успел ощутить себя отцом; умом понимал, что где-то во чреве (какое жутко корявое слово!) его единственной и ненаглядной растет и зреет кто-то совершенно непредставимый, но уже называемый нежно и ласково – дитя; умом понимал, однако любви к нему не испытывал, вполне резонно считая, что всему свое время: вот родится, заплачет или улыбнется, скажет «папа» – тогда и прирастет к сердцу.
Не родится… не улыбнется… не прирастет…
Однако письмо ввергло Николая Николаевича в глубокий омут расстройства, как только он представил себе состояние Катрин, а чтобы представить его, не требовалось никаких усилий – каждая строчка, написанная ее рукой, была пропитана пронзительной болью невосполнимой утраты и собственной вины за эту утрату. В этом омуте он и барахтался, захлебываясь невыразимым сочувствием к страданию любимой и понимая, что никакие слова не уменьшат его сейчас – только время, одно лишь время способно излечить ее измученную душу, да еще, пожалуй, если, даст бог, зародится новое дитя. Вон Волконские потеряли уже родившихся сына и дочь, Трубецкие – двух сыновей и две дочери, но ни Мария Николаевна, ни Екатерина Ивановна не пали духом, а снова и снова принимали дорогое семя и выращивали в себе новую жизнь.
Но к мыслям о времени-лекаре и прекрасном материнском примере Волконской и Трубецкой, обожаемых Катрин, Николай Николаевич пришел уже в пути после Карымского, а вся неприглядная история со старостой случилась до того, именно тогда, когда душа его была истерзана мыслями о несчастной жене и металась в ярости от собственного бессилия – тут и подвернулся бедолага-староста. Нашел, думал генерал, на ком отыграться – не на виновниках, что сидят в округе, в Верхнеудинске, а на жертве. Справедливо – ничего не скажешь! А как теперь исправлять? Хотел же Вася остановить позорище – и Васе досталось. И что за характер такой поганый – налететь, рубануть, а потом разглядывать – кого и за что рубанул – и терзаться, что сделал совсем не то и не так, как надо бы. Ладно, когда исправить можно, пусть даже поступившись гордостью, но восстановив собственную честь, а чем и как вот эту опрометчивость – со старостой – загладить? Э-эх…
2
В Читу приехали поздним вечером или ранней ночью – по темноте. Остановились, как обычно, на постоялом дворе при почтовой станции. Генерал-губернатор намерен был повстречаться здесь с декабристом Дмитрием Иринарховичем Завалишиным, о котором был весьма наслышан от Волконских, Трубецких и Муханова с Поджио. Правда, мнения их были далеко не однозначны: в них смешивалось уважение к его знаниям и заслугам, признание личного мужества, достоинства и стойкости перед лицом выпавших на их общую долю испытаний с неприязнью к его высокому самомнению и скандальной категоричности суждений.
– Вам, уважаемый Николай Николаевич, надо обязательно встретиться с этим очень и очень незаурядным человеком, – говорил Сергей Григорьевич Волконский. – Вряд ли кто лучше него знает Забайкальский край, и советы его могут быть весьма полезны. Но будьте осторожны в отношениях: Дмитрий Иринархович злопамятлив и к прощению даже простой забывчивости не склонен. Особенно в отношении своей персоны.
Вполне возможно, думал Муравьев, ворочаясь на неудобной кровати, не самые лучшие отношения Завалишина с товарищами по несчастью имеют причиной обычную несправедливость. Ведь он, ни в каком противоправном обществе не участвуя и в день восстания на Сенатской вообще пребывая в отпуске в Симбирской губернии, тем не менее, был наказан каторгой едва ли не жесточе всех. Поначалу присудили вечную, затем сроки дважды сокращали – до пятнадцати и тринадцати лет с последующим поселением. И вот он уже почти десятилетие живет в захудалой Чите. В чем же причина столь сурового к нему отношения? Ведь сначала Дмитрий Иринархович пробыл под арестом менее двадцати дней и был освобожден, а через полтора месяца неожиданно вновь попал за решетку и тогда уже его раскатали по максимуму. Не за то же, что он, будучи еще мальчишкой-мичманом, написал письмо императору Александру о каком-то «Ордене восстановления»! Письмо это, насколько стало известно Муравьеву, никаких последствий не возымело и вообще история с ним случилась за три года до злосчастного декабря. Муханов Петр Александрович предположил, что виноват брат Дмитрия Иринарховича Ипполит, злой гений многих декабристов: написал на них донос, но и сам, наравне с другими, попал на каторгу. При воспоминании об Ипполите генерал-губернатор поморщился: младший Завалишин и его подставил – имя это было упомянуто в доносе Пятницкого. Так вот, по словам Петра Александровича, этот Ипполит после смерти отца, пользуясь тем, что старший брат два года находился в кругосветном плавании на фрегате «Крейсер», завладел наследным сельцом в Казанской губернии, а далее, желая избавиться от брата-конкурента, мог навалить на него такие измышления, от которых тот не смог очиститься при всем своем старании.
