Часть третья
7
D середине марта 1834 года Луиза Бюссон получила из Парижа сразу два письма. Одно было написано почерком ее брата, и его она поначалу отложила в сторону; другое переслали из квартиры на улице Люн, где раньше жила ее мать, и марка на нем была иностранная. Его она рассмотрела внимательнее, повертела в руках, а потом, с неожиданно нахлынувшим дурным предчувствием, сообразила, что марка на конверте – индийская. Почерк ей был незнаком, однако она сразу поняла: наконец-то пришли вести про Годфри.
Луиза была в комнате одна. Эжени поехала с детьми покататься, герцог и вовсе был в отъезде. Что бы ни содержалось в этом письме, пережить это придется в одиночестве. Она чуть поколебалась, бросила взгляд на статуэтку Приснодевы на своем комнатном алтаре, пробормотала молитву; после этого сломала печать и вскрыла письмо. Если Годфри решил к ней вернуться и в письме – оповещение о его приезде, она к этому готова.
Письмо оказалось кратким, подпись – незнакомой.
Мадам, мне выпала тяжкая участь сообщить Вам, что мистер Годфри Уоллес скончался здесь, в Бомбее, в прошлом сентябре. Последняя его просьба заключалась в том, чтобы я уведомил Вас о случившемся. Возникли некоторые препятствия, подходящей оказии долго не представлялось, и только сейчас я изыскал возможность исполнить этот нелегкий долг.
Остаюсь, мадам, Вашим преданным слугой,
Г. Элган, клерк Ист-Индской компании, Бомбей
И всё. Ни единого слова в объяснение. Никаких упоминаний о болезни. Никакого рассказа, пусть и самого краткого, о том, как он жил в Индии, чем занимался, как зарабатывал на хлеб. Он там умер – и только. Более ничего. Она никогда не узнает, выпало ли ему страдать и сносить тяготы, раскаялся ли он за былые грехи и обратился ли к Богу. Ей теперь оставалось одно – служить мессы за упокой его души и молиться о том, что они еще встретятся в чистилище. Теперь ей до конца жизни носить вдовий траур. Она тихо заплакала, размышляя о страшной необратимости его кончины. До того в самой глубине ее сердца неизменно теплилась надежда, что он вернется, – разумеется, не такой, как прежде, возможно переменившийся к худшему, возможно – пьяница или калека, однако он в любом случае останется ее мужем, и они будут жить вместе.
Она любила воображать себе собственное великодушие – как она склоняется над его простертым телом, гладит, даруя покой измученному челу. Он во всем будет зависеть от нее… А теперь ей даже не утешиться посещениями его могилы; ей отказано в этих еженедельных паломничествах. Единственная кроха утешения виделась ей в словах незнакомца: «Последняя его просьба заключалась в том, чтобы я уведомил Вас о случившемся». Выходит, он ее не забыл. Он тянулся к ней до самого конца. Она попыталась припомнить, чем занималась в момент его смерти. Прошлый сентябрь. Точной даты ей не сообщили. Пятнадцатого в Лиссабоне был праздник, по улицам прошел большой парад из разукрашенных экипажей. Все размахивали флажками и кидали цветы под колеса. Она и сама ехала в экипаже в обществе джентльмена-португальца, разумеется чрезвычайно благовоспитанного, но сколь же это было ужасно и бессердечно с ее стороны, если именно в тот день и оборвалась жизнь Годфри. Сама эта мысль была ей невыносима. Она механически взяла и вскрыла второе письмо; знакомый почерк брата не вызвал в душе никакого отклика. Все мысли ее пребывали с несчастным покойным супругом.
«…так что мы порешили, что назовем его Джорджем, в честь брата Эллен, Луи в мою честь и Палмелла в знак уважения к твоей милой подруге и покровительнице». Да что же это, ради всего святого, такое? Она торопливо перечитала первые фразы письма брата: «Ты будешь рада услышать, ненаглядная моя Луиза, что вчера, шестого марта, Эллен родила сына. Она прекрасно перенесла это испытание, мальчик здоровенький и очень красивый. Я уже определил, что в будущем он посвятит себя науке. Надеюсь, он не обманет наших ожиданий. Мать Эллен специально приехала из Англии, чтобы быть в этот момент рядом с дочерью, и только и говорит что о своем новорожденном внуке, утверждая, что он – вылитый отец. Мы все втроем обсуждали его будущее и пришли к выводу, что этот длинный набор инициалов перед его именем крайне важен…»
Милая Эллен, милый Луи-Матюрен! Как она счастлива, что союз их благословен свыше и увенчался рождением ребенка; как это эгоистично с ее стороны – так отдаться собственному горю, что, прочитав половину письма, она так и не вникла в его содержание.
