Книга: Возвращение Амура
Назад: Глава 18
Дальше: Глава 7

Часть вторая
Восточная империя

Глава 1

1
По воскресеньям у иркутского гражданского губернатора Андрея Васильевича Пятницкого собирались любители бильярда. Попивали винцо, играли по маленькой, обсуждали новости – свои, местные, и столичные – официальные, а также, разумеется, неофициальные, попросту говоря, слухи. Они ведь, как известно, всегда самые интересные.
На этот раз смаковалось вступление в должность нового генерал-губернатора.
– Господа, вы обратили внимание на лицо генерала? – громко вопросил Мангазеев. – Красное, опухшее, глаза вообще мутные. Такое бывает только с крепкого перепою.
– Да оно у него такое почти каждый день, – поддакнул Синюков. – Я, когда на приеме был, по вашему, Александр Михайлович, поводу, тоже заметил эту ненормальность.
– Да он, я слышал от военных, без стакана трехпробного день не начинает, – добавил Горашковский.
– И как только печень не жалко! – ухмыльнулся Мангазеев. – Я бы на его месте поостерегся.
– А мне нашего брата, заслуженного чиновника, жалко, – скривился Синюков. – Как беспардонно он вышвыривает опытнейших людей. Вот вы, Андрей Васильевич, ревизионной комиссией Толстого были как аттестованы? В высшей степени положительно-c! А он вас – в отставку! С какой-такой стати, спрашивается!
– Ну, я так просто сдаваться не собираюсь, – пробормотал Пятницкий, нацеливаясь кием на хорошую комбинацию шаров.
– А мне – плевать, – хохотнул Мангазеев. – Меня Фавст Петрович Занадворов приглашает его приисками управлять, а генерал пусть утрется. Ему мое дело еще выйдет боком. Я слышал, он покровительством министра Перовского пользуется, а того не знает, что сестрица этого министра вместе с женой другого министра, Волконского, владеет компанией, коей Ольгинские прииски были отписаны.
Пятницкий ударил по битку. Шары с треском разлетелись по зеленому сукну.
– Чужой в лузу, – хмыкнул Мангазеев.
– Чужака и надо – в лузу, – усмехнулся Синюков, разливая в бокалы вино. – Освежитесь, господа.
Горашковский взял бокал, пригубил, причмокнул от удовольствия:
– Отменный рейнвейн! По всей Европе бунты и мятежи, даже в Германии, а вино продолжают делать, и очень хорошее. Что немцы, что французы, что венгерцы… Кстати, господа, кто-нибудь обратил внимание, какая у нашего чужака личная печать? Нет? А я обратил. На ней корона проткнута мечом! Какова суть, а?!
– Это как посмотреть, – нахмурился Пятницкий. – Можно увидеть и дворянство, мечом добытое, а можно – по-другому, если учесть, что и жена у него – француженка. А у французов, и верно, опять революция!
Широко распахнув дверь и громко стуча каблуками, в бильярдную не вошел, а ворвался Недзвецкий.
– Добрый вечер, господа! Прошу простить мое опоздание, но зато я принес потрясающую новость! – Он залпом выпил бокал вина и обвел глазами присутствующих, как бы проверяя, готовы ли к восприятию известия. Все оставили свои занятия, обратясь во внимание. Недзвецкий удовлетворенно крякнул, взял еще бокал, сделал небольшой глоток и лишь тогда продолжил: – Наш новый хозяин со своей дражайшей супругой наносит сейчас визит – кому бы вы думали?.. – и еще отпил, держа паузу.
– Да не тяните вы, ротмистр! – взорвался полковник. – Где он сейчас?
– Генерал-губернатор Муравьев сейчас застольничает… – еще одна пауза, прямо-таки театральная, – в семействе Волконских! – Недзвецкий снова обвел всех торжествующим взглядом, удостоверяясь в произведенном эффекте – а эффект был, и немалый, – и одним глотком допил бокал.
– Одно к одному, – покрутил головой Мангазеев и тоже взялся за бокал. – Подставляется, прямо как по заказу. Даже неинтересно. – Выпил, хмыкнул: – Надо чего-нибудь покрепче.
– Нет, вы представляете, господа, что мы имеем? – воскликнул Горашковский, бегая по бильярдной. Недзвецкий с ухмылкой наблюдал за ним. – Частный визит высшего государственного чиновника к государственным преступникам! Это… это же ни в какие ворота!
– Отчего же? – хихикнул Синюков. – В наши ворота-с – благонамеренного общества.
– Это вызов! – веско заявил Пятницкий и снова ударил по шарам. Один влетел в лузу, остальные раскатились, стукаясь друг о друга и о бортики стола. – Вам не кажется, господа, что мы сейчас похожи на эти вот шары? Один ударил по нам, мы и разлетелись кто куда. А надо бы собраться и ответить. – Обвел присутствующих внимательным взглядом и заключил – веско, даже пафосно: – Господа, наш верноподданнический долг – известить обо всем государя.
– Это, Андрей Васильевич, сделать сподручнее всего вам-с, – сказал Синюков. – Недаром шарик ваш в лузу влетел.
– Мой – в лузу, а остальные, выходит, по бортам? – нахмурился Пятницкий. – Почему же именно так, дражайший Антон Аристархович?
– А потому, Андрей Васильевич, что, ежели мы все, коллегиально-с, напишем – это будет форменный донос. Вы же – чиновник заслуженный, несправедливо обиженный, к вашим словам и отношение будет иное-с.
– Ладно тебе, Антон Аристархович, леща подпускать. Скажи прямо: боимся, мол, вдруг не получится, и наши головы полетят. Ведь так?
Синюков несколько смешался, отвел глаза.
– Я нашему шефу князю Орлову Алексею Федоровичу, – заявил Горашковский, – доложу всенепременно. По своей линии.
– А я готов что угодно подписать, – сказал Мангазеев. – Вот только выпить бы чего покрепче, Андрей Васильевич. А?
– Да ладно, – махнул рукой Пятницкий, – я и один не побоюсь. Что же касаемо доноса, Антон Аристархович, то, по закону, недонесение о преступных действиях есть соучастие в оных. А выпивку, Александр Михайлович, ищи в буфете. Поди-ка, не впервой.
2
На единственной в Иркутске тумбе, что возвышалась на углу Большой и Тихвинской улиц, среди множества зазывных купеческих объявлений красовалась большая афиша ручной работы: «Апреля 10 числа сего, 1848, года состоится открытие Иркутского Дворянского Собрания и благотворительный вечеръ въ пользу Сиропитательного Дома имени Медведниковой. Въ программе: 1. Концертъ французской виолончелистки Элизы Христиани. 2. Танцы подъ военный духовой оркестръ. 3. Весь вечеръ – благотворительный базаръ. Билеты продаются въ фойэ».
«Наконец-то повезло, – подумал Анри, вдосталь налюбовавшись красочным произведением графического искусства, – сюда ты обязательно явишься, а там я найду способ дать о себе знать». Уже две недели он кружил возле губернаторского дома в надежде встретить Катрин и даже видел ее не однажды, но подойти не мог: всякий раз она была не одна. То с молодыми военными, наверное, адъютантами мужа, то с самим мужем, невысоким подвижным генералом. Его простая темно-зеленая шинель с барашковым воротником и кепи с барашковой же оторочкой почему-то вызвали у Анри столь яростное раздражение, что в первый раз он едва подавил в себе желание подойти и вызвать генерала на дуэль. Удержала его категорическая инструкция виконта де Лавалье «не светиться под своим именем ни при каких обстоятельствах», и в первую очередь – по личным мотивам. «Если вам удастся перетянуть на свою сторону мадам Муравьеву, – говорил виконт, Анри передернуло при последних словах, но он смолчал; виконт коротко глянул на него и продолжил как ни в чем не бывало, – то вы можете через нее выйти на генерала, естественно, под другим именем, чтобы не вызвать ревности и ненужных подозрений. Паспорт соответствующий мы подготовим. Представьтесь, допустим, другом-сослуживцем погибшего Анри Дюбуа. Генерал наверняка, как все русские, сентиментален и ценит воинскую дружбу. Подыграйте на этой струне. Он участник нескольких войн, вы воевали в Алжире – вам есть чем поделиться друг с другом. И я уверен: информации у вас будет море. Донесения будете отправлять в Париж, на имя владельца торгового дома ‘‘Парижский парфюмер’’, представителем которого отправитесь в Россию. На одной стороне листа какая-нибудь торговая белиберда, а на другой – симпатическими чернилами – само донесение. Письма от нас, написанные таким же манером, будете получать на почте в Иркутске – это главный губернский город в Сибири – до востребования».
В том, что он «перетянет» Катрин (мадам Муравьеву, зло усмехнулся Анри, представив, с каким в итоге носом оставит русского генерала) на свою сторону, капитан нисколько не сомневался. Но сейчас, возле афишной тумбы, его вдруг озадачило простое соображение, которое почему-то раньше в голову ему не приходило: а как увозить Катрин во Францию? Тайком же – невозможно! Сибирь – не Европа, где за один день можно пересечь несколько границ и оторваться от любой погони. А погоня – неизбежна, и уйти от нее по единственному на несколько тысяч километров тракту – абсолютно нереально. Это по карте – кстати, очень плохой, искажающей масштабы расстояний, – ему казалось, что совершить побег ничего не стоит. А задачка, выходит, очень даже непростая. Он зябко передернул плечами, вспомнив свой многодневный бесконечный путь по заснеженной равнине и заполненной волками тайге, коварные полыньи на речных переправах, чьи черные пасти прячутся под тонким слоем снега и терпеливо ждут своих жертв.
Вспомнилась и девушка, которую довелось ему спасти из такой полыньи.
…До Иркутска оставалось что-то около шестидесяти верст. По-хорошему, даже не на тройке, а всего лишь на паре лошадей, день пути, если, конечно, метель не разыграется, но время уже было предобеденное, и ямщик сказал Анри, что ночевать, мол, будем в Мегете, а завтра, с утра пораньше, прямиком доскачем до Города. У него так и прозвучал – с большой буквы – главный губернский город, столица Восточной империи, как однажды назвал этот огромный край коммерции советник Никита Федорович Мясников, отец очаровательной Анастасии. Погрузившийся в воспоминания о волшебной ночи на заимке – как ни крути, а Настя в любви была ничуть не хуже Катрин, – Анри не заметил, как задремал под мерное укачивание кибитки, и очнулся от зычного крика ямщика «Тпррруу!» и толчка остановившегося возка.
Дверца кибитки распахнулась, внутрь всунулась, как спросонья показалось Анри, лишь огромная всклокоченная борода, а в ней открылась черная дыра, из которой вылетело оглушительное:
– Беда, барин! Беда-а!!.
Рукой в теплой перчатке Анри вытолкнул бороду наружу и быстро выбрался сам.
Беда разыгрывалась самая настоящая.
Кибитка остановилась перед спуском к замерзшей и засыпанной снегом реке – тракт, как и везде, пересекал ее по льду, – а там, внизу, в стороне от наезженного зимника, в разрастающейся полынье, билась пара лошадей и тонул возок. Рядом с возком барахтались люди. Их крики о помощи разносились над белой пустыней. Лошади цеплялись копытами за края полыньи, обламывали лед, и казалось, черная, исходящая паром, жадная пасть раскрывается шире и шире.
Анри, на ходу сбрасывая шубу, метнулся к своей кибитке, ухватил с сиденья трость и чуть ли не кубарем скатился с берега на лед. Ямщик поспешал за ним, бухая по укатанному снегу огромными обшитыми кожей пимами.
Бедовая полынья была от зимника метрах в пяти-шести. У Анри мелькнула было мысль: а за каким чертом злосчастный возок покинул надежную, специально укрепленную нарощенным льдом, дорогу? – но мелькнула и отлетела за ненужностью: надо было не размышлять, а действовать. Пока он подбирался к полынье – опасался, как бы самому не провалиться, – ее черная пасть сожрала и кибитку, и лошадей, и двух ездоков, оставалась последняя жертва, которую течение утаскивало под лед, а она цеплялась руками за край и отчаянно пыталась вырвать себя из заглатывающей пучины. Она – а это была именно она, женщина, – уже не кричала, не молила о помощи; вырвавшись, наконец, из засоса, она уперлась локтями в лед и молча следила за действиями Анри, произнеся ему навстречу всего два слова:
– Faites attention!
Анри не обратил внимания, что сказано это было по-французски – просто воспринял как предостережение: он в этот момент полз к полынье по-пластунски, напряженно вслушиваясь, не раздастся ли подозрительный треск, предупреждающий о смертельной опасности. Ямщик остался на дороге и бестолково топтался, не зная что предпринять. Потом спохватился, что кибитка может понадобиться именно тут, и грузно побежал обратно к лошадям.
Анри подполз на расстояние, позволяющее подать трость, протянул ее набалдашником вперед и только теперь взглянул в глаза молодой женщины; что она молода, он успел заметить, перед тем как упал на колени, а затем на живот. Молода и весьма миловидна. Пока полз, почему-то страшился встречаться с ней глазами: наверное, опасался – вдруг не успеет, и ее последний взгляд останется пожизненным укором его совести. Но взглянул и не увидел ничего похожего на укор или хотя бы страх и ужас перед смертью – ее глаза горели злой решимостью: выдержу, выберусь, не сдамся…
Слава богу, успел! И вытащил, и вернулся с ней в Китой, из которого уехал пару часов назад, – ближе селения не было. Он раздел ее в кибитке донага, растер, потратив полфляжки коньяку – аромат распустился такой густой, что они оба закашлялись, – и завернул в свою шубу. К слову сказать, с большим сожалением, потому что мадемуазель была замечательно сложена и выглядела весьма соблазнительно. Однако, вздохнул он про себя, рыцарь должен оставаться рыцарем по отношению к спасенной прекрасной даме, даже если эта дама – не его. Тем более что прогревание, как вскоре выяснилось, не помогло: кашель у девушки не прекращался, она не могла связать и двух слов в попытках ответить на вопросы спасителя. Ее сотрясал озноб, зубы стучали, и перед самым Китоем она потеряла сознание, так что Анри на постоялом дворе принес ее в комнату на руках.
Гостиница была на «иркутском» краю села, а он перед тем ночевал на «московском», но это не имело значения. Над спасенной захлопотали жена хозяина и служанка. На нее надели чистую длинную рубашку, укутали пуховым одеялом; вызвали лекаря, который прослушал бесчувственное тело и объявил, что застужены все внутренности, и назначил лечение – смазать грудь медом, к ногам приложить горчичники, хорошенько укутать, а когда больная придет в себя, несколько раз пропарить в бане кедровым или можжевеловым веником и поить чаем с малиной. Остальное, мол, зависит от жизненной силы девицы: хватит ее, чтобы одолеть горячку, – выживет, нет – значит Господу так угодно, ему молодые тоже нужны.
Анри сначала хотел дождаться выздоровления соотечественницы – он уже понял, что спас француженку, – но после визита лекаря решил, что история получится долгая, оставил хозяину постоялого двора деньги на содержание и лечение девушки и умчался в Иркутск.
И вот теперь он стоял перед афишей, почти уверенный, что «французская виолончелистка Элиза Христиани» и есть та самая злосчастная путешественница.
Возле него остановилась парочка. Мужчина – это был офицер – вслух прочитал текст, выделив интонацией часть, касающуюся концерта, поцеловал руку спутнице и сказал:
– Вот видите, все налаживается. На вечере у Волконских вы играли не хуже, чем в Самаре, а на этом концерте будет еще лучше: и публики больше, и с аккомпанементом нет проблем.
– О да, – откликнулась женщина с явным французским акцентом. – Мари есть аккомпаниатор exellent. Замьечательно!
Это она, Элиза, подумал Анри, виолончелистка. Как это говорил Вогул: на ловца и зверь торопится? Он внимательнее посмотрел на молодую женщину – точно, она! спасенная! – и приподнял головной убор, слегка раздражаясь, что это не цилиндр, а нелепая меховая шапка.
Офицер в ответ приложил два пальца к козырьку отороченного черной мерлушкой кепи, девушка кивнула, и вдруг глаза ее расширились, а румяное от мороза лицо покраснело еще больше.
– Это… это вы?! – воскликнула она по-русски. И, чуть вглядевшись, добавила: – C’est vous?
Офицер с беспокойным любопытством оглядел незнакомца.
– Да, мадемуазель, это я, – с легкой улыбкой подтвердил Анри по-русски.
– Ванья, это мой спаситель. Я говорильа… – обернулась девушка к спутнику.
Офицер щелкнул каблуками сапог и снова приложил два пальца к козырьку:
– Поручик Вагранов, к вашим услугам.
– Андре Легран, негоциант, – слегка поклонился Анри.
– Вы отлично говорите по-русски. Позвольте выразить вам глубокую признательность за спасение мадемуазель Христиани, – поручик, сняв перчатку, протянул руку, Анри с чувством пожал ее. Он был чрезвычайно доволен случайной встречей: она значительно облегчала его дальнейшие действия.
3
«…Уже явились в Иркутской губернии небывалые случаи – неповиновение и неуважительность к начальству от черни, и во всем этом главную роль разыгрывают ссыльные, ибо им одним дозволено все говорить и писать; служащие же чиновники и граждане поставлены в самое унизительное положение – им веры нет…» – Андрей Васильевич отложил перо и задумался.
