3
Поезд Муравьева унесся в снежную даль.
Народ не расходился; в ожидании, что будет дальше, куда братья прикажут убирать такую уйму вкуснятины, негромко обсуждали событие.
– Да-а, братовьев-то – мордой в снег, а к народу – с честью…
– Што-то будет… Што-то будет…
– Государь небось давно знал, кого ставить надобно, да все недосуг…
– Молоденек генерал, а строжится, ажно шерсть – дыбором!..
– А жена-то, жена – кака ягодка! Клюковка морозна да и только!..
– Охо-хохоньки, кабы хужее не было…
– Да уж, Машаровы никому не спустют…
Братья тоже обговаривали, как быть, что делать.
– Крут новый хозяин! – качал головой младший. – Ой, крут!
– Ничо-о, Виссарик, – Федор сплюнул и перекрестился. – У него – крутость, да у нас – лютость. Кто кого! Верно, Гаврила?
– Молод он ишшо и росточком не вышел, – задумчиво сказал старший. – Потому и себя уронить боится – перед царем-батюшкой, перед жонкой-красавицей…
– Да-а, – потянулся, развернул могучие плечи Федор. – Таку мамзель я бы уважил! Со всех сторон!
– Уймись, кобелина! – строго сказал Гаврила. За средним братом, хоть и давно женатым, слава сластолюбца ходила по пятам. – Припомни лучше, што генерал там насчет правды сказывал?
– Да штоб писали ему в Главное Управление правду как она есть, – Федор снова сплюнул и даже растер плевок.
– Вона как! Значит, почтмейстера приголубить надобно, пущай проследит. – Гаврила оглянулся на мающихся в ожидании людей. – И этим прикорм не помешает. – Махнул рукой: – Эй, земляки-сибиряки! Чо стоите – налетай, все до корки подметай!
Повторять не пришлось.
Глава 18
1
Милейшие люди Никита Федорович и Анна Васильевна Мясниковы после ознакомления с рекомендательным письмом Сенявина приняли негоцианта Андре Леграна как родного сына. Тем более что самим им Бог сына не дал, зато подарил трех дочерей, из коих последняя была еще в девицах, и при взгляде на стройного красавца-француза у отца екнуло сердце: а вдруг… чем черт не шутит… Еще и потому гостю отвели прекрасные апартаменты на втором этаже громадного дома – по меркам Красноярска, настоящего дворца, построенного специально выписанным из-за границы архитектором в стиле ампир – с колоннами и лепными украшениями.
– Здесь, голубчик, совсем недавно, чуть боле недели тому, останавливался наш новый генерал-губернатор с супругой, – говорил Никита Федорович, лично провожая дорогого гостя в приготовленные комнаты. – Проездом в Иркутск. Пять дней жили! Оказали честь!
Статная фигура коммерции советника в хорошо пошитом черном сюртуке, белой батистовой рубашке и черном шелковом галстуке, надетыми по случаю приема, смотрелась рядом с цивилизованным европейцем вполне соответственно. Анри заметил это в огромном зеркале на лестничной площадке, когда поднимался с хозяином на второй этаж. К тому же они были одного роста и немного схожи черными волнистыми шевелюрами; вот только Никита Федорович имел усы с бакенбардами «под императора» и заметный живот, а Анри каждый вечер тщательно брился и лишний жирок не накапливал.
– И как они вам показались? – довольно равнодушно поинтересовался гость. При упоминании Муравьевых сердце его сжалось, сбившись с ритма, но он даже малейшим движением не выдал волнения.
– Генерала мы почти и не видели, так, пару раз за ужином: все дни он инспектировал состояние дел в Енисейской губернии. Строг и суров, как никто до него. Бедный Василий Кирилыч – это губернатор наш Падалка – совсем голову потерял. Да и как не потерять? Казна денег отпускает мало, на все не хватает, а нашего брата, купца да промышленника, пощипать остерегается: вдруг донос кто-нибудь накатает, что мздоимец он… После ревизии графа Толстого, знаете ли…
Анри слушал вполуха: что ему до какого-то Василия Кирилыча и какой-то ревизии? Вот сам генерал, а главное – Катрин, – совсем другое дело. Его служба и его любовь рядом ходят – не разорвать.
Воспользовавшись тем, что хозяин отвлекся, поправляя шелковую маркизу на окне, пропустившую в случайную щель слишком яркий луч солнца, Анри перевел разговор в нужное направление:
– А какова, на ваш взгляд, супруга генерал-губернатора?
Никита Федорович чрезвычайно оживился:
– О, господин Легран, скажу с полной откровенностью: в жизни не встречал женщины очаровательнее Екатерины Николаевны. Не знаю даже, что поставить на первое место – красоту ее или ум: и то, и другое в ней представлено необыкновенно. Говорю это с полным на то основанием: пока генерал был занят смотром войск и прочими служебными экзерсисами, мы с Анной Васильевной и дочкой нашей Анастасией знакомили его юную супругу с нашим замечательным городом, много беседовали… Кстати, она – ваша соотечественница, но по-русски изъясняется очень мило и почти без акцента. А вы, mon cher ami, где изволили учиться нашему языку?
– У меня был хороший русский учитель.
– О, да-да, весьма и весьма хороший!
– Вы назвали, уважаемый Никита Федорович, супругу генерал-губернатора юной. Он что, много старше ее?
– Точно не скажу, но, пожалуй, много. Хотя и сам не стар, вроде бы нет и сорока. А ей больше восемнадцати и не дашь. Но любит его – беззаветно: все разговоры только о муже… О том, как он геройски воевал, сколько ран получил…
Анри помрачнел сильнее, чем мог себе позволить, но Никита Федорович ничего не заметил. За время их беседы он успел провести гостя по апартаментам, попутно устраняя лишь ему заметный беспорядок: то канделябр стоит не в центре стола, то подушка на диване не так лежит, то картина на стене слегка покосилась… И как раз на своих последних словах достал из жилетного кармашка золотые часы, щелкнул крышкой:
– Располагайтесь, голубчик, как вам удобно, а через час я пришлю за вами: не откажите в любезности отобедать с нами.
– Благодарю. Почту за честь.
2
Когда Анри в сопровождении слуги явился в столовую, которая располагалась тоже на втором этаже, только в противоположном крыле дома, все семейство Мясниковых было в сборе за длинным столом. Оно, семейство, оказалось довольно многочисленным: на обед приехали старшие дочери с мужьями и детьми – у каждой по ребенку, трех и пяти лет. Хозяин дома сидел во главе стола, гостю отвели место по правую руку, рядом с Анастасией, хорошенькой, круглолицей, с естественным милым румянцем на щеках и толстой русой косой, из которой выбились и завились на висках пшеничные локоны.
– Знакомьтесь, господа, – сочным баритоном произнес Никита Федорович, прежде чем француз опустился на стул, – месье Андре Легран, наш брат-негоциант из самой Франции, представитель торгового дома «Парижский парфюмер». А это, господин Легран, весь мой род. Небольшой, но дружный, что я констатирую с большим моим удовольствием.
Анри слегка всем поклонился и уверенно уселся на предложенное Никитой Федоровичем место. Попутно заметил, как Анастасия бросила на него искоса быстрый взгляд, зарумянившись еще больше, и несказанно удивился про себя: вдруг оказалось, что это ему очень даже приятно. Впервые за последние два с лишним года хорошенькая молодая женщина (разумеется, не из тех, кто годился лишь для разового использования в постели) не вызвала у него щемящего воспоминания о возлюбленной, а привлекла внимание сама по себе. Неужели он стал забывать Катрин именно теперь, когда до нее, как говорят русские, рукой подать? Конечно же нет, одернул он себя, единственное, чего ему по-настоящему хочется, – это настичь Катрин, взять ее в охапку и унести в укромное местечко, как он делал не раз всего каких-то четыре года назад. Вызванная из памяти картина их страстного соединения с такой яркостью предстала перед глазами, что все окружающее вмиг померкло, сделалось нереальным, сильнейший любовный жар охватил чресла, потом метнулся вверх и опалил сердце. Анри чуть было не зажмурился и не потянулся всем телом, как это случалось всякий раз, когда вспоминались свидания с озорной кузиной. И вспоминались все по очереди, начиная с первого.
…Впервые… ей еще не было шестнадцати… гибкая стройная фигурка, больше похожая на мальчишескую… она и одеваться любила как мальчишка, чтобы удобней было скакать верхом по лесистым склонам предгорий… да уж, озорница была во всем – что в играх, что в скачках, что в купании… как она увлекла его в скачки наперегонки, когда он в очередной раз приехал в гости к дядюшке в château de Richemond… ему тогда было двадцать два… а потом у озера… она так легко сбросила с себя одежду и предстала перед ним в такой ослепительной обнаженности…!!!
Анри все-таки зажмурился и тут же услышал встревоженный громкий шепот справа:
– Месье Легран, вам нехорошо?
Он открыл глаза и чуть повернул голову к Анастасии, недовольный ее вмешательством в его сугубо личные грезы:
– Благодарю, мадемуазель, все в полном порядке.
Она смутилась, зарделась и уткнулась в свою тарелку.
– О чем это вы там шепчетесь? – с добродушным любопытством пророкотал Никита Федорович.
– Ни о чем, батюшка, – слишком быстро ответила Анастасия.
– Мадемуазель Анастасия поинтересовалась моим самочувствием. Видимо, из-за того, что я просто немного устал с дороги, – вполголоса пояснил хозяину Анри.
– А я-то решил, что вы уже договариваетесь о совместной прогулке по городу. Настенька очень хорошо его знает, может многое порассказать. Обратите внимание, голубчик…
Слова Никиты Федоровича прозвучали для Анри так, словно бы он и не пытался скрывать свои далеко идущие намерения в отношении дочери. Она, похоже, догадалась и закраснелась так, что слезы выступили на глазах.
– Батюшка, ну что вы такое говорите?!
Вскрикнула, выскочила из-за стола и убежала.
– Да что я такого сказал? – растерялся и расстроился отец, оглядывая всех присутствующих за столом. Анна Васильевна осуждающе поджала губы, впрочем, не смея выступать против мужа. Дочери и зятья также помалкивали – видать, вышколены отцом и тестем. А он сам продолжал оправдываться: – Господин Легран с Красноярском незнаком, ему интересно… Не так ли, голубчик?
Оправдания его звучали довольно фальшиво, но Анри почти машинально покивал головой, чем вызвал откровенную радость Никиты Федоровича:
– Так о том и талдычу, то есть, простите, голубчик, говорю. Погуляйте с Настенькой, прокатитесь на санках по городу. А в субботу, с утреца, заложим тройки и рванем на Столбы, на нашу заимку. Это за Енисеем. Красотища там, скажу вам, голубчик, просто неописуемая, нигде ничего подобного не увидите. В баньке попаримся, в прорубь окунемся, лосятинкой свежей да строганинкой душу потешим… Э-эх!
Никита Федорович разгорячился, глаза заблестели, усы встопорщились, он как будто еще шире стал в плечах. При упоминании о заимке – это, наверное, загородный дом, подумал Анри – все за столом оживились, заулыбались, запереговаривались. По всему было видно, что такие выезды на природу не редки и приносят большое удовольствие. Понравится ли подобный пикник ему, Анри, неизвестно, однако для познания Сибири он, разумеется, необходим. И гость улыбнулся хозяину, выказывая искреннюю радость от столь экзотической перспективы.
– Мы с мадемуазель Анастасией обязательно прокатимся на санках. Завтра, с утра. А сейчас… – Анри поднялся. – А сейчас, извините, мне надо отдохнуть. Благодарю за обед.
– Ждем вас к ужину, – еле слышно сказала Анна Васильевна, и это были первые слова, услышанные от нее Анри с момента его появления в доме.
Он откланялся. Хозяин проводил его до двери и отправил одного из слуг сопровождающим, дабы гость не заблудился.
Что уж он так-то настойчиво предлагает в жены дочку, явно свою любимицу, размышлял Анри, следуя за провожатым, крепким русокудрым парнем в цветастой атласной жилетке, белой рубахе навыпуск и мягких сапогах. Такая красивая девушка, явно неглупая и, несомненно, обладающая мощным любовным магнетизмом – просто она еще об этом не подозревает – неужели есть какие-то проблемы с замужеством? Да нет, вряд ли, скорее, папаша хочет ей лучшей участи, европейской жизни. И не было бы Катрин – чем Анастасия ему не пара? Вполне… вполне…
3
Анри лежал без сна на широкой кровати под жарким пуховым одеялом и снова и снова прислушивался к своим мыслям и не переставал им удивляться. Никогда прежде он не допускал ничего подобного. Наверное, сказалось длительное воздержание: последнее любовное приключение случилось у него накануне отъезда из Франции, где-то в начале ноября. Да, у него были женщины – этого требовал организм, бороться с ним он не мог и не хотел. Даже в алжирском плену в хибару, где они, скованные одной цепью, ютились с Жоржем Вогулом (именно Жорж, кстати, назвал эту мазанку из навоза хибарой, Анри именовал ее не иначе как шале), приходила бедуинка Мадия и принимала в себя их неистовствующую взаперти молодую мужскую силу. Она никогда не открывала своего лица, но зато не таила под одеждой тело – смуглое крепкое и упругое тело зрелой женщины, имевшей один изъян – правая нога была много короче левой и неестественно вывернута наружу. Поэтому ходила она, кособочась и опираясь на деревянную клюку.
Мадию за ее уродство проклял Аллах – так считали в деревне все, от мала до велика, и время от времени выказывали ей свое презрение, бросая в ее сторону куски сухого навоза и плюясь. Чаще других это делали мальчишки, и у них была еще одна, своя забава – подбежать сзади к ковыляющей Мадии и пинком вышибить у нее костыль. Мадия падала в пыль, что вызывало у юных сорванцов дружный смех и улюлюканье, сопровождаемое плевками. Полежав какое-то время, Мадия неуклюже поднималась, отряхивалась и, погрозив клюкой маленьким мучителям, продолжала свой путь. До следующей подсечки и падения.
Однажды ее роняли таким образом несколько раз подряд, пока она не подвернула изуродованную ногу и не осталась лежать в пыли, постанывая от боли. Анри и Жорж как раз несли воду и видели всю картину издевательств. Вмешаться и прогнать мальчишек они не могли – это грозило серьезными последствиями вплоть до жестокого избиения «взбунтовавшихся рабов», – но мальчишки чего-то испугались и сами убежали, и тогда бывшие легионеры поспешили на помощь женщине.
Они все-таки были наказаны плетьми – за то, что, оставив кожаные ведра с водой на дороге, довели Мадию до ее жилища. Скорее даже донесли – потому что сама она могла только ползти. А через два дня вечером, после восхода луны, она пришла в их шале-хибару, принесла лепешек, козьего сыру, кисть винограда. Но главное – она принесла свое тело, которое предложила им без слов, и они приняли этот бесценный дар и ласкали ее всю ночь по очереди, и она с нежными стонами принимала их ласки, и каждый шептал что-то бессвязно-восторженное на своем родном языке, и все они нисколько не стыдились друг друга…
Мадия приходила еще много-много раз, а потом помогла им бежать. Раздобыла ключ от кандальных замков, дала в дорогу лепешек, сыру и бурдюк с водой, указала дорогу. Прощаясь, убрала платок с лица, и потрясенным мужчинам открылось прекрасное лицо – чудный овал в обрамлении черных блестящих волос, алый рот, тонкий нос и огромные черные глаза.
– Пусть вас хранит ваш Бог. А я буду помнить… – И поцеловала каждого в губы. Крепко-крепко.
…Так вот, были у Анри Дюбуа женщины, и немало. Но всегда впереди и выше всех стояла Катрин. А теперь вдруг рядом с ней, хотя и немного позади, начала вырисовываться эта русская Настя. Анастасия. Это удивляло, немного пугало и в то же время ощутимо притягивало Анри. Он вновь почувствовал себя подростком, с замиранием сердца подсматривавшим, как переодевается ко сну молоденькая горничная Коринна. Он нередко для возбуждения вспоминал те эпизоды ранней юности.
В первый раз Анри увидел эту соблазнительную картину, забравшись на старую грушу, росшую перед окном Коринниной каморки на втором этаже двухэтажного отцовского дома. В комнате горела одна свеча, и в ее зыбком и неровном свете горничная раздевалась, не спеша и обстоятельно, напевая шутливую деревенскую песенку (Анри помнил ее до сих пор):
Гастон, парнишка озорной,
Ну что ты делаешь со мной?
Зачем ты дверь закрыл?..
Она сняла и аккуратно повесила на крючок на стене белый передник, ловко расстегнула сверху вниз ряд мелких пуговичек на платье и спустила его с плеч и дальше с бедер (при виде их Анри судорожно сглотнул внезапно набежавшую слюну).
…Зачем помог мне юбку снять
И голой уложил в кровать —
Что ты на мне забыл?