А ведь, наверное, так и было, подумалось Муравьеву. Ради собственности иные люди способны на всяческие мерзости, и примеров тому несть числа. Как хорошо, что у него с братьями ничего подобного даже и в мыслях не возникало! Они с Валерианом привыкли довольствоваться армейским жалованьем, которое скудностью своей приучило их жить по средствам; Александр тоже не роскошествовал на службе гражданской, хотя и пользовался доходом с унаследованного села. Зато теперь все трое живут не то что без обид, но, наоборот, – в родственной любви и согласии.
Мысли Николая Николаевича, оттолкнувшись от образа любви и согласия, прихотливо перевернулись и приземлились на недавнем событии со злосчастным старостой. А от него перескочили на письмо Льва Алексеевича Перовского, привезенное Стадлером в числе других государственных бумаг; генерал, к великому своему сожалению, прочитал его уже после происшествия. Министр словно провидел неприятное событие. «Здесь распускают слухи о вашей вспыльчивости, которая будто выходит часто из дозволенных границ, – писал он, – о поспешности, с которою вы осуждаете людей, прежде чем имели время их узнать или даже выслушать. Нет сомнения, что чиновники, вредные для службы, от которой вы их удалили, суть распространители этих слухов, но не теряйте из вида, что у изгнанных есть здесь всегда покровители, которые готовы вторить своим клиентам и осуждать ваши действия. Я совершенно понимаю ваше положение, вы не любите злоупотреблений, которых во вверенном вам крае бездна, и потому принимаете все к сердцу, но действуйте как можно осмотрительнее, хладнокровнее и отдаляйте всякий повод к нареканиям и жалобам…»
Осмотрительнее… хладнокровнее… Конечно, прав, тысячу раз прав милейший Лев Алексеевич, тут не армия, когда кулаком по морде оборзевшего офицера можно вправить ему мозги. Люди привыкли давать взятки, подносить подарки чиновникам и отучить их от этого можно только постепенно, одновременно отучая самих чиновников брать. Но как же хочется решить все разом – быстро и бесповоротно!..
3
Проснувшись, Николай Николаевич долго размышлял о том, как ему быть с Завалишиным, – идти ли к нему, или пригласить к себе. Вспомнилось, как хозяин постоялого двора с еврейской фамилией Шмыйлович при упоминании фамилии декабриста – Вася спросил, знает ли он, где тот живет, – расплылся в улыбке и сообщил, с интонациями, присущими его нации:
– О-о, кто же в Чите не знает, где таки живет этот мученик за народ! Нет-нет, это не Шмыйлович его так называет, – упаси бог, – так называет себя сам господин Завалишин. Завтра утром, если господа пожелают, я буду таки иметь обязанность показать и даже проводить…
Нет, Завалишин хоть и мученик, но это все же – не Волконский и не Трубецкой. Если генерал-губернатор каждому каторжанину или поселенцу станет наносить визиты – то-то враги его возрадуются и наперебой начнут строчить князю Орлову в Третье отделение о подозрительном почтении, кое главный начальник края оказывает государственным преступникам.