Видит Бог, не хотелось ему писать – с души воротило. Ведь, как ни крути, выходил – донос. А строчить кляузы, тем более – доносы, несмотря на их поощрение законом, он в глубине души считал делом премерзейшим, недостойным дворянина и государственного человека. Это – удел всяких там ничтожностей типа Акакия Акакиевича. Пятницкий любил почитывать Николая Васильевича и считал, что о чиновниках лучше него не написал никто. Однако в своем случае он не видел иного пути восстановить бессовестным образом попранную справедливость. Девять лет беспорочной службы на высоком посту губернского начальника и на тебе – пинком под зад! «Извольте написать прошение об отставке». Хрена тебе лысого, а не прошение! Не ты ставил, не тебе убирать. Мальчишка! Молокосос! Подумаешь, орденами и медалями увешался – как елка новогодняя игрушками. Знаем-знаем, как их в армии зарабатывают. Где-нибудь в штабах потерся – вот и выслужил…
Андрей Васильевич злобствовал – не мог остановиться, хоть и понимал, что накручивает себя, потому как доподлинно знал, что новый генерал-губернатор – не паркетный шаркун (при штабе за десяток лет столько наград не выкланяешь и не вылижешь), что раненая рука его – не театральная бутафория, но уж больно было обидно. Ведь и он свой хлеб понапрасну не ел, поелику возможно блюл интересы государя-императора и Отечества. И без наград не оставался. Не таких, конечно, и не столько, но все же… Все же!
Нет, ну что за администратор, а? Не узнал человека, не проверил в деле, да просто хотя бы высказал претензии в лицо и ответ выслушал… Пусть и не ладил Андрей Васильевич со столоначальником Тюменцевым, но тысячекратно прав Николай Егорович, что не подстелился под грозного генерала, отпор ему дал. А вот он, Андрей Васильевич, выходит, сплоховал, зато теперь не только за себя, а за всех обиженных отыграется.
За каких таких обиженных? За тех, кого Муравьев высек на первом заседании? Поделом им, косоруким и кривоумным! За Мангазеева, коему покровительствовали такие столичные сановники, как старец из императорской канцелярии Александр Сергеевич Танеев, тоже не брезговавший сибирским золотишком? Так он уже приглядел себе теплое местечко, и надолго. А куда тебе деваться, дорогой и любимый Андрей Васильевич? Тебе и твоей немаленькой семье – когда государь прислушается к наветам своего наместника? Ничего-то у тебя и нет на черный день, кроме крохотного именьица, задешево купленного по счастливому случаю. Крохотного и задешево, потому как взяток не брал, а хвост кой-кому прищемил, на тех же винных откупах. От них, видать, и поползли наветы весенними гадюками. Самыми кусачими и ядовитыми.
Спешить, спешить надобно. Спешить…
Перо торопливо скрипело, брызгая чернилами. Ничего, потом перепишется набело. Сейчас главное – все по порядку и поубедительнее. Вот про тех же ссыльных декабристов – как им генерал-губернатор благоволит. Андрей Васильевич аж зубами скрипнул – государственных преступников он ненавидел, словно они были его личными заклятыми врагами. И вовсе даже не за то, что выступили против законного государя, это было как бы даже в российских традициях: не так уж далеко ушел в прошлое разгульный гвардейский восемнадцатый век, всему миру представивший дикость российских нравов, когда императоров и императриц не только свергали с трона, но кое-кого и жизни лишали. Нет, он ненавидел их за то, что они хотели посягнуть на самые основы жизни российской, а значит, и его жизни, Андрея Васильевича Пятницкого, столбового дворянина, чей род уходил корнями во времена Дмитрия Донского, происходя из обширного клана Плещеевых. И ненависть эту усугубляло то, что сами-то главные преступники были из великокняжеских родов – Рюриковичи да Гедиминовичи. Чем им Романовы не угодили?!
И генерал-губернатор туда же. Сколько этих Муравьевых было на Сенатской – все на каторгу пошли! А государь милостив, не стал весь их род изводить, понятное дело – сын за отца и брат за брата не отвечает; вон братья Орловы – один, покойный уже, декабрист, а другой графа Бенкендорфа сменил, корпус жандармов возглавляет, ему письмецо-то обличительное и предназначено, – так нет, чтобы благодарностью преисполниться и царевых врагов к ногтю прижать, этот Муравьев им визиты наносит, к себе приглашает, беседы беседует. Как же тут не возмутиться гражданину верноподданному!
А для подтверждения истинности излагаемого присовокуплено письмо обласканного ссыльного, мерзавца первостатейного Ипполита Завалишина – с благодарностью к генерал-губернатору. Вот оно, подлинное, почтмейстером предоставленное, – незаконно, конечно, но они, почтмейстеры, в России все, наверно, такие, как Николай Васильевич Гоголь-Яновский в «Ревизоре» описал. Против такого доказательства никакой генерал не устоит.
Андрей Васильевич перебелил начисто текст на двух страницах, затем надписал на конверте: «Его высокопревосходительству, главному начальнику Третьего отделения с. Е.И.В. канцелярии князю Алексею Федоровичу Орлову в собственные руки», – и облегченно вздохнул. Самое неприятное, но чрезвычайно важное, дело сделано. Осталось выдержать позицию, не испугаться до передачи письма лично почтмейстеру – чтобы отправил, каналья, avec le courrier du matin – и тем самым сжечь все мосты…
4
Этим вечером Катрин заснула, не дождавшись мужа, засидевшегося в рабочем кабинете. Такое случалось очень редко: если Николя был дома, он откладывал все дела, чтобы отойти ко сну вместе с женой. Ей нравилось, что он любит смотреть, как она раздевается, ласкает глазами каждую линию ее прекрасной фигурки и ахает от восторга, когда их обнаженные тела соединяются, не оставляя даже малейшей щелочки. «Мальчишка!» – смеялась она, а он перехваченным волнением голосом подтверждал: «Конечно, мальчишка…» – и целовал, целовал ее всю, до мизинчиков ног, возбуждая любимую и сам возбуждаясь каждый раз, словно впервые. Впрочем, он возбуждался всегда от одного к ней прикосновения, а она – уже потом, от его непрерывных поцелуев.
С Анри было не так, совсем не так. С Анри они вспыхивали оба, в одну секунду, и по-сумасшедшему жадно впитывали друг друга и наслаждающе растворялись друг в друге без остатка, и длилось это насыщение наслаждением бесконечно долго (по крайней мере, ей так казалось), и отрывались они друг от друга со стоном, как будто расставались навсегда.
Она думала об этом в полудремоте, перед тем как окончательно погрузиться в сон, и ей было сладко вспоминать и ласки мужа, и страсть Анри, и было немного стыдно оттого, что она никак не может забыть кузена, и даже больше – воспоминания об уже далеких встречах с Анри казались ярче любой близости с Николя. Это несправедливо по отношению к Николя, подумала она, он так благородно вел себя с их самой первой совместной ночи и во все последующие, да и после венчания ни единым словом не упрекнул молодую жену в том, что она задолго до него лишилась невинности, хотя, как ей говорили, у русских с этим очень строго. Катрин улыбнулась, вспомнив, как был изумлен Николя, когда она еще в парижском отеле, по пути в родительский замок, попросила его взять один номер на двоих; как он был нежен и скован в постели, словно боялся обидеть ее неосторожным движением; какой восхищенной благодарностью были полны его глаза, когда она самозабвенно отдалась его любви…
Николя все не появлялся, видимо, его держали за столом какие-то срочные бумаги. Катрин поворочалась, подтыкая одеяло – терпеть не могла, если поддувало: наверное, сказывалась южнофранцузская теплолюбивость, – и как-то быстро заснула. И во сне увидела Анри.
Конечно, он и прежде являлся ей в сновидениях, вначале часто, потом реже и реже, что ее даже начало радовать. Все сны с ним были замешены на эротике, иногда настолько сумасшедшей, что Катрин просыпалась среди ночи, разметавшаяся и мокрая от пота: внизу полыхало, лицо горело огнем – то ли от поцелуев Анри, то ли от стыда измены беззаботно посапывающему рядом мужу. И никогда, ни единого разу она не видела кузена мертвым – всегда веселый, жизнерадостный, неистощимый на выдумки и неутомимый в любви.
Николя тоже был неутомим, но как-то… однообразен, что ли. Катрин придумывала что-то, он с удовольствием подхватывал ее «новинки», но сам ничего не изобретал, и ей даже показалось, что он просто стесняется. Впрочем, сказала она себе, еще неизвестно, как бы вел себя Анри, став ее мужем, может, все было бы гораздо хуже: привык бы и разлюбил… как там у Пушкина Онегин говорил: «Привыкнув, разлюблю тотчас»? А жизнь без любви Катрин трудно было представить, да нет, она без любви просто жить бы не смогла. А у Николя нет и намека на привыкание – наоборот, любовь в нем только разгорается, и чем дальше, тем сильнее. Женщина не может этого не чувствовать. Катрин чувствовала, и сама проникалась к нему все большей любовью…
Но в этом сне эротики не было и в помине. Катрин увидела себя в большом зале с колоннами, в окружении знакомых и незнакомых мужчин и женщин. Все были нарядны, оживленно разговаривали между собой, не обращая на нее внимания, а в отдалении Николя увлеченно беседовал с Анри. Николя был в парадном мундире, при всех орденах, а кузен – в модном фраке коричневого цвета, белых панталонах и белой рубашке с пышным жабо. Катрин обрадовалась, что Анри жив и так хорошо общается с Николя, и хотела подойти к ним, но ее отвлекла Мария Николаевна Волконская, подошедшая с детьми, Мишелем и Леночкой, и заговорившая о том, что хорошо было бы выросших детей декабристов привлекать к государственной службе, из них получатся хорошие чиновники и учителя, и вообще, с этим следует обратиться к государю. Катрин пообещала передать ее слова Николаю Николаевичу. Говоря это, она непроизвольно посмотрела в сторону мужа и вдруг увидела в руках Анри нож, тот самый кинжал, с которым неизвестный в Петербурге напал на Николя. А сейчас Анри незаметно для собеседника вынул его левой рукой из-под фрака и переложил в правую, чтобы, как она догадалась, удобнее было ударить снизу вверх, под сердце Николая Николаевича. «Не-е-ет!!!» – закричала Катрин и, оттолкнув Волконских, бросилась к мужу. Каким-то чудом, в невероятном рывке, она успела и, разъединив своим телом мужа и кузена, приняла на себя удар кинжала. Острое лезвие легко вспороло корсет и вошло под ее левую грудь. «Вот и конец любви», – подумала Катрин и погрузилась в непроглядную тьму.
5
Муравьев действительно необычно долго задержался в своем кабинете. Но не из-за срочных дел или бумаг, требующих немедленного ответа: любые дела и бумаги, даже самые наисрочнейшие, он не задумываясь откладывал на утро, лишь бы не пропустить ежевечернее чудо нежной встречи со своей несравненной Катрин, Катюшей, Катенькой. Два с половиной года прошло с их стремительного сближения в парижской гостинице, год и два месяца – с венчания и первой брачной ночи, не менее нежной и трепетной, чем в отеле, а он все не мог насытиться ее любовью, ему казалось, что только вчера они вместе вошли в те гостиничные номера, с которых и началось его дотоле непредставимое счастье – счастье каждодневного открытия возлюбленной.
И в этот вечер Николай Николаевич отодвинул в сторону все бумаги, разложенные адъютантами по степени срочности, не заглянув даже в самые-самые, из Петербурга. Но не поспешил, как обычно, в жилую половину губернаторского дворца (иначе, как дворцом, называть этот громадный дом у него язык не поворачивался), а принял от порученца две странички убористого текста, которые Вагранов только что принес от ротмистра Недзвецкого. Это была копия письма иркутского губернатора Пятницкого шефу корпуса жандармов князю Орлову.
– Ротмистр что, сам перлюстрирует письма, направляемые в Третье отделение? – удивился Муравьев; он отложил листки, прочитав лишь первые строчки и заглянув в конец.
– Сказал, что сделал это только из чувства признательности вам за память об его отце и еще – предполагая, что должно в нем содержаться, – ответил Иван Васильевич. – Надеется, что все останется в тайне.
– Я даже не знаю, благодарить мне ротмистра за неожиданную услугу или потребовать его наказания. – Муравьев в раздумье прошелся по кабинету. – Он, конечно, сделал это на всякий случай: вдруг что-нибудь обнаружится неприглядное лично за ним, а у генерала ручки-то и связаны. – Николай Николаевич для наглядности даже показал поручику свои руки, покрутил кистями и снова спрятал за спину. – А может, просто решил в моих глазах отмежеваться от их компании? А?
– Есть тут, по моему разумению, Николай Николаевич, еще одна сторона, – осторожно сказал Вагранов.
– Ну-ка, ну-ка, – крутанулся на каблуках генерал-губернатор и устремился к нему взглядом, а поручику показалось – всем телом, – что подсказывает твое разумение?
– Похоже на провокацию. Ротмистр превышает свои полномочия, результат превышения передает вам, вы его используете и тем самым становитесь как бы соучастником преступления. Пока все держится в тайне, но в нужный момент тайну можно открыть, выпустив ее хотя бы через слухи.
– Толковое твое разумение, Иван, – с великой серьезностью произнес Муравьев. – Весьма толковое. Да только дело уже сделано: письмо-то, вот оно, и даже если я немедленно верну его, далее не читая, этому не поверят ни сам Недзвецкий, ни те, кто слухам внимает. Тем более что мне и читать-то его не надобно: я и так знаю, что в нем написано. Главным образом, донос: мол, у генерал-губернатора много родственников декабристов, поэтому он демонстративно общается в Иркутске с государственными преступниками, наносит им визиты, устраивает для них концерты, ну и все такое прочее.
– И что теперь делать?
– Очень просто: упредить. Ты же знаешь, как на войне: противник готовится к сражению, а ты наносишь удар первым, и все его планы летят в тартарары. Мне государь велел писать лично ему и только правду – вот и отпишу все, как было, и почему я считаю, что поступил так, блюдя интересы царя и Отечества. Тотчас и отпишу. А ты иди, Иван, отдыхай. Тебя уж, верно, заждались.
В голосе генерала явственно прозвучала добрая усмешка. Вагранов смущенно поклонился и вышел, плотно притворив за собой дверь.
Муравьев уселся за стол, придвинул было бювар, но взгляд его упал на злополучные листки письма. С брезгливостью он взял их и углубился в чтение. Читал бегло, хмыкая и крутя головой. Дойдя до конца, отложил, вынул из бювара чистый лист бумаги и взялся за вставочку со стальным пером.
– Вот, государь, и первое мое послание. Писать правду, только правду, ничего, кроме правды!

Глава 2

1
В фойе Дворянского собрания было не протолкнуться, и причин тому было две.
Во-первых, само открытие дома Собрания. Заложили его еще при прежнем генерал-губернаторе, да так на фундаменте и остановились – стало не до того: сначала ревизия сенатора Толстого, потом отставка главного начальника края, затем томительное ожидание новостей… Не было денег, разбрелись строители, никто не интересовался, то да се… И вдруг все завертелось. Пришло известие о назначении нового генерал-губернатора, известный на всю Сибирь благотворитель, купец 1-й гильдии и статский советник, потомственный почетный гражданин Ефим Андреевич Кузнецов дал денег, собралась артель строителей и за четыре месяца выстроила вполне достойное губернской столицы здание – и общий зал на двести мест с фойе и буфетом, и бильярдная, и кабинеты для различных нужд, вроде заседаний потребных комиссий или просто – игры в карты. Правда, пол деревянный остался некрашеный – по причине зимы: зимой краска плохо сохнет, – зато в фойе повесили портрет государя-императора Николая Первого, написанный настоящим европейским художником Карлом Мазером, который уже несколько лет как приехал по наказу родственников декабристов – писать их портреты, а кто с семьями, то и всех домочадцев.
Во-вторых, в город давно не заезжали артисты, и на концерт французской виолончелистки постарались прийти все, кто смог купить билеты, хотя бы входные – благо ни для кого не было запрета, лишь бы в руках имелся билет, а на плечах – приличная одежда. И сейчас чиновники и офицеры – армейские, жандармские, казачьи и полицейские, купцы и золотопромышленники, церковнослужители и учителя, ремесленники и гимназисты старших классов кучковались по принадлежности к сословию или коллегам, обменивались новостями, покупали билеты благотворительного базара, с любопытством поглядывали на небольшую группу декабристов, пришедших с женами и старшими детьми. Тесным кружком стояли Волконские и Трубецкие с детьми, Поджио и Муханов. В центре этой группы витийствовал Маркевич, бывший бродячий актер и владелец балагана на Большой улице. Энергично жестикулируя, он рассказывал о своей давней мечте – открыть в Иркутске постоянный театр, в котором можно было бы ставить пьесы Шекспира, Гоголя, Грибоедова…
– Знаете что, господин Маркевич, – раздумчиво сказал Волконский, – я бы на вашем месте обратился с ходатайством к генерал-губернатору. Только, разумеется, не сейчас – вы же понимаете, сейчас ему не до театра, во многих делах запустение царит, – а где-нибудь через год-полтора ходатайство может и удовлетвориться. Вы же все равно за это время денег не найдете.