Раскрытое по случаю теплого вечера окно позволяло слышать ее нежный голосок и видеть в профиль почти всю акварельно высвеченную в полумраке комнаты стройную фигурку – маленькую грудь с задорно вздернутым соском, впалый живот, а под ним – золотистым бугорком, – словно большой одуванчик под солнцем. То, что было еще ниже, скрывал подоконник, но Анри это не особенно интересовало: достаточно было и представшего его глазам, чтобы сердце заколотилось какими-то рывками, лоб покрылся испариной, и так нестерпимо захотелось потянуться всем телом, что он чуть не свалился с дерева.
Коринна, видимо, что-то услышала – она прекратила петь, высунулась в окно (ее левая грудь очутилась так близко от лица Анри – казалось, вытяни губы и сможешь ее поцеловать), но, наверное, густая листва хорошо скрывала юного вуайера – девушка покачала головой, хихикнула и дунула на свечку. Комната погрузилась в темноту.
На следующий вечер он прокрался в каморку Коринны как раз перед ее приходом и спрятался за длинной раздвижной занавесью, заменявшей гардероб. Анри зарылся в висевшую там какую-то женскую одежду, оставив для глаз достаточно широкую щель, чтобы не пропустить ничего интересного.
Коринна появилась через несколько минут. Заперла дверь на задвижку, поставила свечку на маленький столик, выглянула в окно и задернула легкую занавеску (Анри порадовался, что сменил место наблюдения) и так же, как вчера, стала медленно и обстоятельно раздеваться.
Ей, пожалуй, очень нравилось свое обнаженное тело. Она внимательно разглядывала себя, поворачиваясь так и сяк перед свечой, оглаживая грудь, живот, бедра. Повернувшись спиной к окну, чуть наклонилась и, запустив пальцы в золотистые завитки под животом, начала массировать – вниз-вверх… вниз-вверх… На ее хорошеньком личике отразилось наслаждение, и она легонько застонала.
Анри громко (так ему показалось) сглотнул, рука его непроизвольно дернулась вниз, туда, где появилось и быстро нарастало тягучее обжигающее напряжение. Он даже переступил ногами, как нетерпеливый конь, и, видимо, что-то потянул, потому что занавесь внезапно оборвалась, открыв неяркому свету незадачливого юнца. Коринна вскрикнула от испуга, а может, неожиданности, но, увидев покрытое испариной закаменевшее лицо юноши, рассмеялась.
– Молодой шевалье захотел развлечься?
Ничуть не стесняясь своей наготы, она подошла к нему близко-близко, заглянула глаза в глаза – в ее широко расставленных, больших, искорками плясал смех, – и Анри почувствовал, как маленькие пальчики пробежали по твердой выпуклости на его штанах.
– Ого! Да мы совсем готовы, – сказала она с улыбкой, и взгляд ее изменился – в нем проснулось жадное желание.
Все время, пока Коринна освобождала его от одежды, Анри стоял как соляной столб и очнулся, только когда она прижалась к нему всем телом и, не размыкая объятий, стала отступать к раскрытой постели. Он боялся оступиться и упасть, поэтому обхватил ее левой рукой под острые лопатки, а правой прижимал и прижимал упругие небольшие ягодицы, ощущая, как она ловит его набухшую плоть своим мягким лоном, и теряя от этого остатки способности что-либо думать.
Они все-таки соединились, едва успев добраться до кровати. Коринна поймала его, приняла в себя и с тоненьким всхлипом опрокинулась на спину, крепко охватив его бедра ногами…
До своей комнаты он добрался только с рассветом, весь мокрый и на подламывающихся ногах. Коринна казалась ненасытной, а у него, естественно, не было никакого опыта. Поначалу он вообще не знал, что делать, и неуклюже ворочался, пока она деликатно (как он был ей благодарен за эту деликатность!) не направила его движения, и тут он кончил. От разочарования и обиды на самого себя у Анри брызнули слезы, он рванулся прочь, но Коринна удержала. «Успокойся, мой маленький, – шептала она. – Все будет хорошо. Ты полежи немного, я тебя приласкаю, и мы еще поиграем». Он послушался, и действительно, под ее ласковыми пальчиками через несколько минут снова испытал возбуждение, и на этот раз все получилось гораздо лучше – помогли и подсказки девушки. Откуда у нее взялся такой опыт, он, конечно, не знал, да и не хотел знать – для него было главным соединяться с ней снова и снова, пока хватало сил.
С этой сумасшедшей ночи они встречались с наступлением темноты, и каждая встреча была такой же сумасшедшей, и остановиться было просто невозможно. И так было до того черного дня, когда Коринна сказала ему, что выходит замуж за сына какого-то гасконского крестьянина-богатея. Анри умолял ее не делать этого, но она потрепала его по волосам и грустно сказала:
– Ты очень хороший, Анри, но я хочу иметь семью – мужа и троих детей, а ты еще сам ребенок.
Анри убежал в лес, упал там в высокую траву и, наверное, часа два захлебывался злыми слезами. После чего вернулся домой с твердой уверенностью, что женщинам верить нельзя, что любви они недостойны, и пребывал с этой уверенностью до знакомства со своей кузиной Катрин.
4
Вслед за Никитой Федоровичем Анри шагнул в парную и едва не упал, когда обжигающий жар ворвался в грудь вместе с вдыхаемым воздухом – хорошо, поддержал вошедший следом старший зять хозяина Алексей. Сразу вспомнилась прокаленная солнцем алжирская пустыня, по которой брели они с Вогулом после побега. Но там были изнуряющие песчаные дюны, а тут – ступенями великанской лестницы – несколько широких деревянных полок, «полков», как назвал их Никита Федорович. В углу, справа от входа, в полумраке играло огненными змейками на прогоревших дровах жерло железной печи, по верху которой в железном корыте громоздились большие округлые камни.
Уши припекло, и Анри поспешил спрятать их под шапку-треух, которой его снабдили в предбаннике. Он еще удивился, зачем в бане шапка, но теперь понял – зачем.
– Банька у меня – по-белому, – говорил между тем Никита Федорович, помогая гостю подняться на первый полок. – Это значит: дым от каменки уходит на улицу не через дыру в потолке, а в трубу, и копоти в парной нету. Поэтому вы, голубчик, можете спокойно на полок ложиться – не замажетесь…
Куда там ложиться! Анри попробовал для начала присесть и тут же подпрыгнул, ругаясь по-французски: ему показалось, что он сел голым задом прямо на раскаленную печку. Зятья Никиты Федоровича не смогли удержаться от смеха, за что тесть незлобиво погрозил им кулаком.
– Э-э, голубчик, так не годится – не зная броду, соваться в воду. У вашего брата европейского жопки нежные, как у бабы, – могут ненароком и волдыри вскочить. Мы-то, мужики, народ привычный… Ну-ка, Андрейша, – кивнул он младшему зятю, – принеси из предбанника поджопничек, только ополосни его в кадке.
Андрейша принес белую дощечку, окунул ее в воду, налитую до краев в стоявшую в углу большую бочку, и Анри с облегчением умостился на живительной прохладе мокрого дерева – с краю полка, подальше от жерла печи. К воздуху он уже придышался и теперь с интересом наблюдал, что будет дальше.
А дальше, по его последующему мнению, началось нечто ужасное.
Алексей большим ковшом зачерпнул воды и окатил верхний полок. Никита Федорович быстренько поднялся туда и улегся на живот. Андрейша выскочил в предбанник, принес бочонок с пивом, нацедил в тот же ковш и выплеснул пиво на раскаленные камни. Полыхнула волна жаркого хлебного духа, такая горячая и упругая, что Анри буквально смело с полка на пол. А Никита Федорович и зятья только крякнули: хорош-ш-шо-о!
– А ну, сынки, поддай в четыре руки, – приказал хозяин.
На лавке под окном стояло деревянное корыто с запаренными вениками. Зятья выхватили по одному в каждую руку, встряхнули так, что горячие брызги осыпали парную, и полезли наверх, к тестю, бело-розовой глыбой горбившемуся на дымящемся полке.
Анри с замиранием сердца следил, как они усердно охлестывали, потом нежно оглаживали вениками и снова от всей души полосовали гибкими ветками быстро красневшее тело Никиты Федоровича. Ему было страшно подвергнуться такому истязанию, и в то же время в душе нарастало восхищение этим толстоватым русским купцом, который кряхтел и охал под хлесткими ударами и все-таки требовал «поддать жару» еще и еще.
Когда «экзекуция» закончилась и зятья под руки свели своего «отца родного» вниз, Никита Федорович оттолкнул их и поманил гостя за собой. Они вышли в просторный предбанник, где посреди большого стола возвышался дымящий легким парком самовар, а вокруг него толпились плошки с разными яствами и бутылки с разноцветными напитками. Анри думал, что они сейчас сядут пить и закусывать, чего ему вовсе не хотелось, но хозяин распахнул дверь на улицу и, окутанный густыми клубами пара, вышел на чистый снег.
Баня стояла на берегу небольшого лесного озерца, которое сейчас, естественно, замерзло и покрылось толстым слоем чистого снега, но в снегу была расчищена дорожка, ведущая к широкой и длинной – метров десять – проруби. Дорожка оканчивалась деревянной лесенкой, уходящей в темную воду, покрытую тонкой корочкой льда.
Выглядывая из двери предбанника и поеживаясь от приятного холода, текущего вдоль ног с улицы, Анри с тихим ужасом увидел, как Никита Федорович, скользя босыми ногами по наклонной дорожке, сбежал к проруби и бултыхнулся в воду. Во все стороны полетели искристые осколки льдинок, разбежавшиеся волны оплеснули ледяные берега, бледно-зеленая масса, напомнившая виденного однажды кальмара, двинулась под водой к дальнему концу проруби.
Никита Федорович вынырнул с шумом-плеском, ухнул и поплыл обратно вразмашку, высоко вскидывая руки и молотя по воде ногами. Выбрался по лесенке на лед, помахал руками, несколько раз присел и поспешил к бане, ступая по краю дорожки, где было не так скользко.
Мимо Анри вывалились на улицу распаренные зятья и один за другим тоже ринулись к проруби.
– Ух-х, здорово! – широко улыбаясь, произнес Никита Федорович и подмигнул Анри. – Ну, как, гостенек, рискнете али слабо?
Анри взглянул поверх его еще дымящей паром головы на большущий рубленый дом – главное жилище заимки, – стоявший неподалеку на взгорке, и увидел на балконе второго этажа три женские фигурки в цветных полушубках – сестры Мясниковы в ожидании своей очереди баниться любовались купанием мужчин. Им овладело озорство и мальчишеское желание предстать перед Анастасией не хуже сибиряков.
– А кто будет меня стегать? – спросил он.
– Как кто? – удивился Никита Федорович. – Конечно, я.
– Ну, тогда, как у вас говорят, – была не была?
– Была не была! – захохотал хозяин и потащил гостя в парную.
5
Анри опять лежал на широкой деревянной кровати в отведенной ему комнате на втором этаже, утопая в пуховой перине, и наслаждался тишиной и покоем. В большое окно с крестовым переплетом, делившим проем на шесть прямоугольников, закрытых разноцветными стеклами – не витраж, но все-таки приятное глазу разнообразие, – сеяла неяркий свет воцарившаяся на звездном небе круглая луна. Цветные угловатые пятна лежали на светлой портьере, прикрывавшей умывальный уголок при входе, на рукотканых половиках, разбежавшихся от двери по всей комнате, – по ним славно ступать босыми ногами! Было так тихо, что хорошо слышался скрип снега под лапами собак, бегавших по двору, – их выпускали ночью охранять от волков хозяйственный двор с овцами, коровами, лошадьми. Умные стражи понапрасну не лаяли и возни не устраивали.
И снова Анри не спалось. Его все еще не отпускали впечатления прошедшего дня – они были столь ярки, что даже сейчас, спустя несколько часов, он чувствовал под сердцем острые иголочки удовольствия от их экзотичности. Помнится, такое же радостное чувство он испытал, когда плыл на паруснике через Средиземное море, направляясь к месту службы в Алжир. Из кубрика, где разместился его взвод, он вышел на палубу и увидел огромный багряный шар, стоявший точно на линии, разделяющей море и небо. От борта к солнцу по легкой ряби волн убегала золотая дорога, а над этой дорогой черными полумесяцами взлетали и тут же исчезали в кипени золота, чтобы через мгновение взлететь снова, неугомонные дельфины. Ему тогда захотелось петь и смеяться – просто так, от избытка красоты и радости.
Анри блаженно потянулся, вспомнив, какими глазами посмотрела на него Анастасия, когда он, прошедший огонь от веников в руках Никиты Федоровича, ледяные воды проруби и медные трубы восторга сибиряков отчаянностью француза, возвращаясь из бани, встретился со всей женской частью семейства, направлявшейся на смену мужчинам. В глазах Насти сияла восхищенная влюбленность; он сразу понял, что она видела его обнаженного, мускулистого, когда, выскочив из парной, он кубарем прокатился по сугробам до проруби, нырнул, поплескался и потом гордо шагал обратно, донельзя довольный собой. С пылу-жару он тогда совершенно забыл о том, что его могут видеть чьи-то нескромные глаза. А когда вспомнил, мысленно махнул рукой: ну и пусть смотрят – ему как мужчине стесняться нечего.
В предбаннике они выпили по чарке кедровой настойки, вкусом и цветом напоминавшей хорошо выдержанный коньяк, закусили необыкновенно вкусными пирогами с осетровой вязигой, а вернувшись в дом, где на первом этаже, в большом зале, был накрыт стол для обеда, приступили к основательной трапезе, в которой чего только не было – начиная от остро пахнущей соленой черемши и тушеного папоротника с мясом и грибами до кабанятины с черносливом под винным соусом. А до чего была вкусна хрусткая квашеная капуста с белесой от морозности клюквой! А малосольные – это в конце-то зимы! – крепенькие огурчики, а соленые грузди и рыжики под стаканчик водки, такой холодной, что стекло на глазах покрывается налетом изморози… Деревянная миска с белой нельмовой от души наперченной строганиной соседствовала с хрустальной салатницей, полной черной рассыпчатой икры, в которую была попросту воткнута серебряная ложка – ешь не хочу! А уж когда прислуживающий за столом юркий паренек Васятка внес блюдо с горой дымящихся пельменей, от которых сразу же пошел одуряющий запах, и в рот, уже уставший принимать разносолы и вкуснятины, вмиг набежала вязкая слюна, Никита Федорович поднялся во весь свой немалый рост и взял в руки большой серебряный ковш с двумя ручками. Васятка тут же наполнил его из бочонка желтоватой жидкостью.
– Господин Легран, – торжественно начал он, – голубчик вы наш, гость дорогой. Мы знаем, что европейцы – народ хлипкий, к морозу и жаре малостойкий, вы же показали себя более чем достойно, а потому я предлагаю выпить с нами самогона-первача и побрататься с сибиряками. Потому этот старинный ковш и зовется братиной. Нас здесь четверо – за каждого по глотку, ну и братский поцелуй в придачу. Как, не побрезгаете? – И протянул ковш через стол.
– Почту за честь. – Анри встал и принял тяжелую братину, ощутив пальцами резной рисунок по серебру.
В нос ему ударил аромат разнотравья, в котором совершенно потерялась легкая дымка алкоголя. Анри уже доводилось пробовать русский самогон, и тот ему не понравился своим сивушным амбре. Не вызывал удовольствия и свой, отечественный кальвадос – тоже самогон, только яблочный, который с легкой руки крестьян Кальвадоса гонят теперь по всей Франции. Этот же «первач», как назвал напиток Никита Федорович, прямо-таки колдовски заманивал хлебнуть полным ртом. Хотя Анри предполагал, что крепость его может превзойти все ожидания.
Тем не менее он хлебнул. И тут же понял, что останавливаться нельзя, иначе на второй и последующие глотки просто не хватит мужества, и довел процедуру до конца – со всеми объятиями и поцелуями. Братаясь с хозяином, Анри почувствовал, что ноги его стали вдруг ватными и подкосились. Никита Федорович, держа гостя аккуратно под мышки, усадил его на стул и почти насильно заставил проглотить несколько горячих пельменей с уксусом.
– Ничего, ничего, голубчик, сей момент все образуется. Головка прояснится, и слабость уйдет. Это с непривычки, это ненадолго… – приговаривал он, подцепляя вилкой очередной пельмень и отправляя его в рот гостя. Заметив струйку сока, стекшую тому на подбородок, Никита Федорович самолично промокнул ее крахмальной салфеткой.
Анри уклонялся, бормотал извинения, ему хотелось сползти на пол, стать на четвереньки и хотя бы таким образом добраться до дивана или кровати, чтобы провалиться в спасительный сон, но это, как он понимал краем сознания, ему вряд ли удастся. И не потому, что не пустит хлебосольный хозяин, названый «брат», а просто – не хватит сил.