Джордж Луи Палмелла Бюссон-Дюморье – как это благородно звучит! Такое изумительное имя – само по себе неплохое начало жизни. Герцог наверняка будет тронут знаком внимания к его семье. Он и так проявляет великодушный интерес ко всему, что связано с ее родственниками – Бюссонами. Луиза утерла слезы, которые проливала по мужу, зажгла свечи на алтаре и встала на колени – помолиться за новорожденного племянника.
Младенец тем временем спал в колыбели в блаженном неведении относительно треволнений, вызванных его появлением на свет, и его по-прежнему окружала та славная дожизненная тьма, в которую все мы стремимся вернуться в моменты крайнего одиночества. Бюссоны занимали квартиру на первом этаже дома номер 80 на Елисейских Полях, неподалеку от бывшего жилища миссис Кларк; денег, которые Эллен получала от матери, и случайных заработков Луи-Матюрена хватало на то, чтобы жить если не в роскоши, то хотя бы в относительном удобстве.
Эллен вела хозяйство умело и экономно. Последнее оказалось особенно кстати, поскольку первые же несколько месяцев совместной жизни показали, что доверять Луи-Матюрену деньги на хранение – все равно что давать ребенку оружие. Судя по всему, представление о деньгах, которым многие наделены сполна, а другие – в некоторой степени, у него отсутствовало полностью.
Утром он уходил, как он выражался, «на работу» в свою лабораторию, довольный и веселый, распевая во весь голос, с пятьюдесятью примерно франками в кармане. В полдень он возвращался обедать, все в том же солнечном настроении, а вот пятидесяти франков уже не было.
– Дай мне немного из хозяйственных денег, любовь моя, – просил он жену, нежно ее целуя. – Я верну их тебе сразу же, как получу обратно долг от Дюпона, он такой забывчивый…
– Не следует давать в долг друзьям, – корила его Элен. – Это в принципе неправильно.
– Знаю, сердечко мое, но я просто не в силах отказать. Слишком уж я добросердечен; мне тяжело огорчать человека. А кроме того, когда мое изобретение наконец признают, нам не придется переживать из-за каждого долга. Нам хватит на то, чтобы обеспечить весь мир.
– Я не уверена, что горю желанием обеспечивать весь мир, – возражала Эллен.
– Вся беда в том, – со вздохом произносил ее супруг, – что я родился в состоятельной семье. Если бы Францию не сотрясла революция, а отец получил бы сполна за свою верность королю, мы бы жили в собственном замке, окруженном нашими землями, и слуг бы у нас было столько, сколько заблагорассудится. Ты бы целыми днями ничего не делала, только играла на арфе. Эх! Вот было бы замечательно. Крестьяне кланялись бы, когда мы проезжали бы мимо в карете, а я швырял бы им золотые. Как, Шарлотта, жалеешь ты, что я – не богатый барин?
Он откидывался на спинку стула, обращаясь к их единственной служанке, которая как раз подавала на стол. Она хихикала, опустив голову.
– Ах, месье, – бормотала она, перебирая пальцами фартук.
– А тебя я бы назначил домоправительницей, Шарлотта, – великодушно объявлял Луи. – И дал бы тебе право обезглавливать младших слуг за провинности.
Луи-Матюрен разделывал мясо на тарелке, как охотник разделывает дичь, и служаночка опять принималась хихикать. Луи-Матюрен обожал, когда его слушали. Эллен хмурилась, явно недовольная. Она не поощряла болтовни со слугами. Ничего нет хорошего в подобной фамильярности. Рано или поздно придется об этом пожалеть.
– Как твоя работа? – спрашивала она у Луи, чтобы сменить тему.
– Да никак, – отвечал он бодро. – С другой стороны, мне не привыкать. Вот будь сегодня иначе – тогда бы я удивился. Ну ничего, надеюсь, что через месяц-другой я дам тебе совсем иной ответ. Сегодня утром я познакомился с одним человеком – строго говоря, мы перекусили в кафе, – и у него, насколько я понял, есть дядя, а у того – чрезвычайно влиятельный друг, который наверняка проявит практический интерес к моему изобретению. Завтра я опять собираюсь встретиться с этим человеком, и мы обсудим все подробнее.
– Ты столько времени проводишь по утрам в этих кафе, – говорила Эллен. – Неудивительно, что тебе некогда работать.
– А вот тут ты как раз заблуждаешься, – увещевал он ее. – Именно в кафе, а не в кабинете и происходит вся основная работа. Это общеизвестно. Собственно говоря, я так доволен итогами нынешнего утра, что вторую половину не грех провести в праздности. Давай съездим в Сен-Клу.
– Но это же дорого, Луи-Матюрен, придется нанять экипаж.
– Пфф! Любовь моя, какие мелочи! Бюссоны не думают о таких низменных материях, как деньги. Старый папаша Жан, который стоит на углу, нас отвезет, а я расплачусь с ним в конце недели.