Маркевич выслушал, грустно покивал и, откланявшись, направился в буфет. Поджио проводил его веселым взглядом хитроватых желто-карих глаз и погладил свою черную, несмотря на приближающееся пятидесятилетие, без единого седого волоска, бороду:
– А вы на него, Сергей Григорьич, целый ушат воды вылили…
– Поверьте, Александр Викторович, мне искренне жаль остужать его мечты, но Муравьеву действительно сейчас не до театра. Он сказал, что, как только сойдет снег, отправится обследовать Забайкалье. И вообще, намерен весь край увидеть собственными глазами, даже Камчатку.
– Ну-ну, – язвительно усмехнулся Трубецкой, – известно, какой путь устлан благими намерениями.
– Напрасно вы так, Сергей Петрович, – мягко сказал Муханов. – Понятно, русскому человеку непривычно видеть на столь высоком посту приличного чиновника, но надо радоваться тому, что подобное случилось. Мы с Поджио и другими нашими товарищами, живя вдали от Иркутска, уже испытали на себе результат его благих намерений: нам теперь не надо испрашивать у жандармов разрешения на любое передвижение.
– Так-то оно так, это и меня коснулось, – вздохнул Трубецкой. – Только вам, Петр Александрович, как историку и литератору лучше иных известно, сколь быстро заканчиваются на Руси подобные радости.
– Жизнь, вообще, быстротечна, – философски заметил Поджио. – Тем более надо ценить и недолгие радости – в этом я совершенно согласен с Петром Александровичем. И у меня от беседы с генерал-губернатором после домашнего концерта, того, что был у вас, Сергей Григорьевич, осталось впечатление незаурядности, а главное – искренности, этого человека. Проскальзывают, правда, нотки непогрешимости и даже самодурства, но кто из наших начальников в этом не грешен? Вон и Пестель Павел Иванович, мир его праху, – Поджио мелко перекрестился, – был не ангел во плоти.
– Да уж, – желчно усмехнулся Трубецкой, – мягко сказано. Но не будем загадывать про нашего генерала. Как говорится, поживем – увидим.
Мишель и Леночка Волконские и старшая дочь Трубецких Александра, ровесница Миши, не прислушивались к разговорам взрослых, а вернее, попросту ничего не слышали. Они, можно сказать, впервые вышли «в свет» и потому откровенно глазели на фланирующую по фойе публику, которая, естественно, и сама не обделяла вниманием «государственных преступников» и их семьи. Все в Иркутске знали, что дома декабристов открыты для доброжелателей, многие под тем или иным предлогом заглядывали к ним «на огонек» и с удовольствием обсуждали животрепещущие вопросы, но то были частные и весьма нерегулярные встречи. Визит генерал-губернатора к Волконским и последовавший затем домашний концерт французской виолончелистки, собравший полный зал гостей, вызвал нешуточный ажиотаж в местном обществе, что в немалой степени должно было поспособствовать успеху публичного концерта. Особую интригу культурному событию придавал тот факт, что и в домашнем концерте, и в предстоящем публичном роль концертмейстера исполняла Мария Николаевна Волконская. В домашнем она выступила и с сольными фортепьянными номерами и показала весьма недурное умение музицировать.
Сейчас они с Екатериной Ивановной Трубецкой отстранились от мужского кружка, не вмешиваясь в их разговор, и переговаривались вполголоса, исподволь разглядывая собравшееся общество.
– Представляю, как сейчас волнуется эта девочка, – сказала Мария Николаевна. – Пора начинать, а Муравьевых еще нет.
– А вы сами, Мари, не волнуетесь? – улыбнулась Екатерина Ивановна, и ее австрийское некогда изящно-узкое, а с возрастом расплывшееся лицо осветилось этой открытой улыбкой.
– Нисколько, – отмахнулась Мария Николаевна. – Вы могли заметить, что я уже далеко не та боящаяся каждого куста ворона, которую вы встретили здесь двадцать лет назад.
Трубецкая кивнула, подтверждая, и озабоченно оглянулась вокруг:
– Лиза и Зина говорили мне, что будут на концерте, но я что-то их не вижу.
Средние Трубецкие – Елизавета и Зинаида – по высочайшему разрешению уже три года воспитывались в Девичьем институте, открывшемся в Иркутске стараниями бывшего генерал-губернатора Руперта, и домой наведывались только на праздники.
– Да вон же они, – показала Мария Николаевна в дальний угол, где под присмотром строгой надзирательницы смеялись и перешептывались разновозрастные девочки – небольшая группа, в которой выделялась высоким ростом – в отца пошла – четырнадцатилетняя хорошенькая Лиза.
– И верно, – обрадовалась Трубецкая. – А мне – не по глазам, как говорит моя горничная… – Она вдруг замолчала на полуслове, и серые глаза ее удивленно округлились.
Мария Николаевна проследила ее взгляд и увидела темнокудрого молодого красавца во фраке, из-под которого выглядывал серый жилет; небрежно повязанный красный бант галстука с белой рубашкой под ним и серые панталоны завершали цветовую гармонию костюма. Незнакомец стоял возле одной из колонн, поддерживающих антресоль для оркестра, и Волконской показалось, что он скрывается в ее тени, что при небольшом количестве свечей в единственной люстре, свисавшей с потолка, было не столь уж трудно. Он словно стеснялся своего явно европейского лоска и боялся привлечь излишнее внимание, которое конечно же было бы ему уделено, если бы собравшиеся в фойе люди, точнее, подавляющее большинство из них, не были напряжены ожиданием появления генерал-губернатора, который, как сообщил кто-то, только что прибыл и изволит раздеваться в кабинете для важных гостей.
– Кто это может быть? – скорее, себя, чем Трубецкую, спросила Мария Николаевна, но та откликнулась:
– Вот уж точно – не местный, не провинциальный. И даже не российский – при всей показной скромности нет в нем приниженности, держится просто независимо…
Екатерина Ивановна не успела закончить – в фойе началось шевеление, волнение «генерал… генерал… генерал…» прокатилось шелестом из конца в конец, все отхлынули от входных дверей, которые распахнулись будто сами собой, и в проеме показался Муравьев под руку с супругой. Они шли медленно, раскланиваясь в ответ на поклоны публики, а за ними на некотором расстоянии плотной группой двигались ближайшие сподвижники и адъютанты, среди которых многие уже знали Василия Муравьева, Корсакова, Вагранова, Струве и Стадлера.
– Мне пора за кулисы, – шепнула Мария Николаевна мужу и, кивнув остальным, направилась к двери под оркестровой антресолью. Мимоходом скользнула взглядом по замеченному ранее незнакомцу, отметив, что он так и не вышел из тени колонны, хотя смотрел на Муравьевых во все глаза, и в этом взгляде явственно читались в странном смешении восторг и ярость.
2
Анри действительно смотрел на супружескую пару Муравьевых с восторгом и яростью – только восторг был вызван расцветшей красотой Катрин, а ярость – мужской ничтожностью (так он считал с полным убеждением) генерала.
Когда Анри осенью 1844 года уезжал к месту службы в Алжир, Катрин была еще девушкой-подростком со свойственной этому состоянию угловатостью…
За четыре года Катрин превратилась в ослепительную женщину, один вид которой воспламенил желанием начавшее уже остывать сердце Анри, и это пламя мгновенно выжгло все его прежние привязанности и увлечения. Даже Настенька Мясникова, о которой он последние недели думал часто и всерьез, растаяла, как снежная девочка из какой-то сказки.
А тут еще этот генерал!
Маленький, чуть выше Катрин, узкоплечий, рыжеватые кудряшки на голове, усы и бакенбарды а-ля Николай Павлович, любимый самодержец (русские всегда обожали своих царей, даже будь они трижды негодяями), – в общем, законченное ничтожество, посмевшее обладать сокровищем, которое по воле божественного случая носит имя Катрин. Это невыносимо! И это не может оставаться безнаказанным!
Анри готов был тут же выступить из-за колонны и бросить перчатку в лицо наглецу. Но… Честное слово дворянина и офицера ставить интересы Франции превыше всего при любых обстоятельствах удержало его от притягательного безрассудства. Гораздо важнее было предстать перед Катрин под новым именем и убедить ее в необходимости исполнить долг патриотки Франции. А уж потом найти возможность бежать. Хотя разумом он понимал, что, пока жив Муравьев, никакой такой возможности не представится. А это значит… это значит – надо побыстрее связываться с Вогулом.
Правильно русские говорят: помяни черта – он тут как тут.
– Не оборачивайся, Андре, – шепотом сказал за спиной знакомый голос. Анри почувствовал теплое дыхание на правой щеке. – Завтра в двенадцать в трактире на мелочном базаре. D,accord?
– Entendu!– чуть слышно откликнулся Анри, и дыхание Вогула тут же растаяло. Анри не успел даже удивиться тому, что Жорж тоже пришел на концерт. «Что ему тут понадобилось?» – запоздало подумал он и моментально отвлекся, потому что Муравьевы слишком приблизились, и ему пришлось спешно отступить глубже в тень.
Муравьевы остановились в двух шагах от Анри и развернулись лицом к залу, перед ними тут же образовался полукруг свободного пространства. Генерал-губернатор поднял руку, и наступила тишина.
– Дамы и господа, – заговорил Муравьев, и голос его, средней высоты и довольно приятный, тем не менее показался Анри отвратительным. У того, кто похитил его любовь, ничего не могло быть приятного. – Дамы и господа, сегодня замечательный в своем роде вечер: как мне стало известно, мадемуазель Элиза Христиани – первая европейская знаменитость, достигшая нашего столь далекого от Европы города, чтобы сибиряки, не знавшие ничего, кроме тяжкого труда по освоению дикого края, приобщились к высокому искусству музыки…
«Неужели этот солдафон сам сочинил такую затейливую речь?» – иронически думал Анри, глядя на близкую – только руку протяни – спину Катрин, закрытую узорным шелком платья, лиф которого сверху вниз пересекала цепочка мелких пуговичек. Он представил, что расстегивает эти пуговички, и ему стало жарко. Впрочем, жарко было и в хорошо натопленном помещении фойе.
Достав из внутреннего кармана фрака маленькую книжечку и карандаш, он быстро написал несколько слов, вырвал листок и сложил его так, что получился крохотный квадратик. Он уже знал, куда спрячет свое тайное послание Катрин, – за широкую ленту, плотно охватывающую ее талию.
Генерал продолжал что-то говорить – о своих надеждах разбудить Сибирь, очистить ее от мздоимцев, развивать образование, привлекать к управлению молодежь – все это скользило мимо Анри, едва задевая его сознание: он был сосредоточен на поимке мгновения, когда удобнее всего можно будет осуществить его почти мальчишеский замысел.
Как ни странно, помогла ему именно речь генерал-губернатора: когда она закончилась, раздались аплодисменты; приподняв руки, захлопала и Катрин, между платьем и лентой образовалась щелка, куда Анри мгновенно и отправил свое послание. Отправил и сразу отступил в тень: более того – отошел как можно дальше, однако стараясь не выпускать Катрин из поля зрения.
Если она и не заметила момент, когда жесткий бумажный квадратик скользнул под ленту, но, опустив руки после аплодисментов, очевидно, почувствовала на талии что-то постороннее. Анри увидел, как ее пальчики извлекли бумажку. Полуотвернувшись от мужа, она развернула ее и, прочитав, быстро оглянулась. Но ничего, естественно, не увидела: она была на свету, а под антресолью достаточно темно. Катрин еще раз глянула на послание и опустила листок в маленькую сумочку-sac, висевшую у нее на руке.
Анри понял, что теперь он без опасения может быть представлен чете Муравьевых. Катрин знала про его увлечение латинскими изречениями, особенно часто он повторял «Sine amor vita nulla est» – оно ей очень нравилось. Его Анри и написал, прибавив самое важное: «Nil ad mirari».
Катрин – умница и все поймет, как надо. Главное, чтобы при официальном представлении Андре Леграна как однополчанина Анри Дюбуа она ничем не выдала себя. Анри не сомневался, что представление, по его просьбе, организуют Элиза и поручик, записной воздыхатель. «Тоже мне, сатир влюбленный, – саркастически усмехнулся он про себя, вспомнив встречу у афишной тумбы. – Раза в два ее старше, а все еще поручик. Ладно, был бы богат. А так – что он может дать такой девушке, кроме своего жалкого жалованья?»
…Впрочем, какое ему дело до чьих-то амуров, когда хватает своих проблем?
3
Вогул не понимал, что с ним происходит. То есть, нет, он понимал, что влюбился, но не мог осознать – с какого перепугу!
Вот уже пятый месяц не проходило дня, чтобы он не вспоминал об этой треклятой француженке. Ни девки пригожие, ни бабы ядреные, коих допрежь ни одной не пропускал, – ныне все не по душе. А что в ней такого особенного? Ну хороша – ничего не скажешь; умна – тоже бывает; играет на какой-то большой скрипке, такой здоровенной, что ее приходится ставить на пол, – но, если вдуматься, je m,en fiche, – уныло думал он, сидя в трактире за стаканом чая. Народу было немного: вот через полтора-два часа, к окончанию торговли на базаре, здесь пушкой не прошибешь. Не до размышлений будет, тем более невеселых, как об этой вот, не выговоришь, вио-лон-челистке. То ли глаз у нее с приворотом, то ли магнит какой в нутре сидит, а только тянет к ней – спасу нет! Вот и на концерт за каким-то лешим притащился, целых пять рублей за билет заплатил. Степан Шлык за такую деньгу месяц бы пилил, строгал да клеил, а тут – благо-твори-тельность! Оно, конечно, Григорий Вогул – не Степан Шлык, деньжатами не обижен, однако, надо признать, благо творить – не каждому по карману.
Вогул недовольно тряхнул головой, отгоняя дурацкие мысли о деньгах. При чем тут деньги? Глупо он повел себя тогда, на берегу Волги, выставился этаким грубым легионером, привыкшим все брать силой. А с ней надо было по-другому. Хотя о ту пору он и предположить не мог, что все завяжется тройным узлом. Думал: заговорит девку, а там – под кустик завалил, юбчонку задрал, а у нее уже и ножки врастопырку – заходи, мил-дружок, на горячий пирожок. Девки, они же все на одну подкладку – что русские, что французские – ему ли не знать? А эта вдруг заартачилась, ножичек выставила, по щеке залепила… Да чтобы кто-то Вогула пальцем тронул! Рано или поздно тому не жить! А первому – этой суке, генералу Муравьеву! Жаль, в Петербурге сорвалось перо ему вставить. Как он вчера разорялся, хвост павлиний распускал – тьфу!
Вогул в самом деле чуть не сплюнул на пол, да вовремя спохватился: еще прицепится буфетчик, полицию кликнет, а ему лишний раз светиться вовсе ни к чему.
Григорий допил чай, глянул на ходики, тикающие за спиной буфетчика – без пяти двенадцать, вот-вот появится Дюбуа, то бишь Легран, – и поманил полового. Тот мигом подскочил:
– Чего изволите?
– Отобедать пора. Какая у вас лучшая водка?
– «Кузнецовская очищенная».
– Давай «Кузнецовской» графинчик, естественно, морозный, воды брусничной кувшин; под водочку – грибы разносольные с луком, черемшу соленую, омуля… Есть копченый?
– Как не быть? Вчера коптили.
– Значит, омуля, без шкуры, порезанного. Пельменей две порции. С чем пельмени-то?
– С медвежатиной, кабанятиной, лосятиной…
– Тогда всех по порции, в одну миску. Да, про икру забыл. Значит, осетровой – плошку. С лучком. И поставь два прибора – гостя жду. Пока все. Запомнил?
– Обижаете, уважаемый. Все будет в наилучшем виде.
Половой исчез, через минуту выскочил с помощником, и стол перед Вогулом стал заполняться тарелками, мисками, плошками с остро пахнущей снедью. В центре возник заиндевелый графин с двумя хрустальными стаканчиками, а перед заказчиком и напротив – приборы, все, как полагается: по две тарелки, ложки, вилки, ножи и даже салфетки. «Ишь ты! – изумился Григорий. – Могут же, черти, когда захотят».
Анри опоздал на несколько минут и не извинился, что было на него не похоже, но Вогул не придал этому значения, поскольку как раз к приходу друга завершилась подготовка стола, так что французский боевой товарищ мог по достоинству оценить русское гостеприимство. Однако тот как-то равнодушно оглядел разносолье и пожал Григорию руку.
– Что-то случилось? – тревожно спросил Григорий.
– Потом…
Анри повесил свою шубу на вешалку при входе, рядом с черным полушубком Вогула; шапку Григорий посоветовал держать при себе: за дверью – базар, мало ли какой шустрик заглянет, сдернет шапку с крючка, и ищи-свищи. Шубы громоздкие, да и приглядывать за ними проще.
– Тут тебе не Европа, – ухмыльнулся Григорий. – Ухо надо востро держать. Коли надолго к нам – привыкай. И давай садись, отобедаем, а за обедом и поговорим.
