День первый
6.45. На мое плечо ложится чья–то рука. Вздрогнув, нацеливаю карманный фонарик: Он, снова Он! Губы Его шевелятся, но я все еще слышу: «Дух мой кричит и рвется из меня…» Да нет же! Ни стареть, ни умирать! Улыбаться, как Он, такой юный! С каждым днем все более юный — навсегда. Юный, как любовь, как день.
Плейер продолжает вопить. А я вижу улыбку Того, Кто стоит передо мной. В уши мои вливается хрип агонии, в глаза — сияние жизни. Взгляд–послание… Дикие вопли… Две планеты, отдаленные друг от друга на множество световых лет, вдруг соприкоснулись. Как пробить звуковую стену?
А пластмассовая коробка все кричит: «Хочу, чтобы Господь склонил колени перед Сатаной. Сатана — вот бог твой!» Интересно, слышно ли Ему? В этот момент Стоящий передо мной протягивает ко мне руки. Это уже слишком! Я сдаюсь, разорвавшись меж двух миров. Сдернув наушники (проводки рвутся), отшвыриваю плейер подальше. Теперь я слышу Его! Я Его слушаю! Ночь окружает тишиной Его голос. Этот голос! Бронза и шелк! Он стоит всех колоколов мира.
— Наконец! Ну, наконец–то! — Он не в состоянии ничего добавить, словно с полуночи бежал за мной без отдыха… или с еще более давних времен…
Одним прыжком я оказался на ногах:
— Зачем? Почему Ты меня ищешь?
Встает солнце. Облака длинными лентами обвивают вершины гор. А в Его глазах загораются звезды:
— Ну и ветрище был этой ночью! Все! Я вспомнил! Как это я не узнал Его вчера вечером? То ли совсем ослеп от компьютерных игр, то ли мертвящий неон «Балтазара» сделал слишком бледным и неживым Его лицо. Это началось год назад, уже год!
Мы с дружками шатались тогда по Марокко. Завалились в Пустойю — старинный городок, насквозь пропитанный солнцем. Базарный день. Смертельная жажда. Посреди площади в тени церкви — фонтан. На его парапете сидел какой–то подросток. Это был Он. Он играл на флейте. Возле него в кресле–каталке — молоденький инвалид, завороженно слушал. Временами налетающий ветер обдавал их ледяными брызгами, которые инвалид встречал взрывами смеха.
Под сенью арок вереница детей отплясывала фарандолу. Трое малышей вдруг оторвались от цепочки танцующих и, не переставая напевать, устремились к нам, жестами приглашая нас на танец. Привалившись к стене, руки в карманах, мы отозвались на их зов грубым смехом. Уже отойдя, один из детей вновь обернулся к нам: «Ты устал? Тебе не нравится?»
Доиграв куплет, Флейтист обронил: «Эй, ребята! Моя песенка вам ничего не говорит?» Прежде, чем мы оттуда смотались, я успел заметить грусть в Его глазах. Он словно хотел сказать: «Они еще слишком взрослые, чтобы понять Мою музыку!»
Однако, несколько нот, схваченных на лету, часто приходили мне на ум потом, когда бывало тошно. Я положил на них другие слова, но мелодия была та же. И я говорил себе: «Эх, если бы я только согласился плясать тогда!»
Через несколько месяцев, уже вернувшись из Марокко, я вдруг увидел Его в Царской Долине сидящим перед деревенской церковью. Какой у Него был покинутый вид! Голод? Усталость? Горе? Потерял ли Он свою флейту, или только желание играть на ней? Он протянул ко мне ладони. Думая, что Он просит милостыню, я вынул несколько монет. И снова — печаль в Его глазах: «Нет–нет! Только не деньги!» Чего же Он хочет? Чтобы я приютил Его у себя? Но «у себя» у меня больше нет! У Него, разумеется, тоже. Он протянул мне стебель мать–и–мачехи с тремя золотистыми цветками (последними в том году) — Это тебе!
Его цветок я выкинул в ближайшую канаву, но с того дня, чем больше я мотался по свету, тем чаще преследовал меня Его образ. Я никак не мог забыть эти огромные, сияющие глаза. Они влезли мне в душу — Бог знает через какую щель!
Много раз я замечал Его издали, оказываясь на перекрестках, где мне нужно было решить, в какую сторону дальше идти. И, ускоряя шаги, я поворачивал в противоположную от Него сторону. Не знаю, шел ли Он за мной, хотел ли догнать, но я боялся этой встречи. Однако, как ни странно, чем усерднее я избегал Его, тем сильнее становилось желание снова Его увидеть. Просто так, чтобы немного поболтать. Зимними вечерами, когда мне было холодно и не открывалась ни одна дверь, я говорил себе: «Вдвоем, небось, все гораздо легче!»
Каким Он был, мой Флейтист, как Его описать? Нигде не видал я кого–нибудь, с кем мог бы Его сравнить. Я просил многих друзей нарисовать мне Его портрет, но все было не то. Даже те рисунки, которые ты видишь здесь — как далеки они от истины! После того, как однажды увидишь Его Самого…
Это явно был иммигрант: ни в Пустойе, ни в Царской Долине никто не был похож на Него. Глаза с легкой поволокой, широкий лоб, стройный стан, лицо смуглое (может быть, просто потому, что Он жил под открытым небом?) Больше всего Он напоминал мне тех прекрасных еврейских детей, которых я когда–то встречал, мотаясь по Северной Африке.
По виду Его было понятно, что Он очень беден. Руки мозолистые, точно много приходилось работать с деревом.
Просторное красное пончо доходило Ему почти до щиколоток. Он часто накрывал голову капюшоном. Через плечо — веревочная котомка. На запястье вместо часов — черный шерстяной шнурок, весь в узелках, которые Он время от времени перебирал пальцами.