Она качала головой, не одобряя такой расточительности, но в душе прощала его, потому что он одаривал ее такой нежной улыбкой, а потом вел ее к фиакру так, будто она королева, а фиакр – раззолоченная карета. Впрочем, она втайне тревожилась из-за полнейшей безответственности мужа, ребяческой привычки перекладывать на завтра сегодняшние проблемы.
Когда родился их сын, она понадеялась, что отцовство немного остепенит Луи-Матюрена, заставит серьезнее отнестись к насущной необходимости зарабатывать деньги; но хотя новоиспеченный отец искренне восхищался сыном, ласкал его, целовал и даже несколько раз пел ему колыбельные, на его беспечность и недальновидность прибавление семейства никак не повлияло. Эллен даже самой себе не признавалась в том, что разочарована в муже. Для этого она была слишком горда и слишком сдержанна. Однако в душе ее постоянно тлело легкое недовольство, понемногу разрастаясь из-за отсутствия выхода. Луи напоминал стрекозу из известной басни, которая пела и радовалась все лето, не сделав никаких запасов на зиму. Впрочем, если бы она вдруг начала журить Луи за его поведение, он бы удивился и обиделся несказанно. Сам он считал, что тяжко трудится: возится со своими дурнопахнущими химикатами в крошечной, смехотворной лаборатории. Иногда она ездила туда с ним, наблюдала, видела его сосредоточенность, видела, с каким удовлетворением его бледно-голубые глаза глядят не отрываясь на все эти пробирки и инструменты, как он напевает при этом песенку; для нее в этой полной самоотдаче было что-то жалкое и ребяческое. Ее это ранило, и она невольно отворачивалась.
«Если бы он занялся каким-то надежным делом, дающим регулярный заработок, – думала она, – а химию оставил бы в качестве хобби». И она начинала строить планы для ребенка, которого ждала, убежденная, что в сыне – а в том, что родится мальчик, она не сомневалась – она обретет все то, чего ей не хватает в муже.
В ней с самого начала проснулись ухватки тигрицы – яростная любовь матери, которая претерпела определенное разочарование в роли жены, смешанная с достаточно примитивной и эгоистичной гордостью всякой женщины, родившей ребенка.
Эллен не в первой молодости вышла замуж; когда родился ее сын, ей было уже тридцать шесть лет, а следовательно, событие это приобрело для нее еще большее значение, чем приобрело бы в ранней молодости, когда вынашивать намного легче. Она не ждала, что найдет себе мужа, не рассчитывала стать матерью, и сам акт деторождения приобрел для нее колоссальное значение – свидетельство ее созидательной силы, ее неоспоримый шедевр.
Да и мальчик оказался на удивление красив. Ни сгорбленных плеч, ни лица щелкунчика, только вздернутый носик и густые кудряшки, от каких она бы и сама не отказалась. Надо ли говорить: раньше ни у кого и никогда не было столь изумительного ребенка. Он не только был в десять раз красивее всех остальных младенцев – как она сочувствовала мадам Пэне, соседке, у нее такой невзрачный, невыразительный малыш, да еще и совсем безволосый! – но еще и многократно превосходил их в развитии. У него раньше начали резаться зубки; сидел он прямее; улыбаться начал с рождения, хотя врач и утверждал, что это просто газы, – как бесчувственно с его стороны, думала Эллен, можно подумать, она не в состоянии определить, что ее собственный сын именно улыбается. Она твердо решила, что ее ребенку достанутся вся любовь и все внимание, которых ей самой немного досталось от матери. Баловать его она не станет – уж на это-то ей довольно осмотрительности, – но обязательно проследит за тем, чтобы развить в нем все качества, необходимые для его будущего счастья.
Саму ее в детстве то и дело оставляли на попечение слуг; в итоге воспитывать себя она была вынуждена самостоятельно. С ее сыном этого не повторится. Она уже начала продумывать его образование: какие книги он будет читать, какие языки изучать, так чтобы с младых ногтей быть образцом культурности, учености и воспитанности, блестящим свидетельством того, что мать способна сделать для своего ребенка.
Мальчик, судя по всему, унаследовал солнечный отцовский темперамент, и это, право же, было кстати – угрюмого упрямца воспитывать труднее, при этом ей оставалось только уповать на то, что он не унаследует отцовских слабостей: например, неумения обращаться с деньгами, беспечности, привычки влезать в долги. Беззаботный мечтатель – в теории это звучит красиво, однако Эллен отчетливо видела, что успеха с таким характером не добьешься. Мальчику очень пригодится свойственная ей целеустремленность.