Муравьев сел, крепко потер лицо ладонями, наклонившись к низкому окну, выглянул на улицу. С высоты второго этажа увидел просторный, огороженный дощатым забором двор, одну сторону которого занимала бревенчатая конюшня; возле нее дышлами вверх стояли его тарантас и бричка Стадлера; людей не было видно. Сразу за забором начинался не очень крутой, широкий склон горы, по которому в беспорядке было разбросано несколько одно– и двухэтажных бревенчатых домов с обширными огороженными дворами, заполненными хозяйственными постройками. Выше за домами склон зарос черной тайгой, которая в хмуром свете, вяло сочившемся из низких дождевых облаков, казалась особенно неприветливой.
М-да, не самые лучшие условия для встречи с угнетенным властью человеком, но – делать нечего: надо! И должность обязывает.
Николай Николаевич оделся и посмотрел на часы: было начало восьмого.
– Адъютант! – позвал он и прислушался: не бежит ли Вася. Нет, не бежит – ни торопливых шагов, ни какого-либо шевеления. Тогда крикнул чуть громче: – Василий Михайлович! – И снова прислушался.
На этот раз шаги прозвучали, но не беговые, а спокойно-размеренные, словно вышагивал кто-то важный и степенный. Муравьев с каким-то детским любопытством ждал – кто появится?
Появился Стадлер. Постучав, он вошел в номер, поприветствовал, слегка наклонив голову – неторопливостью в словах и действиях он всегда подчеркивал свое достоинство, эту его черту, граничащую с самовлюбленностью, Муравьев заметил еще в Туле, куда Андрей Осипович был прислан для ревизии губернаторской деятельности. Муравьеву тогда понравились дотошность и обстоятельность ревизора, и, уезжая в Сибирь, он попросил министра направить Стадлера в Иркутск чиновником особых поручений с перспективой повышения по службе, что, собственно, и исполнилось: всего через три месяца после прибытия Андрей Осипович стал начальником IV отделения Главного управления. Однако некрасивая история с Крюковым изменила мнение генерал-губернатора о подававшем большие надежды чиновнике – как и всякий нормальный человек, он не любил, когда его подставляют, вольно или невольно – не имело значения в условиях, когда каждый шаг его рассматривают чуть ли не в подзорную трубу. Выяснять отношения с подчиненным генерал не стал, снимать с должности или придавливать – тоже, но продвигать дальше – зарекся.
Андрей Осипович был не дурак – изменение в отношении к себе шефа отметил сразу же, но объясниться не пытался, видимо, считая это ниже своего достоинства, за что Муравьев, как ни странно, был ему вроде как даже благодарен. Держался он с начальником почтительно-отстраненно и обязанности по должности исполнял совершенно безукоризненно.
Муравьев кивком ответил на приветствие чиновника и посмотрел на него с невысказанным вопросом.
– Василий Михайлович отправился к Завалишину, – ответил Стадлер, – чтобы пригласить его к завтраку. Вы именно этого хотели?
– Пожалуй, да, – медленно, в размышлении, сказал генерал. – Благодарю, Андрей Осипович.
– Меня благодарить не за что. Завтрак будет готов через полчаса.
– Спасибо, можете идти.
Стадлер наклонил голову и удалился. Именно так – не вышел, а удалился, саркастически усмехнулся Муравьев. Вот кому пристало быть вельможей, однако если он и достигнет «степеней известных» – а он, наверное, достигнет, – то без помощи его, генерал-губернатора, – своей головой и своими руками.
В коридоре послышались бегущие шаги, и в номер влетел Вася Муравьев, раскрасневшийся, без фуражки, со следами дождя на плечах мундира. Такой юный и красивый, что Николай Николаевич невольно улыбнулся ему навстречу.
– Доброе утро, дядюшка! – выпалил Вася. – Завалишин будет к девяти часам.
– А с чего ты решил, что я приглашу его к завтраку? – строго спросил генерал.
– А разве нет? – Вася смутился и покраснел. – Мне показалось… – Он вдруг побледнел, схватился за сердце и осел на пол. На лбу выступили крупные капли пота.
– Вася, Вася, что с тобой?! – бросился к нему Муравьев. Вася тяжело дышал, из закрытых глаз выкатились две слезинки. Генерал расстегнул его мундир, рубашку, начал растирать грудь. – Эй, кто-нибудь! – обернулся он к двери. – Стадлер! Андрей Осипович! Сюда, скорей!!