Есть ему совершенно не хотелось, но Никита Федорович все твердил «надо, голубчик, надо», все запихивал в него скользкие, но такие вкусные комочки теста с мясом, и Анри вдруг почувствовал: а ведь и верно, в голове яснеет, окружающие лица и предметы теряют расплывчатость и серый налет, становясь с каждой минутой более четкими и вновь обретая нормальные цвета. Вот и руки-ноги стали слушаться почти как прежде, так что Анри в какой-то момент перехватил руку Никиты Федоровича, вынул у него из пальцев вилку и вместо очередного пельменя подцепил на нее истекающей рассолом квашеной капусты и с удовольствием захрумкал белой сочной нарезкой, освежающей рот и, кажется, саму душу.
Тарелка наваристой стерляжьей ухи, а вернее сказать, юшки, потому что подали почти чистый рыбный бульон, покрытый золотистыми пятнами жира, завершила благое дело отрезвления. Прикончив ее, Анри повеселел, и это сразу же уловили его новые «братья».
– Наш человек! – с какой-то даже гордостью за гостя, выдержавшего суровые испытания, молвил Никита Федорович, и застолье огласилось дружным мужским смехом.
Отсмеявшись, Анри почувствовал, что нужно, просто необходимо пойти к себе, иначе он оплошает, заснув прямо за столом, да еще перед возвращением женщин из бани. Поэтому он встал и направился к лестнице на второй этаж, приготовившись настаивать на своем, если его вздумают удерживать. Новоназваные «братья» тоже встали, однако никто гостю не препятствовал – они просто проводили «брата», чтобы он ненароком не оступился.
Прежде чем раздеться и лечь, Анри подошел к окну и открыл его – хлебнуть свежего воздуха. Из окна открывался прекрасный вид на скальные «перья», на заснеженные языки тайги между ними; ярко-белое, искрящееся под солнцем пространство слепило глаза, вытаивало слезы…
Анри глянул ниже и… обнаружил на идеально чистом снежном холсте три обнаженные женские фигуры: две на краю проруби – своими формами достойные кисти Рубенса, чьи картины довелось ему лицезреть в Лувре, а третья, выходящая из воды, до восторженной жути напомнила пятнадцатилетнюю Катрин и одновременно – Коринну. Острыми глазами он охватил все подробности – и небольшую изящно очерченную грудь, и необычайно гармоничные линии рисунка тонкой талии, без напряжения переходящей в неширокие бедра и ниже в стройные ноги, и темный от воды треугольник волос между ними. Анри судорожно сглотнул и почувствовал себя тем самым четырнадцатилетним мальчишкой, спрятавшимся на груше под окном служанки. Он мог бы в таких же подробностях полюбоваться на старших сестер, но они его совершенно не интересовали, а за Настей его взгляд следовал вплоть до дверей бани, за которой скрылись купальщицы. Девушка и сзади была безупречно хороша и даже более чувственна.
И тут как-то разом на него навалилась неимоверная усталость, и он рухнул сразу и на постель и в сон.
Он проспал, как был, одетый, часа четыре и проснулся в самый раз к ужину, чувствуя себя превосходно. Сходил в туалет – теремок в углу двора, умылся и к столу вышел свеженький, как огурчик. Так сказал, завидев гостя, веселый Никита Федорович.
Оказывается, после бани и полуденной трапезы спали все. Только встали на час раньше Анри. Видимо, почитая после «братания» гостя за «своего», чувствовали себя свободно и оделись по-домашнему – мужчины в халаты, женщины в капоты. Только Настенька по-прежнему была в платье, но тоже сменила его на более простое, без дорогой отделки. Голубое в белый горошек, в меру декольтированное – вырез прикрывала белая в голубой горошек шемизетка, – оно шло ей чрезвычайно. Анри отметил это с особенным удовольствием, представляя теперь, какова она под платьем. Сам Анри тоже остался в сюртуке, хотя мог облачиться в расшитый турецкими мотивами шлафрок, любезно предложенный – висел на спинке стула в спальне – хозяином.
За ужином их с Настей, как и в первый раз, усадили рядом. Жених с невестой, усмехнулся про себя Анри. Ему не нравилось такое неприкрытое давление, оно вызывало у него глухой внутренний протест и сопротивление, хотя собственно против девушки он не имел ничего. Даже больше того. Если бы не Катрин, – с грустным сожалением думал Анри, – то и давить на меня было бы не нужно.
Катрин… Не проходило дня, чтобы Анри не думал о ней. Нет, страстью он уже давно не пылал, но и любовь не угасала. А самым главным было то, что перед его отъездом в Алжир они поклялись быть верными своей любви; он не сомневался, что Катрин стала жертвой известия о его смерти, но в глубине души продолжает его любить, и Анри не мог стать клятвопреступником. В нем очень прочно укоренилось и жило чувство долга, воспитанное традициями дворянской чести, и это чувство тоже питало память о Катрин. На нем, на чувстве долга, успешно сыграл и виконт Лавалье, когда, уже после разговора в Люксембургском саду, давал капитану Дюбуа подробные инструкции. Кстати, эти инструкции позволяли ему натурализоваться в любом удобном месте с тем, чтобы стать резидентом на многие-многие годы. «Любовь разведки не знает границ времени и пространства, – довольно цинично пошутил Лавалье. – Главное достоинство разведчика – высокая потенция. – И, заметив ироническую усмешку Дюбуа, добавил: – К добыванию нужной информации». Породниться с купеческой семьей, ведущей торгово-промышленные операции по всей Сибири, – для разведки идеальное прикрытие, но… Катрин, Катрин и еще раз Катрин – ее переступить он не мог.
…Анри стало невыносимо жарко под периной, он потянулся всем телом и даже застонал сквозь стиснутые зубы – до того ему захотелось женской ласки. Перед крепко зажмуренными глазами поплыли цветные пятна, а затем сквозь них неясным рисунком проступило миловидное девичье лицо. Кто это – Коринна?.. Катрин?.. Мадия?.. Да нет, Анастасия, Настя… или как ее называет Никита Федорович?
– Настенька, – вслух произнес Анри, не открывая глаз. И повторил врастяг, словно пробуя непривычное слово на вкус: – На-асте-ень-ка-а…
– Я здесь, милый… – прошелестел ветерком ответный нежный шепот, и, прежде чем Анри очнулся от грезы, горячие мягкие губы закрыли его рот, а пушистые волосы упали ему на лицо.
Глава 19
1
Мартовским вечером небольшой обоз во главе с Иваном Васильевичем Ваграновым вошел в большое сибирское село Китой. До Иркутска оставалось чуть больше семидесяти верст встречь могучей Ангаре.
Временами, когда тракт, после городка Усолье-Сибирское, выходил ближе к великой реке, могучесть ее хорошо была видна с крутого берега. Даже крепкие морозы не могли обуздать неукротимый нрав единственной дочери Байкала: большие дымящиеся паром промоины зияли по всей ширине русла. Казалось, огромная хищная птица гналась за убегавшей под снежным пологом добычей, раз за разом пытаясь ее схватить, но снова и снова промахивалась и оставляла на белом рваные следы своих гигантских когтей.
Вагранов поежился от воображенной картины, усмехнулся над своей впечатлительностью, однако возникшее при виде Ангары тревожное чувство не оставило его, несмотря на самоиронию.
Остановились, как всегда, на постоялом дворе; их в Китое было два – на «московской» и «иркутской» сторонах села. Вагранов выбрал тот, что был ближе к цели путешествия. Можно было, конечно, над этим посмеяться, но три месяца унылого движения по бесконечному тракту высосали из него все силы, и потому его радовало даже такое наивное – хоть на одну версту! – приближение к концу дороги.
Отужинав в трактире, Иван Васильевич приготовился было ко сну, как вдруг в дверь осторожно постучали.
– Войдите, – откликнулся поручик и сел на кровати. Подумалось мельком: кому это он мог понадобиться на ночь глядя?
Вошел хозяин постоялого двора – высокий объемистый мужчина; потная лысина во всю голову отблеском отразила свет масляной лампы, горевшей на столе; пегая борода торчала врастреп.
– Ваше благородие, дозвольте обратиться? – поклонился хозяин.
– Что случилось, Евстратий Кузьмич? – Вагранов успел познакомиться с ним при поселении и уже знал, что тот из потомственных солеваров, сумел подкопить деньжат да и спроворил вторую китойскую гостиницу. Стал старостой села и очень ценил, когда к нему обращались по имени-отчеству.
– Дозвольте, я присяду? Как-то стоймя навроде бы невместно о деле говорить.
Вагранов кивнул на стул, но Евстратий Кузьмич покосился на невзрачное деревянное сооруженьице, выдвинул из-под стола массивный табурет и со вздохом облегчения опустился на него, вынудив сиденье недовольно скрипнуть под своим немалым весом.
– Так в чем же дело?
– Дело, ваше благородие, навроде бы непростое, – рассудительно начал хозяин. – С одной стороны, што особенного – ну, утоп человек и утоп. Под лед ушел, навроде бы с концом. А вот с другой… поскольку дамочка не нашенская, тоись, навроде бы не расейская, то и заниматься нам ей не с руки…
– Что, какая-то иностранка утонула? – перебил Иван Васильевич, внезапно ощутив противный холодок пониже сердца. Нет, не случайно он затревожился при виде полыней на Ангаре, ой, не случайно.
– Да не-е, – досадливо махнул рукой Евстратий Кузьмич. – Утопли, кажись, двое русских, а дамочку спасли. Верней, она сама выкарабкалась, а опосля другой седок отогрел ее и к нам доставил.
– Вот что, Евстратий Кузьмич, – строго сказал Вагранов, – давай рассказывай все по порядку. А то скачешь с пятого на десятое – ничего не разобрать.
В конце концов из сумбурного рассказа хозяина сложилась более или менее понятная картина.
В пароконном возке ехали в Иркутск два человека – пожилой мужчина и молодая женщина. Музыканты. Везли с собой струнный инструмент, на котором играла женщина. При переезде небольшой речушки по намороженному зимнику перед возком проскочил волк. Лошади испугались, рванули в сторону и провалились в промоину, присыпанную снегом. Ямщик, возок с мужчиной и лошади ушли под лед, а женщину спасли. Спутник ее успел вытолкнуть из возка наружу, а тут, на счастье, почти следом шла кибитка. Ее седок оказался весьма проворным и умелым, вытащил тонущую на лед и доставил в Китой, а сам ускакал дальше. Женщина сильно застудилась и уже вторую неделю не встает с постели: сначала жаром полыхала, а теперь от тоски мается. Плачет – очень ей напарника-музыканта жалко, и инструмент ее утонул, что теперь делать – не знает. Евстратий Кузьмич все исправнику обсказал, тот в Иркутск, в полицейское управление, доложил, а оттуда вот уже десять дней никакого ответа.
– А где эта женщина сейчас? – спросил Иван Васильевич, уже нисколько не сомневаясь, что чудом спасшаяся – та самая Элиза Христиани, которую он встретил на переправе через Волгу и на концерт которой в Самаре с большим трудом прорвался на следующий вечер.
– Как где? – искренне удивился Евстратий Кузьмич. – У меня, тутока, в десятом нумере. Денег у нее навроде бы нету, утопли вместе с напарником – он был у нее энтим… престарием…
– Импресарио, – поправил Вагранов, слышавший это итальянское слово на спектакле заезжей труппы в Туле.
– Вот-вот, – подтвердил хозяин, – имперстарий… Тьфу, язык сломаешь!
– А чего ты от меня-то хочешь?
– Дак, ваше благородие, вы – лицо навроде бы близкое новому нашему генералу, мебеля его везете, замолвите тамока словцо – пущай што-то изделают для дамочки иностранной. Помочь человеку – это мы завсегда, но ведь и ей уже невмоготу, и я навроде бы убытки несу.
– Я могу ее увидеть?
Ежедневно по многу часов мотаясь в седле, Иван Васильевич частенько возвращался мыслями к встрече с французской виолончелисткой и постепенно в душе его крепло убеждение, что история его отношений с этой милой девушкой не закончена. Он знал, что она после Самары продолжит гастроли в больших городах Урала и Сибири, и надеялся, что судьба вновь сведет их дороги, а там, кто знает, как дело повернется. Он понимал, что надежды эти не имеют под собой даже зыбкого песка, потому как сам видел в Самаре, какие люди складывали к ее ногам богатейшие букеты и подарки – там были и военные, и чиновники, и купцы первой гильдии… А что он такое, кто он такой, чтобы мечтать о жене-француженке, да еще музыкантше (его покоробило это неуклюжее слово, но в русском языке не было равноценного изящному французскому musicienne)? С семнадцати лет рекрутированный в солдаты из многодетной семьи вятского крестьянина, он никогда не думал о семейной жизни. С женщинами у него, в общем, все было в порядке: особым стремлением к их любви он не страдал, а когда возникала потребность, легко находилась молодая вдовушка, без каких-либо претензий делившая постель с военным человеком. И даже производство в офицеры, давшее тридцатитрехлетнему прапорщику личное дворянство, а при повышении звания до поручика – потомственное, не заронило в него мысль об этом самом потомстве. Зачем им обзаводиться, если жалованье копеечное, едва-едва хватает сводить концы с концами, а имущества в виде дома или, паче того, какого-нибудь именьица, нет и не предвидится? Вон у Николая Николаевича, благодетеля, генерала, своего дома как не было, так и нет – все по казенным мыкается. И жениться решил, только лишь когда губернатором стал и жалованье приличное начал получать. А до того теми же вдовушками обходился: что делать – естество мужское требует!
И вот, кажется, судьба снова свела его с Элизой. И не просто свела, но и расставила их по-своему, определив девушку жертвою обстоятельств, а ему, Вагранову, явно предложив роль спасителя. То есть дала шанс проявить себя и подняться в глазах Элизы над уровнем простого неказистого поручика, каких в российской армии великое множество…
На вопрос Вагранова Евстратий Кузьмич похлопал глазами:
– Ежели вам надобно, ваше благородие… Она уже иной раз навроде бы, и встает. Так што пожалуйте в десятый нумер.
Они вместе вышли в коридор, скупо освещенный двумя масляными фонарями, повешенными на стены в разных концах, и Евстратий Кузьмич подвел поручика к такой же, как у него, дощатой некрашеной двери со старательно намалеванным чем-то черным, скорее всего углем, номером «10».
Вагранов отчего-то вдруг заволновался, оглянулся на хозяина (тот покивал бородой – дескать, все правильно) и осторожно постучал.
– Entrez! – послышался слабый голос, в котором еле-еле узнавался прежний – жизнерадостный и веселый, который поручик впервые услышал в селе Рождествене и который вспоминался ему каждый раз при мысли о мадемуазель Христиани.
Вагранов переступил порог.
2
Номер Элизы, а это была именно она, ничем не отличался от ваграновского – такие же стол, стул, табурет, на окне, за которым уже давно было темно, – две занавески в цветочек. И лампа на столе была такая же, и деревянная кровать с лоскутным одеялом. Но здесь под этим одеялом лежала Элиза, и потому номер показался Вагранову убогим и унылым. «Что, не могли найти места получше?» – чуть было не сорвалось с языка, но он сумел вовремя остановиться. Девушка и так лежит здесь только из милости хозяина, условия не хуже, чем у других постояльцев, – за что ж его корить?
Отросшие кудрявые волосы Элизы разметались по сенной подушке, черты лица потеряли мягкость, пальцы рук, лежавших поверх одеяла, были в движении: левые как будто зажимали струны виолончели, правые двигали воображаемый смычок.
Глаза девушки были закрыты. Видимо, она не ждала посторонних. Наверное, приняла нас за сиделку, подумал Иван Васильевич и потихоньку кашлянул.
Реакция Элизы ошеломила его. Она открыла глаза, вскрикнула, села, протянула ему свои худые руки (он их тут же схватил) и быстро-быстро заговорила по-французски – он не понял ни слова, – по впалым щекам покатились крупные слезы.
Вагранов присел на стул возле кровати и стал гладить ее руки, приговаривая:
– Все будет хорошо, милая девочка, все будет хорошо… Успокойся, пожалуйста… Paix, s,il te plaît! – вспомнилось вдруг то же самое по-французски. Он даже не заметил, что стал называть ее на «ты».
Элиза замолчала, высвободила правую руку и погладила его по усам и небритой щеке.
– И-ван… я тьебя ждала… Я знала: ты менья найти…
До него не сразу дошли ее слова, а когда дошли, он просто им не поверил. Чтобы европейская musicienne, утонченная натура, за три с лишним месяца концертов и всеобщего восхищения не забыла мимолетной встречи с каким-то бедным офицериком, пусть и защитившим ее от похотливого бывшего легионера, – да быть того не может! Хотя, конечно, за две недели пребывания на постоялом дворе в сибирской глухомани, да еще трагически лишившись наперсника-импресарио, так можно одичать, что и едва знакомый поручик покажется сказочным принцем на белом коне.