Тем временем ее мать, переселившаяся обратно в Англию, постоянно слала ей письма, приглашая их с Луи погостить: непременно привозите малыша, и почему бы не окрестить его прямо здесь, ведь крестным же, разумеется, будет Джордж Кларк? Бюссоны целый год обдумывали это предложение, и вот наконец в апреле 1835 года, когда ребенку исполнился год и один месяц, они пересекли Ла-Манш и отправились в Ротерфилд в Суссексе, где обосновалась миссис Кларк. Здесь Джордж Луи Палмелла получил все свои христианские имена, став полноправным чадом Господа. Его дядя Джордж только что получил повышение, и все единодушно решили, что «капитан Кларк» звучит очень внушительно, хотя мать его и утверждала, что в былые дни, когда она еще пользовалась влиянием, он бы давно уже был полковником. В недалеком будущем ему опять предстояло отправиться за границу, а посему вопрос: «И что тогда станется с матушкой?» – назревал вновь, брат и сестра возвращались к нему то и дело.
– Почему бы вам не поселиться здесь? – говорил молодой офицер. – Сельский воздух полезен для ребенка, а кроме того, у тебя будет няня-англичанка. Скажу тебе напрямик: мне не по душе, чтобы племянник мой вырос французом.
– Но как мы можем поселиться в Англии, если у Луи-Матюрена работа в Париже? – нетерпеливо обрывала его Эллен.
– Милая сестрица, не хочу задевать твои чувства – и, кстати, к Луи я отношусь с глубочайшим уважением, – но в чем именно состоит эта его работа?
– У него своя лаборатория, – отвечала сестра, слегка ошарашенная прямой постановкой вопроса. – Он сделал несколько научных открытий, и… и как раз перед тем, как мы сюда приехали, он начал работать над новым изобретением.
– А, эта его идея «на ракете на Луну»? – не сдавался капитан Кларк. – Что-то в последнее время он про нее помалкивает.
– Насколько я понимаю, он вынужден был временно от нее отказаться, – лаконично ответствовала Эллен. – Возникли определенные технические трудности… и, разумеется, одна проблема стоит перед нами постоянно: у нас нет капитала, на который можно было бы начать дело.
– Денег, которые выделяет мать, хватает тебе на безбедную жизнь? – поинтересовался он.
Эллен вспыхнула, уклоняясь от прямого вопроса у него во взгляде.
– Иногда приходится довольно туго, – созналась она. – Луи во многих вещах как ребенок; судя по всему, он просто не понимает ценности денег.
– На мой взгляд, понимает, причем прекрасно, – сухо откликнулся ее брат. – С вашего приезда он уже успел занять у меня двадцать фунтов.
Он тут же пожалел о своих словах. Эллен явно была ошарашена, но, будучи преданной женой, не подала виду. Только губы сжались плотнее, а взгляд стал мрачнее обычного.
– Мне очень жаль, – произнесла она негромко. – Я верну тебе деньги в конце месяца, когда получу их от матери.
– Вздор! – произнес Джордж, чувствуя сильнейшую неловкость. – Возвращать их ни к чему. Я прекрасно обойдусь. Я, право же, не хотел тебя огорчать или говорить что-то против Луи. С другой стороны, деньги мать выплачивает тебе, не ему, причем весьма значительные; но даже дураку понятно, что тратишь ты их не на себя…
– Ребенок – это дополнительные расходы, – произнесла Эллен, которую приперли к стенке. – Одежда, питание, всякие мелкие нужды. Ты холостяк, ты и не представляешь, сколько денег уходит на младенца.
– Прости меня, Эллен; но, как ты знаешь, я всегда говорю напрямик. На твою скромную жизнь этих денег должно быть более чем достаточно. Но если речь идет о том, чтобы удовлетворять и все потребности твоего мужа, – это другой разговор. Впрочем, давай больше не будем об этом. Нам обоим делается неудобно. Если когда возникнет нужда, ты всегда можешь написать мне, никому не открываясь.
Эллен промолчала. Слишком много было у нее на сердце. Она с облегчением переключилась на ребенка, который как раз вошел в комнату, покачиваясь на нетвердых ножках, – он только что научился ходить. Малыш топал вперед наобум, не замечая матери, и выглядел совсем рассеянным, ну копия отца. Когда она подхватила его и осыпала поцелуями, он пролепетал: «Папа́, папа́», заглядывая через ее плечо, – ее это почему-то сильно задело. Тут же в комнату ворвался Луи-Матюрен, размахивая каким-то письмом, в состоянии крайнего возбуждения.
– Палмелла только что назначили португальским посланником в Брюсселе! – возгласил он. – В июне ему предстоит занять свой пост, и они всей семьей уезжают из Лиссабона. Как это великолепно, как он, наверное, счастлив! Луиза только и пишет что об их планах.
