СВИДАНИЕ
Оболенского остановили у первого караула. Отроки с бердышами на плечах зло окликнули боярина, а когда разглядели, что перед ними сам конюший, смущенно расступились по сторонам.
— Не разглядишь, кто в темени шастает, Иван Федорович. Народ-то разный, может, кто лихо думает сотворить, а мы для порядка приставлены. Прошлой ночью одна ведунья в монашье платье обрядилась да во двор пришла. Пепел под дверьми великой княгини сыпала. Ладно, караульщики вовремя заприметили, а так навела бы лихо на государыню.
— И что же вы сделали с ведуньей? — вяло поинтересовался князь.
— Стянули руки и ноги кушаком, а потом в подземелье снесли. Божий суд для нее будет, князь, — кирпич на шею привяжут и в Москву-реку бросят. Ежели всплывет — значит, повинна, тогда огню предадут. Ежели утонет… стало быть, ошибка вышла.
Оболенский искренне порадовался, что божий суд ему не грозит.
— Вижу, что при таких караульщиках с государыней ничего не случится, — махнул дланью Иван Федорович и затопал далее по коридору, где под желтыми фонарями пряталась низенькая дверца в Спальную государыни.
Иван Федорович шагнул в полутемные сени, разгладил ладонью бороду и, заприметив в углу огромную кадку с квасом, запустил глубоко в питие легкую уточку-ковш. Квас был прохладным и забористым, каждый глоток продирал до самых кишок. Питие крепкой закваской скорее напоминало хмельную брагу, чем освежающий напиток. Иван Федорович подумал, что сенным девкам, видно, снятся развеселенькие картинки, ежели они балуются такой настойкой.
Конюший утер рукавом мокрые губы и ступил в комнату.
Елена Васильевна сидела на постели и читала о царевне Пульхерии.
Старшая дочь императора Аркадия и Евдокии славилась своей красотой, неслыханной благочестивостью и многими добродетелями. В девятнадцать лет она сделалась повелительницей Византии и, как свидетельствовали летописцы, управляла государством с тем изяществом, с каким искусный скульптор ваяет образ. До конца своих дней она сумела соблюсти невинность и даже когда под давлением придворных вынуждена была обвенчаться, то взяла с мужа крепкое слово, что тот не осквернит ее девственную чистоту.
Императрица явила пример для подражания государыням Русской земли, где телесная чистота равнялась едва ли не ратному подвигу и уход от мирских благ стал вполне обычным делом.
Елена Васильевна привыкла жить по иноземному уставу и не могла понять, что толкало молодых боярышень менять роскошные наряды на грубую схиму стариц и, противясь природе, усмирять плоть за высокими стенами обители. Выросшая в литовской земле и воспитанная на латинской вере, она была убеждена, что куда интереснее проводить время в кругу приятных мужчин, чем в обществе строгих монахинь. А Пульхерия, взявшая обет девства, представлялась для нее загадкой, которую невозможно постичь и в стенах московского Кремля. Даже обычная жизнь полна соблазнов, а повелительница половины мира, перед которой гнули шеи послы всех государств, женщина, которую боготворили все мужчины империи и так же истово ненавидели их супруги, вправе рассчитывать на более красивую судьбу. Даже птица не живет в одиночестве и ищет себе пару, а человеку надобно плодить себе подобных. Однако Елена никогда не высказывала эти мысли вслух, понимая, что ее слова сочтут чужеземной ересью.
Елена Васильевна осторожно переворачивала листы ветхой книги.
Рукопись была старая, истлевающая, и бумага ломалась на самых углах, однако краски оставались настолько яркими, будто нанесены были вчерашним вечером. В самой середине книги нарисована Богородица, а по преданию известно, что лик писан с самой Пульхерии. Великая княгиня пристально разглядывала византийскую правительницу и с улыбкой отметила, что они похожи, как родные сестры. Тот же прямой нос, высокий лоб, небольшие пухлые губы, и даже овал лица был так же плавен и мягок, как излучина реки. Вот только великая княгиня не так одинока, как славная византийская императрица. Елена познала не только радость прикосновения мужниного тела, но и взаимную любовь.
Государыня прихлопнула книгу, стянула ее кожаными ремешками и положила на стол.
Великая княгиня не видела, как вошел Иван Федорович. Женщина заснула. Сон ее был безмятежен и тих, и только пламя свечи, подвластное робкому дыханию, неистово билось по сторонам, словно одинокое деревце в мятежную бурю. Локоны волос выбились из-под шапки и застывшими пшеничными струями спадали на плечи и спину. Видно, они щекотали лицо, и Елена Васильевна едва заметно шевельнула губами, как будто журила невидимого собеседника.