И Вагранов усилием воли удержался от того, чтобы обнять, прижать к себе одинокое страдающее существо, защитить от любых напастей. Это у них там, в Европах, принцы да королевичи приезжают и за поцелуй получают красавицу, а у нас, у русских, Емеля-дурак или Иванушка из того же сословия сто потов прольют, добывая неизвестно что незнамо где для того лишь, чтобы рассмешить сумасбродку Несмеяну. Конечно, в сказках случаются вещи самые невероятные, но он-то живет в реальном мире и должен трезво оценивать свои шансы. И вольностей не допускать.
– Ложитесь, мадемуазель Христиани. – Иван Васильевич осторожно взял ее за плечи и опустил на подушку. Она ожидающе смотрела на него огромными запавшими глазами. Он опять погладил ее руки и повернулся к Евстратию Кузьмичу, все это время стоявшему у порога. – Мадемуазель ужинала?
– Да-да, ваше благородие, – торопливо закивал бородач, – не извольте сумлеваться.
– Хорошо. Ты иди, Евстратий Кузьмич, а я посижу с мадемуазель. Мы обсудим, как быть дальше, и я тебя извещу.
Хозяин коротко поклонился и вышел.
Они остались вдвоем.
– И-ван, – тихо сказала Элиза, – ты не рад нашей встречье?
– Что вы! Я очень, очень рад, – заторопился Вагранов. – Я страшно рад, что вы живы!
– Страшно рад? – Она смешно наморщила носик. – Ты боишься радоваться?
– Да нет, вы не поняли. У нас так говорят, когда сильно радуются.
– А я боюсь… радоваться. Я боюсь, что ты уедешь, а я останусь…
Она сказала это так жалобно, что Вагранов снова схватил ее за руки и, опустив от смущения глаза, торопливо заговорил:
– Я не оставлю вас, Элиза, вы поедете со мной в Иркутск. У меня две теплых кибитки, вам будет удобно и хорошо. А там, в Иркутске, все решим. Документы новые выправим и с деньгами что-нибудь придумаем. Все поправимо, самое главное – вы живы! Слава богу! А я вас вспоминал и ваш концерт в Самаре…
Он запнулся, осознав, что говорит не то: виолончель-то утонула, и Элизе, пожалуй, больно слышать о ней. И импресарио погиб – тоже ничего хорошего, а он еще и аккомпанировал ей на фортепьяно. Вагранов отметил тогда его мастерскую игру и от всего сердца пожалел, что не стало хорошего музыканта, – не так уж их и много в России, а в Сибири, вообще, по пальцам можно перечесть.
Пауза затянулась. Элиза молчала. Иван Васильевич поднял глаза и изумился: она спала! Лицо ее было спокойно, щеки слегка зарумянились, куда-то ушла болезненная острота скул. И дыхание стало беззвучным и глубоким.
Вагранов сидел не очень удобно, в напряженном наклоне, но ему не хотелось шевелиться – он опасался прервать покой девушки и готов был не двигаться до самого утра.
3
Вот так же, или почти так, восемь лет назад он сидел у постели подполковника Муравьева, тяжело раненного в атаке на новый замок Шамиля при осаде аула Ахульго, где грозный имам засел с пятью тысячами отборных воинов, своей «личной гвардией». Сам Иван в этой атаке тоже получил две пули, но – обе навылет, потому быстро встал на ноги и помогал, чем мог, лекарям и санитарам. И, конечно, рассказывал любопытным про то дело при Ахульго.
Осада началась, можно сказать, 12 июня 1839 года, когда семитысячный отряд русских войск под командованием генерал-лейтенанта Граббе, три недели продиравшийся через горы и непроходимые леса, начал окружение нового и старого Ахульго – двух замков на стометровой высоте почти отвесных утесов, разделенных небольшой, но бурной речкой Ашильты. За полтора относительно мирных года мятежный имам превратил аул в крепость и сделал его своей основной резиденцией. Он основательно укрепил старый замок, главной цитаделью которого была Сургаевская башня, и выстроил новый по всем правилам фортификационного искусства. Мюриды-проповедники провозглашали во всех селениях мятежного края, что Ахульго русские взять не смогут никогда, и эти заявления заметно пополняли ряды сопротивления русским войскам.
Надо отметить, что тому немало способствовали и сами русские, уничтожая подчистую аулы, поддерживающие Шамиля. Военные склонны были следовать заветам генерала Ермолова, более десяти лет пытавшегося огнем и мечом поставить Кавказ на колени. Ему это не удалось, но его методы нет-нет да и проявлялись то в одной военной экспедиции, то в другой. Вот и экспедиция в Ахульго началась с уничтожения пяти мятежных чеченских селений.
Разумеется, всех этих политических и государственных тонкостей войны ефрейтор первой роты первого батальона Апшеронского полка Иван Вагранов и знать не знал – много позже кое в чем его просветил Муравьев, но это потом, когда они вместе лежали в госпитале.
А пока ефрейтор Вагранов в меру усердно исполнял свои обязанности помощника командира отделения. 22 и 24 июня ходил со своим батальоном в штыковую на Сагрытловский мост: его приказано было взять во что бы то ни стало, чтобы перерезать важный путь снабжения Шамиля. Взять-то взяли, но цену за это заплатили немалую – больше сотни солдат и офицеров убитых и раненых.
В этом деле участвовал и Николай Муравьев – Иван увидел его и сразу вспомнил тот восьмилетней давности случай в Польше, когда поручик Муравьев защитил его от самодурства юного прапорщика Барятинского. Теперь уже подполковник, он шел в рядах атакующих с полусаблей в правой руке и, указывая ею вперед, подбадривал идущих рядом и следом за ним. Кивер он, видимо, где-то уронил, и его рыжеватые кудри развевал ветер из ущелья.
Иван перебежал к нему поближе, чтобы в случае чего прийти на помощь, но помощь не потребовалась, а Муравьев его не узнал или просто не заметил. После взятия моста подполковник куда-то исчез.
В первом штурме Сургаевской башни 29 июня ваграновский батальон не участвовал – был в резерве, зато во втором приступе ему досталось по полной выкладке. Башню взяли, но батальон уменьшился на треть.
Муравьева в бою Иван видел мельком – было не до того: атакующие и защитники слились в огромный орущий, визжащий, стонущий, матерящийся клубок. Стреляли мало – горцы ожесточенно работали кривыми саблями и длинными кинжалами, русские – штыками и тесаками. Клубок катался взад и вперед – по телам убитых и раненых, люди скользили сапогами по окровавленным камням, и кому-то это оскальзывание стоило жизни.
Иван был весь в крови, но это была чужая кровь: к своему безмерному удивлению, он не получил ни одной царапины.
Ахульго все никак не удавалось окружить окончательно: хозяева гор знали каждую тропку, каждую расщелинку и доставляли осажденным провизию – может быть, не в достаточном количестве – все-таки прокормить несколько тысяч воинов не так-то просто, – но довольно регулярно. Поэтому надеяться на голод в замке и его добровольную сдачу не приходилось, и русские две недели после взятия Сургаевской башни занимались подтягиванием артиллерии и подготовкой штурмовых лестниц. Преодолеть более ста метров очень крутого утеса и еще взобраться на стены замка – задача архисложная.
Однако задумываться над этим было некогда, хотя, сидя темными вечерами возле костра, солдаты задавались вопросом – почему Шамиль не уходит, ведь наверняка есть у него потайные ходы – и после жарких споров признавали: гордость ему не позволяет, да и уверенность, что крепость его неприступна.
Крепость не была неприступной, а вот люди за ее стенами сдаваться не желали, и это яростное их нежелание становилось непреодолимым. В этом Иван убедился 16 июля, во время первого штурма нового замка. (Всего их было четыре, прежде чем замок был взят, но Вагранов узнал об этом уже в госпитале.)
Приступ начался на удивление удачно. После довольно сильного обстрела замка из мортир офицеры, а за ними солдаты стремительно поднялись по приставным лестницам до первых подходящих площадок и выемок в скале. Потом веревками подтянули туда и снова установили лестницы. И снова полезли вверх, до следующих более или менее удобных позиций, которые были намечены заранее по рекогносцировке из старого Ахульго.
Сверху, со стен, велась прицельная стрельба, но артиллеристы дали из мортир несколько залпов фугасными бомбами, и ружейный огонь почти прекратился, а в стене обнаружились проломы, через которые наружу выскакивали и собирались в тесные группы воины с саблями. Они легко могли бы столкнуть вниз лестницы вместе с атакующими или рубить тех, кто успел подняться, но горцы, видимо, считали это ниже своего достоинства и ждали противника, чтобы сразиться в честном бою. Все они были в черных черкесках с белыми газырями и мохнатых папахах. На поясе у каждого – обязательный большой кинжал.
Вагранов не был среди самых первых поднявшихся к стенам замка, но не числился и в последних. Когда он спрыгнул с лестницы на камни, бой уже кипел, а прямо перед ним, над телом солдата, лежащего с разрубленным плечом, из которого на белесые камни темными струйками стекала кровь, пританцовывал от нетерпения чернобородый молодой горец в богатой черкеске с серебряными газырями. Начищенные серебряные бляшки на наборном кожаном пояске вспыхивали на солнце веселыми зайчиками. Горец с такой скоростью и ловкостью крутил саблей, что она почти образовывала сияющий круг. Увидев Вагранова, он издал торжествующий вопль, в котором смешались свистящие и шипящие звуки, и легко прыгнул вперед, чтобы не дать русскому возможности действовать штыком. Если бы он допрыгнул, Ивану бы не поздоровилось, но ефрейтор на какие-то доли секунды опередил горца и поймал его на острие еще в воздухе. Не встречая сопротивления, штык прошил живот над наборным ремешком. Вагранов успел заметить, как дико-удивленно расширились глаза убитого человека, и отбросил обмякшее тело в сторону. Разглядывать его было некогда: разметав полы черкесок, как вороны крылья, налетели еще два чеченца с саблями. Один был в папахе, второй, видимо в пылу сражения, папаху потерял и сверкал на солнце бритой головой.
Вагранов умелым приемом отбил багинетом первые удары сабель, но тут чеченцы рассредоточились, поставив русского в невероятно тяжелое положение: отбивать нападение с двух почти противоположных сторон, пользуясь лишь малоповоротливым штыком и прикладом, неминуемо значило пасть в конце концов смертью храбрых. Отступив на шаг, Вагранов перехватил выпад левого противника, закрутил багинетом и вышиб саблю из его руки; в следующее мгновение под удар правого подставил приклад ружья (сабля отрубила от него широкую щепу) и, переступив, нанес свой удар, целя прикладом в бритую голову чеченца. Однако тот ловко увернулся в наклоне и, наверное, подсек бы ногу Ивана, но движение его свистнувшего клинка остановила другая сабля, упершаяся острым концом в землю. Звон металла о металл и пронзительный яростный взвизг горца были для Вагранова сигналами неожиданной помощи. Кто именно оказал ему эту неоценимую услугу, смотреть было некогда: чеченцы налетали один за другим, а то и по нескольку сразу. Штык и приклад… штык и приклад… шаг вперед, шаг назад… присел, увернулся… И снова – штык… приклад… штык… приклад… И рядом слева, чуть впереди, плечо с офицерским эполетом и рука с саблей, работающая как ветряная мельница. А еще – рыжеватый завиток волос из-под кивера и такие же бакенбард и ус – все, что сумел увидеть Иван боковым зрением.
Штык… приклад… шаг… еще шаг… Сабли, кинжалы, папахи, бритые башки, черкески… Дикие вопли, визги, хрипы… Штык… приклад… штык… приклад…
И вдруг все остановилось. Отхлынула черная волна черкесок. По ушам ударила внезапная тишина. Впрочем, длилась она всего лишь мгновение: слева от Ивана взметнулась рука с саблей, офицер крикнул «Вперед, русские орлы!», и тут же барабанной дробью рассыпались ружейные и пистолетные выстрелы. Стреляли в основном со стен крепости, и Вагранов увидел, как из вытянутой руки возле локтя взметнулся фонтанчик крови, сабля выпала и повисла на темляке, а сам офицер как-то неловко крутанулся и упал прямо под ноги Ивану.
И тут Иван узнал подполковника Муравьева.
…Дальнейшее было в тумане: как он тащил к лестницам обеспамятевшего офицера, как самого ранило в ногу и шею, как, истекая кровью, спускался с Муравьевым на закорках… В самом низу лестницы, когда оставалось с десяток ступенек-перекладин, Иван оступился и, наверное, скатившись по острым камням, погубил бы и спасаемого, и себя, но крепкие руки товарищей-солдат не дали случиться такой несправедливости.
А когда главнокомандующий Евгений Александрович Головин вручал в госпитале раненым рядовым и унтер-офицерам медали «За взятие штурмом Ахульго» – на георгиевской ленте, с императорским вензелем под короной, – получил почетную награду и Иван Вагранов. Генерал навестил в палате своего любимца Муравьева, и Николай Николаевич просил его похлопотать за Ивана, а именно – за особые заслуги при спасении жизни офицера выправить ему младший офицерский чин – прапорщика. Евгений Александрович обещал и обещание свое выполнил.
И с той поры находился Вагранов при Муравьеве, не раз показывал в деле и смекалку свою, и храбрость, орденов не заслужил, но в чинах продвигался и к своему сорокалетию уже почти три года был в поручиках.
Глава 20
1
Николай Николаевич волновался, как не волновался до того никогда. Даже встречаясь с императором, не говоря уже о министрах, вплоть до канцлера Нессельроде, его явного недоброжелателя. Перед императором он благоговел, монаршее расположение к нему вызывало в душе восторженное умиление и чувство бесконечной благодарности за то, что государь выделил его, обласкал и возвысил. При этом, как ни странно, не боялся «попасть под горячую руку», «оказаться в немилости» или «быть удаленным от двора». Во-первых, потому, что и не был «при дворе»; даже оказавшись неожиданно в положении администратора высшего ранга – генерал-губернатор половины империи, пусть не по населению, но по территории-то уж точно половины, фактически царский наместник, – он, по сути, считал себя не вельможей, а прежде всего слугой царю и Отечеству и соответственно оценивал свои права и обязанности. Во-вторых, стремился служить самозабвенно, «не славы ради, а пользы для», если же доводилось совершать ошибки на каком-либо поприще, то не по злому умыслу, а от чрезмерного обилия дел, и потому он пребывал в полной уверенности, что император разберется и воздаст по справедливости, хотя бы и по прошествии времени.
Так он судил, будучи и начальником отделения Черноморской линии, и губернатором тульским, не изменил своего суждения и теперь. Но вот накануне официального взаимного представления с чиновниками, офицерами – ведь он по должности стал главнокомандующим всеми войсками края – и представителями местного общества Муравьев неожиданно для самого себя заволновался так, что даже сердце застучало, и, пройдя каких-то два шага на ватных от слабости ногах, опустился на край дивана в гостиной.
Екатерина Николаевна и адъютант Вася Муравьев бросились к нему с двух сторон:
– Николя!..
– Дядюшка!..
– Ничего, ничего… – Николай Николаевич отвел их заботливо-тревожные руки и усмехнулся: – Оказывается… я – трус… Я уже столько знаю про всех этих, – он кивнул в сторону приемной залы его губернаторского дома, откуда глухо доносился шум большого собрания людей, – что просто не представляю, как себя вести… Боюсь подать руку недостойному, а то и сорваться…
– Я знаю, что делать, – сказал Вася. Все-таки он уже имел опыт, послужив адъютантом у прибалтийского генерал-губернатора Евгения Александровича Головина. – Вам, дядюшка, надо взять правую руку на перевязь – она же у вас раненая, – и тогда не надо будет никому подавать.
– А и верно, – хмыкнул Николай Николаевич. – Светлая у тебя голова, Вася.
Екатерина Николаевна даже захлопала в ладоши и поцеловала Васю в щечку, вызвав на его лице яркую волну смущения.
Через минуту была найдена черная атласная лента, и правую руку генерал-губернатора заботливо уложили в повязку. И тут большие напольные часы, оставшиеся от прежнего хозяина дома, Вильгельма Яковлевича Руперта, начали бить десять.
– Вася, с последним ударом объявляй о выходе. Генерал-губернатор должен быть образцом точности.
Вася кивнул, считая удары, на девятом выскользнул за дверь (шум в зале мгновенно стих), и на десятом Муравьевы услышали, как он объявил:
– Его превосходительство генерал-губернатор Восточной Сибири Николай Николаевич Муравьев.
– С Богом! – Екатерина Николаевна перекрестила мужа и подтолкнула его к распахнутой двери.
2
Двухсветная зала с высокими потолками, с которых свисали две многосвечовые люстры, с широкими окнами, забранными французскими шторами-маркизами, сейчас подтянутыми до половины высоты, была заполнена вдоль стен достаточно плотно. Слева от входа, на фоне большого, в полный рост, портрета Гавриила Романовича Державина, выстроились военные, жандармы и полицейские чины – группировались по принадлежности, но не по старшинству. Напротив входа и справа – чиновники управлений: Главного, Иркутской губернии и города Иркутска. Тут же – начальники городов и округов Восточной Сибири, те, кто успели добраться до Иркутска к приезду генерал-губернатора.