С видом беззаботного школьника он пересек комнату и приблизился к жене. Она выдавила улыбку, все думая про двадцать фунтов, которые он занял у Джорджа; не заметив, что ей не по себе, Луи сел с ней рядом и стал читать письмо вслух.
– Брюссель, Брюссель; кто это здесь говорит про Брюссель? – осведомилась миссис Кларк, входя в комнату из сада и на ходу покачивая нелепой chapeau de paysan с бархатной лентой.
Поселившись в Суссексе, она всей душой отдалась сельской жизни и одеваться стала как пастушка с картины Ватто – к немалому смущению своего семейства.
– Обожаю Брюссель, – объявила она, засовывая внуку в рот какую-то липкую сласть, едва мать его отвернулась. – Помнишь, Эллен, мы были там в восемнадцатом году? Кажется, именно там тебе исполнился двадцать один год. Такие очаровательные люди. Какое гостеприимство! Что ни день, то приемы. Сама не понимаю, зачем мы оттуда уехали. А, припоминаю: я проигралась в карты и нам нечем было заплатить за жилье, а этот мерзавец Фладгейт отказался выдать мне авансом мои дивиденды… И был там такой уморительный кавалер, Франсуа де Бург, – ходил за мной хвостом.
– Людей я не помню, – откликнулась Эллен. – Я почти все время провела в тамошних галереях, смотрела на картины. И за мной никто не ходил.
– Рад это слышать, любовь моя, – вставил ее муж.
– Видимо, таков уж мой злой рок, – вздохнула миссис Кларк, – но мужчины вечно меня преследовали, с самых моих десяти-двенадцати лет. Да вот только вчера здесь, в деревне, я пошла подышать воздухом, оделась совсем просто, вот как сейчас, и глазом не успела моргнуть, а меня уже окружили с полдюжины очень внушительных мужчин. Я сильно переполошилась. Можно подумать, я несчастная маленькая Лулу.
– Господи, мама, ну что за сравнения! – нахмурился сын. – Я бы посоветовал тебе быть поаккуратнее в выражениях. И ради бога, не говори ничего такого в присутствии полковника Гревиля. От него зависит мое продвижение.
– Милый мой, да что я такого сказала? – с невинным изумлением поинтересовалась его мать. – Вы с Эллен вечно ко мне придираетесь. Луи, рассуди нас.
– Мадам, – он поклонился, – я готов защищать вас до последнего. Однако позволю себе заметить, что порой вам случается выразиться чересчур бойко…
– Какие вы все ханжи! – воскликнула она. – Скоро уж и рта мне не дадите раскрыть. Очень жаль, что вы не слышали, как я выражалась в былые дни. Помню, однажды на Тависток-плейс я сказала сэру Чарльзу Милнеру – у него еще был такой здоровенный племенной жеребец. «Чарльз», – говорю…
– Довольно, мама. Дай Луи прочитать нам письмо, – твердо остановил ее сын. – А то, что ты сказала сэру Чарльзу Милнеру поведаешь нам в другой раз.
Тесное общение с матерью уже научило его тому, что ее реминисценции, как правило, носят самый скабрезный характер, и его бросало в жар при воспоминании о некоторых ее историях, громогласно изложенных за ужином, который давал один из его командиров.
– Палмелла получил назначение в Брюссель в самый подходящий момент, – шепнул Луи жене. – Мы обязательно должны этим воспользоваться.
– Ты хочешь сказать, мы вновь сможем тесно общаться с Луизой? – уточнила его жена.
– Ну… да, и это тоже. Но я имел в виду несколько другое, сердечко мое: дела в Париже в последнее время шли неважно. Мне, совершенно не по своей воле, пришлось сделать несколько весьма неприятных долгов. Вот я и подумал, что Палмелла, возможно, придумает, как нам помочь в этот нелегкий момент.
Эллен не ответила. Она получила подтверждение своим доселе не высказанным опасениям. В денежных вопросах муж ее был напрочь лишен каких-либо нравственных устоев. Он готов занимать деньги у нее, у ее брата, у герцога – у кого угодно – без всяческих угрызений совести и без малейших надежд на то, что когда-то сможет вернуть долг.
– Мне бы очень не хотелось ставить Луизу в неловкое положение, – сказала Эллен. – В конце концов, Палмелла – ее друзья, а не наши. Надеюсь, ты не сделаешь ничего такого, что хоть в малейшей степени настроит их против нее.
Он ответил неопределенной улыбкой, судя по всему просто не расслышав слов жены. А потом начал негромко напевать сыну, покачивая его на колене.