Анри за то малое время, пока раздевался, видимо, успел взять себя в руки и выглядел более живым. Он окинул быстрым взглядом зал трактира и сел за стол; Григорий тут же налил стаканчики.
– За встречу, брат!
– За встречу!
Выпили по одной, закусили грибками. Хорошо пошло, и водка отменная, не обманул половой. Григорий тут же разлил по второй и поднял стаканчик, но Анри накрыл свой ладонью:
– Давай сначала о делах.
Григорий поскучнел, поставил стаканчик:
– Не по-русски это…
– А я и есть нерусский.
– Ладно, шут с тобой. О делах, так о делах.
– Сначала ты. Только говори потише.
– Ну, времени, сам понимаешь, было мало, но кое-что успелось. Стакнулся я с купцами-золотопромышленниками Машаровыми. Их три брата, так я со старшим сговорился. Жутко обозленные они на одну личность и при необходимости помогут и людьми, и деньгами. Это первое. Второе: вышел я на местных уголовников, да они нам неинтересны: мелочь всякая, шелупонь. Однако прослышал я, что здесь, в Иркутске, обосновались лихие мужики, которые промышляют на купеческих дорожках аж до Охотского тракта. В низовьях Амура, говорят, пушного зверя много и золота самородного, но на Амуре китайцы сидят, русских не пускают, так наши купцы-молодцы туда с севера свои пути проложили. По рекам да через горы. А лихачи их на возврате дожидаются. Вот они-то могут нам пригодиться, но я до них пока не добрался… Слушай, давай выпьем, душа горит.
– С чего она у тебя-то загорелась? – удивился Анри.
– Есть с чего. Как-нибудь скажу, – хмуро отозвался Григорий. Поднял стаканчик и немного веселее сказал: – Давай за исполнение желаний, а?
– За это можно и даже нужно. А душа и у меня горит…
Они чокнулись, выпили и принялись за еду. По знаку Григория половой принес и водрузил в центре стола большую миску с горой исходящих паром пельменей. А к ним – и сметанку, и уксус, и горчицу. Анри как вполне привычную поглощал незнакомую ему, по мнению Вогула, еду, не забывая про специи.
– Ты, видать, пока ехал по Сибири, навострился уминать пельмени?
– Я ничего не уминаю. Я их ем, – сказал Анри, вызвав усмешку Григория. – Меня в Красноярске купец Никита Федорович Мясников ими угощал.
Анри вдруг задумался. Лицо его засветилось, и на губах мелькнула легкая улыбка. Без бабы не обошлось, уверенно подумал Григорий.
– Поня-атно, – протянул он и снова налил. – Под пельмешки сам бог велел…
Анри не стал отказываться. Под пельмени действительно было грех не выпить. Но после этого он перевернул свой стаканчик кверху дном: все, хватит. Григорий не спорил.
– А что ты, брат, скажешь?
– Во-первых, скажу: ищи тех лихачей, связывайся с ними. Они очень скоро могут понадобиться. Вчера в концерте я подслушал разговор адъютанта и чиновника. Адъютанта посылают в Кяхту проинспектировать торговлю с китайцами. По результатам этой инспекции, а еще по жалобе бурятских старшин, интересующий нас человек отправится за Байкал. Сразу, как только сойдет снег. К этому времени ты и твои лихачи должны быть готовы.
– А во-вторых, что у тебя стряслось? Когда ты пришел, на тебе лица не было.
– Во-вторых…
Анри неожиданно снова перевернул свой стаканчик, налил только себе и выпил, не закусывая. Григорий понял, что у побратима действительно случилось что-то очень нехорошее. Но терпеливо ждал продолжения.
– Во Франции снова революция, – глухо проговорил Анри. – По пути сюда я зашел в почтовое отделение и получил письмо от отца. Оно шло почти два месяца. Наш дом разграбили, отца чуть не убили. Он остался без средств к существованию…
– У тебя же есть деньги. Если мало, я добавлю. Отправь ему почтой.
– Что? Русские ассигнации или кредитные билеты? Кому они там нужны? А золота или серебра у меня нет и не предвидится.
– Не горюй, брат. Найдется злато-серебро в моей заначке. Я ж не просто по дорогам скакал…
– Ну ты и разбойник, – покрутил головой Анри.
– Да какой я разбойник, – отмахнулся Григорий, – так, на пропитание промышляю. Ты настоящих разбойников не видал, а они по осени в тайге – на каждой тропке. Старатели золотишко несут, а их разбойники пасут. Да не просто разбойники, а люди богатеев-купцов. Тех же Машаровых. И тут без крови не обходится. Я же никого не убиваю…
– А того купца? Дутова… или как его?
– Ты не поверишь, но я его не убивал. Кто-то другой. Убийцу я спугнул, он услыхал, что дверь моя открывается, так рванул, что даже кошель с деньгами не успел прихватить. Гляжу: купец лбом в стенку уткнулся, нож в спине, а кошель на полу, весь раскрытый. Ну, деньги грех было не взять, я и взял. И то не все. А девку, слыхал, осудили – жалко. Тезка мой запал на нее…

Глава 3

1
Весна в этом году случилась необычно рано. Уже в последних числах марта снег начал быстро таять, побежали ручьи, а в первых числах апреля лед на Ангаре стал трескаться, ледовую переправу в городе закрыли, но ледоход все не начинался. Иркутяне во множестве выходили на берег, надеясь поймать момент взлома льда, когда паводковые силы поднимут его на себе, расколют на огромные куски и понесут на север. Грандиозное, надо сказать, зрелище!
Однако оно почему-то со дня на день откладывалось.
Катрин и Элиза каждый день после обеда тоже выходили на Набережную и гуляли по дорожке в естественной лесной полосе, оставшейся на берегу, через дорогу от губернаторского дома. Полоса хоть и была лесной, но по приказу прежнего генерал-губернатора ее основательно проредили, и она стала напоминать небольшой, вытянутый по берегу парк. Катрин очень нравилось здесь прогуливаться, любуясь прекрасной панорамой реки и болтая с Элизой о всякой всячине. Она настолько близко восприняла случившееся с Христиани несчастье, так старалась помочь девушке забыть поскорее эту жуткую историю, что начала считать ее кем-то вроде названой сестры и во время одной из прогулок с легким сердцем предложила ей жить в их доме, сколько заблагорассудится. Тем более что Элизу во Франции никто не ждал: она рано осиротела, родственники помогли ей, оплатив обучение игре на виолончели, и пустили юную musicienne в свободное плавание.
– А чем я буду заниматься? – смущенно спросила Элиза. – Я не привыкла сидеть сложа руки.
– А с чего ты взяла, что мы будем сидеть сложа руки? – нарочито возмутилась Катрин. – В Иркутске есть Сиропитательный дом, в пользу которого ты давала концерт, а еще Девичий институт. В первом воспитывают девочек из низших сословий, во втором – благородных девиц. Будем их приватными попечительницами. А ты, вообще, можешь им музыку преподавать. Чем плохо?
– Да нет, не плохо, очень даже хорошо. Я с радостью буду учить девочек музыке.
– Между прочим, – по-прежнему энергично продолжала Катрин, – наш Сиропитательный дом – первый в Сибири и даже, кажется, пока единственный. А денег на него дала купчиха Медведникова. Умирая, сыновьям наказала его построить и финансировать. Представляешь? Обыкновенная купчиха отдала свои личные деньги на чьих-то детей и сирот! Много ты видела в образованной Франции таких купчих?
Элиза пожала плечами: вопрос не требовал ответа. Какое-то время они шли молча, думая каждая о своем. Потом снова заговорила Катрин:
– Знаешь, Элиза, со мной случилась странная вещь…
– Я заметила, что ты последнее время как бы не в себе, – живо откликнулась та. – А что случилось?
– Даже не знаю, стоит ли об этом говорить… но держать в себе я уже не могу. Мужу сказать – я не уверена, что он спокойно на это посмотрит, а из женщин – самая близкая ты… однако можешь ли ты хранить секрет…
– Вот об этом не беспокойся, – засмеялась Элиза. – У меня было такое одинокое детство, что я привыкла держать язык за зубами.
– А с Иваном Васильевичем?
– О, Иван – человек замечательный, но мне и в голову не приходит исповедоваться перед ним. У нас хватает тем для разговоров. А чужие секреты – вообще, дело святое.
– Ну, хорошо, ты меня убедила. Так вот, слушай. Дело было на концерте. Ты не была в фойе и не видела, как мы пришли. Николя держал речь перед публикой, все аплодировали, а я вдруг почувствовала сбоку, за поясом платья, посторонний предмет. Вытащила, а это – бумажка, сложенная в ма-аленький квадратик. Удивляюсь, как я его вообще заметила. Ну, я, конечно, первым делом огляделась – кто бы мог его подсунуть? И – представляешь? – рядом никого нет! Мистика! Ну, думаю, раз мне ее тайком сунули, значит, надо тайком и читать. Воспользовалась тем, что Николя занят обществом, и развернула… – Вспоминая, Катрин заволновалась, остановилась и даже покраснела. Возникла напряженная пауза.
– Ну, и что там было? – не выдержала Элиза.
– Там было два латинских изречения: «Без любви нет жизни» и «Ничему не удивляться». Вернее, первое изречение должно быть – «Без дружбы нет жизни», но Анри его поправил специально для нас… Анри очень любил латинские фразы.
– Анри?!
– Да, я тебе еще не говорила. Трудно… на душе до сих пор тяжело. Ведь Анри – моя первая любовь. Может быть, единственная… во всяком случае, незабываемая. Он служил в Иностранном легионе и погиб в Алжире три года тому назад.
– А Николя знает о нем?
– Да, конечно. В тот день, когда я прочитала в газете, что Анри погиб, Николя спас меня из-под поезда.
Элиза остановилась и с ужасом посмотрела на подругу:
– Ты пыталась покончить с собой?!
– Да… пыталась… Николя выдернул меня из-под колес, а я ему что-то там наплела, что собиралась покончить не с собой, а с прошлой жизнью. В общем, какой-то вздор, лишь бы он не смотрел на меня как на сумасшедшую.
– Если ты плела вздор, – сделав наисерьезнейшую мину, сказала Элиза, – то он как раз и должен был смотреть на тебя как на сумасшедшую. Он же умный человек. – И покатилась со смеху.
Катрин не поддержала ее смех, лишь чуть-чуть улыбнулась, но улыбка вышла весьма печальной.
– Николя – умнейший, честнейший, порядочнейший человек, нежный, заботливый муж, но…
– Ты продолжаешь любить Анри? Но он же давно умер!
Катрин развела руками, как бы говоря: что тут поделаешь!
– Если бы у нас с Николя был ребенок… но я никак не могу забеременеть. Это Анри… – Катрин всхлипнула и закрыла лицо руками.
– Причем тут Анри?! – поразилась Элиза.
– Анри не разрешает мне иметь ребенка, – зарыдала Катрин так горько, что слезы брызнули сквозь пальцы. – А тут еще эта записка…
– Ты и впрямь сумасшедшая! У нас, правда, есть поговорка: «Мертвый хватает живого», – но это же не буквально. Ну, успокойся, успокойся. Посмотри, как вокруг красиво, птицы поют совсем по-весеннему. Жизнь продолжается, и у тебя все еще будет. Поверь мне, дорогая. После ледяной купели я многое стала видеть иначе.
2
По воскресным дням, когда не было срочной работы, на прогулку выходили и мужчины – Вася Муравьев (пока не уехал в Кяхту с поручением) с Мишей Корсаковым, обязательно Вагранов, а иногда и сам Муравьев. В один из таких дней, 11 апреля, к Екатерине Николаевне и Элизе присоединились Николай Николаевич и Иван Васильевич. Сначала они гуляли попарно по уже освободившейся от снега и подсохшей дорожке, а потом вышли на самый берег полюбоваться начавшимся ледоходом. Быстро прибывающая вода подняла и ломала ледяной покров на огромные льдины, которые стремительное течение тут же громоздило друг на друга. Грохот, гул и треск при этом стояли такие, что Муравьев и Вагранов, не сговариваясь, назвали это пушечной пальбой.
– Помнишь, Иван Васильевич, такая же канонада была в форте Навагинском в июле сорок первого? – спросил Николай Николаевич, не оборачиваясь, уверенный, что его любимец стоит за плечами.
– Конечно, помню, – откликнулся Вагранов. – Это – когда горцы обстреливали нас ядрами и гранатами целых три дня. Откуда только у них пушки взялись?
– Известно, откуда: англичане постарались. И пушки привезли, и стрелять научили. Ни одно ядро мимо не пролетело, а в лазарет граната попала, штаб-лекаря Потоцкого сильно контузило.
– Поляк? – спросила Екатерина Николаевна. Заинтересованности в голосе не было: так, спросила, чтобы поддержать разговор, но Муравьев был увлечен воспоминанием и не обратил внимания на ее равнодушие.
– Кто, Потоцкий? Да, поляк. Хороший был лекарь и служил верой и правдой. Поляки – люди чести, достоинство свое пуще жизни берегут. Умрут, а присягу исполнят. Я это хорошо узнал во время Польской кампании…
Муравьев разговорился и не сразу заметил, что поручика за плечом уже нет. А когда ощутил его отсутствие, оглянулся на полуслове и увидел, что Вагранов и Элиза отошли на несколько шагов и живо общаются с высоким молодым человеком в черном рединготе с пелериной и широкополой шляпе.
– Иван Васильевич! – окликнул Муравьев.
Вагранов оглянулся и поспешил на зов.
– Кто этот человек? – строго спросил генерал.
– Это месье Андре Легран, Николай Николаевич, спаситель мадемуазель Элизы, – смущенный не напускной строгостью своего начальника, ответил Вагранов. – Торговец из Франции.
На этих словах Катрин, дотоле увлеченная созерцанием ледохода и не обращавшая внимания ни на что другое, оглянулась и, увидев Леграна, изменилась в лице. Правда, уже через мгновение она справилась с собой. К счастью, муж ничего не заметил, а Вагранов если и заметил, то скорее всего не придал особого значения.
– Андре Легран? – переспросила Екатерина Николаевна. Все-таки голос ее слегка дрогнул.
– Что-то не так? – сразу насторожился Николай Николаевич. – Ты его знаешь?
– Нет, конечно нет, – поспешила ответить жена. – Элиза не называла его имени.
– Она узнала его совсем недавно, – устремился Вагранов на защиту девушки. – А я с ним познакомился совершенно случайно перед концертом в Общественном собрании. И в концерте видел мельком. Он, кстати, прекрасно говорит по-русски.
– Ну что ж, – задумчиво растягивая слова, сказал Муравьев, – представь нам спасителя мадемуазель Элизы.
Представление было вполне официальным. Генерал и торговец обменялись рукопожатием, Легран (будем его иногда так называть, в соответствии с обстановкой) поцеловал руку супруге генерала. Очень легкого взаимного пожатия их рук не заметил никто.
– Весьма приятно узнать, месье Легран, что вы проявили прямо-таки воинскую находчивость при спасении нашей очаровательной мадемуазель Элизы, – несколько напыщенно произнес Муравьев.
– А я и есть бывший солдат, ваше превосходительство, – в том же духе откликнулся француз.
Они встретились взглядами и улыбнулись, поняв друг друга.
– Давайте просто, без чинов, – сказал Муравьев. – Меня зовут Николай Николаевич, мою супругу – Екатерина Николаевна, она, кстати, ваша соотечественница, в девичестве Катрин де Ришмон.
– Катрин де Ришмон?! – воскликнул Легран, перебив Муравьева, и тут же поспешил исправить свою оплошность: – О, простите, Николай Николаевич, но дело в том, что мой покойный друг, лейтенант Анри Дюбуа, говорил о своей невесте Катрин.
– Вы знали Анри Дюбуа?! – воскликнули Муравьевы одновременно, хотя и с разными интонациями: генерал с живым участием, а в голосе Екатерины Николаевны просквозило явное отчаяние. Это прорвавшееся чувство услышали все, и Легран с удивлением увидел, как Муравьев схватил руку жены и, успокаивая, стал ее поглаживать.
– Знал ли я Анри? Мы целый год служили с ним в одном полку. Командовали взводами. Мы дружили втроем: я, Анри и сержант из русских – Жорж Вогул. Он обучал нас русскому языку.
Настала очередь воскликнуть и Элизе:
– Жорж Вогул?! О, месье Вагранов, это есть тот Жорж, qui s,est jeté sur moi, там, у Волги.
– Вогул жив? – удивился Легран.
– Выходит, жив. Да-а, тесна земля-матушка, – ошарашенно сказал Вагранов. – Николай Николаевич, помните двух пьяных в Туле, которых вы приказали выпо… – он осекся и быстро взглянул на Элизу, – то есть наказать?
– Еще бы не помнить, – проворчал генерал. – В тот день меня вызвали на аудиенцию к государю, я получил назначение в Сибирь, а Катюша жутко расстроилась и даже обиделась.
– Стоит ли вспоминать всякие глупости? – поморщилась Катрин. – Месье Легран…
– Можете называть меня Андре.
– Хорошо. Андре… расскажите, как погиб Анри.
