Часть третья ПОЛЮБОВНИКИ
ПЕРЕПАЛКА В БОЯРСКОЙ ДУМЕ
Год после смерти Василия Ивановича пролетел змеем о трех головах — куда ни глянет окаянное чудище, всюду лихо.
Поначалу зима выдалась как никогда холодной, и три богадельни подле Симонова монастыря обросли аршинными сосульками, приморозив своих обитателей. Как никогда в эту годину лютым был зверь. Волки сбивались в огромные стаи и наводили на всю округу такой страх, какой московиты не ведали даже при нашествии Мамая. Звери нападали на обозы, раздирали людей и лошадей и совсем близко подходили к кремлевским стенам, чувствуя себя в московских посадах так же свободно, как в дебрях леса.
Небывалый холод выстудил медвежьи берлоги, и добрая дюжина косолапых блуждала по окрестностям в поисках легкой поживы. Медведи были так нахальны, что переходили мосты и утаскивали стрельцов, стоящих в дозоре. Чаще всего жертвой разгулявшейся нечисти становились нищие и бродячие монахи, которым при встрече с лютым зверем не помогали ни спрятанная на груди ладанка, ни молитвы.
Такой же нечестивой в прошедший год оказалась и весна. Лихоманки, спрятанные в снежных горах, ожили с первыми теплыми лучами и, изголодавшись за долгую зиму, с жадностью набросились на поселян, поедая их тела.
Лето в эту годину тоже оказалось злым. Поганый змей пролетал над московской землей и, дохнув снопом искр, запалил хвойные леса. Столица на месяц окуталась в едкий смрад, и за большими тяжелыми облаками не видно было ни куполов соборов, ни крестов. В пламени сгинула часть посадов, а близкие выселки выгорели дотла.
Злые силы успокоились только тогда, когда митрополит Даниил благословил четырехлетнего Ивана Васильевича на царствие. Пропели дьяконы многие лета новому государю, а бояре снесли большие дары, на том все как будто угомонилось.
Но оказалось, что прошедший год — это предтеча большой беды. Теперь средний брат Юрий всех крамольников принимал с милостью, одаривая их щедрыми гостинцами, и держал при своем дворе как первых слуг.
Юрий и ранее заявлял свои права на великокняжеский стол перед малолетним племянником, а сейчас, после смерти старшего брата, во всеуслышание заявил, что если и держать кому самодержавный скипетр, так только ему. Понимая слабость малолетнего государя, прочие Рюриковичи липли к Юрию Ивановичу, как репьи к хвосту лошади.
Особенно откровенны были Шуйские и призывали бояр к неповиновению, утверждая, что кланяться придется не малолетнему государю, а полюбовнику Елены Глинской — Ивану Овчине-Оболенскому.
Юрий отказался от своей клятвы, разослал по многим городам Руси посыльных и велел растолковывать, что целование было невольным. Будто бы насели на него дюжие бояре и объявили — ежели не примет он крестное целование младенцу Ивану, то отвернут ему шею.
Многие из бояр, собрав скарб, тайно покинули родовые гнезда, и было ясно, что ежели Елена Глинская не выставит на дорогах кордон из стрельцов, то через два месяца не найдется даже боярышни, что могла бы подтереть юному Ивану нос.
Не напрасно опасался умирающий государь крамолы. Памятна на Руси была борьба между его дедом Василием и двоюродными братьями, и сейчас, как эхо прошедшего времени, зачиналась откровенная вражда между ребенком-государем и его многоопытным дядей.
Доброхоты передавали Елене Васильевне, что Юрий Иванович собирает по Руси воинников и сейчас его дружина так разрослась, что в численности не уступает стрелецким полкам самого московского князя. А Юрий не успокаивался и отправлял ближних бояр в северные русские земли, где они собирали полки для дмитровского князя. Отроки там крепкие и согласны воевать хоть за польского короля, если бы тот платил каждому из них по десять денег в месяц.
А когда роптать супротив малолетнего сына стали даже ближние бояре, Елена Глинская повелела созвать Боярскую Думу и вышла к вельможам с наследником на руках.
Поднялись недружно бояре, приветствуя великую государыню, так же нестройно и шумно расселись, а потом Андрей Шуйский укорил без стеснения:
— Ты нас, Елена Васильевна, не брани. Мы — люди вольные, сами по себе живем, и ежели мы не ко двору пришлись, так можем и к другому господарю съехать. — Оглядел он бояр, вольготно рассевшихся на дубовой лавке, и так же строго заявил: — Ты вот, княгиня, наших обычаев не чтишь, а только бабе не место среди мужей сиживать. Так я говорю, бояре?
— Так-то оно так, только не каждая баба великой княгиней является, — поднялся со своего места Овчина-Оболенский.
— А ты бы, конюший, помалкивал, это тебе не Спальные покои государыни, — вспыхнул князь Андрей.
— Вот как ты заговорил, вот как ты государыне за свое освобождение платишь! Отодрать бы тебя за дерзкие слова! — потемнел ликом Иван Федорович.
Великая княгиня Елена Васильевна молча слушала перепалку, а когда заговорила, бояре невольно опустили головы.