Бюссоны вернулись во Францию в конце мая, и Луи-Матюрен сразу же написал сестре с предложением навестить ее в Брюсселе. Эллен в этом вопросе проявила твердость; у нее не было ни малейшего желания отправляться еще в одно путешествие; ребенку это вредно, да и саму ее в последнее время мучат головные боли. Если Луи так уж хочет ехать, пусть едет один. Луизу, судя по всему, очень обрадовала возможность повидаться с братом, она написала, что друзья ее будут счастливы оказать ему гостеприимство. В итоге Луи-Матюрен отбыл в Брюссель в самом что ни на есть радужном настроении, мозг его просто лопался от всевозможных идей, которые нужно было изложить португальскому посланнику. Эллен же осталась дома, осунувшаяся более обычного от приступа желтухи, который, помимо прочего, усилил ее раздражительность. Она поставила перед собой твердую цель экономить в отсутствие мужа – и сама удивилась, сколь внушительно причитающееся ей пособие, если не растрачивать его на прихоти Луи; при этом она ни в чем себя не ограничивала, покупая все, что вздумается, и себе, и ребенку. «В дальнейшем я буду тверже, – решила она. – Скажу ему, что продолжать и дальше в прежнем духе мы не можем». После этого она принялась гадать, чем он занят в Брюсселе; вопреки собственной воле она очень по нему скучала – скучала по его пению, его смеху, его заразительной веселости.
Июнь в Париже выдался жарким, Эллен постоянно нездоровилось. Ей казалось, что это из-за желтухи, однако когда она все-таки вызвала врача, он сразу сказал, что она могла бы и сама догадаться, все признаки налицо: она снова ждет ребенка. Эллен пришла в ярость. Это ни в коей мере не входило в ее планы. Она уже немолода, у нее нет никакого желания снова проходить через все эти мучения. Кроме того, ей это не по средствам. Все ее помыслы были сосредоточены на единственном сыне, он сполна удовлетворил ее тягу к материнству. А теперь ее драгоценное дитя лишится полноты ее внимания; ему придется разделить его с другим. Она едва ли не возненавидела этого злосчастного, пока еще не родившегося соперника. В одном она была уверена твердо: любить его с той же силой она не сможет. Она тут же написала о своем открытии Луи, буквально осыпав его упреками, – как будто ее несчастный муж совершил нечто предосудительное; она писала, что едва жива от переживаний и решительно не понимает, как они справятся с непредвиденными расходами. К ее изумлению – и негодованию, – Луи в ответном письме не выказал ни малейшей тревоги. Замечательно, если у малыша появится приятель, писал он; а так он растет слишком избалованным. Появление брата или сестры пойдет ему на пользу. И поводов для беспокойства нет ни малейших. Он изложил все их жизненные обстоятельства герцогу Палмелла, и тот – а с ним вместе и его жена – отнеслись к нему с большим участием. Они предлагают Бюссонам временно отказаться от квартиры на Елисейских Полях и перебраться в Брюссель. Палмелла найдет для Луи место в своей свите, и они смогут жить, ни в чем себе не отказывая. Ребенок появится на свет в Бельгии, они наймут няньку-фламандку, которая станет приглядывать за обоими детьми. Луиза будет счастлива в обществе Эллен. Все складывается просто замечательно. Перед ними открываются самые светлые перспективы.
Поначалу Эллен едва не взбунтовалась. Она терпеть не могла, когда кто-то строил планы за ее спиной. Луи не имел права принимать столь важные решения, не посоветовавшись с нею. В первый момент она чуть не написала ему, что и слышать не желает о его замыслах. Но с другой стороны… как замечательно будет вновь увидеть милую Луизу, пожить в обществе действительно воспитанных людей, таких как Палмелла, забыть все денежные тревоги – а кроме того, у сына ее будет няня. В конце концов, может быть, план этот не так уж плох. Брюссель – приятный город. У них наверняка возникнут интересные знакомства. Итак, решение было принято. Луи-Матюрен приехал в Париж за семьей, и к концу лета Бюссоны перебрались в Бельгию.
Трудно сказать, какие именно услуги Луи-Матюрен оказывал Палмелла на протяжении трех лет, которые они провели в Брюсселе. В свите любого посланника есть одно-два лица, иногда и больше, которые получают щедрое вознаграждение за полнейшую праздность. Да, им доводится написать письмо-другое, выполнить какое-то официальное поручение; нередко можно видеть, как они с озабоченным видом мчатся куда-то по коридору, зажав под мышкой некие явно важные документы; на всех торжественных церемониях они всегда на виду, умудряются добыть себе и своим родным места в первом ряду, на утренних приемах и балах прикалывают к лацканам ленточки, дабы выделяться из толпы; кроме того, они всегда первыми начинают многозначительно кивать и перешептываться, прикрыв рот ладонью, если речь заходит о какой-то государственной или придворной интриге. В современном мире этих счастливчиков довольно бесцеремонно кличут прихлебателями. Впрочем, вряд ли это слово было в ходу в 1836 году при дворе его величества короля Бельгии Леопольда. В любом случае Луи-Матюрен Бюссон-Дюморье очень старался не оплошать на своей должности. Его патрон, португальский посланник, не играл решающей роли в международной политике, однако это не мешало ему быть просвещенным и обаятельным человеком. Его жена, в девичестве Эжени Сен-Жюст, была не менее благожелательна и прелестна. А щедрость Палмелла была такова, что Луи-Матюрену много месяцев подряд не пришлось залезать в долги к жене.