Легран встретился глазами с Катрин и, к своему изумлению, увидел в них не любовную тоску, чего ему страстно хотелось, и не наигранную по ситуации просьбу, а яростный, обжигающий гнев обманутой женщины.
– Это не так легко… мадам… – опустил голову Легран.
А память тут же нарисовала яркую картину…
…Бой в желтой от зноя пустыне, бедуины в белых бурнусах на черных конях, французские солдаты, падающие под выстрелами и саблями… Петля захлестывает ноги Анри, выдергивает из-под них каменистую землю, а потом эта земля мчится под его лежащим телом назад со скоростью скачущей лошади. Приподняв голову, он видит лошадь и натянутую струну веревки от его ног к седлу, над которым развевается белый бурнус…
Пауза затянулась. Нарушил ее Муравьев.
– Понимаю вас, месье Легран, – вздохнув, сказал он. – Я тоже терял боевых товарищей. Знаете, сегодня у нас воскресный ужин, за столом соберутся близкие нам люди. Я приглашаю вас присоединиться. Вы где остановились, в гостинице Шульца? Я пришлю за вами. Вот Иван Васильевич и заедет.
– Благодарю, Николай Николаевич…
– А об Анри Дюбуа расскажете как-нибудь потом – вы, наверное, не скоро убываете назад?
– Нет. Дела, знаете ли…
– Вот и хорошо. Будете к нам заходить.
3
По обочинам немощеных иркутских улиц еще лежал снег, потемневший, ноздреватый, напитанный влагой, но проезжая часть вытаяла полностью и даже кое-где подсохла, так что время саней отошло не меньше, чем на полгода. Дороги заняли колеса, хотя из-за налипающей на ободья грязи лошадям приходилось нелегко. Поэтому даже для легких экипажей предпочтительнее была парная упряжка.
Вот и Вагранов прибыл за Леграном, чтобы везти его к ужину, на пароконном ландо.
– Пахнет духами, – заметил француз, усаживаясь на мягкое кожаное сиденье.
– Естественно, – отозвался поручик, устраиваясь рядом и тронув кучера за плечо: мол, поехали. – Это выезд Екатерины Николаевны. Не на извозчике же вас везти. А вы не случайно служите в парфюмерной фирме – нюх у вас хороший.
Легран промолчал. Вагранов не стал навязываться с разговором, и так они проехали два квартала, пока на перекрестке Большой и Тихвинской им не встретилась извозчичья пролетка, везущая, видимо, к гостинице Шульца пассажиров с почтовой станции, поскольку в пролетке сидела пара явно не сибирского, более того, даже нерусского, вида. На господине было синее в черную клетку пальто с пелериной и темно-серым то ли волчьим, то ли собачьим воротником, и такая же меховая шапка с наушниками и большим козырьком, из-под которого на Вагранова глянули холодные голубые глаза. На женщине – коричневая бархатная ротонда со стоячим меховым воротником, таким же мехом серебристо-черной лисы были оторочены полы; из-под бархатной, в тон ротонде, шапочки выбивались черные локоны. Женщина также обратила внимание на встречных, но скорее – на Андре Леграна.
Когда экипажи разминулись, Легран оглянулся и спросил:
– У вас и англичане водятся?
Вагранов тоже оглянулся на проехавших, сказал задумчиво:
– Женщина что-то не похожа на англичанку, и, сдается мне, я встречал ее раньше. – Потом встрепенулся: – Как видите – и не только водятся, но уже и размножаются. Недавно свил тут гнездышко некий Сэмюэл Хилл, ушлый тип…
– Ушлый? Не понимаю…
– Ну, как вам сказать… Не ухватишь – уходит, уворачивается, я так думаю.
– А-а, скользкий тип?
– Пожалуй, можно и так. Скажите, месье Легран, вам понравилась мадемуазель Элиза? – спросил вдруг поручик.
– В каком смысле? – Легран взглянул на него заинтересованно. – Как musicienne, как женщина?
– В любом.
– Вас интересует, поручик, не составлю ли я вам конкуренцию? Смею заверить – нет. А мадемуазель Элиза мне понравилась, во всех смыслах.
– Благодарю вас, – сухо откликнулся поручик и замолчал до самого губернаторского дома.
Это Леграна вполне устроило, так как он мог спокойно обдумать линию своего поведения за ужином. В Катрин он уже не сомневался: раз она сохранила самообладание при первой встрече и не стала его разоблачать, значит, так же будет вести себя и дальше. А вот что делать ему? Его охватывало глухое бешенство при одной мысли о том, что, не окажись на ее пути этот мелкотравчатый солдафон Муравьев, c,est un zéro en chiffre, она дождалась бы его возвращения из плена. С другой стороны, бесило его и то, что Катрин после известия о его гибели не стала записной монахиней, а «отдалась первому встречному». Ее нисколько не оправдывало в его глазах, что она вышла замуж лишь через полтора года после этого злополучного известия. Я же не забывал о ней, говорил он себе. Да, у него были женщины, та же Мадия, и другие тоже, но он же не помышлял о женитьбе! А внутри – ехидненько: неужели все так просто?! А дочка Никиты Федоровича Мясникова?!
На Настеньке его мысли спотыкались всегда. Споткнулись и на этот раз. Честно говоря, он не знал, как отвечать на этот, казалось бы, простой вопрос. Конечно, он был уверен, что при необходимости забудет Анастасию, но совсем не желал, чтобы возникла такая необходимость. В конце-то концов, мусульмане, вон, не только любят двоих и даже больше, но и женятся не на одной. И никто не ропщет, не возмущается…
Размышления его прервал Вагранов:
– Приехали. Прошу вас, месье.
Ландо подкатило к роскошному дворцу с коринфской колоннадой по центральному фасаду второго и третьего этажа. Его немного портил навес на витых столбиках, устроенный над входом, видимо, для защиты от дождя, но в целом дворец имел классический европейский вид. Легран уже знал его снаружи во всех подробностях, так как не раз проходил мимо в надежде случайно встретить Катрин. Особенно ему нравились металлические, похоже, чугунные, ворота, по сторонам которых на пилонах дремали каменные львы. Они напоминали ему таких же зверюшек, только не дремлющих, а стоящих настороже по сторонам от входа в родовой замок дю Буа. Мальчишкой он любил залезать на них, воображая себя королем африканской саванны, запоем читал книжки о приключениях на Черном континенте, потому и записался в Иностранный легион, едва лишь перешагнув в двадцать второй год. И всего через полтора года попал в пекло восстания Абд аль-Кадира. А у него перед тем только-только раскрутилась любовь с Катрин, когда он, молодой офицер, приехал на пару недель к брату матушки. Увидев девушку, он сразу понял, с какой целью родители отправили его в гости, но у него и мысли не возникло осудить их матримониальные намерения. Наоборот, с первых же дней общения стало ясно, что они с Катрин – идеальная пара…
Все это промелькнуло в голове Леграна, пока он выбирался вслед за поручиком из экипажа и входил во дворец. Перешагнув порог, он глубоко вздохнул и решил, как нередко говаривал Жорж Вогул: чему быть, того не миновать.
4
Легран не ошибся: в пролетке, встретившейся с ландо на перекрестке, ехали англичане, супруги (по крайней мере, по документам) Ричард и Хелен Остин. Однако прав был и Вагранов: Хелен мало походила на англичанку, поскольку была француженкой из Прованса, вполне возможно, с примесью итальянской крови. К двадцати семи годам за ней тянулся шлейф бурной жизни, куда более длинный, чем у парадного платья королевы Виктории. В этом шлейфе нашлось место и десятку любовных историй – с моряками, офицерами, дипломатами, вельможами, – и банальным кражам, и изощренному мошенничеству во многих странах Европы. Она не любила вспоминать о прошлом, в том числе и о том, как три года назад ее завербовали – сначала Интеллидженс Сервис, которая обратила внимание на красивую энергичную, авантюрную девицу, легко изъясняющуюся на нескольких языках, включая экзотический русский; затем, по настоянию Пальмерстона, она была передана в специальный отдел Форин оффиса, в группу, занимавшуюся исключительно Россией.
– Ну вот, и первый знакомый встретился, – сказала Хелен, когда экипажи разминулись.
– Красавчик-француз? – поинтересовался Остин.
– Нет, второй, русский. На Кавказе он был прапорщиком. Иван Вагранов. Офицер для поручений при Муравьеве. Очень мешал мне и моим агентам…
Хелен немного преувеличила: в укреплении Бомборы, где находился штаб полковника Муравьева, у нее был всего один агент – конюх-абхаз, правда, очень ловкий, всегда находивший возможность выбраться за пределы укрепления, чтобы передать немирным убыхам и джигетам сведения о предстоящих передвижениях русских войск. Вот у него действительно было множество агентов – и детей, и женщин, и стариков, но сколько их и кто они, Хелен никогда не интересовало. Абхаз ненавидел русских, любил ее и прекрасно справлялся с поручениями – этого ей было вполне достаточно. Она с таким трудом проникла к Муравьеву – через владетельного князя Абхазии Чачбу Хамут-бея; князь дружил с Муравьевым и попросил его, вроде бы от имени родственников, приютить бежавшую от постылого жениха абхазскую девушку Алишу, сам он не мог этого сделать, не нарушив закон гор, – и так ценила свое положение, что проявляла во всем чрезвычайную осторожность. А положение ее, благодаря совсем небольшим собственным усилиям, за короткий срок перешло из статуса гостьи в статус домохозяйки. Из своего прежнего опыта Хелен знала, как болтливы бывают мужчины в постели, и надеялась таким путем выудить у полковника важную информацию, однако тут ее ждало разочарование. Несмотря на все ее ухищрения, Муравьев редко говорил о каких-либо своих планах; чаще всего он приходил вымотанный до предела, равнодушно ужинал, падал в постель и засыпал. Хелен казалось, что и как женщина она ему не очень-то и нужна – просто приятно иметь рядом теплое и живое.
Муравьев объявил ее своей дальней родственницей; все, конечно, понимали, что на самом деле скрывается за этим эвфемизмом, но никто и не подумал командира осудить: от хронической воздержанности страдали все, и каждый избавлялся от нее в меру своих возможностей.
Только прапорщик Вагранов относился к неожиданной пассии полковника с откровенной подозрительностью. Поначалу она решила, что он просто ревнует ее к любимому командиру, а потом забеспокоилась: пренебрегать ретивым служакой, добровольно взявшим на себя роли и телохранителя полковника, и контрразведчика, становилось небезопасным. И тут Хелен-Алиша совершила непростительную ошибку: она попыталась устранить настырного прапорщика руками его кумира, применив традиционный женский прием, а именно – вызвав у любовника подозрения в притязаниях еще кого-то на предмет его нежных чувств.
Как-то вечером в постели, воспользовавшись тем, что полковник вдруг одарил ее мужскими ласками, Алиша пожаловалась, что его порученец слишком настойчиво оказывает ей знаки внимания.
– Вот как? – полусонно откликнулся любовник. – Ничего удивительного, ты – девушка красивая… – И захрапел.
– Ах, так?! – рассвирепела Хелен. – Ну, я тебе покажу!
Как-то перед обедом она попросила Вагранова помочь ей по хозяйству, зная, что он не откажется: обед-то готовился для генерала. Углядев в окошко, что Муравьев направляется к своему дому, она зазвала прапорщика за какой-то мелочью в кладовку и там повалилась на сваленные в кучу пустые мешки, увлекая его на себя. Вагранов пытался вырваться, но она цепко держала его, обхватив руками и ногами; юбка задралась, оголяя бедра. Услыхав, как хлопнула входная дверь, Алиша закричала: «Помогите кто-нибудь!» – и широко раскинула ноги, одновременно отталкивая прапорщика от себя. Он успел встать лишь на четвереньки, когда в проеме двери появился Муравьев.
– Та-ак, – сказал он. – Интересная диспозиция.
Алиша заторопилась, оправляя юбку и подбирая под нее ноги, а прапорщик сел прямо на земляной пол и обхватил руками голову. Он едва не плакал.
– Вот, вы не верили, Николай Николаевич, а я вам говорила… – Алиша поднялась и зло пнула Вагранова в бок.
Муравьев молчал, переводя взгляд с любовницы на любимца и обратно, и вдруг сказал совершенно неожиданные для них слова:
– Ну что ж, Ваня, придется нам с тобой делить одну женщину на двоих. Ты как, не против?
Вагранов поднял на него растерянное красное лицо:
– Все не так, как вы подумали, ваше превосходительство…
– Да так, Ваня, так. Все я правильно подумал. Вставай, обедать будем. Алиша, накрывай на стол.
Хелен поняла, что ее провокация сорвалась, и, не желая испытывать судьбу, той же ночью исчезла вместе со своим верным абхазом.
Особых последствий по службе это для нее не имело. Даже наоборот – она получила награду за хорошую работу. Подтверждением ее было то, что за все время пребывания Хелен возле Муравьева, ни одна операция русских войск по замирению мятежных горских племен успеха не имела, а сами племена несколько раз осаждали русские укрепления и одно из них даже захватили. Правда, после бегства Хелен дела у Муравьева быстро выправились, и вскоре он получил чин генерал-майора.
– …Хелен, вы всегда уклоняетесь от разговора про ваши личные впечатления о Муравьеве, – вернул ее в настоящее голос Ричарда.
– А зачем они вам, мои личные впечатления? В контакт с генералом нам не вступать, у нас другая задача…
– Но – все-таки личный контакт исключать тоже нельзя.
– Все-таки?
– Ну, какой он командир, известно из досье, а как человек?
– Разный. Кто-то сказал про таких, как он: «Слуга царю, отец солдатам». Вот и все мои личные впечатления. И – хватит об этом!
– Вы так резки, моя дорогая, – усмехнулся Остин, искоса глядя на спутницу, – можно подумать, что Муравьев был вам небезразличен.
Взгляд, которым его одарила «дорогая», был столь выразителен, что Ричард поспешил добавить:
– Все-все, умолкаю. И вообще, мы, кажется, уже приехали в отель. Переведите, пожалуйста, кэбмену, что, если он поможет побыстрее выгрузиться, а потом отвезет нас на улицу… как она называется? – Остин нашел бумажку и прочитал, запинаясь: – Ма-тре-шин-ская… то получит еще рубль.
Хелен донесла информацию до русских ушей, и извозчик рьяно принялся за разгрузку багажа.
– Кофр не трогать, – указал Остин. – Мы его доставим мистеру Хиллу.
Спустя недолгое время, заселившись в «семейный» двухкомнатный номер с теплым туалетом и ванной, супруги Остин на том же извозчике подъехали к небольшому одноэтажному домику с невысоким крыльцом, прикрытым двускатной крышей на столбиках; наличники трех окон на улицу и карнизы украшали деревянные кружевца. Занавеска на одном окне раздвинулась, выглянуло длинное белое лицо в бакенбардах, и через несколько секунд на крыльцо выскочил высокий, довольно упитанный человек в атласном шлафроке; русые, с проседью, волнистые волосы спадали ему на плечи.
Остин вылез и тут же попал в крепкие объятия:
– Ричард!
– Сэмюэл!
Хелен не спускалась из пролетки, ожидая окончания горячей встречи. Хилл поднял на нее глаза, и Остин спохватился, помог «жене» выйти из экипажа:
– Дорогая, позвольте вам представить моего старого друга Сэмюэла Хилла. Сэмюэл, позволь тебе представить мою супругу Хелен.
Мистер Хилл галантно поклонился, поцеловал руку дамы:
– Надеюсь, миссис Остин, стать вашим верным Ланселотом в этих диких и прекрасных краях.
Кучер тем временем сгрузил с запяток пролетки кофр и теперь стоял в ожидании, переминаясь с ноги на ногу.
Мужчины подхватили кофр за ручки с двух сторон и пошли в дом. Женщина направилась за ними.
– Э-эй, ваши степенства! – забеспокоился кучер. – А деньги? И рублик сверху не забудьте. За расторопность обещались.
– Ричард, – окликнула «мужа» Хелен. – Вы забыли рассчитаться за кэб и дать рубль за разгрузку багажа.
– Какие эти русские нетерпеливые, – проворчал Остин, доставая бумажник. – Им всегда нужно все и – сразу.
– Они такие, Ричард, – подтвердил Хилл. – Недаром говорят про себя: жениться – так на царице, воровать – так миллион. На царице жениться не могут, но воруют почти все повсеместно.
– Миллионы?! – заинтересовалась Хелен.
– Кое-кто и миллионы. Идемте, идемте поскорее. Как раз к столу. Я тут не меняю своих привычек: у меня – обед, а у русских – ужин. Правда, кухарка моя никак не хочет научиться готовить бифштекс с кровью, считает, что такое мясо едят только дикари, но русские блюда готовит превосходно, и они, как ни странно, довольно вкусны.
5
– «Гости» прибыли, господин полковник.
Недзвецкий, как всегда, вошел в кабинет без стука, но Горашковский давно перестал обращать на это внимание: хочет так проявлять свою польскую независимость, ну и пусть его. Если понадобится, он живо поставит гонористую шляхту на место. Впрочем, к чести ротмистра, наглость его дальше этого, да еще курения в кабинете, не шла. Вот и сейчас, сделав громогласное заявление, он уселся у стола полковника, закинув ногу на ногу, достал серебряную табакерку и стал набивать табаком небольшую вишневого дерева трубочку.