Купечество, дума и представители цехов собрались в соседней гостиной.
В стороне, возле огромного зеркала, одного из многих, сиявших из каждого простенка и тем самым как бы расширявших пространство залы, скучковались молодые люди, приехавшие в Сибирь по призыву Муравьева. Их было немного, всего пять человек. Они выглядели здесь «чужаками», вследствие и своего возмутительно юного возраста, и партикулярного, весьма модного, платья, плохо сочетающегося с парадными мундирами, однако старались держаться непринужденно, что-то оживленно обсуждая и время от времени громко смеясь. Центром их небольшой компании были двое – Бернгард Струве и явно старший по возрасту Андрей Стадлер.
Мундирная публика косилась на них – кто с любопытством, кто с презрительной усмешкой, кто с явным пренебрежением – и возвращалась к своим насущным вопросам.
Из конца в конец залы переливались, закручивались мелкими водоворотами негромкие ручейки разговоров.
– Вчерашняя почта письмецо принесла из Красноярска. Наш новый генерал устроил там разнос за плохое содержание тюремного замка. А у нас в Иркутске он совсем разваливается…
– У нас много чего разваливается…
– Мангазеев-то держится гоголем, а внутри, поди-ка, дрожмя дрожит. Дознается генерал о его проделках с казенными остатками…
– Да-а, многие, уцелевшие от ревизии сенатора Толстого, ныне встревожены…
– А народишко – в радостях. Наконец-то, говорят, будет у нас хороший правитель…
– Кто его знает, какой он и для кого будет хорош…
На стороне военных, в отличие от чиновников, царило штилевое спокойствие. Разумеется, они тоже не молчали, но разговоры их проскальзывали, словно легкая рябь на благодушной гладкости настроения. Да и чего им было волноваться – военных действий не предвидится, а на состояние подведомственных батальонов новый командующий вряд ли скоро обратит внимание. И без того ему есть чем заняться в первую очередь.
Немного озабоченными выглядели два жандармских офицера в голубых мундирах с аксельбантами; между ними вился чуть слышный шепоток.
– …Мистер Хилл, как прослышал о Муравьеве, так и забегал, – с характерным польским акцентом говорил франтоватый ротмистр невысокому круглолицему полковнику. – То к одному чиновнику, то к другому… Кстати, из столицы сообщили, к нам из Европы еще один путешественник едет.
– Кто именно? И почему, Недзвецкий, я узнаю обо всем только сейчас? – недовольная мина исказила лицо полковника.
– Вы же изволили декабристов навещать… – небрежно ответствовал франт. – А едет к нам некто Остин, соотечественник мистера Хилла.
– Хорошо. Проследите, но не мешайте.
– Как положено, господин полковник… – Ротмистр понимающе улыбнулся и подкрутил ус.
В гостиной, среди купцов и промышленников, шло свое обсуждение, в первую голову – истории с братьями Машаровыми. Сколь быстро ни ехал генерал-губернатор в свой стольный град, а молва о случившемся успела опередить и разбежаться по торгово-промышленному люду. И, конечно, вызвала некоторый переполох.
– …Ка-ак таежный Наполеон-то, Гаврила Федорович, обмишулился – Бородино да и только…
Немного посмеялись, осторожно-озабоченно, отлично понимая, что на месте Машарова может оказаться кто угодно.
– Странный генерал, однако. С ходу по золоту копать зачинает: как найм в артели идет, да сколь платят, да чем кормят… Его ли это дело!
– Депутации не принимает, от обедов отказывается… Не по-людски…
– Ох, не по-людски!..
Часы начали гулко отбивать десятый час.
– Тс-с-с… – пронеслось по зале и гостиной, сглаживая где рябь, где водовороты разговоров. Мундирный народ зашевелился, выстраиваясь по чинам.
На девятом ударе из дверей выскользнул молодой адъютант, щелкнул каблуками и с десятым ударом объявил о выходе главного начальника края.
Генерал вышел быстро и решительно. Одет он был не в парадный, а общеармейский мундир с генеральскими погонами, как бы подчеркивая не праздничный, а сугубо деловой, может быть, даже обыденный характер приема. Правая рука – на перевязи.
Как и ожидалось, обход он начал с военных, со старшего по званию.
– Бригадный генерал Щетинин, командир Четвертой бригады Двадцать третьей пехотной дивизии.
Муравьев наклонил в приветствии голову и сделал рукой на перевязи легкий жест, как бы прося извинения за отсутствие рукопожатия. Генерал ответно кивнул – мол, понял, принял.
– Вы, Василий Николаевич, в отсутствие генерал-губернатора начальствовали над военным отделом. – Щетинин, подтверждая, щелкнул каблуками. – Подготовьтесь к обстоятельному разговору, я вас вызову. Позже, когда разберусь с остальным. А пока представьте прочих по вашему отделу.
И Николай Николаевич проследовал дальше, уже в сопровождении бригадного генерала.
И пошло-покатилось. Представление, кивок – шаг далее… представление, кивок – шаг далее… Руки, естественно, никому не подавал.
Дошла очередь до жандармов.
– Полковник Горашковский, – щелкнул каблуками и вытянулся старший офицер, но Муравьев только скользнул взглядом по круглому зарумянившемуся лицу и чуть заметно кивнул.
– Ротмистр Недзвецкий…
Муравьев неожиданно остановился, с непонятной задумчивостью оглядел ротмистра с ног до головы и негромко сказал:
– Знавал я в Польскую кампанию одного Недзвецкого. Збигнева. Он командовал полком в корпусе Ромарино.
– То был мой отец. – Ротмистр подчеркнул свой польский акцент. – Он погиб.
– Жаль. Хороший был офицер…
– Он был мятежник.
– Да, очень жаль. Он был человек чести, – четко проговорил Муравьев и, не дожидаясь ответа, перешел к гражданским чинам.
Первым стоял временно председательствовавший в Совете Главного управления иркутский гражданский губернатор Андрей Васильевич Пятницкий. Он представился, от волнения сорвавшись и «дав петуха» на слове «губернатор». Под испытующим взглядом Муравьева совсем смешался и нервно усмехнулся. И это взорвало генерал-губернатора. Две-три секунды он не давал гневу вырваться наружу, лицо покрылось красными пятнами, рыжеватые волосы встопорщились на висках, а когда он начал говорить, голос зазвенел от еле сдерживаемого крика:
– Вы еще смеете усмехаться?! Расплодили воров и негодяев и смеетесь! Наша совместная служба невозможна, сударь, извольте немедленно подать в отставку. Немедленно!
Пятницкий вздрогнул, хотел что-то сказать, но увидел побелевшие от ярости глаза генерал-губернатора и, рванувшись в сторону, выбежал из зала. Муравьев, даже не проводив его взглядом, пошел далее, заметно в расстроенных чувствах. Он почти не слушал представления чиновников, машинально кивая в ответ, и, лишь обойдя зал и остановившись возле «кружка Струве», вздохнул с явным облегчением и расцвел дружелюбной улыбкой.
– Рад видеть молодых людей, поспешивших служить на благо Отечества, – сказал он несколько напыщенно, но ответные откровенно радостные улыбки и приветственные слова скрасили невольную пафосность момента. ― Бернгард Васильевич, Андрей Осипович, – Струве и Стадлер дружно кивнули, – побеседуйте в своем кругу о будущем нашего края. В ближайшее время должны прибыть Мазарович, Заборинский, Молчанов. Хотелось бы знать мнение каждого.
– Будет исполнено, Николай Николаевич!
Генерал-губернатор прошел в гостиную, принял от городского общества хлеб-соль и тотчас вернулся в залу.
– Всем благодарствую! – Быстро обвел взглядом присутствующих, наклонил голову и стремительно вышел.
По толпе прокатился и стих растерянный говорок. Из приемной появился адъютант:
– Генерал-губернатор приглашает в кабинет управляющих отделениями и столоначальников…
3
Николай Николаевич, совершенно обессиленный, сидел, отвалившись на спинку оттоманки. Он сразу распорядился поставить ее в кабинете на случай срочной ночной работы. Курчавые волосы слиплись от пота, глаза закрыты. В канделябре на низком столике горели всего три свечи – за окнами было уже совсем темно, – но даже их неяркий свет, казалось, давил на глазные яблоки. Ощущение было такое, словно он только что вышел из тяжелого боя. Подобного тому, в Ахульго. И рука болела, будто только что ранена.
Николай Николаевич попробовал пошевелить пальцами. Большой и мизинец слушались сносно, а вот три средних поддавались еле-еле. И это после стольких лет тренировки! Вздохнул: а что делать – терпение и труд, терпение и труд…
Уже полчаса он провел в одиночестве. Екатерина Николаевна с Васей, Флегонт и Лиза покрутились вокруг, достаточно бестолково, пока он не попросил дать ему отдохнуть и собраться с мыслями после заседания.
Заседания… Как он ненавидел эти, чаще всего бесполезные для конкретного дела, собрания чиновного люда, на которых порой приходилось напрягать всю свою волю, чтобы не дать вырваться истинным чувствам. То ли дело военные советы, где все четко, лаконично: отрапортовал, получил приказ – иди и действуй. А уж если с чиновниками общаться, то самое эффективное – один на один, когда можно и не сдерживаться. Кого-то и по головке погладить, а кого-то и высечь. Пусть фигурально, однако основательно.
Сегодня тоже надо было бы кое-кому всыпать «горячих», но… И так не совсем хорошо получилось с Пятницким, Катрин уже сделала за это выговор, надо признать, вполне справедливый: можно бы со стариком и помягче. Мнение Николая Николаевича об иркутском гражданском губернаторе, самое доброе поначалу – в министерстве отзывы о нем были весьма и весьма положительные, – стало круто меняться в другую сторону, когда узнал он, проезжая Казань, что приобрел в том краю Андрей Васильевич немалое именьице. Откуда деньги, спрашивается, ежели известно, что нет у человека доходов, кроме жалованья? Но права Катрин, права: не стоило рубить сплеча, надо все разузнать доподлинно. Как и про других рупертовых сподвижников…
Перед глазами снова всплыло недавнее заседание.
Он сидит на стуле с высокой прямой спинкой. За длинным столом, обитым зеленым сукном, – главные чиновники Управления.
– Дараган, – произносит Муравьев, глядя в список, лежащий перед ним.
Чиновник лет тридцати пяти испуганно вскакивает и молчит, вытаращив на генерал-губернатора круглые от ужаса глаза.
– Что же вы молчите… – Муравьев заглядывает в бумагу, – …Козьма Яковлевич?
– А… а ч-что говорить?
– Вы же числитесь чиновником по особым поручениям. Вот и расскажите о делах, вам вверенных.
– В к-каком смысле?
Муравьев пристально всматривается в побелевшее лицо и неожиданно говорит доброжелательно:
– Да что это вы так испугались?.. Ну, хорошо-хорошо, сядьте. Сядьте и успокойтесь. Вы были доверенным лицом моего предшественника – мы с вами потом побеседуем.
Дараган, облегченно вздохнув, опускается на стул, достает платок и вытирает взмокший лоб.
– Тюменцев!
Поднимается солидный господин с одутловатым красным лицом.
– Сенатор Толстой плохо вас характеризовал, – морщится Муравьев. – Советую подать прошение об отставке.
– Я не сделаю этого, – тихо говорит Тюменцев.
– Что вы сказали?! – Муравьев не верит своим ушам и сверлит мятежника взглядом. Такой дерзости от начальника отделения, пусть даже и члена Совета Главного управления, он не ожидал.
– Я не подам в отставку, – повторяет Тюменцев, отвечая твердым взглядом на ярость генерал-губернатора. Голос его слегка дрожит. – Сенатору на меня наговорили. А вы – человек новый, никого еще не знаете, в том числе и меня, в деле не проверили. Узнайте, проверьте, тогда и решайте.
Муравьев вскакивает. Кто-то испуганно втягивает голову в плечи. Муравьев видит это и… опускается на стул. Машет Тюменцеву рукой: садитесь.
– Проверю. Именно в деле, – все еще напряженно говорит он и выкликает следующего: – Савинский!
Встает невысокий, довольно молодой чиновник с приятной внешностью. Он, как и Дараган, боится поднять на генерал-губернатора глаза. Муравьев невесело усмехается, но тут же лицо его обретает дружелюбное выражение.
– Я слышал, Афанасий Степанович, что у вас есть предположения по улучшению состояния соляного стола. Напишите мне докладную записку. Когда сможете?
Савинский откашливается. Муравьев терпеливо ждет. Наконец, столоначальник сипло выговаривает:
– Через три дня, ваше превосходительство.
– Даю вам неделю и – милости прошу. А где Мангазеев? – генерал оглядывает присутствующих. Видит: напряженность спала, все немного расслабились.
Большой, медвежистый Мангазеев встает, самодовольно улыбаясь. Держится свободно, даже нахально, будто ожидает похвалы.
– Вот с вами вместе мы служить не будем, – бросает Муравьев, мгновенно суровея лицом.
…Легко сказать «не будем», а попробуй уволить. Муравьев вздохнул. Мангазеев проходит по Горному ведомству, уволить его можно только через столицу, через министерство финансов, а там сидит старый жук Федор Петрович Вронченко, встретивший в штыки назначение Муравьева в Восточную Сибирь, – поддержки от него ждать бессмысленно. Тем более, что, будучи начальником золотого стола, Мангазеев оказал немалые услуги родственнице шефа корпуса жандармов князя Орлова, совладелице золотопромышленной компании, – а с князем сталкиваться весьма чревато. Опасней, чем с десятком незамиренных джигетов или убыхов. Есть над чем задуматься…
4
Муравьев не заметил, как задремал. Во сне вдруг увидел, как в извозчичьих санках едут по Иркутску жандармский полковник Горашковский и Мангазеев. Интересно, что их связывает? Ах, да, Орлова и золото. Но почему – на извозчике? Ведь у того и другого свои выезды…
– Да-а, я полагал, все будет иначе, – говорит Мангазеев. – Думал: уж ежели он это ничтожество Савинского так отметил, то меня и вовсе превознесет. Превознес – дышлом в нос!
– То ли еще будет, Александр Михайлович, – откликается полковник. – Я слыхал, планы у него разнообразные.
– Под его бы планы да поширше карманы. Где денег возьмет? Из своего жалованья выделит? Самому бы хватило с молодой-то женой. Кто он без нас? Пшик! Пустое место!
– Кажется, он думает иначе.
– А иначе – по рукам-ногам свяжем! Он же, почитай, всех оскорбил! Нас много – он один! Ему ли на сибирского чиновника хвост подымать?
– А все же, вы бы поосторожней с казенными остатками…
– Так я же не для себя – для благородных людей стараюсь…
Неожиданно из-за угла выскакивает всадник, в котором Муравьев с удивлением узнает Ивана Вагранова. Успевает лишь удивиться – он-то откуда взялся?! – как всадник осаживает своего коня прямо перед мордой извозчичьей лошади, та встает на дыбы, санки опрокидываются, а седоки вываливаются в сугроб.
Сбегается народ, шум, крики. Тут и Катрин, и Вася Муравьев, и Миша Корсаков. Руками размахивают, кричат наперебой:
– Николя!.. Дядюшка!.. Николай Николаевич!..
– А при чем тут я? – удивляется Муравьев и… открывает глаза.
Действительно, кричали где-то в коридоре и явно спешили к нему. Он поднялся навстречу, даже не успев поправить рубашку и застегнуть сюртук. В кабинет вбежали все, кого он только что видел во сне, – и Катрин, и Вася, и Миша, а за ними – вот уж сюрприз! – Иван Васильевич Вагранов, собственной персоной – в сапогах собачьим мехом наружу, в овчинном полушубке, в лисьем малахае…
В кабинете сразу стало тесно, шумно и весело.
– Имею честь доложить, ваше превосходительство, – кинул Вагранов руку к малахаю, – обоз доставлен в целости и сохранности и даже с прибытком. – И снял малахай.
Муравьев, преисполненный радости, что любимый порученец, которого ему так не хватало все последнее время, жив и невредим, сердечно обнял поручика, даже не обратив внимания на смысл доклада, однако последние слова вдруг проявились в сознании и весьма удивили:
– С каким-таким прибытком?
– Да вот, – Иван Васильевич отодвинулся, открывая глазам Муравьева миловидную девицу в беличьей шубке и шапке с длинными ушами, – прошу любить и жаловать: Элиза Христиани, иноземная гостья. А это, Элиза, мой начальник и благодетель Николай Николаевич Муравьев.
Девица слегка присела в реверансе, Муравьев склонил в поклоне голову:
– Очень, очень приятно. – И выжидательно уставился на своего любимца с невысказанным вопросом: это еще что за птица?
– Элиза – музыкантша из Франции, виолончелистка, – не замедлил с ответом Иван Васильевич. – Ехала в Иркутск с концертом, да попала в беду: провалилась под лед. Ямщик и импресарио ее утонули, виолончель тоже, а ее вот Бог миловал, да проезжающий один помог.