Прибежали Стадлер и два казака. Все вместе подняли бессознательного Васю и уложили на генеральскую кровать. Андрей Осипович вынул из внутреннего кармана сюртука пузырек с притертой пробкой, открыл, и в номере расплылся запах нашатырного спирта. Поймав удивленный взгляд Муравьева, пояснил:
– Ношу с собой. Хорошее средство для прояснения мозгов.
Он поднес пузырек к носу Васи и тут же отдернул, потому что юноша резко мотнул головой и открыл глаза. Поначалу бессмысленные, они остановились на встревоженном лице Николая Николаевича, приняли более определенное выражение, и Вася попытался подняться:
– Дядюшка…
– Лежи-лежи, – остановил его Муравьев. – Только объясни, что с тобой?
– У него явно грудная жаба, – сказал Стадлер. – Бледность, пот, холодные руки – пощупайте, какие у него холодные руки.
Николай Николаевич пощупал – действительно, руки были как лед.
– И что же делать? Я слышал, что грудная жаба – это очень опасно.
– Нужен доктор, не лекарь, а настоящий хороший врач. Здесь есть врачи?
– Я-таки могу помочь, – раздался от двери голос Шмыйловича. Все обернулись к нему.
– Ты – доктор?! – изумился Стадлер.
– Нет-нет-нет, – заторопился хозяин. – Вы меня не так поняли. Я знаю, где найти доктора. Он живет тут недалеко, на Дамской улице, в бывшем доме Трубецкой. Иван Сергеевич Персин. Очень хороший доктор! Он мне вылечил геморрой, а Розе – это моя жена…
– Хватит болтать! – рявкнул Муравьев. – Немедленно пошлите за доктором!
Шмыйлович мгновенно исчез. Генерал обратился к адъютанту:
– Где болит, Вася? У тебя где-нибудь болит?
– Ничего, дядюшка, – снова попытался приподняться тот, – уже проходит. Не в первый раз.
– Вот как? – нахмурился Муравьев. – Что же ты молчал?
– А что говорить? Я же офицер, а не мальчик и не красна девица…
– Ваше превосходительство, – заглянул в номер казак, – там этот пришел, Заволышин. Что прикажете?
Муравьев раздраженно отмахнулся.
– Вы идите, Николай Николаевич, – мягко сказал Стадлер. – Мы здесь сами управимся.
– Идите… пожалуйста… – с трудом переводя дыхание, произнес Вася. – Я его… еле уговорил…
– Вот как! – вспыхнул Муравьев. Лицо его стало наливаться кровью. Вася, несмотря на слабость, уловил грозные нотки в голосе шефа.
– Не сердитесь… прошу вас…
– Ладно, как скажешь. – Муравьев поднялся. – Ну, идем, – кивнул казаку. – Где он, твой Заволишин?
4
Дмитрий Иринархович в плаще и широкополой шляпе прохаживался по общей зале трактира, расположенного на первом этаже. Он был настолько погружен в свои мысли, что заметил генерала лишь тогда, когда тот окликнул его, спускаясь по лестнице:
– Господин Завалишин!
Декабрист оглянулся, вскинул голову, отчего его темно-русая лопатообразная борода встопорщилась, бросил по-морскому два пальца к шляпе:
– Честь имею!
– Что это вы меня так приветствуете? Вы же не офицер.
– Я – морской офицер и всегда им останусь, невзирая на приговоры, – с пафосным достоинством ответил Завалишин.
Э, да ты, братец, и верно, с большим самомнением, подумал Муравьев. Тебе только в паре с нашим Стадлером быть. Ну да ладно, это неважно, что-то доктора долго нет, живет недалеко и где-то запропастился?
Словно откликнувшись на его невысказанный вопрос, уличная дверь распахнулась и в зал вошел высокий широкоплечий человек в сюртуке и сапогах, в мягкой шляпе. Аккуратно подстриженная бородка и усы придавали ему вид модного художника. В руках у него был небольшой саквояж и свернутый зонт.
– Здравствуйте, господа! Где больной? – пророкотал он густым баритоном.
Завалишин поздоровался кивком и недоуменно пожал плечами, а Муравьев указал на лестницу:
– Сюда, сударь, на второй этаж. Там вас встретят.
Быстрыми крупными шагами доктор прошел через залу и очень легко для своей фигуры взбежал по лестнице. Муравьев проводил его взглядом, облегченно вздохнул и повернулся к декабристу.