Иван Федорович уже стал подумывать о том, а не остаться ли ему в сенях, но тут государыня глубоко вздохнула, пламя свечи неровно забилось, и Елена Глинская открыла глаза.
— Что же ты стоишь, родимый, — произнесла она ласково, — или гостем себя почувствовал?
Конюший прошел через всю комнату, присел рядом с ней.
Иван Овчина-Оболенский начал службу не при дворе, поначалу он был воеводой. По особой государевой милости и с боярского согласия Иван Федорович сделался конюшим, опередив в чине весь род Телепневых, каждый из которых едва дослужился до окольничего. Однако в душе он остался ратником. Даже оказавшись при великокняжеском дворе, Иван Федорович действовал точно так же, как завоеватель на чужой территории. Он любил покорные головы и, если замечал, что поклоны не так горячи и страстны, как следовало бы отдать его чину, мог огреть наглеца по хребту тяжелой тростью. Иван всегда предпочитал не долгую изматывающую осаду, а стремительный штурм, при котором всегда ожидаешь большей чести и огромной поклажи.
Точно так же он хотел поступить по отношению к великой княгине — взять ее в полон по праву сильнейшего. Употребить ее как степняк, который в первую ночь после победы берет супружницу своего ворога.
Но совсем неожиданно для себя князь страстно полюбил государыню и плавился под ее строгим взглядом, как воск от соприкосновения с раскаленным железом.
Иван Федорович робел от одного ее присутствия и под ласковыми жаркими пальцами Елены готов был принять любую форму. И ее торжество над ним оказалось так же беспредельно, как власть песка над дождем — поглотит его без остатка и оставит на поверхности только сырые разводы пожелтевшей плесени.
Великая княгиня была единственной женщиной, которую князь Овчина-Оболенский боготворил. Он поклонялся Елене Васильевне так же, как далекий языческий предок служил деревянному идолу, веря в его чудодейственную силу. И в этом отношении к государыне, которое больше походило на религию, не находилось места ни дурному, ни корыстному.
— Господи, как же я счастлива, мой родной, — коснулась Елена Васильевна прохладными тонкими пальцами щек конюшего, заросших жесткими пепельного цвета волосами. — Год назад думала, что от горя рассудок потеряю, а сейчас мне так хорошо, будто всю жизнь в счастии прожила.
— К хорошему легче привыкать, нежели к дурному, — отозвался боярин.
Они редко заводили разговор о почившем государе, будто опасались касаться тайны, с которой связана его кончина. Каждый из них знал, что достаточно только неловкого упоминания о нечистой силе, чтобы расшевелить ее.
— Я тебя уже давно дожидаюсь, Ванюша. Все глаза просмотрела, а тебя все нет. Где же ты был, родной?
Иван Федорович хотел рассказать, что супружнице занедужилось, что Елизавета Пантелеймоновна не желала отпускать мужа на двор и, уподобившись малому дитяте, крепко держала его руку в своих ладонях. Овчине понадобилось достаточно терпения, чтобы уговорить женщину испить крутого отвара из шиповника, а самому, сославшись на неотложные дела в Конюшенном приказе, прийти во дворец.
— Дела были, матушка. Хозяйство у меня большое, едва освободился, так сразу к тебе, — ответил он однако.
Боярин не стал далее рассказывать и о своем столкновении с караульщиками, понимая, что гнев великой княгини может оказаться безмерным и уничтожить с десяток неповинных стрельцов.
— Матушка, про нас с тобой в государстве разное глаголят…
— Что же именно?
— Будто бы мы прелюбодействуем.
— А разве ж не так? — вдруг улыбнулась великая княгиня. — Или, быть может, ты народной молвы страшишься?
— Нечего мне бояться, государыня, весь свой страх я на бранном поле оставил, а если чего и страшусь, так это немилости твоей.
— Немилость моя тебе не страшна, Ванюша, только ты будь со мной всегда рядом. Не оставишь меня?
— Помилуй, Елена Васильевна, как же возможно такое?
Конюший говорил правду. Скорее он откажется от первенца, чем от горячих и умелых ласк Елены Васильевны.
Он любил Елену до самозабвения, и, если бы всевышний пожелал забрать жизнь государыни, он не задумываясь предложил бы в обмен свою.
— А теперь прижми меня крепко, Ванюша, да так, чтобы сердечко от сладости зашлось, — блаженно прошептала государыня и, к вящему недоумению Овчины, добавила: — Господи, видно, не выйдет из меня великой царицы Пульхерии.