Полковник отложил бумаги и ждал продолжения.
Недзвецкий достал коробочку с зажигательными спичками, вынул палочку с красной головкой и чиркнул по темной стороне коробки. С шипением вспыхнуло пламя, втянулось в табак, и в кабинете хорошо запахло.
Горашковский удивленно принюхался:
– У вас новые спички, ротмистр? Прежде их серной вонью вы напоминали мне посланника дьявола, а сейчас…
– Меня вернули в ранг ангелов, – засмеялся Недзвецкий. – Это, пан полковник, спички, придуманные австрияком Шретером. С красным фосфором. Они не воняют серой.
– Слава богу! Теперь мы спокойно можем вернуться к «гостям». Доложите обстоятельней.
– В наш город прибыли супруги – будем их так называть – Ричард и Хелен Остин. Натуралисты-любители, путешествующие по всему миру, как вы знаете, с весьма оригинальной целью. – Недзвецкий сделал паузу, попыхивая трубочкой. – Вас не беспокоит дым, пан полковник?
– Отнюдь, ротмистр. Продолжайте, прошу вас. Что за оригинальная цель у англичан?
– Вы же читали сообщение из Петербурга.
– Я забыл. Имеет право человек что-нибудь забыть?
Недзвецкий кивнул, подтверждая права полковника.
– Тогда дозвольте напомнить. Эти любители обследуют берега великих рек мира на предмет обнаружения подземных кладовых – золота, серебра, железа, угля, ну и тому подобного. И всё – в странах, куда Британская империя протягивает свои загребущие руки. В Африке якобы проплыли по Нилу, в Индии – по Инду и Гангу, теперь вот нацелились на Амур.
– А почему не на Лену?
– На Лену, как мы знаем, нацелился их соотечественник Хилл.
– Да-да. Но почему проплыли «якобы»?
– Ну как же, ваше превосходительство! «Якобы» – потому что по Нилу вряд ли кто из праздного любопытства рискнет прокатиться.
– Это почему же? Я еще из гимназии помню, что по Нилу фараоны плавали.
– Это по Нижнему Нилу, где Египет. А выше – дикие племена, – Недзвецкий скорчил зверскую физиономию, – даже людоеды. Мужчин они съедают, а женщин берут в наложницы.
– Шутник вы, ротмистр. Да вам-то откуда про людоедов известно?
– Мы, поляки, очень любознательны, а офицеры Третьего отделения должны быть еще и очень недоверчивы. Потому я сначала знаю, а потом говорю «якобы».
– Да ну вас, ей-богу! «Любознательны», «недоверчивы»… Нам надлежит в первую очередь следить за государственными преступниками, а не за иностранцами. – Полковник прихлопнул ладонью бумаги на столе. – Еще какой-то художник Аткинсон с супругой ожидается…
– Англичане? Вот-вот! Не слишком ли много жителей туманного Альбиона на нашу голову? Из солнечной Франции приехал всего один, какой-то парфюмер, и тот уже принят в доме генерал-губернатора. А англичане – все на особицу. Остины не успели приехать, сразу же к Хиллу направились: как же, родная душа… а может, сослуживец?
Но Горашковский намек пропустил мимо ушей: его сознание зацепило совсем другая, очень обидная для его положения информация.
– Да-а, мы вот с вами в доме генерала не приняты. Зато какой-то шаромыжник-парфюмеришка – пожалуйста! Волконские да Мухановы – добро пожаловать! – Полковник набычился, лицо побагровело, глаза остекленели. – И это – наместник государя императора! Правильно Пятницкий сделал, что написал нашему шефу. Князь Орлов хоть и имел брата, якшавшегося с декабристами, но государственных преступников не жалует.
– А вы, помнится, тоже собирались написать нашему шефу…
– Написал! Все, как есть, написал! Вот только результатов никаких!
Недзвецкий выбил трубку на листок бумаги, проверил, нет ли скрытого жара, аккуратно завернул пепел в кулек и выбросил в корзину для бумаг. Потом продул мундштук и спрятал трубку в карман.
– Напрасно вы так переживаете, пан полковник, и напрасно надеетесь, – почти снисходительно сказал он. – Ничего донос Андрея Васильевича не даст, кроме, может быть, неприятностей для него самого. Да и ваше письмо может вам боком выйти.
– Это еще почему? – вскинулся полковник.
– Понятно же, что Муравьев не так просто взлетел. Все говорят, что ему покровительствует министр Перовский!
– Собака не кусает руку того, кто ее кормит, а Муравьев приказал разобраться с приисками компании, которой владеет сестра Перовского. Это как прикажете понимать?
Недзвецкий долго не раздумывал:
– Тут три варианта, пан полковник. Либо он имеет покровителя куда выше министра, либо сумасшедший, либо, не имея иных талантов, желает прослыть кристально честным. Правда, последнее тоже сродни сумасшествию.

Глава 4

1
Муравьев встал из-за стола, до хруста потянулся и подошел к окну. За окном – солнце, голубое небо, деревья и кусты в легкой зеленой дымке новорожденной листвы. За ней – простор давно очистившейся ото льда Ангары…
– Господи, как красиво! Как хорошо!..
Настроение у Николая Николаевича было самое благодушное. Только что он получил письмо от главы морского ведомства Александра Сергеевича Меншикова с ценными новостями. Светлейший князь извещал генерал-губернатора о сроках спуска на воду транспорта «Байкал», командиром которого назначен капитан-лейтенант Невельской, и о данном оному капитан-лейтенанту предписании: после сдачи груза в Петропавловске состоять в распоряжении генерал-губернатора и идти обследовать юго-западный берег Охотского моря «между теми местами, которые были видимы или усмотрены прежними мореплавателями». Князь, разумеется, осторожничал, ни единым словом не упоминая устье Амура, но это и понятно: дать приказ об исследовании сей великой реки мог только государь, поскольку вопрос этот слишком тесно связан с китайцами. И все равно – первый шаг сделан, теперь надо писать лично государю и настоятельно просить разрешения на поиск устья. И Перовскому – непременно: Лев Алексеевич в кабинете министров его, генерал-губернатора, главная опора. Он, да еще, пожалуй, Меншиков – остальные либо противники, если не сказать хуже, либо вообще равнодушны к интересам России в бесконечно далеком от столицы краю.
Ах, Амур, Амур! Какая притягательность в этом коротком созвучии, какая мощь! Что за ветры принесли римского крылатого бога любви в такую даль?! У себя, в многолюдной древней Европе, он тысячелетия жил только в мифах, не оставляя никому и ничему своего лукавого имени, а здесь, в таежной пустыне, вдруг подарил его дикой, могучей реке. Она впитала зовущее, заряженное небесным рокотом слово и стала манить к себе сначала столь же диких и могучих русских удальцов, а теперь вот пришел черед и самой двуглавой России. Оплеснет она амурской волной свое восточное плечо, пропитается любовью к этой земле, расправит уже два равносильных крыла, и поднимут они величавую птицу над миром. Смотрите все, как она прекрасна, как она могуча, сколько в ней силы и добра!..
Николай Николаевич снова потянулся, почти встав на цыпочки: душа жаждала чего-то необыкновенно возвышенного. Самому захотелось воспарить над рутинным бытием и лететь, лететь, как леталось в детских снах… Но не отпустили земные дела, притянули обратно, и крылатость души как-то быстро увяла, а тут вдобавок в животе громко уркнуло, напоминая, что давно пора обедать. Катюша и Элиза, поди, уж заждались. Да и месье Легран наверняка пожаловал.
Николай Николаевич заложил руки за спину, покачался с носков на пятки и обратно, задумавшись над делами семейными.
Андре Легран… Очень милый молодой человек. Как он был скромен за первым ужином – что весьма странно для офицера, повоевавшего в Африке, да и для негоцианта, объездившего всю Европу по делам своей фирмы. Впрочем, как подметил Николай Николаевич, смущала его в основном Катрин. Всегда общительная, жизнерадостная, душа застольного общества, она явно не благоволила к соотечественнику. На обеды и ужины в воскресные дни у Муравьевых то и дело собирались довольно шумные компании близких по духу людей – тот же красноярский губернатор Падалка Василий Кирилыч, штаб-офицер Корнилов Иван Петрович, художник Мазер, светлая душа, о молодежи и говорить нечего – любил Николай Николаевич молодых офицеров и чиновников из своего призыва и прощал им многое, чего никогда не простил бы «старикам».
Андре Легран легко вписался в круг этой молодежи, в первый же вечер поразив всех рассказом о жестокой схватке с бедуинами в песках Алжира. Но что там молодые, не нюхавшие пороха, – надо сказать, рассказ впечатлил и самого генерала, и другого бывалого солдата – поручика Вагранова. В нем было много деталей, которые выдумать стороннему человеку просто невозможно, а значит, все рассказанное, скорее всего, было правдой.
– Месье Легран, вы сказали при нашем знакомстве, что были сослуживцем Анри Дюбуа, кузена моей супруги, в девичестве Катрин де Ришмон? – спросил Николай Николаевич и ободряюще взглянул на жену. Но она в этот момент в упор смотрела на гостя и при всем желании не смогла бы заметить поддержки мужа.
Зато Легран встретил ее взгляд и, неожиданно покраснев, опустил глаза.
– Да, господин генерал, – запинаясь, ответил он, – мы были в одной роте, оба лейтенанты. Но я уже говорил, что рассказать о его гибели непросто. Как именно он погиб, я не видел: в том бою я попал в плен вместе с сержантом Вогулом, нашим общим другом.
– И как же вам удалось вырваться? – с нескрываемым уважением поинтересовался Миша Корсаков.
– Бежали, – коротко сказал Легран. Немного подумал и добавил: – Одна бедуинка помогла. Мы ей помогли, она – нам.
На Екатерину Николаевну он больше не смотрел – избегал. А когда она довольно холодно спросила: «Что вы можете сказать хорошего про кузена?» – еще более смутился и ответил односложно:
– Хороший был солдат… и человек неплохой…
После, когда гости разошлись, причем Николай Николаевич пригласил месье Леграна бывать у них в доме по-свойски, у него с Катрин состоялся немного странный разговор.
– Напрасно, Николя, ты приблизил этого франта, – сидя в спальне перед туалетным столиком, сказала Екатерина Николаевна.
Муравьев увидел в зеркале ее холодные глаза и попытался вспомнить, когда последний раз они были такими. Вспомнил – после его слов о назначении в Сибирь. Не самый приятный момент в их жизни.
– Ты что-то имеешь против него, дорогая?
– Есть в нем что-то фальшивое, – скривила губы Катрин. – Я, конечно, не могу судить о доблести воина, но он утверждает, что был другом Анри, а сказать о нем ничего не может.
– Тебе просто обидно, – перебил ее Муравьев, укладываясь в постель. – Иди поскорее ко мне. – Он отпахнул край пухового одеяла, и Катрин нырнула к нему под правый бок, так, чтобы мужу удобнее было ее обнять левой, здоровой рукой. Что он немедленно и сделал, еще и поцеловав ее волнистые каштановые волосы. Катрин в ответ поцеловала его в грудь, и у него сразу перехватило дыхание, так, что потребовалось не меньше минуты, чтобы прийти в себя. – Да, тебе не понравилось, – продолжил он, передохнув, – что Андре ничего не рассказал о твоем кузене. Я понимаю… Но, поверь, я гораздо опытнее тебя и могу с уверенностью сказать: месье Легран – хороший человек.
– И смотрел он на меня…
– Да он вообще на тебя не смотрел, – засмеялся муж. – Ты его сразу смутила своим ледяным тоном, и он вообще избегал тебя. А-а, – догадался он, – ты на него сердита за то, что он посмел не восхититься тобой. Я слышал, женщина за это может возненавидеть самого достойного мужчину. Ну что, я прав?
Катрин приподнялась на локте, со странным выражением лица посмотрела на хохочущего мужа и вздохнула:
– Конечно, ты прав, дорогой. Туши свет.
2
По-прежнему стоя у окна, Муравьев услышал, как открылась дверь кабинета.
– Не пора ли обедать, Иван Васильевич? – спросил он, не оборачиваясь.
Вагранов всегда поражался этой способности Николая Николаевича как бы видеть спиной. Однажды, еще на Кавказе, он рассказал об этом доктору Амирову, который занимался всяческими эпидемиями, то и дело валившими солдат на госпитальные койки, и попросил его объяснить столь удивительное свойство с медицинской точки зрения. Амиров был не обычный гарнизонный лекарь, окончил Московскую медико-хирургическую академию, а потому, по мнению прапорщика Вагранова, разбирался во многих науках.
Амиров долго думал, сдвинув к переносице свои густые армянские брови.
– Вопрос, братец ты мой, на грани инфернальности, – сказал он, наконец. – Наш бравый генерал наделен многими достоинствами, недаром абхазцы прозвали его Джигитом, что на их языке означает «Неустрашимый»…
– Вы, Соломон Артемьевич, ошибаетесь, – возразил Вагранов. – «Джигит» – это по-турецки «всадник».
– Так то по-турецки, братец ты мой, а по-абхазски – «неустрашимый»! – с жаром воскликнул доктор. – Другие, вон, за пределы укреплений боятся нос высунуть, чтоб не попасть под пулю абрека, а генерал выезжает в горские селения с тремя-четырьмя людьми, и ни один абрек в него не выстрелит. Уважают смелость и отвагу!
– Я всегда с ним езжу и всегда привязываю к пике его платок – получается вроде значка…
– Вот по этому значку, братец ты мой, вас и узнают. Только, думаю, еще и владетельный князь Абхазии приказал не трогать генерала, – задумчиво произнес доктор.
Вагранов махнул рукой:
– Может, и приказал, только убыхи и джигеты не больно-то его слушают. Иначе у нас не жизнь была бы, а малина. Не пришлось бы по ночам чучелы выставлять.
– Какие-такие чучелы? – удивился Соломон Артемьевич.
– Да самые обыкновенные, – засмеялся прапорщик, – какие в деревне ставят, чтобы ворон отпугивать. Солдат для охранения от ночных нападений всегда не хватает, вот генерал и придумал чучелы в шинелях и с ружьями ставить, в пару с живым солдатом. В темноте да издалече не больно-то разглядишь, кто стоит. Абреки и начали опасаться нападать по ночам.
– Это кто ж его надоумил к такой хитрости?
– Деревня и надоумила. Он же уходил из армии и несколько лет управлял имением своего отца. Правда, вспоминать об этом не любит, а вот, гляди, пригодилось. Князь Шервашидзе говорил: чучелы Сухум спасли. Да-а, – спохватился Вагранов, – я же о другом вас спрашивал – о том, что генерал как бы спиной видит…
– Видеть он, братец ты мой, конечно, не видит, но ощущает – это да. Я же тебе сказал, что это – на грани инфернальности…
– Соломон Артемьевич, я таких ученых слов не знаю, – взмолился Вагранов. – Вы уж как-нибудь попроще.
– Попроще, думаю: служба на Кавказе его к этому приучила, когда каждую минуту ждешь пули в спину, ну и, наверное, природная натура к опасности замечательно чувствительна. Таково это удивительное явление, братец ты мой, в медицинском аспекте.
Объяснение «попроще» Ивана Васильевича совсем не удовлетворило: оно как-то очень уж снижало, по его разумению, героический и загадочный образ начальника и благодетеля, который сложился в душе Вагранова после памятного боя за аул Ахульго. Зато, когда Амиров все-таки объяснил ему значение слова «инфернальный» как «мистический, колдовской», благоразумно оставив в стороне понятия «адский, дьявольский», Вагранов признал его наиболее подходящим, хотя при каждом проявлении способностей генерала не уставал тому удивляться.
Вот и на этот раз он покрутил головой – ну надо же! – и ответил по-домашнему:
– Давно пора, Николай Николаевич. Екатерина Николаевна, поди, уж заждалась. И мадемуазель Христиани – тоже…
– Тогда марш-марш! – скомандовал генерал, но в ту же секунду потянулся всем телом к окну, что-то выглядывая на улице, затем резко развернулся и стремительно бросился мимо поручика – тот едва успел отстраниться, – по коридору и вниз по лестнице.
Вагранов со всех ног устремился за ним.
Один за другим они выскочили на весеннюю улицу, залитую полуденным солнцем; Вагранов молниеносно окинул взглядом все окрестности и сразу понял, что заставило Муравьева двигаться столь решительно и целенаправленно.
К дому приближался, шатаясь и бессмысленными глазами обшаривая окружающий мир, человек в форменной шинели и фуражке.
Муравьев вопросительно оглянулся на Вагранова, и тот счел нужным пояснить:
– Сутормин это, секретарь золотого стола.
Поймав взглядом генерал-губернатора, Сутормин остановился, приложил сжатые щепотью пальцы к сломанному козырьку фуражки:
– Ваше превосходительство…
Муравьев, как будто его толкнула в спину распрямивщаяся пружина, рванулся к нему, схватил за лацканы шинели и закричал в мгновенно перепугавшееся лицо звенящим от бешенства голосом:
– Ты, государственный чиновник, смеешь бродить по городу в пьяном виде?! Смеешь позорить императорскую службу?! – Отшвырнул сжавшегося от ужаса человека с такой яростью, что тот упал на колени в непросохшую глину и уперся в нее руками, пытаясь подняться. – Вагранов!