– Прошу вас позавтракать со мной.
– Благодарю.
Завалишин снял шляпу и плащ, отдал подскочившему половому и вслед за генералом прошел в отдельный кабинет, где уже был накрыт стол на двоих.
– Заболел кто-то из вашего сопровождения? – спросил он, сев по приглашению напротив Муравьева.
– Да, мой адъютант. Предположительно, грудная жаба.
– Это кто? Уж не Василий ли Михайлович?
– Он самый, – вздохнул Николай Николаевич. – Такой молодой и вот… – он развел руками.
– Боже мой, беда-то какая! – воскликнул Завалишин, и Муравьев увидел в его серых глазах навернувшиеся слезы. – Грудная жаба – это ужасно!
– Вы способны так сочувствовать почти незнакомому человеку?
– Моя старшая сестра и матушка Василия Михайловича воспитывались вместе и весьма дружны.
Генерал покивал понимающе и вдруг сменил тему:
– Мне сказали, что вы не хотели со мной встречаться, – и уставился пронзительным взглядом в глаза декабриста.
Завалишин выдержал испытующий взгляд и спокойно ответил:
– Да, не хотел. Я встречаюсь с приезжими начальниками, только когда у меня есть к ним дело. Или, когда они меня требуют к себе, как вы сегодня.
– Я не требовал, – сказал Муравьев. – Я вас пригласил позавтракать и поговорить.
– Благодарю за приглашение. Чем могу быть вам полезен?
– Вот вы очень верно сказали – «полезен». Но не лично мне, а делу, которое я почитаю главным в моем нынешнем положении.
– Что же вы почитаете главным, ваше превосходительство?
– Называйте меня Николай Николаевич. А главным для себя и Отечества, Дмитрий Иринархович, почитаю возвращение Амура, некогда открытого и исследованного русскими казаками. Потому, будучи наслышан о вашем патриотизме, жду от вас толковых советов по наискорейшему устройству этого великого дела.
– Дело действительно великое. – Завалишин задумчиво помешал ложечкой чай, отхлебнул, посмотрел в окно. Муравьев терпеливо ждал продолжения. – Только, если браться за него всерьез, а не ради того, чтобы прослыть великим патриотом, коему были суждены лишь благие порывы и не более того, следует долго и основательно готовиться. И для начала выяснить, каковы потребности этого дела и края в целом и сможет ли государство его осилить.
– И что же вы посоветуете?
– Свои идеи по этому вопросу я изложил в мемории сенатору Толстому, проводившему ревизию. Вы можете с нею ознакомиться.
– Так давайте же ее сюда! – не удержался от восклицания Муравьев. У него даже глаза загорелись. Завалишин, видя такой энтузиазм, с явным удовольствием откинулся на спинку стула.
– Где она? – взволнованно продолжал Муравьев. – Надо за ней послать?
– Не надо никого посылать. – Завалишин встал и вышел из кабинета. Не прошло и минуты, вернулся, положил на стол перед генерал-губернатором довольно толстую тетрадь и снова сел за стол с видом очень довольного человека. – Это копия. Можете ознакомиться.
Муравьев торопливо полистал страницы, исписанные крупным четким почерком, сопровождая беглое чтение восклицаниями: «Замечательно!», «Прекрасно!», «И я так же думаю!» – после чего смущенно сказал:
– Все это чрезвычайно интересно и следует читать снова и снова и весьма внимательно, а я во времени сейчас ограничен, спешу в Иркутск. Вы не позволите мне взять меморию с собой? Обещаю вернуть в целости и сохранности.
Завалишин кивнул и ответил с оттенком снисходительности:
– Можете и не возвращать, все ее тезисы у меня в голове, – и, как бы в подтверждение, постучал пальцем по виску. – Главное, чтобы мой десятилетний труд послужил на пользу краю.
– Благодарю. – Генерал помедлил и вдруг спросил: – Вас не удивило, любезный Дмитрий Иринархович, что меня столь взволновало написанное вами?