Жизнь Эллен переменилась самым приятным образом. Они сняли уютную квартиру в недальнем пригороде, помимо няньки-фламандки в доме было две служанки. Няня немедленно завоевала одобрение Эллен тем, что стала выказывать ребенку совершенно безудержное обожание. Она называла его «mannikin», а он, учась выговаривать первые слова, превратил это в «Кики»; и вот довольно забавным образом – особенно если вспомнить, сколько труда было потрачено на то, чтобы выбрать ему достойное имя, – Джордж Луи Палмелла Бюссон-Дюморье стал Кики, да так им и остался до конца дней.
С его братом, Александром Эженом, родившимся девятого февраля, произошла такая же неприятность. Старший немедленно перекрестил его в «Джиги», – кстати, он не выказал никакой ревности, а, напротив, очень обрадовался прибавлению в семье.
Взяв новорожденного на руки, Эллен худо-бедно смирилась с его существованием, однако, право же, как этот ребенок мало походил на Кики! – помимо прочего, у него еще был ее длинный нос. Она только хмурилась, глядя, какой вокруг него подняли переполох. Герцог и герцогиня Палмелла стали его крестными, а одновременно с ними и Луиза – на том условии, что ребенок будет окрещен в католическую веру и в ней же воспитан.
Эллен все это было совершенно не по душе. Она не могла понять, почему Луи на это согласился, будучи атеистом. Кроме того, когда дети подрастут, будет так неудобно ходить в две разные церкви.
– Да какая разница? – беспечно отмахнулся от нее супруг. – Когда вырастут, будут верить во что захотят. А вот отказываться от такого влиятельного крестного отца, как герцог Палмелла, просто глупо. Если со мной что-то случится, он обеспечит будущее Эжена.
– А что в таком случае станется с несчастным Кики? – возмущенно осведомилась мать.
– Его крестный отец – твой брат Джордж. Не говори мне, что ему не по средствам присмотреть за крестником. Нашим сыновьям нечего бояться, Эллен. Все у них сложится прекрасно.
– Я не одобряю католическую веру, – стояла на своем Эллен.
– Я вообще не одобряю ни одну религию, – откликнулся Луи-Матюрен. – По мне, пусть Эжен молится хоть соляному столбу, главное, чтобы он был прилично воспитан, хорошо относился к животным и не заносился перед другими людьми.
И с тем он отправился в Брюссель, напевая себе под нос песенку, думая только о своем новом изобретении, которое собирался показать герцогу, – все ученые в Бельгии его уже отвергли.
В итоге маленького Джиги крестили в купели под чтение молитв на латыни, и свечи горели за него день и ночь благодаря ревностной тетушке Луизе, которая непрестанно молилась за племянника; дабы продемонстрировать свою признательность, а заодно, возможно, поквитаться за все те имена, которые на него навьючили, он уже в колыбели проявил бунтарский дух и совершенно неуправляемый характер.
Кики послушно пил свое молочко – Джиги выплевывал его матери в лицо. Кики делал свои делишки там, где ему говорили, Джиги – на полу в гостиной. Кики, когда его бранили, пускал слезу – Джиги хохотал и выдувал пузыри. Кики был ребенком тихим, мог часами сидеть, опустив лицо в ладони, и слушать музыку причем все его тельце подрагивало в такт материнской арфе; Джиги, с пятном сажи на носу в разорванном передничке, кромсал струны ножницами. Трудно корить Эллен за то, что она больше любила старшего, ведь от младшего ей с утра до ночи не было покоя; впрочем, владей она основами психологии, она бы поняла, что сама в этом виновата.
Братья очень любили друг друга; здесь, по крайней мере, все сложилось удачно. Кротость одного уравновешивала непоседливость другого.
Было у Эллен и еще одно переживание: младший обогнал старшего ростом и силой. В свои два года Джиги был не ниже четырехлетнего Кики. Он ловко кидал мячик; бегал быстрее и лазил по деревьям как обезьянка, пока Кики о чем-то мечтал на нижней ветке. Он оказался прирожденным комиком. Стоило ему скорчить рожу, и слуги хватались за животы от хохота. Старший брат пытался ему подражать, но с плачевным результатом. У него получалось вызвать лишь жалость. Было что-то невыразимо трогательное в его лице, во всей его фигурке. Каждому хотелось его защитить, пусть в том и не было нужды. Но каждому приходило на ум: «Этого ребенка нельзя обижать; недопустимо, чтобы он хоть как-то пострадал», а вот про Джиги все прекрасно знали, что ему решительно все равно: присвистнет и убежит.