– Здесь, ваше превосходительство!
– Выпороть!
– Нельзя, Николай Николаевич, – вполголоса сказал Вагранов. – Он дворянин.
– Тогда под арест! На пять суток! С вычетом из жалованья! – И, ничего больше не желая слушать, бегом вернулся в Управление.
Вагранов вздохнул и помог Сутормину подняться с колен. Чиновник, опустив голову, старательно пытался очистить от глины форменные брюки. По лицу его текли слезы.
3
Ужинали впятером – Муравьевы, Струве, Вагранов и Христиани. Вася все еще не вернулся из Кяхты, Корсаков был за Байкалом, проверял жалобы бурят на притеснения со стороны местного начальства, адъютант Иван Мазарович простудился и отлеживался у себя дома. Екатерина Николаевна отправила к нему Флегонта с ужином в судках.
Еда была самая простая: маринованные грибы, соленая черемша, тушеный с мясом папоротник и жареная красная рыба с отварной картошкой. Стояли два графинчика – со сладкой черничной наливкой для женщин и кедровой настойкой для мужчин. Пили из маленьких хрустальных рюмочек на граненых ножках. Мужчины наливали себе сами, за женщинами ухаживали Струве и Вагранов. Муравьев помнил свой зарок и, выпив рюмку, отставил ее в сторону. Остальным показал жестом: можете продолжать.
– Видит Бог, – сказал Бернгард Васильевич, наливая по второй, – пьем не пьянства ради, а пользы для. Я имею в виду аппетит.
– Пьянство в России – беда, а здесь, в Сибири, беда пятикратно, – с горечью произнес Николай Николаевич. – Местные народности до прихода русских водки не знали и отравляются ею в одночасье. А водку наши промышленники делают прескверную, даже сивуха и чача много лучше.
Элиза вопросительно перевела взгляд с Екатерины Николаевны на Ивана Васильевича, потом на Струве.
– Дорогой, Элиза не поняла, что есть «сивуха» и «чача», – со вздохом сказала Екатерина Николаевна, – а я не могу перевести: тоже не знаю.
– И хорошо, что не знаете. Мы ими на Кавказе от малярии спасались. А Элизе, если ей понадобится, Иван Васильевич объяснит: у него это лучше получается.
– Николя, – укорила Екатерина Николаевна.
– А что такого? – удивился Муравьев. – Дело житейское. Иван Васильевич – человек надежный, обстоятельный…
Вагранов покраснел и уткнулся в тарелку, в которую только что положил большой кусок жареного лосося, покрытого золотистой корочкой, и три крупных картофелины, исходящие паром.
– Не обожгись, Иван Васильевич, – шепнул с улыбкой Струве, сидевший по правую руку.
Вагранов что-то сердито буркнул, Элиза положила свою руку на его левый локоть:
– Все хорошо, Ванья…
Повисла неловкая пауза.
– Николай Николаевич, а что, ежели контрольную палату учинить? – спросил Струве. Это было столь неожиданно, что все недоуменно воззрились на молодого человека. – Чтобы водку проверять, – пояснил он.
– Контроль – дело хорошее и крайне необходимое. И оч-чень удобная лазейка для взяток, – усмехнулся генерал. Он явно порадовался, что разговор пошел в сторону от скользкой темы. – Водочное производство все на откупах, откупщик сунет контролеру мзду – тот и пропустит негодный продукт. Ему же самому не пить, не травиться. Не-ет, это производство государству следует отдать в частные руки и не в абы какие, а – честнейших людей. Чтобы конкуренция была – кто сделает лучше и дешевле. Тогда они сами будут следить за качеством. Понимаю: отмена откупов мгновенно умножит число врагов моих – и здесь, и в столице, где чиновников откупщики прикармливают. Но это можно пережить – вот только людей столь честных еще поискать, да и время нужно, чтобы укоренить нововведение, а министерство финансов ждать не хочет – проще деньги за откупа собрать.
– И с золотом, почитай, то же самое, – вставил Струве.
– Верно, Бернгард Васильевич. Смотрите, други мои, что получается. Давно ли золото открыли в Сибири? Где-то лет семнадцать тому. Народ ринулся на поиски россыпей, на новые прииски. Все пришло в движение. Один человек моет золото – десяток на него работает: инструмент нужен, лошади, продовольствие, жилье опять же строить… И все зарабатывают! Замечательно!! Но, но! Во-первых, кругом – неравноправие! Если богатое месторождение, допустим, открыл кто-то из машаровских – ему полное благоволение, а ежели какой-нибудь Шпонькин – Горное ведомство оценит и либо отдаст тем же Машаровым или Мясникову, либо в казну заберет. А Шпонькину – вот эту штуку, – Николай Николаевич сложил дулю и покрутил ею в воздухе, – с маком, и куда бедному Шпонькину податься? Едва я заикнулся о том, чтобы на получение месторождений в разработку все имели равные права, как золотопромыщленники, те, что дворцы в тайге строят с оранжереями и визитки делают из чистого золота – есть такие, мне доподлинно известно, – стали жалобы строчить в столицу. А там, почитай, все богатейшие семьи имеют в золоте свою долю. И немалую!
Николай Николаевич задумался, вспомнив, сколько яда по этому поводу излили на него сестра и брат Льва Алексеевича Перовского – министр изложил их филиппики в частном письме своему любимцу, изложил, разумеется, с осуждением, но все же… все же… А дворец с оранжереей, в которой вызревали ананасы, построил себе Гаврила Машаров, и, в общем-то, во дворце не было ничего плохого, если не знать, что воздвигнут он за счет сокрытого от налога золота. Визитки же, по пяти рублей каждая, изготовили для Никиты Федоровича Мясникова – видать, золотая дурь даже такому уважаемому человеку в голову ударила.
Вагранов осторожно кашлянул, отрывая хозяина от невеселых размышлений:
– А что во-вторых, Николай Николаевич?
Муравьев встряхнулся, оглядел застолье. Все смотрели на него: Струве, умница, всезнайка – с пониманием, Катрин – с участием, Элиза – видимо, не все понимая, но стараясь вникнуть, Иван – с готовностью немедленно бежать и исполнять. Милые родные человеки! Насколько было бы труднее исполнять свой долг – нести крест, внутренне усмехнулся он, – если бы рядом не было их живого тепла.
– Да, во-вторых. Во-вторых, хозяйничают они плохо, эти самые Машаровы и иже с ними, да и Горное ведомство – тоже. Сливки с месторождения снимут, остальное бросают, а участки-то остаются за ними. Выходит: сам не ам и другому не дам, – собаки на сене, да и только! Нет, чтобы мелкого частника допустить – тот все до донышка выскребет, до последней золотой пылинки! А в результате – добыча начинает падать. Три года назад давали девяносто процентов всего золота России, а теперь уже только восемьдесят. И это при том, что каждый год открываются новые месторождения!
– Воруют много, – сказал Струве, аккуратно промокнув салфеткой губы после рыбы. – Особенно богатеи. Четверть золота уходит мимо налогов.
Муравьев кивнул:
– Я как генерал-губернатор должен ежечасно печься о наполнении государственной казны, а на золоте и водке столько денег минует ее – подумаешь, страшно становится… О, что-то я нынче разговорился! Наверное, к перемене погоды, – засмеялся генерал. – Вы наливайте, пейте, закусывайте. Я ведь не против выпивки – просто мера нужна. Человек честь свою и достоинство блюсти должен. А более того – государственный чиновник! По нему народ о власти судит. Да, кстати, Иван Васильевич, как там Сутормин?
– Я домой его отвез, – благодушно откликнулся Вагранов.
– Как – домой?! – Муравьев даже привскочил от возмущенного удивления. – Я же приказал…
– Не пьян он был, Николай Николаевич. Простыл человек, заболел, его со службы отпустили – отлежаться. Денег у него на извозчика не было – шел, от жара качался. Я и отвез. А дома у него – жена, трое детей и голые стены. Не на что пить – нищета!
– Чиновник золотого стола – нищий?! Да там взяточник на взяточнике! – не унимался Муравьев.
– Может быть, он – честный человек, – подала голос Екатерина Николаевна, до того переводившая вполголоса разговор на французский – для Элизы.
Элиза слушала, кивала, а на последних словах Вагранова встрепенулась, умоляюще посмотрела на Николая Николаевича:
– Situation catastrophique? Я могу дать помощь… бьедный чьеловек. Я иметь франки.
Муравьев, собиравшийся что-то добавить, проглотил слова.
– Мы с Элизой завтра же съездим к нему домой, – поспешила предложить Екатерина Николаевна. – Ты не против, дорогой?
– Да, да… – смущенно кивнул Муравьев и, помолчав, добавил, обращаясь к Вагранову: – Спасибо тебе, Иван Васильевич, что не выполнил мой приказ.

Глава 5

1
В уютном кабинете Английского клуба в Петербурге, как обычно по субботам, собралось изысканное общество. Седые, представительные вельможи – трое в цивильном платье, один в военном мундире и даже при орденах. (Вообще-то, статус клуба не позволял его членам являться иначе как в европейском костюме, но для военного министра, светлейшего князя, генерала от кавалерии Александра Ивановича Чернышева, известного своим пристрастием к армейским регалиям, было сделано персональное исключение. Но главной причиной отступления от правил явилось то, что любимец императоров Александра Благословенного и Наполеона, герой Отечественной войны и Заграничных походов, казалось бы, двадцать лет теснейше связанный с Францией, став министром, вдруг заделался ярым англофилом. А это не могло не польстить правлению клуба.) Трое других были канцлер и министр иностранных дел граф Карл Васильевич Нессельроде, министр финансов Федор Павлович Вронченко и министр юстиции граф Виктор Никитич Панин. Канцлер и Панин преклонялись перед всем, что исходило от Англии; они и внешне походили на пожилых англичан – одинаково аскетичные бритые лица (только у Карла Васильевича небольшие бачки), седые редкие волосы, тонкие нервные губы, худощавые прямые фигуры. Это особенно было заметно рядом с Вронченко, обладателем круглого славянского лица с рыже-седоватыми бакенбардами и слегка вздернутого носа, напоминающего небольшую картофелину. Его простоватость так бросалась в глаза, что становилось непонятно, как этот мужичок попал в столь изысканный клуб. Тем не менее Федор Павлович не пропускал ни одного субботнего вечера в излюбленном их компанией кабинете, все убранство которого было выдержано в темно-вишневом колере – от обоев и тяжелых гардин на входе до обивки стульев и даже сукна на карточном столе, хотя в других кабинетах столы были покрыты зеленым сукном. А сами стулья и карточный стол, и столик для напитков, на котором красовались хрустальные рюмки, фужеры и графинчики, с соответствующими вкусам посетителей напитками, – европейской работы из дорогого красного дерева. Хотя клуб назывался Английским и, согласно уставу, держался английских традиций, одной из них – пресловутой английской скупости – правление явно пренебрегало.
Для начала вельможи выпили по рюмочке: Нессельроде и Панин – ирландского солодового виски «Джеймсон», Чернышев – французского коньяку, а Вронченко – вишневой наливки, после чего уселись за карты.
– Во что сегодня будем играть? – спросил Чернышев.
– Разве есть что-нибудь лучше виста по Хойлу? – ответил Нессельроде, тасуя колоду. – Пройдем для начала один роббер, а там поглядим. – Он протянул колоду Панину. – Тяните, Виктор Никитич.
Все по очереди вытащили по одной карте, сравнили. У всех оказались картинки: у канцлера и главы юстиции король и дама червей, у генерала и финансиста дама пик и трефовый валет.
– Первый роббер мы в паре с Виктором Никитичем. Сдает Александр Иванович.
Чернышев дал снять Панину, сидящему справа, и ловко раскинул колоду, вскрыв последнюю карту:
– Козыри трефы, господа.
Вронченко с минуту разглядывал свой расклад, видимо, не очень хороший, потом уныло вздохнул:
– Не люблю я эти английские игры. Лучше бы в «короли».
– «Короли» есть не игра, а бирюльки, любезнейший Федор Павлович, – ответствовал на это Нессельроде, беря взятку за взяткой. – Это у вас в торговле и финансах – купил-продал, а у меня в иностранных делах или в юстиции у Виктора Никитича, без учета ситуации не выиграешь. Тем паче есть в военном искусстве. Так, Александр Иванович? Итого: у нас восемь взяток и четыре онера, запишите, Виктор Никитич. У противника – пять взяток и один онер. Я сдаю. – При общем молчании Карл Васильевич раскинул карты, открыл последнюю. – Козыри червы. Ваш ход, господин министр.
– Что-то мне подсказывает, Карл Васильевич, – Вронченко выложил карту, – что сегодня мы собрались с какой-то тайной целью…
– То, что вам подсказывает, милейший Федор Павлович, – забирая взятку, усмехнулся тонкими губами Нессельроде, глаза его остались холодными, – называется интуицией. Не буду скрывать, господа, у меня для вас пренеприятнейшее известие.
– К нам едет ревизор? – засмеялся Панин.
– Если бы… – Нессельроде уткнулся крючковатым носом в карты, обдумывая свой ход.
– Не тяните, граф. Вы же не на дипломатическом рауте, – рубанул генерал. Несмотря на двадцать лет паркетной службы, он время от времени являл свои лихие качества командира летучего партизанского отряда, громившего тылы отступавшей французской армии.
– Известный всем нам новоиспеченный генерал-губернатор Муравьев прислал государю первые доклады. – Канцлер, наконец, выложил карту. – О лихоимстве в золотодобыче. – Выиграл взятку и снова сделал ход. – О монополии в винокурении. – Еще одна взятка. – Об отстранении от должности взяточников и казнокрадов. – Еще взятка. – И, наконец, о запущенности судопроизводства. Как видим, руководствуется правилом «Corrige praeteritum, praesens rege, cerne futurum». Для тех, кто плохо учил в гимназии латынь: «Исправляй прошлое, руководи настоящим, предусматривай будущее».
– Очень даже неплохое правило, – заметил Панин.
– Еще пишет, – продолжил Нессельроде, не обратив внимания на реплику, – что ему пришлось посадить дополнительно чиновников для разгребания завалов из судебных исков. Это камешек в огород графа Панина… Остальные взятки ваши, господа.
– Да-а, – покрутил головой Чернышев. – Лихо атакует генерал! Без тыла, без войска…
– Это лишь начало, господа. – Нессельроде оставил карты и четко выговаривал слова, вглядываясь поочередно в глаза собеседников. – Уже по этим докладам Муравьева будут малоприятные объяснения с государем у вас, Вронченко, и у вас, Панин. Но это есть мелочи. Главная цель генерала – отобрать у Китая амурские земли, что, без всякого сомнения, поссорит Россию с Китаем и великими державами, имеющими там свои интересы. В первую очередь – с Англией!.. Генерал Муравьев есть человек дерзкий, не по чину самостоятельный и очень честолюбивый. Александр Иванович, – Карл Васильевич поднял глаза на Чернышева, за ним воззрились и остальные, – как глава военного ведомства знает это лучше всех. – Чернышев согласно покивал, Вронченко и Панин опять, как завороженные, повернулись к канцлеру. – Да, он пошел в атаку без войска, но тыл у него имеется, он здесь, в Петербурге. И наша задача – отсечь его от этого тыла! Per fas et nefas. То есть, – граф бросил взгляд на князя, – можно сказать: любыми средствами.
– Как вы это себе представляете, дорогой граф? – напрямик спросил Чернышев. – Тыл Муравьева – в первую очередь государь император, ну и, в какой-то степени, наши коллеги Перовский и Меншиков. Лев Алексеевич – прямой начальник генерал-губернатора, а адмирал крайне заинтересован в том, чтобы укрепиться в Тихом океане. Все знают, как он восхищается победами российского флота при графе Алексее Орлове и Ушакове, как преклоняется перед именами Крузенштерна и Литке и как мечтает возродить былую славу русских моряков. Несмотря на то что сам – сугубо сухопутный человек…
– Вы отвлеклись, ваша светлость, – скрипуче сказал Нессельроде. – Однако я уже понял и отвечаю. Я несколько неточно выразился: отсечь Муравьева от такого тыла мы не можем, а вот тыл отсечь от него – вполне реально. Надо убедить государя, что для России амурская авантюра есть огромная опасность. Китайцы отнюдь не дураки и отлично понимают, чем им грозит выход такого гиганта, как Россия, к Великому океану. В свое время они изгнали наши войска из Албазина, и я боюсь, что если мы с ними поссоримся, то потеряем и Забайкалье, а за ним придет очередь и Русской Америки, и Камчатки. Только их захватят не китайцы, а Франция и Англия. Как говорится, veteres migrate coloni.
– Карл Васильевич, – умоляюще сказал Вронченко, – давайте обойдемся без латыни. А? – И оглянулся на Панина.
– «Убирайтесь, старые владельцы!» – перевел Панин и сдержал невежливый зевок.