Завалишин пожал плечами:
– Отчего же. Я здесь двадцать один год, из них почти десяток на поселении, край, можно сказать, изучил досконально, а вы, ваше превосходительство, даже в книгах о нем не могли прочитать, поскольку книг таковых в природе не имеется. Пока не имеется. А чтобы они появились, край наш следует тщательно изучать, да не наездами ученых из Петербурга, а своими силами. Следовательно, надо организовать хотя бы любительский кружок и всячески ему споспешествовать.
– Отличная мысль, дорогой Дмитрий Иринархович! Я ее немедленно возьму на вооруже…
Генерал замер и замолчал на полуслове, прислушиваясь. По лестнице кто-то быстро спускался: по ступеням щелкали подошвы сапог.
– Прошу меня извинить, – сказал Муравьев, стремительно вышел из кабинета, и уже в зале послышался его энергический голос: – Сударь, я Муравьев. Что вы скажете о больном?
Завалишин выглянул из-за бархатной портьеры, отделявшей кабинет от залы, увидел, что генерал-губернатор обращается к доктору Персину, и тоже вышел в залу. Персин коротко взглянул на него, чуть кивнул и повернулся к генералу:
– Грудная жаба, ваше превосходительство. Я послушал его сердце, дал успокоительное…
– Он может ехать? – перебил генерал. – Или лучше оставить его здесь?
– Ехать он может, но не верхом. Если возможно – лежа или полулежа. А вообще – болезнь явно запущена, и с грудной жабой шутки плохи. Жаль, такой славный молодой человек! – Доктор покачал головой и добавил: – Пусть он отдохнет час-другой, и можно ехать.
– Благодарю вас, доктор! Вот, возьмите. – Генерал протянул сторублевую ассигнацию. Доктор аккуратно спрятал деньги в потертый бумажник, поклонился, надел шляпу и вышел.
Муравьев повернулся к Завалишину и развел руками. Вид у него был крайне расстроенный.
– Вот видите, как судьба распоряжается. Двадцать пять лет – жить да радоваться, семью заводить, детей рожать… – На последних словах генерал споткнулся, помрачнел и вздохнул. – А я на него ни за что ни про что рассердился. Сейчас самому стыдно. Вас тут как – не обижают наши мелкие начальники? У нас ведь в России издревле – чем мельче чиновник, тем больше власти хочет показать перед теми, кто бесправен. Как они тут себя ведут?
– На такие вопросы, Николай Николаевич, я отвечать не могу.
– Вы мне не доверяете?
– Совсем не то. Я так и Ивану Николаевичу Толстому отвечал. Что толковать о заседателях и квартальных, пока сами генерал-губернаторы еще воруют?
Муравьева передернуло:
– Как?!
– Да так. Начинают с преследования за взятки, а кончают тем, что сами берут. И куда больше!
– Неужели вы думаете, Дмитрий Иринархович, что если человек, допустим, до моих лет, был всегда и во всем честен, то может совратиться с этого пути?
– Это зависит от того, Николай Николаевич, на чем его честность была основана. Я знал честных, пока им не было надобности быть нечестными. У других не было случая: и хотели бы брать, да не могли. Третьи просто беспечны, но около них воруют другие и куда больше, чем они брали бы сами. Истинная честность только та, которая основана на внутреннем убеждении.
– Вот и я разумею точно такую же.
– В таком случае честность должна простираться на все. Истинно честный человек не сделает несправедливости не только из-за денег, но и для чинов, для наград, для тщеславия и даже для славы.
– Дмитрий Иринархович, – с полным убеждением сказал Муравьев, – я знаю вашу бескорыстную готовность служить общему благу, не откажите мне в советах и содействии.
– Николай Николаевич, у меня есть идеи, правила, цели, для которых я всем пожертвую.
Хотя Завалишин держал себя подчеркнуто скромно, излишняя пафосность речи выдавала скрытое самолюбование. Ну и черт с ним, подумал Муравьев устало, честолюбием я и сам грешен, главное, чтобы от него польза была.
– Я вполне все это разделяю, – сказал он. – Но у меня вы найдете много доброй воли, может быть, в достатке энергии, и я пользуюсь доверием Государя.
– Я думаю, – снисходительно отозвался Завалишин, – при самодержавном правлении это может быть значительной силой. Много можно сделать доброго, направляя ее к хорошей цели. С такими условиями можно трудиться.
Глава 12