Элиза хотела что-то сказать, но Вагранов остановил ее движением руки, а Муравьев растроганно взял девушку за плечи:
– Какая грустная история, но я рад за вас, мадемуазель. В нашем доме вы найдете самый теплый прием. Будьте гостьей, сколько захотите. Все мы – ваши хорошие друзья, а Екатерина Николаевна станет вам лучшей подругой. Не правда ли, дорогая?
– Да-да, конечно, – улыбнулась хозяйка. – Нам обеим будет не так одиноко.
Она тут же отвела соотечественницу в сторону, и они защебетали по-французски.
– Намучился с обозом-то, Иван Васильевич? – как-то виновато поглядывая на поручика, спросил Муравьев.
– Да все хорошо, Николай Николаевич, – ухватив этот взгляд и удивившись ему, ответил Вагранов. – А что-нибудь не так?
– Да, понимаешь, неловко вышло: тут, – Муравьев обвел руками пространство вокруг себя, – всего полно… ну, мебели и прочего… Все из красного дерева, доставлено из Петербурга… В общем, твоя работа получилась как будто впустую, ты уж, брат, извини нас с Екатериной Николаевной…
– Да что вы, Николай Николаевич, за что же извиняться… Отпишете ее куда-нибудь – в Дворянское собрание или еще куда… – Вагранов чувствовал себя ужасно неловко: он никогда не видел, чтобы генерал извинялся, тем более перед подчиненным. По физиономии одному врезал – было, еще в Абхазии, но чтобы извиняться…
– Знаете что? – вдруг воскликнул Муравьев. – А не пора ли нам поужинать? Вася, Миша, распорядитесь, а мы вслед за вами.
5
Николай Николаевич вставал рано, в шестом часу. Вот и сегодня, Катрин еще спала, а он уже, выпив чаю, сидел за работой. Адъютанты, Вагранов и Вася Муравьев, и секретарь Струве нужные бумаги готовили с вечера. Бумаг этих было великое множество, и во всех требовалось участие генерал-губернатора – какую кому и куда направить, какую подписать, а какую завизировать. Это новомодное словечко привез из Петербурга Бернгард Васильевич, подцепив его в министерстве иностранных дел, где начинал свою государственную службу. Николай Николаевич тосковал, читая жалобы, прошения, ходатайства, служебные отчеты и прочее рутинное бумаготворчество. Они были разложены на стопочки по принадлежности, Муравьев брал их по очереди, не пропуская и делая предпочтение только для срочной и столичной почты, и уныло отмечал, как медленно уменьшается их количество. Не то чтобы он уставал от такой работы – уставал, конечно, и голова начинала болеть, успокаиваясь лишь после завтрака в кругу близких, но усталость его не тревожила, привык за военные годы, – угнетала беспросветность последствий его участия во всех этих бумагах. Все они, за малым исключением, требовали дополнительных расходов казны, то есть решения министерства финансов, и, следовательно, были безнадежными по причине фантастической скаредности министра Вронченко, приумноженной его личной неприязнью к новоиспеченному генерал-губернатору.
Вспомнив, в который раз, финансового вельможу, Муравьев вздохнул: вот ведь чудо-юдо, сидит на деньгах, как Змей Горыныч на злате-серебре, всех держит на голодном пайке да еще экономии требует. На чем экономить-то, чиновников увольнять? Так их и так в Главном управлении менее шести десятков – и это на край в половину России! Вон судейские рыдают: дел скопилось – невпроворот, разбирать их – рук и голов не хватает, штат увеличить Петербург не позволит, а брать людей за штат – где деньги, чтобы оплатить эту нудную и неблагодарную работу? Хоть из своего жалованья нанимай, недаром сон на это намекал… Муравьев скривился, как от зубной боли, вспомнив свое прежнее скудное существование на армейское жалованье. Теперь, понятно, время другое и чин другой, с соответствующим окладом, который и тратить особо некуда, но ведь не единым днем живем – впереди и поездки по краю («государю похвалялся, что и до Камчатки доберусь»), на лечение в Европе средства потребуются, да и Ришмонов надо будет навестить… Так что ничего не поделаешь – придется по поводу судейских поклониться графу Вронченко: авось и разжалобится ясновельможный пан.
Муравьев усмехнулся, вспомнив, что ясновельможным паном его самого величали в Стоклишках крестьяне, более привычные к польскому подобострастию. Стоклишки… Проклятые и мучительные дни и ночи! Как же он ненавидел те хозяйственные заботы, и мог ли тогда, смел ли подумать, что всего лишь через семь лет будет благодарен им, когда тот скулодробительный опыт поможет ему, молодому губернатору, разобраться сначала в сельских проблемах Тульской губернии, а теперь помогает экономно пользоваться финансами здесь, в Восточной Сибири. Верно молвится: что ни творится, все пригодится, если по-умному распорядиться…
Вот именно – по-умному. Кто бы еще подсказал – где ума занять. А лучше – на кого положиться, кому доверить большие дела, самому со всеми, как ни крути, не справиться – нужны толковые, а главное, верные и исполнительные люди. Такие, как Вагранов, Вася, Миша Корсаков, Струве, Стадлер… Только мало их, мало, очень мало пока! Из столиц не назовешься, им карьера нужна, а тут вакансий – на пальцах можно перечесть. Надо местных искать, а пока от ненужных и вредных избавляться, всеми средствами!..
Муравьев взглянул на настольные часы: бог мой, три часа одним мигом пролетели! Он позвонил в медный колокольчик, стоявший рядом с часами. В дверях появился Вагранов:
– Здравия желаю, ваше превосходительство!
Муравьев поморщился:
– Сколько раз тебе говорить, Иван Васильевич: не чиниться, когда мы вдвоем.
– На службе свои порядки, ваше превосходительство.
Муравьев махнул рукой:
– Ну ладно… Есть там кто в приемной?
– Управляющий делами Синюков дожидается.
– Очень кстати. Пусть войдет.
Вошел невысокий седовласый чиновник в вицмундире с папкой в руках. Поклонился чуть ли не в пояс. Холоп, холодно кивнув в ответ, подумал Муравьев, холопу доверять нельзя, а держать – в ежовых рукавицах.
– Что с Мангазеевым, господин Синюков?
– Ну вы же знаете-с, ваше превосходительство, Мангазеев сам в отставку не подаст.
– Я вам велел подобрать подходящую причину. – Голос Муравьева стал ледяным.
– Не могу-с, ваше превосходительство, – подбородок чиновника задрожал, лоб заблестел испариной.
– Что значит «не могу»? Пусть уйдет по состоянию здоровья.
– Мангазеев здоров как бык, всех переживет…
– Наверняка есть за что зацепиться… Запомните, господин Синюков: какова бы ни была форма увольнения людей, подобных Мангазееву, отставки эти справедливы и необходимы. Прошлое время уже не вернется…
На лицо Синюкова набежала тень. Набежала и растворилась в угодливой улыбочке:
– Есть одна зацепочка, ваше превосходительство… – Синюков оглянулся на закрытую дверь. – Позвольте приблизиться?
Муравьев жестом указал на один из двух стульев для посетителей. Синюков подошел и опустился на краешек.
– Что за конфиденция? – недовольно сказал генерал. – Давайте вашу зацепочку.
– Впрочем, может, это и не зацепочка вовсе, – явно напуганный тоном генерала, забормотал управляющий делами, но, заметив, что Муравьев терпеливо ждет, решился: – Это по части морали и нравственности-с… Подойдет-с?
– Безнравственность государственного служащего наказуема немедленным увольнением. Власть должна быть безупречна, – строго-наставительно сказал Муравьев. – Вам-то, по долгу службы, об этом знать положено. – И, помолчав, небрежно поинтересовался: – Ну, так что там у Мангазеева?
– Пристрастие к малолетним-с…
– К девочкам? – поднял брови генерал-губернатор.
– Смею доложить: не только-с, – выпалил Синюков и тут же стушевался под пронзительным взглядом главного начальника края.
– Ты в этом уверен?! – Муравьев даже не заметил, что перешел на «ты». – Это можно доказать?! Давай-давай, выкладывай все что знаешь.
От этого генеральского «ты» никогда не служившему в армии Синюкову вдруг захотелось встать и вытянуться «во фрунт». Он поежился, представив на мгновение, как, должно быть, боялись генерала подчиненные солдаты и офицеры, а в следующее мгновение ужаснулся, осознав, что о нем скажут в обществе, если узнают, как он ни за понюх табаку сдал своего почти приятеля, который ну совершенно ничего не сделал ему плохого. И сдал-то не из боязни потерять теплое местечко, хотя присутствовала и эта немаловажная для бедной вакансиями Сибири причина – нет, главным побудителем явилось непреодолимое желание выслужиться перед начальством, желание, как он предполагал, свойственное любому чиновнику, особенно невысокого ранга. И ведь знал, знал, что не получит в награду никакого повышения, что умолчание о «грешке» Мангазеева не грозило ему ничем, а вот надо же – словно кто за язык потянул…
Муравьев, прищурившись, наблюдал за его смятением и на удивление долго ждал продолжения.
– Ваше превосходительство, – выдавил, наконец, Синюков, – доказать можно, есть человек, знающий доподлинно, но я просил бы не упоминать в связи с этим моего имени…
– Вот как? – усмехнулся Муравьев, встал из-за стола и прошелся по кабинету, разминая затекшие от долгого сидения члены. Синюков следил за ним, поворачивая голову, – как подсолнух за солнцем; Муравьев налюбовался на них в Стоклишках. Наконец, он остановился перед чиновником и посмотрел сверху вниз. – Что ж, просьба невелика… Сделаем так. Вы, Синюков, организуете поручику Вагранову встречу с этим человеком, а потом вместе с поручиком составите письмо в Петербург с обоснованием отставки Мангазеева. Все ясно?
– Ясно! – вскочил Синюков.
– Идите. Да смотрите, сами не проболтайтесь.
Синюков в низком поклоне пропятился к дверям и вышел из кабинета, едва не столкнувшись с входящим Ваграновым.
– Я слышал задание, ваше превосходительство, – предупредил тот поручение генерала. – Екатерина Николаевна зовет к завтраку.
– Пойдем, Иван Васильевич. Действительно, пора перекусить. Виолончель для Элизы нашли?
Они вышли из кабинета и направились в столовую, которая находилась на первом этаже.
– Нашли, Николай Николаевич. Правда, много хуже той, что у нее была, однако мадемуазель Христиани довольна. Уже начала готовиться к концерту.
– То-то будет радости нашим доморощенным меломанам! А что с моей просьбой?
– О декабристах? Выяснил: местное общество боится им оказывать внимание. Живут отверженно, только лишь детям разрешено учиться в гимназиях. У Волконских сын в последнем классе. Кстати, семья Волконских два года как получила возможность переехать в Иркутск, дом у них с усадьбой напротив Спасо-Преображенской церкви, двухэтажный, с эркерами, они его с великим бережением перевезли из деревни Урика, где жили на поселении восемь лет. Дом этот весь резьбой изукрашен, даже столбы ворот – и те в узорных кокошниках. Строил его купец Кузнецов Евфимий Андреевич, вы его знаете – потомственный почетный гражданин, статский советник. – Муравьев кивнул, подтверждая. – Вот только не знаю, специально для Волконских или уступил им готовый. А Трубецкие… Сам живет вдали, в деревушке Оёке, на север верст шестьдесят, а супруга и пятеро детей здесь, в Иркутске, так он на каждое посещение семьи испрашивает разрешения у жандарма Горашковского.
– Бедная Россия! – покачал головой Муравьев и продолжил, все более распаляясь: – Именитейшие люди, герои войн с Наполеоном, вынуждены покорно склонять голову. И перед кем?! Перед каким-то жандармским полковником! Неужели не ясно? Заблуждения молодости они уже давно искупили и дальнейшее отторжение их от служения обществу не на пользу ни государю, ни Отечеству… – И уже на пороге столовой Муравьев вдруг остановился и хитро посмотрел на Вагранова. – Так, говоришь, отверженные? А мы к ним с визитом. Завтра у нас что – воскресенье? Вот завтра же и нагрянем, с Екатериной Николаевной! Ты только предупреди…
Глава 21
1
Впервые за много дней пешего хода Степан и Гринька ехали в розвальнях. Пегая лошадка неторопливо трусила по наезженному тракту, не обращая внимания ни на обгоняющие ее лихие тройки, ни на встречных-поперечных. Возница, дедок из села Жудо-Елани, подрядился за серебряный рубль доставить путеходцев через Шеберту до Южного Кадуя, а дальше, на Тулун, надо было искать нового подрядчика либо, на худой конец, идти на своих двоих.
Впрочем, через пару часов полунеподвижной дремы на мягком сене под скрипучий перетоп копыт, когда легкий по первости морозец начал ощутимо залезать под шубейки, а щеки и носы требовалось растирать все чаще, пеший ход уже не казался столь худым. Слава Господу, погода была безметельная, и до Шеберты путники добрались как раз к обеду. Отогрелись на постоялом дворе, перекусили, почаевничали и той же трусцой двинулись к Кадую.
Возница всю дорогу разматывал бесконечную нитку бессловесной песни – Степан несколько раз пытался его разговорить, но – без толку. Гриньку же после Каргополья словно подменили: из веселого, балагуристого любознатца – до всего ему было дело, все новое хотелось если не потрогать, то поглядеть – едва ли не в одночасье обратился парень в молчаливого угрюмца. И одночасье это случилось сразу по окончании чтения приговора над Танюхой Телегиной.
Степан тогда конечно же не оставил сына одного дожидаться суда над девкой – пошел вместе с ним в Шадринск, куда исправник увез несчастную, проведя быстрое расследование. Слишком быстрое, по мнению Степана: никто даже не поинтересовался, почему, если купец приставал к девушке и порвал на ней рубаху, почему нож оказался у него в спине. Суд был столь же скор, но милосерден: учел, что обвиняемая защищала свою честь, и дал ей всего семь лет каторги на Нерчинских рудниках с последующим поселением в том же краю. А тут вскорости, не прошло и двух дней, случился этап каторжный, к нему Танюху и приклепали вместе с еще двумя такими же злосчастными.
Целый день, с синего рассвета до серых сумерек, Гринька, а с ним и Степан, шли с этапом. Парень все порывался поговорить с Татьяной, охрана его отгоняла, а девушка была настолько погружена в себя, в свои горестные мысли, что ни на что вокруг не обращала внимания. И только когда этап остановился на ночлег в укрытой кустарниками и мелколесьем ложбине, и каторжане начали раскладывать костры, Степану удалось оттащить сына обратно к дороге.
– Гриня, опомнись! Танюхе ты ничем уже не подмогнешь, только душу разбередишь, а нам тож где-то ночевать надобно…
– Свой костер разведем, – угрюмо сказал Гринька. – Чай, не впервой.
– Да костер-то ладно, а дале – что? Так и будем, значитца, обочь этапа плестись?
– А куды спешить-то? Мы – мастеровые вольные…
– Дак ить жить на чтой-то надо, деньгу каку-нито зарабатывать. Воля, она задарма не дается.
– Так будем зарабатывать! Мало ль сел-деревень по дороге!
– Мало, Гриня, мало. И чем дале в Сибирь, тем будет хужее. Потому как насельников меньше. Что крупнее села, чем в наших расейских краях, – это да, но зато их на сотню верст – раз-два и обчелся. А у нас – глянешь окрест: там дымки, там дымки…
– Ну, ладно, тятя. Что ты-то предлагаешь?
Степан обрадовался: наконец-то сын разумно заговорил.
– А я, сынок, предлагаю самое, значитца, простое. Ну, энту ночь нам от этапа удаляться не резон: волки могут пошаливать. У своего костерка, значитца, перекантуемся, хотя поспать навряд ли доведется: шубейки-то наши на рыбьем меху. Ну да ладно, живы будем – не помрем. А наутро – пошустрим, значитца, вперед, кто нагонит – до жилья напросимся…
Пока разговоры разговаривали, в перелеске сушняку поднабрали, костер запалили – за десяток шагов от дороги да за полсотни от этапного лагеря.
– Мне без Танюхи, тятя, жизни не будет…
– А что – Танюха? Ей семь лет бедовать – за енто времечко мы всю Сибирь перешерстим, а ее найдем. А отпустят ее на поселение – тут вы и сладитесь. Избу поставим и заживем! Ну как, ладно я предлагаю?
Гринька чуть улыбнулся, уголками губ:
– Ладно, тятя. Только я утром Танюхе кликну, что найду ее.
– Кликнешь, сынок, кликнешь. А она, коли судьба твоя, – откликнется.