Сколько Ему лет? Тридцать? Судя по морщинам на лице, Ему подолгу приходилось бороться, переживать что–то очень тяжелое — но при этом невероятная нежность, разлитая во всем облике. Особенно — в глазах. О, эти глаза! Никто никогда не смотрел на меня так! Поначалу я не мог их как следует разглядеть.
Он стоял, потупившись, словно боялся, что мешает мне (так ведь оно и было, на самом деле). И еще: вид у Него был слегка удивленный, точно Ему все — внове, всему предстоит научиться, и порой казалось, что Он просто горит жаждой поделиться своими потрясающими открытиями. В такие минуты Ему можно было дать не больше двенадцати весен, и Его огромные, в пол–лица, глаза ребенка внезапно зажигались улыбкой. Вообще они были темны и глубоки, как горные озера, но из них лился такой свет, что… как бы это объяснить… ну… словно внутреннее просвечивало наружу. Эти глаза заглядывали так глубоко в душу, что поначалу я просто не мог бы долго вынести их взгляд.
А Его царственные манеры — откуда они взялись? Было в Нем что–то для меня непостижимое. Невинность окутывала Его, точно плащ… невинность, перемешанная с болью. Откуда Он родом? Мне виделась некая таинственная страна, что–то вроде пустыни, которая никогда не будет открыта европейцами, которую они никогда не испоганят!
* * *
Но вернемся к тому рождественскому утру. Не шевелясь, стоит Он передо мной. Боится напугать? Не решается на следующий шаг, ожидая, чтобы я сам его сделал? Все в Нем словно говорит: «Ну да, это Я!» Наконец, Он отваживается:
— Знаешь, Я мог бы пойти с тобой, показать самые короткие пути и места для ночевок, познакомить с друзьями…
Я чувствую, что Ему хочется не столько быть проводником, сколько просто побыть со мной. Но тут же говорю себе: «Завлекает? Подозрительно!» Меня никогда не любили. Да я этого и не хотел. Любовь — это ведь зависимость. И если я соглашусь, то как потом избавлюсь от Него? И вообще, чего Он ко мне пристал? Внезапно я огрызаюсь на Него:
— Да пошел Ты!
Мне всегда приходится переигрывать. Всего и всех боясь, я забаррикадировался, заковался в стальные доспехи. Ни единой щелочки не оставил — чтоб не достали. И, как пулеметом, вооружился иронией.
Может, врезать Ему? Но Он же подставит мне другую щеку… и след моей руки никогда с нее не сотрется.
Он долго молчит, а потом тихо спрашивает:
— Почему? Зачем?
Не зная, как отвязаться от Него, я бурчу:
— Никуда я не пойду с больной ногой.
— Я могу тебя вылечить.
— Слушай, Ты за кого меня принимаешь? За бомжа? За «несчастненького» какого–нибудь? Я прекрасно справлюсь сам. Спасибо!
— Мне больно видеть, как тебя прихватило. И твои глаза — всегда погасшие! Я так хочу, чтобы в них сияло солнце!
— Мое солнце умерло!
— И эти морщины на лбу — ты подумай, уже! У тебя, должно быть, постаревшее сердце. Ведь у нас лицо нашего сердца, его возраст.
Думает ли Он, что в моей жизни уже наступила осень? На мгновение Он снова умолкает, точно спрашивая себя, не сказал ли лишнего. В Его глазах — почти испуганное ожидание: «Поймет ли он наконец, или снова увернется?» Он бросает взгляд на мою майку с надписью: «Born to loose».
— Неправда! Ты родился не для того, чтобы проиграть! Но чтобы жизнь в тебе победила всякую смерть! Ты рожден, чтобы жить, жить, жить!
— А что значит — жить?
— Быть опьяненным любовью.
— Чего я хочу, так это безграничной любви, которая не исчезнет и не обманет…
— Я знаю любовь, которая не притворяется.
— Так не бывает!
— Хочешь посмотреть, где Я живу?
* * *
И вот мы ловим попутку, стоя на обочине дороги. Вцепившись в руль мертвой хваткой, все водители прибавляют скорость, едва заметив нас.
Наконец, появляется какой–то тяжеловоз и — ура! — тормозит. Впихиваемся в кабину к двум молодым шоферам. Несмотря на шум шестнадцатитонки, нечто вроде мира и покоя витает в воздухе. На приборный щиток приклеена картинка: молодая женщина в голубом, расшитом звездами плаще, с ребенком на руках. На щеке у нее видна рана…
Стефан: Мы едем в Варшаву, там бедствуют тысячи детей. Хотели к Рождеству подгадать, да администрация все время совала палки в колеса. Все организовала наша молодежная группа: месяцами ходили по домам — собирали одежду и книги. А ребятишки делали свечи, чтобы продать их и накупить лекарств. Один детский дом из Эфиопии прислал все свой сбережения. Как мы счастливы, что несем людям жизнь! Это просто класс!
Бернард: Раньше я работал в лепрозории, в Северном Камеруне. Для меня это была настоящая школа радости! Один умирающий, Роберт, как–то сказал мне: «Увидеть Бога — это счастье!» В двадцать четыре года, представляешь!
— Но что дает ваша гуманитарная помощь? Это же одна капля в море нищеты!
Стефан: Не капля, а искра. Искры ведь достаточно для пожара!
Я вдруг вспоминаю то, что видел прошлым летом: на месте пожара не зацвел ни один цветок. Лишь белесые камни виднелись среди черной травы. Но вот что интересно: огонь обнажил все давно затоптанные тропинки. Как же найти затерянные тропки моего сердца? Нужен ли для этого пожар? И какой?