– Вы, господин канцлер, посеяли в моей душе смуту, – сказал генерал. – С одной стороны, мне как патриоту России очень даже понятна цель Муравьева – вернуть амурские земли. За них русские казаки кровь проливали. Между прочим, не по указке царя, а по велению сердца. И казаки пойдут за Муравьевым ради возвращения в Албазин, это его опора. С другой стороны, мы не готовы вести войну с Китаем, у нас нет денег, чтобы отправить туда достаточное количество войск. А тем паче нам не по зубам Франция или Англия, которая, как известно, раздолбала Китай в недавней опиумной войне и укрепилась в его портах…
– Вот-вот, – кивнул Нессельроде. – И это есть за тридевять морей от берегов Великобритании. Нам ли с ней тягаться? – Он обвел колючим взглядом присутствующих. – Наши министерства не всегда ладят между собой, каждое ведет свою игру, но теперь мы все, господа, должны объединить усилия. Vis unita lortior. – Никто не попросил перевести, и канцлер не стал этого делать. – В ваших руках, Федор Павлович, возможность ограничить Муравьева в деньгах, чтобы он не мог наращивать казачье войско. Вы, Александр Иванович, можете препятствовать генерал-губернатору по своей линии, как и вы, Виктор Никитич…
– Не нравится мне это, господа, – Чернышев с сомнением покрутил головой. – Похоже на заговор.
– Не заговор, а договор, – подал голос Панин. – В интересах России. Сегодня выход на Амур – авантюра, а завтра, глядишь, – необходимость. И мы всеми силами будем ему способствовать. Pro tempore, так, Карл Васильевич?
– Да, в соответствии с требованиями времени.
2
Ужинать в клубе остались Нессельроде и Панин: их не ждали дома жены и дети. И неожиданно встретились с Перовским, пригласили к своему столу.
– Министр Перовский в Английском клубе – это что-то новенькое, – усмехнулся Панин, наливая рюмки. – Ужели в англофилы записались? Ваше здоровье!
Выпили, закусили, налили еще по одной. Нессельроде жестом показал: пропускаю. Он, в отличие от Панина, при виде Перовского слегка насупился, однако прямого неудовольствия от встречи не выразил.
– Нет, граф, я здесь случайно, – ответил Перовский. – А вот ваше преклонение перед Англией, господа, для меня весьма странно. Карл Васильевич – не славянин, ему еще простительно, хотя и он больше тяготеет к Австрии, но ваш-то род Паниных, Виктор Никитич, истинно русский. Чем вас прельстил туманный Альбион? России чужды холодная расчетливость и безжалостная меркантильность британцев.
– Вот это и есть ее крупный недостаток. – Нессельроде взялся за отставленную рюмку, посмотрел вино на свет, пригубил и снова отставил. – Без расчетливости и меркантильности она была, есть и будет нищим и голодным великаном. Мы тут только что говорили о восточно-сибирском генерал-губернаторе. Я знаю, вы поддерживаете Муравьева в его стремлении к Амуру, но подумали ли вы, зачем России новые земли, ежели она не может освоить и то, что имеется?
– Мы не сможем – потомки освоят, – возразил Перовский. – О них тоже надо думать.
– Необъятность территории развращает народ, делает его плохим хозяином, хищником. – Кажется, в голосе канцлера прибавилось сварливой скрипучести. – Человек думает не о том, чтобы умножать богатства государства своим трудом, а о том, чтобы прихватить еще и еще – часто чужое, которое, по его мнению, плохо лежит. Это же гораздо легче! Только, думаю, у такого народа и потомки будут не лучше.
– Почему же тогда милая вашему сердцу Англия захватывает колонии? И Франция, и даже крохотные Бельгия и Голландия?..
– Они, милейший Лев Алексеевич, заставляют народы колоний работать в полную силу, – вместо Нессельроде ответил Панин. – Не только на метрополию, но и на благо самой колонии. Цивилизуют их. А мы своих спаиваем – ради легкого сбора ясака. И они гибнут, аки мухи.
– Там гибнут от непосильного труда на плантациях, у нас – от пьянства. В каждой избушке – свои игрушки, – мрачно пошутил Перовский.
– Кроме того, Европа своим примером учит нас законопослушанию, – тонко улыбнулся Панин. – В Англии – вы же знаете, Лев Алексеевич, – даже королева не может нарушить закон. А у нас как говорят? «Закон – дышло: куда повернул, туда и вышло». Карл Васильевич имел в виду и такое развращение.
– И это говорит глава юстиции! Правильно – законы бездушны, они видят не человека, а голые факты. Потому Россия спокон веку живет не по ним, а по указам государя. И по правилам народным – духовным и нравственным. В отличие от вашей хваленой Европы. Так-то, господа.
Панин на это лишь развел руками:
– А для чего же тогда министерство юстиции? Для чего суды?
– Я иногда так и думаю: для чего? Вам ли не знать, что у нас, опять же в отличие от Европы, судят не деяние, а человека. Имеет человек вес в обществе – чиновник там важный, аристократ либо купец с богатой мошной, – его не тронут и за убийство, а какую-нибудь мелкую сошку засудят за то, что чихнул не в ту сторону.
– Да вы не революционер ли, милостивый государь? – вскинулся Нессельроде.
– Не более чем вы, господа. Но, если ничего не будет меняться, революционерами, возможно, станут наши внуки.
3
Поздним апрельским вечером император, как всегда, работал в своем кабинете, читал доклады послов о событиях в Европе – там полыхали революции – и сопоставлял их с настроениями в России. В марте поначалу его весьма взволновало положение во Франции – не зря ее кто-то назвал матерью всех революций. С нее все началось: как-то очень легко свергли Луи-Филиппа, провозгласили республику, отменили дворянские титулы, объявили свободу печати и всеобщее избирательное право – ладно только для мужчин, не хватало еще, чтобы бабы власть выбирали, – но потом полегоньку все стало тормозиться и пошло на спад. Видимо, такой уж характер у французов: вспыхнут, пошумят, постреляют, короля – долой, а там, глядишь, империя замаячила, и вот уже «виват!» кричат новому императору и готовы идти за ним хоть на край света.
Венгерские бунтовщики беспокоили Николая Павловича куда больше: начали они позже Парижа, но их действия для России стали опасным примером. Взять хотя бы отмену крепостничества и передачу земли крестьянам. Пускай за выкуп, но выкупать-то землю у помещиков будут не сами крестьяне, а государство. Да, крепостное право устарело – император поморщился, вспомнив довольно толковые представления Перовского и Муравьева, – но где взять денег на его отмену?! Может, венгры хотят набрать их через налоги на дворян и духовенство? Ой, вряд ли у них это получится! Казну не пополнят, а врагов наживут великое множество. Революционеры – все! все! – мечтатели, да вот мечты их несбыточные – хуже чумы заражают…
В кабинет без стука – имела на это негласное право – вошла великая княгиня Елена Павловна, несмотря на свои сорок два года, изящная, миловидная. Черное платье – не закончился трехлетний траур по дочери Марии – еще более подчеркивало ее хрупкую красоту. Увидев, что Николай Павлович погружен в бумаги и ничего не замечает вокруг, Елена Павловна в нерешительности остановилась на пороге. Подумала – не уйти ли, но тут хозяин кабинета поднял голову и вскочил:
– Лена!
Они одновременно пошли друг к другу и встретились как раз посередине комнаты, чтобы поцеловаться. «Как мы похожи, – подумала она, – вот даже думаем и поступаем одинаково».
Поцелуй, как всегда, затянулся, голова у нее закружилась, перехватило дыхание. Они с трудом разъединили губы. Николай Павлович дышал тяжело и прерывисто: видимо, тоже воздуху не хватило. Посмотрели друг другу в глаза и вместе тихо засмеялись.
– Мы ненасытны, как подростки… – сказал он.
– …при первом поцелуе, – закончила она. – Неужели я тебе не надоела?
– Нет.
– Но ты же увлекаешься другими…
– Другими – увлекаюсь, а тебя – люблю.
Всё как всегда, и, как всегда, всё – словно впервые. Двадцать пять лет. Неужели уже двадцать пять? – восхищенно ужаснулась она. А память хранит каждую минуту близости, начиная с самой первой, когда она, семнадцатилетняя, гуляя в одиночестве по царскосельскому парку – сбежала тогда от фрейлин, – случайно столкнулась с красавцем великим князем Николаем. Это она так думала – случайно, а он потом признался, что специально ее выследил. У него уже было трое маленьких детей – сын и две дочки, – но ей было решительно все равно: как говорится, сердцу не прикажешь. Как он целовал ее руки!..
Словно уловив это воспоминание, Николай Павлович склонился и поцеловал ее ладонь. Елена Павловна погладила его волосы, выделила седую прядь. Император вскинул голову, посмотрел внимательно в светящиеся любовью голубые глаза и, отчего-то помрачнев, выпрямился и потянулся, с хрустом щелкая суставами пальцев. Ей показалось, что он вспомнил об ее отказе сбежать с ним в Америку, и в сердце проскользнула дымка сожаления.
– Ты много работаешь, – сказала она, окинув взглядом стол, заваленный бумагами. На нем свободно место лишь в уголке – для чашки крепкого черного китайского чая. – И чаю много пьешь, а он приносит бессонницу. Это мужчинам особенно вредно.
Ему послышалась в ее словах ирония – как намек на то, что между ними давно не было близости, и он неожиданно рассердился.
– Царская работа такая – вредная, – сказал без улыбки Николай Павлович и саркастически усмехнулся: – Завидую твоему Михаилу: у него если и болит голова, так только после офицерского банкета по поводу успешного смотра.
– Зачем ты так? Он тебя любит, да и ты его тоже.
– А ты?
– Я – жена, мать, и этим все сказано.
Лицо Николая окаменело:
– Ты просто так зашла – поболтать перед сном или опять интересуешься делами своего подопечного… Николаши Муравьева?
– А что, есть новости? – оживилась великая княгиня. – И не смейся – для меня он всегда останется Николашей, маленьким камер-пажем, каким был на твоей коронации…
– На твоего камер-пажа столько доносов пишут! – Николай Павлович поворошил бумаги на столе. – И самодур-де он, и тщеславен без меры, и верноподданных моих изничтожает, а о декабристах, наоборот, печется… Один до того рвением изошел, что в государственной измене его обвинил: дескать, на Америку заглядывается, готовит отделение Сибири от России. Что-то вроде Восточной империи.
– Николай Николаевич предан тебе всей душой! – возмущенно сказала Елена Павловна. – Он себя прекрасно показал на всех поприщах. Да что я говорю – ты же сам тогда на много раз все обдумал. Или не так?
Николай Павлович подошел к окну кабинета, всмотрелся в ночь, на слабо видимую в свете редких фонарей Дворцовую площадь. Поднял глаза выше: там ангел с крестом на верху Александрийского столпа был озарен непонятно какими лучами.
– Тут до тебя еще один муравьевский покровитель приходил, – сказал, не оборачиваясь. – Вместе рекомендуете, вместе защищаете. А чего защищать? Я же на него не нападаю. Совсем даже наоборот.
4
Покровителем был, конечно, Перовский.
Лев Алексеевич, честно говоря, и сам до конца не понимал, чем его «купил» этот маленький генерал Муравьев. В первую очередь, конечно, исключительной честностью и чрезвычайно высоким чувством долга. Став в 1841 году министром внутренних дел, Перовский насмотрелся всякого и лютой ненавистью возненавидел мздоимцев-чиновников, которые на любой должности умудрялись высасывать из людей деньги и плодились, плодились, плодились… Познакомившись с Муравьевым по рекомендации Евгения Александровича Головина, с которым не однажды сражался бок о бок в боях с французами, Лев Алексеевич проверил молодого генерала на ревизии в Новгородской губернии и с той поры, как говорится, держал его обеими руками. Однако честным и ответственным был не один Муравьев, а вот другие причины симпатии и даже привязанности к этому, в общем-то, непростому человеку как-то расплывались в сознании Перовского, виделись туманно, но, тем не менее, служили хорошей основой для покровительства.
Не успел министр открыть рот для доклада, как император, не вставая из-за стола, протянул ему лист бумаги:
– На-ка, садись да почитай донос на твоего любимца. Князь Орлов передал.
Да, это был откровенный донос иркутского губернатора на главноначальствующего Восточной Сибири Муравьева. Когда Перовский дочитал до строк об отношении генерал-губернатора к декабристам, его прошиб холодный пот: надо же так подставиться! Конечно, министру было хорошо известно из подобных доносов, что многие сибиряки, в том числе и состоящие на высоких постах, симпатизируют декабристам и облегчают, насколько возможно, их каторжное или ссыльное существование, но чтобы так вот бросить открытый вызов…
Он не поднимал глаз от бумаги, но знал, что император внимательно следит за выражением его лица, и потому не посмел даже шумно выдохнуть свое огорчение – потихоньку выпустил воздух из груди сквозь стиснутые зубы.
– Ну, что скажешь? – спросил император, и министру вдруг показалось по голосу, что он улыбается. Он медленно поднял глаза – нет, действительно показалось: государь был серьезен, вот только смотрел почему-то в сторону.
Перовский посмотрел туда же – ничего там не было, кроме большой карты России на стене. Голубым полумесяцем выделялся на востоке Байкал, слово «Иркутскъ» у нижнего рожка озера было жирно обведено красным карандашом.
– Что молчишь? – Строгий голос царя вывел Перовского из задумчивости.
– А что говорить, государь? Донос, он и есть донос.
– Не скажи. Не каждый день только-только назначенного генерал-губернатора обвиняют в государственной измене. Это я о сношениях с декабристами. Что касаемо отделения Сибири – ахинея первостатейная, а о декабристах – это серьезно.
Куда уж серьезнее, подумал Перовский.
– Выходит, мы с тобой слепые и глухие придурки – взяли и назначили на столь высокий пост врага царя и Отечества, а губернатор Пятницкий сразу это разглядел и поспешил нам сообщить, какие мы идиоты. Так, господин министр?
Перовский изумился нежданному повороту мысли императора и мгновенно воспрянул духом:
– Он сумасшедший и провокатор, ваше величество. Он приводит в доносе слова из письма Муханова – выходит, перехватил письмо, на что не имел никакого права…
– А ты послушай, что пишет – и как откровенно пишет! – в своем письме сам Муравьев. – Николай Павлович выдернул из кучи бумаг лист, исписанный мелким почерком, надел очки в золотой оправе и прочитал: – «Нет оснований оставлять декабристов изгнанниками навсегда из общества, в котором они имеют право числиться по своему образованию, нравственным качествам и теперешним политическим убеждениям…» Вот, Перовский, нашелся человек – между прочим, единственный! – который понял меня. Ведь я вовсе не ищу личной мести этим людям и не хочу усугублять их наказание. – Император размашисто написал в левом верхнем углу письма «Благодарю!», откинулся в кресле, удовлетворенно хлопнул ладонями по подлокотникам. – Рад, очень рад! Молодец, Муравьев!.. – Встал, жестом остановив пытавшегося подняться министра, прошелся по кабинету. Постоял у окна, покачиваясь с пяток на носки и обратно, и вернулся к столу. – Теперь о доносе… За это злобное словоблудие Пятницкого уволить со службы без прошения! Тоже мне – нашелся радетель о благе государственном! Не-ет, я доволен, что послушал не канцлера, а тебя, и назначил туда Муравьева…
– Это было ваше решение, государь, – тихо уронил Перовский.
– Стареет наш канцлер, стареет… Нюх теряет. Вот и в отношении к той же Англии какая-то особая опасливость появилась… По всей Европе бурление мятежное, а он тихой Англии боится! И где – на нашем востоке, на порубежье с Китаем!
– В тихом омуте черти водятся, – Перовский позволил себе усмехнуться, но под пронзительным взглядом императора враз посерьезнел. – Это я об Англии, государь. А позиция Нессельроде объяснима. Он ведь известный англофил, как и светлейший князь Воронцов, и граф Панин. Они и мыслят в масштабах Англии – от сих до сих. А Россия – не Англия и даже не Европа. Русская душа простора требует, чтобы развернуться – и в деле, и в песне, и просто на земле. Потому и пришли к океану Великому… – Министр споткнулся на излишнем пафосе, умерил пыл. – Но в одном Карл Васильевич прав: надо нам земли свои осваивать и сколь возможно быстрее. Особенно на востоке. Англия Китай к рукам прибирает, глядишь – до Амура доберется. А он, государь, нужен России. Без него мы рано или поздно потеряем и Русскую Америку, и Камчатку.
– Не позволю! – император громко хлопнул ладонью по столу. – Как хозяин российских земель я должен о том заботиться. Политику в Сибири будем менять, но на освоение края пока что ни сил, ни денег нет. Мятежи в Европе слишком для нас опасны – как бы не пришлось вмешаться… Ладно, ступай, Перовский, ступай. Передай Муравьеву мои пожелания добра и успеха. Но примем все же во внимание опасения канцлера: с Китаем пусть действует осмотрительно и главное – без шума. Чтоб не было повода к нареканиям и жалобам.
Перовский ушел, а Николай Павлович долго, почти до сумерек, стоял у карты России, разглядывал восточную окраину, водя пальцем по горам и рекам, словно намечал одному ему ведомые маршруты. И сидел над бумагами, пока не пришла великая княгиня.

Глава 6

Назад: Глава 18
Дальше: Глава 7