Откликнулась Танюха. До того ни разу на зов парня головы не повернувшая, этим утром словно очнулась от морока. Услышала его голос – Гринька просил конвойного позвать девку, чтобы попрощаться, а тот ругался и отмахивался так, что Гринька тоже начал ругаться, – поспешила к незримой границе лагеря, замахала руками: «Я тут! Я тут!» Конвойные схватили ее, она дернулась пару раз и затихла, почти повиснув в их крепких руках, и только смотрела, уже молча, на чубатого почти незнакомого парня, кричавшего ей:
– Таня, я найду тебя! Слышишь? Найду! Ты только держись, Танюха!
Она вспомнила, что он был в зале суда, что неотступно шел с этапом от самого Шадринска и все хотел ей что-то сказать, а она была как в густом-густом тумане, и ей было безразлично, что вокруг творится и говорится. А вот теперь вдруг до ужаса захотелось жить и любить – жить с этим рыжим парнем, любить его, рожать ему детей. Давясь слезами, она вскинула голову и закричала в ответ:
– Найди меня, Гриня! Я буду ждать! Найди-и…
Конвойные поволокли ее обратно к кострам. Гринька рванулся, конвойный, с которым он ругался, замахнулся прикладом – парень перехватил ружье за цевье и так посмотрел глаза в глаза, что служивый отвернулся и хрипло сказал:
– Не доводи до греха. Не положено! Право имею стрельнуть, а то и штыком…
Степан торопливо оттащил сына к дороге. Гринька отступал пятясь, взмахивал высоко поднятой рукой, ловил ответные Танюхины знаки – она, и верно, подняла обе руки, подержала немного и уронила. Степан издалека перекрестил весь этап, а сын снял шапку, поклонился в пояс, отвернулся, нахлобучил малахай на рыжую голову и пошел размашисто впереди отца, уже не оглядываясь.
Денек все же выдался славный. Легкий морозец после горячих щей да чая с бубликом не казался уже таким забористым. По обе стороны тракта в сияющих под солнцем снежных уборах красовалась тайга – Гринька помалкивал, а Степан громко, от души, радовался лепоте природной.
– Гли-ко, сына, – говорил, показывая на очередное чудо, – не елка, а красна девица в шубейке заячьей. И шапчонка на ей, значитца, така же… А вон пень – вылитый леший-лесовик… Ух ты-ы!..
– Спросить хочу тебя, тять, – перебил сын отцовы излияния, и Степан смолк, будто рот себе заткнул. – Давно собирался, да все как-то недосуг было. Скажи, за каким-таким счастьем мы в Сибирь потащились? Почто дома не сиделось?
Степан поглядел влево, посмотрел вправо, покрутил головой, почесал затылок под малахаем:
– Честно скажу, сына: и сам не знаю. Как нашему губернатору, значитца, выпало ехать на край света, так у меня внутре зашелудонило: что ж ты, старый хрен, вольный мастеровой, волей своей не распорядишься? Другие бы и рады на край света пойтить, поглядеть, докуль Расея-матушка крыла свои раскинула, ан из крепости-то не вырваться. А у меня – пачпорт вольной, иди куда хошь. Вот мы и пошли…
– А губернатор тут при чем?
– Пондравился он мне делами своими полезными в Туле, значитца, думаю, в Сибири-то их во сто крат будет поболе. Можа, и на нашу долю что-то падет. В Туле было неплохо, однако понимашь, сына, скушно – кажинный день одно и то же. Душа разности просит, чтобы, значитца, интерес был. С интересом-то и в голове яснее, и рукам ловчее работается…
– А я думал, тятя, ты меня от солдатчины увел…
– От нее, сына, не уйдешь, не уведешь. Да только мы – коробовские, с Иваном Сусаниным односельцы, а царь тогдашний, в благодарность за спасение свое от поляков, освободил коробовских на веки вечные от всех повинностей и от той же солдатчины, значитца. Так что, не боись, Гриня, у нас на энто дело бумага имеется!
С перезвоном бубенцов, с ямщицким посвистом их розвальни обогнала тройка – вороной жеребец-коренник и две гнедые кобылки в пристяжных, ямщик в красной шапке и красном кушаке, перетянувшем черный тулупчик, – знак для станционных смотрителей: лошадей давать в первую очередь. За теплой, простеганной войлоком кибиткой проскакали два верховых с ружьями за спиной – охрана.
– Видать, важная птица, – подал голос Гринька. – Уж не сам ли генерал-губернатор?
– Вряд ли, – философически отозвался отец. – Генералу охрана поболе положена.
– Да от кого ему охраняться-то? Кому он может спонадобиться? Царь вона – помнишь, в Туле сказывали? – один по столице прогуливается, безо всякой такой охраны, а тут – всего-то! – генерал…
– Не скажи-и… Царя народ, значитца, любит и почитает, а генералов… – Степан вздохнул. – Их пущай солдаты любят, им по уставу положено. А что касаемо охраны – так тот же Гришаня Вогул порку ему ни в жисть не простит: не зазря же он тож в Сибирь подался.
– Не говори мне, тятя, про Вогула. Встрену на узкой дорожке – убью! – мрачно заявил Гринька. – Это ведь он купца того порешил и Танюху подставил – больше некому. Жаль, не сразу я додумался, не то бы…
Гринька не договорил, а Степан не стал спрашивать – и так было ясно. Только подумал: и хорошо, что не сразу, а то неизвестно еще, чем бы дело кончилось. Вогул – не пьянь купеческая, а солдат первостатейный, много чему обученный, Гринька кто перед ним – увалень доморощенный. Силушкой, и правда, не обиженный, однако пустая сила перед хитрым умением не значит ничего. Вогул, конечно, парня не убил бы, любит он его, как брата младшего, но покалечить мог. А, вообще-то, черт его знает, все меняется. Степан знал Вогула с той поры, когда тот еще голоштанным мальцом частенько улепетывал от отцовского ремня по пыльной улочке уездного Ефремова, – мещанские дворы бывшего военного фельдшера Афанасия Вогула и столяра-краснодеревщика Гаврилы Шлыка располагались рядышком на высоком берегу Красивой Мечи; хозяева соседствовали дружно и все праздники отмечали совместно. Афанасий был на два года младше Гаврилы, но женился поздно, когда по ранению был отчислен из армии, а потому сын его Григорий отстал от Степана аж на одиннадцать лет, первой-то у Вогулов родилась дочка Лизавета, как раз на тот день, когда Степке исполнилось пять годочков. И, понятное дело, как она подросла да в стать вошла, начал Степан на нее заглядываться, а она на него, и все бы вышло ладом, однако судьба-злодейка распорядилась по-своему: Гаврила, давненько живший вдовцом, слюбился с тульской вдовушкой и перебрался в губернский город, а Лизавету покалечил бык, сорвавшийся с привязи, да так покалечил, что о замужестве ей пришлось забыть – кому нужна сухорукая да хромоногая жена? Степан рванулся было к Лизавете своей, да отец встал поперек, пригрозил оставить без куска хлеба, а из Степана какой еще был работник – вот он и смирился. Женил его Гаврила на милой и славной Арине, племяннице жены своей новой, нагрузил работой столярной, а тут и Гринька родился – так жизнь и побежала…
– Не был Гришаня таким злым, – вздохнул Степан. – Николи не был. Мальчонкой озорничал, однако добрый был, жалостный. Опосля порки это, значитца… будто бы черт в него вселился, – и невидяще уставился на неспешно проплывающие мимо и назад ели и пихты, бессильно опустившие под тяжестью снега свои мохнатые лапы.
2
Нет, не напрасно в народе говорят: помянешь черта, а он тут как тут.
Знать не знали Степан и Гринька, что в трех верстах впереди обогнавшая их тройка была остановлена вылетевшими из-за поворота всадниками в овчинных полушубках и малахаях с ружьями наперевес. Охранники и опомниться не успели, как были сброшены на землю и повязаны. Ямщика обыскали на предмет оружия, ничего не нашли и оставили при лошадях. Главарь нападавших, высокий черноусый мужик с пистолетом в руке, распахнул дверцу кибитки – оттуда легким облаком выпахнуло тепло, – скомандовал:
– Все, кто есть, выходи!
Кто-то большой, грузный тяжело заворочался в полумраке, так, что кибитка заходила ходуном, хрипло рыкнул ядреным матом, и в проеме дверцы, весь его заполнив, появилась тяжелая фигура ездока. Черноусый усмехнулся: медвежьи шуба, шапка и унты да в придачу черная с проседью борода до глаз, зло блеснувших из-под нависших бровей, – все придавало сходство с матерым медведем. Но усмешка главаря получилась невеселая.
– Что, опять не тот? – спросил его подошедший товарищ.
– Не тот, – мотнул головой черноусый. – Ты кто? – спросил он «медведя».
«Медведь» перво-наперво огляделся, видимо, оценил расклад сил и неторопливо ответил:
– Гаврила Федорович Машаров, слыхал о таком?
– Доводилось, – кивнул черноусый. – А чевой-то тебя сюда из твоего округа занесло? Никак в Иркутск поспешаешь?
– В Иркутск. Можа, новый генерал-губернатор с промышленным народом замыслит встренуться…
– Значит, он уже проехал? Как же я просчитался! – расстроился черноусый.
– А ты, что ль, на генерала охотишься? – с любопытством спросил Гаврила. Черноусый не ответил. – Да я не выдам, ты не сумлевайся…
– А чего мне сомневаться? – усмехнулся черноусый. – Шлепну тебя и вся недолга…
– А чего меня шлепать? Мы с тобой по одной половичке ходим. У меня к генералу свой счетец – ой, какой! Тебе и грабить меня ни к чему – я те денег и сам дам, сколь понадобится на это святое дело. И людишки у меня по всей Сибири имеются. Назовешься – и помочь любую окажут, я им всем наказ дам. Ну, по рукам, чё ли? Как будешь называться? Заметь, я не спрашиваю, как твое имя, а – как назовешься.
– Назовусь Вогулом. – Ударили по рукам. – Но смотри, промышленник, ежели что не так, – под землей достану.
– К тебе это так же относится, – хохотнул Гаврила. – У меня братовья есть – Федька и Виссарион, они за меня кому хошь яйца оторвут.
– Добро! – засмеялся Вогул. – А теперь расскажи, как твоих людишек находить и чем они помочь могут.
– Ну, для начала пущай твои… подельники моих повязанных ослобонят, – сказал Гаврила. – А то ить, бедолаги, поди-ка, уже ознобились.
Вогул кивнул помощнику на связанных охранников, и тот занялся приведением их в порядок. А сами новые «соратники» отошли в сторонку и обговорили все возможные для предстоящей охоты случаи. Ну, конечно, не все – на то они и случаи, чтобы возникать неожиданно, однако самое важное постарались учесть.
Глава 22
1
Князь Сергей Григорьевич Волконский, вернее, бывший князь, поскольку был лишен дворянства еще в июле 1826 года, следовательно, без малого двадцать два года назад, стоя перед зеркалом в прихожей, занимался совершенно не княжеским делом, а именно – подстригал свою окладистую седую бороду, когда в дверь внезапно позвонили. Волконские в этот утренний час никого к себе не ждали – не потому, что для визитов время было слишком раннее, а потому, что к ним с визитами вообще редко захаживали. Только из своих, декабристов, – кто по разрешению жандармского полковника Горашковского приедет в Иркутск на лечение или еще по какой неотложной надобности. Первым делом, конечно, Сергей Петрович Трубецкой, которому уже три года как высочайше дозволено регулярно навещать свое многочисленное семейство. Но Сергей Петрович то и дело нарушает предписание жандармского управления: куда как чаще, чем раз в месяц, бывает в домике на Арсенальной, где обретается Екатерина Ивановна с детьми. Рискует – вне всякого сомнения: во власти Горашковского вообще запретить свидания на неопределенный срок, – однако любовь, она жандармам не подчиняется. А Сергей Петрович любит свою ненаглядную Катеньку, как двадцатилетний: Сонечке, вон, четыре годика, отцу ее все пятьдесят восемь, матушке почти пятьдесят, а, того гляди, еще кого-нибудь сообразят.
Из Усть-Куды, что на берегу Ангары, верст десять от Урика, где после отъезда Волконских остался Панов Николай Алексеевич, все чаще наведывается в Иркутск Петр Александрович Муханов; оттуда же наезжает Александр Викторович Поджио. Вернее, наезжал, вместе с братом Иосифом, да случилась беда: приехали братья к Волконским на Рождество Христово в этом году, а Иосиф хлебнул водки не в то горло и помер. Александр похоронил брата на Иерусалимском, главном городском кладбище и больше в Иркутске не появлялся. То ли горюет, то ли обиделся на что-то.
А из местного общества почти никто к Волконским не заглядывал: опасались обвинения в связях с государственным преступником, хоть и отбывшим каторгу на рудничных работах в Благодатном да на Петровском Заводе, что за Нерчинском, но находящимся на бессрочном поселении. Мария Николаевна, страстно любившая книги, музыку, интересных людей и за двадцать лет не остывшая в своей страсти, тихо страдала от вынужденного однообразия ссыльной жизни, занималась детьми и много времени проводила за своим фортепьяно или роялем – музицировала, пела романсы и учила музыке сына и дочку.
Но сейчас время для музыкальных занятий было слишком раннее. Дети не шумели: Миша убежал в гимназию, а тринадцатилетняя Лена рукодельничала в своей комнате. Мария Николаевна на кухне распоряжалась завтраком – оттуда доносился ее негромкий разговор со стряпухой Груней, – поэтому колокольчики в тишине дома прозвучали столь резко и неожиданно, что рука Сергея Григорьевича дрогнула, и ножницы выхватили лишний клок волос. Получилось очень заметно и некрасиво. Нельзя же в таком виде встречать посетителя, кто бы он ни был, а удобное для цирюльных дел зеркало было только тут, в прихожей.
Колокольчики над дверью снова дернулись, издав звонкую полугамму «до-ре-ми». Сергей Григорьевич выругался и пошел по лестнице наверх, где были жилые покои, крикнув через перила в глубину первого этажа:
– Эй, Афанасий, оглох, что ли? Звонят!
Не оглядываясь, но слыша, как в прихожую выбежал молодой парень Афоня, нанятый в услужение еще в Урике, и не дожидаясь, пока он откроет нежданному посетителю дверь, Волконский ушел в спальню, где тоже было зеркало, но – стояло оно на туалетном столике жены, что при высоком росте Сергея Григорьевича было крайне неудобно.
Докладывать ему о посетителе не стали, видимо, кто-то заявился к жене, и он, неловко пригибаясь, все же исправил допущенное в бороде безобразие, укоротив ее не меньше, чем на полвершка.
Он не слышал, как в спальню вошла Мария Николаевна, и увидел ее отражение в зеркале – выражение ее лица было такое изумленно-напряженное, что он испуганно выпрямился и повернулся:
– Что случилось, Машенька? Что-то с Мишей?
Она отрицательно мотнула головой и потыкала пальцем вниз и назад:
– Сережа, там… там…
– Что – там?! – довольно резко спросил муж.
Мария Николаевна сглотнула и сипло сказала:
– Посыльный приходил от генерал-губернатора…
– И – что? Нас опять разлучают? Новая метла…
Она снова отрицательно качнула головой и откашлялась, вернув нормальный голос:
– Муравьев с супругой нанесут нам визит, Сережа. В два часа пополудни.
Сердце Сергея Григорьевича екнуло и застучало так часто-часто, что он невольно приложил руку к груди, словно пытаясь его придержать.
– Что это, Маша? – прошептал он. – Неужели пришел конец всем нашим мучениям?
Она положила свою руку поверх той, что прижималась к сердцу, заглянула снизу вверх в его утонувшие под густыми бровями серые глаза, в которых боязливо просверкивала слабая надежда:
– Вряд ли так просто, Сережа. Подождем – скоро все прояснится. Я пойду распоряжусь насчет обеда. И пошлю Афоню к Трубецким: вдруг Сергей Петрович в городе – пусть приходят.
2
Обед был, по словам Марии Николаевны, скромный, а, по мнению Муравьевых, более чем достойный. Соленые грузди, рыжики и маслята с подсолнечным маслом; капуста квашеная с мороженой клюквой; огурчики малосольные; свекла тертая со сметаной, чесночком и кедровыми орешками; салат под домашним соусом «Сибирский провансаль»; строганина из нельмы и муксуна; паштет из лосиной печенки; стерляжья уха; медвежатина «огротан»; жареная лосятина с отварным картофелем и в завершение – арбуз, да не соленый, а свежий! Каждое блюдо, подаваемое принаряженными Груней или Афоней, сопровождалось пояснениями хозяев: грибы и клюкву собирали всей семьей, овощи и арбузы выращены в теплице самим Сергеем Григорьевичем, рыбу ловил он же, а вот медведя и лося завалили в тайге близ Урика Афоня со своим отцом. И даже масло для грибов и соуса отжимал старший Волконский из подсолнухов, поднявшихся в той же теплице.
– Солнца здесь предостаточно, – говорил Сергей Григорьевич, поднимая рюмку зеленого стекла с водкой самогонного производства за здоровье непрошеных, но весьма важных гостей, – но тепла по весне не хватает. Опять же заморозки… Вот теплицы и выручают. Не ради бахвальства скажу: многие в Иркутске опыт наш перенимают и весьма успешно.