Кики возбуждал в людях жалость точно так же, как возбуждал ее своим пением его отец; в них обоих было нечто трагическое.
Можно было подумать, что в обоих сокрыта некая тайна, которая пытается вырваться на свободу. Когда Луи-Матюрен пел, людям казалось, что они слышат ангельский плач – плач ангела, изгнанного из рая и мечтающего о возвращении. Жизнь – всего лишь бремя, сбросить бы его, и как можно скорее. «Я одинок, – рыдал этот ангел, – я бесконечно одинок. Я потерян, повержен, и нет во мне никакой добродетели». Неприхотливая песенка, которую Луи-Матюрен походя исполнял для друзей после ужина, – «Щелкунчик» или его любимая «Серенада» – мгновенно, стоило ему только возвысить голос выше шепота, повергала всех в состояние странной размягченности, точно молитва человека, который никогда ранее не молился, жалоба души, не ведающей Бога. Он стоял, сцепив руки за спиной, закинув красивую голову, очень довольный собственным исполнением, вовсе не думая о великом даре, который ему казался естественным; в самом этом неведении и заключалась трагедия. Наверху, в своей кроватке, Кики слушал, обхватив руками колени, и по щекам его струились слезы, и если бы в этот момент мать зашла его поцеловать и начала расспрашивать, ему нечего было бы ей ответить. Он знал одно: что в глубинах его еще совсем крошечного существа они с отцом – едины; они оба мучатся и страдают; они – слепцы, блуждающие во тьме.
Боль и красота сливались в одно, и не было между ними границы. Полнота красоты и сосредоточение духа в отцовском голосе были почти непереносимы. Джиги, разметавшись, спал рядом, сосал палец и улыбался, вспоминая похищенные днем сливы, но музыка его не достигала. Так, возможно, улыбалась Мэри-Энн, когда читала первое письмо от герцога Йоркского.
Сколько тончайших, незримых, невычленимых нитей сплетаются воедино, чтобы получилась одна-единственная человеческая личность; какими странными клубками наследственных черт были маленький Кики и маленький Джиги. Потому ли Джиги всю жизнь оставался обаятельным мотом, что бабушка его была содержанкой? Потому ли он стал бунтарем, что мать не желала его появления на свет? Оттого ли Кики в зрелые годы стал искуснейшим рисовальщиком, что у Луи-Матюрена была научная складка, а у Эллен – ловкие пальцы? Потому ли жили в нем желание укрыться от реальности и почти непереносимая тоска по прошлому, что отец его отца, Робер-Матюрен Бюссон, лишился родины и долгие годы провел в изгнании? Какое наследство мог Робер-Матюрен оставить своим детям, которых родил, перевалив за пятьдесят лет, на чужбине, кроме тоски и недоумения, желания вернуться домой, тяги к постижению и опыту, вошедшей им в кровь и подсознание? На границе Бретани и Анжу, откуда ведет свое начало их род, живут мечтатели, мистики, суеверцы, хранители древних легенд; воздух там мягок и пропитан тихой меланхолией, дожди выпадают часто, а по земле стелется туман. Человек, изгнанный из этого края, жестоко вырванный из этой почвы и пересаженный на шумные улицы Лондона, будет жить с потрясением и увечьем до конца своих дней. Ему уже не оправиться, и если он и пустит корни, они потянутся не туда, куда должны.
Будут среди его потомков мятущиеся души, будут невоздержанные, безрассудные жизнелюбцы, но у всех сохранится общая тоска по прошлому, все станут вслепую искать безопасного укрытия – так одинокие дети бессознательно пытаются спрятаться в благословенную тьму материнского чрева.
Кики был сыном своего отца и деда по отцовской линии. Он родился художником и мечтателем, как и они, однако своих современников и современниц он изображал с безжалостной сатирой и виртуозной точностью – ту же точность демонстрировал и его отец, смешивая в пробирках свои химикалии.
А способность к сосредоточению, стремление к успеху, борьба с бедностью и слепотой, несгибаемая воля?
Этими качествами Луи-Матюрен не отличался, его отец – тоже. Милые, добросердечные, меланхоличные Бюссоны из Сарта не обладали такой внутренней силой. Эти качества Кики унаследовал по женской линии, от женщины, лишенной нравственных устоев, чести и добродетели, от женщины, которая уже в пятнадцать лет твердо знала, чего хочет от жизни, и, несмотря на низость своего происхождения и воспитания, попирая сантименты и хорошие манеры своими прелестными ножками, добилась всего играючи – и потирая пальчиком нос.