– Это замечательно, уважаемый Сергей Григорьевич, но откуда у вас в начале весны малосольные огурчики и свежий арбуз? Каким чудом это объяснить? – не мог скрыть изумленного восхищения именитый гость.
– Это не чудо, ваше превосходительство, я в чудеса давно не верю. Просто есть специальный рецепт засолки и есть правила хранения. Первому меня научили русские сибиряки, а второму – один старый китаец, живший в Урике. Умер недавно, мир его праху…
Вернувшийся из гимназии шестнадцатилетний Миша и Леночка сидели напротив Екатерины Николаевны и то и дело бросали на нее восторженные взгляды, и каждый раз, встречаясь с гостьей глазами, Миша краснел и утыкался в тарелку, а Леночка тихонько хихикала над братом.
После обеда мужчины ушли в кабинет хозяина, Миша с большой неохотой отправился делать гимназические задания, а женщины уединились в комнате Марии Николаевны, небольшой, но очень уютной, где главной достопримечательностью было пирамидальное фортепьяно. Хозяйка усадила гостью на диванчик с гнутой спинкой и бархатной обивкой, Леночка тут же устроилась рядом, почти прижалась к Екатерине Николаевне, которая сама, в свою очередь, не сводила восхищенных глаз с моложавой и все еще красивой хозяйки дома.
Мария Николаевна села в кресло напротив и засмеялась, поймав взгляд Катрин:
– Милая Екатерина Николаевна, вы так смотрите на меня, что мне становится просто неловко.
Муравьева смутилась и покраснела:
– Простите меня. Не верится, что сижу рядом с вами. Мне еще в Туле про вас и Трубецкую рассказывали. Говорили – и так испуганно, шепотом, – мол, княгини-революционерки, сами пошли в Сибирь… А мне… мне так страшно было сюда ехать! Николя радовался назначению, а я чуть в обморок не падала.
– Я тоже очень боялась, – задумчиво сказала Мария Николаевна. – У меня ведь сын был маленький, Коленька, он родился уже после ареста Сережи. Представляете?! Всего два года прожил, Сережа так его и не увидел. С маленьким ехать не разрешили, да и родители мои не отпустили бы. Я колебалась, но Катюша Трубецкая поехала не раздумывая, а за ней и другие потянулись… Да-а, все боялись, но – видите: двадцать два года прошло, а мы живы, даже почти здоровы. И дети растут: у Трубецких – четыре дочери и сын, у нас вот – Миша с Леной… И Анненковы в Туринск уехали тоже с пятью детьми, говорят, там шестого родили. Вот какие молодцы! Оказывается, можно жить и не в хоромах. И природа тут замечательная, не то что в горах забайкальских! И люди очень даже славные… Надо просто верить, что все будет хорошо, и по мере сил поддерживать друг друга. – Подумала и добавила почти весело: – А еще лучше – поскорее рожайте, некогда будет бояться.
И – осеклась, увидев, как на глаза Муравьевой внезапно набежали слезы.
– Что с вами, Екатерина Николаевна, голубушка?
Что с ней? Она сама не знала. Хотя, нет… знала, догадывалась, интуитивно чувствовала… Не зря же заглядывалась на маленьких детей. Однажды в Туле, выходя из церкви, увидела, как на паперти простоволосая молоденькая женщина, почти девочка, кормила грудью младенца. Малыш выпростал ручку из тряпицы, в которую был завернут, сжимал крохотными пальчиками материнскую грудь и громко чмокал. Из уголка его маленького рта стекала тонкая молочная струйка. А мать улыбалась и покачивала его, слегка прижимая головку к податливой груди.
Катрин стояла и смотрела, не в силах оторвать взгляда от мадонны-нищенки, а та подняла на барыню огромные синие глаза, затуманенные невыразимой лаской и нежностью, и неожиданно в них плеснулся страх, и она свободной ладонью прикрыла, словно ожидая удара, головку ребенка.
Катрин очнулась, протянула руку – погладить нищенку по светлым спутанным волосам, но не решилась. Отдала ей все деньги, что были в кошельке, и не оглядываясь быстро ушла, боясь, что возникший в горле комок обернется нежданными слезами.
Да, она тосковала по своему ребенку. Наверное, время пришло, а с беременностью ничего не получалось. Она об этом прежде никогда не думала. В пятнадцать лет легко, без кокетства и смущения, отдалась Анри, и потом, за все бесчисленные их любовные встречи, испытывала лишь неописуемое наслаждение и блаженство, ничуть не тревожась о возможных последствиях.
С Николя было по-другому. Хуже или лучше – оценивать она не хотела, просто – по-другому. Осторожничать – и в мыслях не было, а беременность не наступала. Наверное, Бог за что-то наказывает…
Гостья отвернулась, платочком вытерла глаза и щеки:
– Ничего, Мария Николаевна, не обращайте внимания. Ресничка в глаз попала. Какое у вас фортепьяно необыкновенное!
– О да! – Хозяйка встала и подошла к инструменту. – Звук у него столь глубокий, что напоминает орган. И все из-за этой пирамиды. Вот послушайте. – Мария Николаевна открыла крышку, пробежалась пальчиками по клавишам.
Плотные, какие-то по-особому крепкие звуки, вырываясь из вершины деревянной пирамиды, уходящей под самый потолок, заполнили комнату. Казалось, звучала и сама пирамида, да, наверное, так оно и было на самом деле.
Потрясенная Катрин покачала головой:
– Это какое-то волшебство! Откуда у вас такое чудо?!
– Батюшка и брат Саша привезли из Германии или Австрии, точно не помню, мне в те поры семь или восемь лет было.
– А как оно попало в Сибирь?
– Опять же Саша постарался. Он и рояль Лихтенталь, что в гостиной стоит, сюда переслал. Фортепьяно тоже больше для гостиной предназначено, но не ставить же там два таких инструмента. Гостиная у нас замечательная, словно создана для концертов, да только вот слушателей маловато. Трубецкие заходят, я, кстати, хотела их сегодня пригласить к обеду, но Сергея Петровича нет, а Екатерина Ивановна приболела. Еще братья Поджио приходили частенько, Борисов Петр Иванович да Владимир Федосеевич Раевский наездами бывают, тоже декабристы, но от Иркутска далековато живут. Муханов Петр Александрович из Усть-Куды в Иркутск перебирается, уже квартирку себе присмотрел… Вот и все. А чтобы все вместе собрались – такого, почитай, ни разу и не было.
– Было, мамочка, – сказала вдруг Леночка. – Когда дядю Иосифа хоронили…
– Да, верно, – кивнула Мария Николаевна. – Старший Поджио нынче на Рождество умер, по несчастному случаю. Все собрались, но тогда не до концертов было – такое печальное событие.
– Концерты… – раздумчиво произнесла Катрин. – У меня появилась мысль… В Иркутск приехала молодая французская виолончелистка Элиза Христиани. По пути сюда провалилась под лед, чуть не утонула, инструмент погиб, но ее спас какой-то проезжающий. Виолончель ей здесь нашли, она сейчас живет в нашем доме, готовится к концерту. А почему бы не начать с вашей гостиной? А?
– Да кто же сюда придет? – неуверенно покачала головой Мария Николаевна.
– А вы думаете, Николай Николаевич случайно первый визит нанес именно вам?
– Понимаю… Вы полагаете…
– Насколько я успела узнать тульское общество, а здесь, не сомневаюсь, такое же, все получится наилучшим образом.
3
Муравьев и Волконский расположились в креслах возле низенького столика на вычурных ножках, на котором стояли графинчики со сладкими настойками на ягодах – голубике, чернике, клюкве, бруснике, – естественно, домашнего изготовления, попивали их из маленьких рюмочек и вели неторопливую беседу.
Свечерело и зажгли свечи. По случаю столь редких гостей истопили все восемь печей, и в доме было очень тепло. По предложению хозяина Муравьев снял парадный сюртук, увешанный орденами, остался в белой батистовой рубашке. Седобородый Волконский сидел с прямой спиной, на воротнике рубахи «апаш» волной лежали густые темно-русые волосы, просвеченные сединой.
Они уже обсудили состояние дел в Сибири и Русской Америке, и не только. Николай Николаевич, к своему удивлению, убедился, что здесь, в затерянном среди бескрайних снежных просторов городе, даже отверженные от общества люди, имея интерес и достаточную активность, могут быть в курсе мировых событий и мнений. Волконские выписывали из Франции газеты «Le Globe» и «Le Moniteur», журнал «La Revue de Paris», Трубецкие – газету «Le Temps», обменивались прочитанным. Они могли бы выписывать из столиц и русские, но считали французские более правдивыми. А местные новости сообщали добровольцы, желавшие оставаться неизвестными.
Муравьев поделился со старым «аристократом духа», как назвал про себя бывшего князя, некоторыми своими размышлениями, родившимися после встреч с императором и адмиралом Литке.
– Планы и прожекты ваши впечатляют, – несколько возвышенно, видимо, от скрытого волнения, говорил Сергей Григорьевич. – В них мне видится будущее России… Выход к Великому океану… Пароходы, железные дороги… Не буду предвосхищать результаты, но мне кажется, вы опережаете многих. Потому что лучше многих понимаете, что такое – наша Россия. Знаете, мне она представляется птицей, раскинувшей от Урала крылья на два континента. Только вот наше крыло, восточное, не развернулось еще по-настоящему. И вам выпала такая честь, такой тяжкий труд – развернуть это крыло. Чтобы птица, наконец-то, взлетела!..
– Не знаю, удастся ли мне выполнить что-либо из того, о чем мечтается, – Николай Николаевич нахмурился, задумавшись.
Хозяин вынул из шкафа курительные принадлежности – трубки, табак, пепельницу, – молча предложил гостю. Муравьев выбрал небольшую трубочку с прямым мундштуком, набил ее душистым табаком и прикурил от свечи. Сергей Григорьевич взял трубку большую с изящно изогнутым мундштуком – какие любят гусары – и тоже пустил в потолок струю дыма. Терпеливо ждал продолжения разговора.
Муравьев попыхтел трубочкой, пригубил из рюмки голубичной настойки и, наконец, продолжил:
– Боюсь, многим сильным мира сего не по нраву мои планы и прожекты. Знаете, что сказал канцлер Нессельроде, когда я лишь заикнулся о возвращении на Амур? Не надо, мол, захватывать новые земли – лучше заняться освоением того, что имеется.
– А в этом есть резон, – произнес Сергей Григорьевич. – Земель в империи много, а сколько освоено? И – как? Более или менее украинские черноземы да уральские железные руды, ну еще немного тут, в Забайкалье – и, почитай, все! Золота много моем, да, но ведь это капля в море. Я уверен: в Сибири столько подземных богатств неразведанных, сколько нет ни у кого в мире…
– Да согласен я с вами, согласен, – досадливо перебил генерал-губернатор. – И канцлер по-своему прав. Я вот, к примеру, считаю, что Русскую Америку нам по-настоящему никогда не освоить: сил на нее у России нету и взять их неоткуда, а рядом Соединенные Штаты, как молодые волки, клыками лязгают, уже вырвались к Тихому океану, того и гляди, Мексику полностью проглотят, а там и за нашу Америку возьмутся. Продавать ее надо, пока даром не отобрали…
– Америку продавать, а Приамурье захватывать? – усмехнулся Волконский. – Как в народе говорят: менять шило на мыло.
– Да нет, уважаемый Сергей Григорьевич, обмен весьма и весьма неравноценный. Амур нам нужен чрезвычайно, во-первых, потому, что это – кратчайший путь для снабжения и защиты Камчатки, а во-вторых, согласитесь, России нужны незамерзающие порты на Тихом океане. Великое государство должно иметь полноценный выход к Великому океану. Иначе мы потеряем не только американские владения, но и Камчатку, да и саму Сибирь. Англичане и французы укрепляются в Китае и готовы прибрать к рукам Приамурье. Особенно первые. Они открыто заявляют, что Амур – это ворота в Сибирь. Вот и судите сами… – Муравьев снова попыхтел ароматным дымком. – А табачок-то у вас, похоже, аглицкий?
– Да, – смутился Волконский. – Свой годится лишь на самокрутки. А этим угостил меня господин Хилл, который тут с прошлой осени…
– Не тот ли Хилл, что дает вашим детям уроки английского языка?
– Вам уже доложили? – помрачнел Волконский. – Он это делает из любезности, Николай Николаевич, совершенно бесплатно.
– Англичанин и бесплатно – уже подозрительно, – саркастически усмехнулся Муравьев.
– Но я не могу не доверять этому джентльмену, – заволновался Волконский. – Сказывал, путешествует, хочет по весне спуститься к Якутску, потом выйти к Охотскому морю, а там с попутным судном уплыть в Америку…
– В нашу Америку, в Русскую? Или – в Соединенные Штаты?
Волконский смущенно пожал плечами.
– Как же вы доверчивы, дорогой Сергей Григорьевич! – проникновенно сказал Муравьев, и тут же лицо его стало жестким, глаза зло прищурились. – По Кавказской войне знаю: англичане всегда действуют исподтишка. Они все – джентльмены, и все – разведчики. Если бы не их козни, эта бесконечная война давно бы завершилась общим замирением. Ну да ладно, мы тоже не лыком шиты…
4
О чем там муж беседовал с Волконским, Катрин не знала, но заигрывать с ней, чего за ним прежде не водилось, стал, едва лишь они, воротившись домой, сбросили шубы и поднялись на второй этаж. Они шли по коридору к своей спальне, когда Катрин почувствовала руку мужа сначала на обнаженной шее – он легко прикоснулся пальцами, потрепал волосы, погладил позвоночные бугорки, – потом быстро-быстро и на удивление ловко расстегнул несколько верхних пуговичек на платье.
В доме было тихо и сумеречно – из-за малого количества дежурных светильников. Ковровая дорожка заглушала звуки шагов, но кое-кто их все-таки услышал. Выглянул из-за двери Вася и тут же исчез, повинуясь мановению руки Николая Николаевича, промелькнула тень Вагранова, кажется, от комнаты Элизы. И – все.
Катрин искоса взглянула на идущего рядом мужа. Он был с ней одного роста, шел ровно, прямо глядя перед собой, с непроницаемым лицом, правая рука заложена за спину. А левая… левая, как бы сама по себе, скользила по ее спине, поглаживала, возбуждая под сердцем горячие волны, стекающие в низ живота и собирающиеся там в жаркое озерцо. А пуговички продолжали расстегиваться, а профиль Николя – кудрявая прядь, упавшая на высокий лоб, прямой со слегка вздернутым кончиком нос, рыжеватые ус и бакенбарда – оставался по-прежнему невозмутимым. Да он артист, настоящий артист! – восхитилась Катрин. И уже на пороге спальни, когда Николя открыл дверь и жестом пригласил ее войти, поймала его быстрый, жадный и в то же время озорной взгляд и ответила ему зовущей и столь же озорной улыбкой.
Артист и совсем-совсем мальчишка.
Одежду они сбрасывали с себя и друг с друга, словно в каком-то французском куртуазном романе, – сумасшедше торопясь, вскрикивая от нетерпения и чуть ли не обрывая подло сопротивляющиеся застежки. И соединились столь же неистово, с торжествующим стоном, перешедшим у Николя в рычание, и отдавались самозабвенно нежданно прорвавшимся чувствам, ни на мгновение не задумавшись о том, что их может слышать кто-то посторонний…
Кончили вместе и на таком взлете, что перехватило дыхание, и они какое-то время хватали воздух, как рыбы, вырванные из воды. И Николя провалился в сон мгновенно, едва успев благодарно поцеловать ее плечо и щеку где-то возле уха и пробормотав: «Спасибо, родная». Она еще приходила в себя, а он уже тихонько засопел, уткнувшись носом ей в подмышку. Катрин хотела было обидеться, но вместо этого подумала, что Николя раньше никогда не вел себя так озорно, безрассудно и безоглядно, совсем как… совсем как Анри, и застарелая боль, казалось бы, давно ее покинувшая, царапнула по сердцу кошачьим коготком и затаилась в ожидании – что будет дальше.
А ничего не будет, Анри не вернешь и жизнь не переиначишь. Катрин выдернула из-под себя покрывало и уголком вытерла выступившие слезинки. Если Николя и дальше будет таким… романтичным, то и жалеть о прошлом незачем.
Тут мысли ее перескочили на Волконских и вообще на декабристов. На жен декабристов, поправила она себя. Как же они, такие изнеженные, утонченные, приходили к мужьям на интимные свидания в каторжные бараки, где все на виду, где не было чистого постельного белья, а только подушка, набитая соломой, да овчина вместо простыни и одеяла – и любили, и беременели от этой любви? А у нее, может быть, с ребенком не получается из-за того, что известие о смерти Анри заледенило ее всю изнутри, а оттаивание идет слишком медленно? Надо только подождать… Надо подождать… Надо подождать!