— Кто я для вас — московская государыня или девка приблудная?! Или матерые вдовы нынче в московском государстве не в чести?! А может быть, великий московский князь — не мой сын, а вы не его холопы? — Государыня строго посмотрела на понурые головы и повернулась к Андрею Шуйскому. — Как смел ты, холоп, госпожу свою охаивать?!
— Прикажи, государыня, а охотники заткнуть ему пасть отыщутся, — грозно прорычал Михаил Глинский.
— Пошел прочь с моего двора, холоп, и чтобы я тебя более не видывала! — процедила сквозь зубы великая княгиня.
Малолетний государь был тяжел, и Елена Васильевна поставила сына на пол. Иван из-под насупленных бровей смотрел на бояр с таким чувством, будто намеревался сегодняшним же вечером отправить всех под топор. Эта несуразная серьезность совсем не подходила к облику малолетнего государя, который больше походил на ангелочка, чем на московского господина. И бояре ухмылялись в густые бороды: «Ничего не скажешь, грозным растет государь».
— Кто ты такая, чтобы нам, Рюриковичам, указывать? — выказал наконец гордыню Андрей Шуйский. — Прародители твоего муженька покойного у наших дедов в младших братьях считались. А сама ты кто? Пришлая!
— Я литовского княжеского рода, — с достоинством ответила московская государыня.
— Княжеского рода, глаголешь? — Андрей Шуйский решил идти до конца. — Кто же твой предок? Уж не тот ли это Гедимин, что был слугою, а затем отравил своего хозяина и занял великокняжеский стол? Значит, кровь в тебе литовская? А ведомо нам, что предки твои ведут род от татарского темника Мамая! Так кто ты — русская княжна или правнучка татарова?
— Государыня, только прикажи, и мы дерзкого здесь же, в палате, затопчем, — вступился за племянницу Михаил Глинский.
— Слышал, что бояре глаголят, холоп? — зло вопрошала Елена, в упор глядя на Андрея Шуйского. — Ежели не пожелаешь уйти сам, так тебя с Благовещенской лестницы спустят!
— Уйду я, Елена Васильевна, только вернусь еще в Думу. Но застану ли я тебя во дворце? Может, назад тебе съехать придется. Ты еще моей силы не знаешь. Да и не один я, Шуйских на Руси много! А теперь расступись, дорогу подавай! — обратился князь к стрельцам с бердышами.
Постояли в нерешительности караульничие, а потом отступили в сторону, выпуская Шуйского из сеней.
Андрей Михайлович Шуйский стал боярином еще пятнадцать лет назад. Он пришел в Думу сразу после кончины своего батюшки, заняв подобающее для своего имени место. Будучи окольничим, Андрей Михайлович сидел впереди многих бояр. и не однажды ощущал на себе завистливые взгляды вельмож, которые готовы были отдать жалованные шубы только для того, чтобы подвинуться в сторону государева кресла хотя бы на вершок Князь Андрей весело отодвигал локтями бояр на прежнее место.
Голос его в Думе крепчал, и совсем скоро остальные бояре замолкали, как только он начинал говорить. Тем более что на язык князь был остер и горяч и оттого получил прозвище Крапива.
Андрей являлся старшим среди Шуйских и не однажды затевал с ними разговор о том, что куда вольготнее было бы иметь свой удел, где даже сам государь ступал бы не хозяином, а гостем, сняв у ворот шапку. Князья тоже грустили о далекой старине и с удовольствием пересказывали семейные предания о тех временах, когда предки нынешних московских господарей поклонами приветствовали Шуйских и слали в их дворы скороходов с пасхальными яйцами.
Они с охотой внимали речам Андрея:
— Пусть лучше московские князья дожидаются в передней Шуйских, а не наоборот! Нам, старшим Рюриковичам, перед младшими братьями шапки ломать не пристало!
Но далее крамольных бесед дело, однако, не заходило, а когда Андрей задирал на Думе самого государя, Шуйские понуро опускали глаза, опасаясь великой опалы.
Однажды, будучи во хмелю, князь Андрей не пожелал встать при появлении Василия Ивановича, даже толчки в бок не могли поднять строптивого боярина.
— Мне ли гнуть шею перед московскими господарями, чьи предки за моими родителями коней водили, — басовито произнес со своего места Шуйский.
Великий князь помрачнел и вплотную подступил к холопу.
— Вот видишь в левой руке яблоко? Это держава! Так я держу в руках всю землю русскую. А видишь в правой руке скипетр? Для чего он? Не ведаешь! А для того, чтобы наказывать им крамольных холопов. — И Василий Иванович сильным ударом угостил мятежного слугу. — А теперь прочь с моих глаз, пока в железо не обул!
Не стерпев обиды, Андрей Михайлович съехал на следующий день к дмитровскому князю Юрию.
Тот принял боярина с радостью. Приобнял по-медвежьи и молвил:
— Поболее бы таких другов при моем дворе, тогда достаток бы не переводился.
— Ты, Юрий Иванович, Шуйских не обижай, землицей нас надели, вот тогда мы за тебя все заедино встанем.
— Не обижу, Андрей Михайлович, права прародительские получим — уделом будешь владеть так же вольно, как суздальские князья.
— Господарю московскому меня не выдашь?
— Не выдам, родной, а еще именьице тебе под Дмитровом дам, присовокупишь владение к своему уделу.
Дурная весть застала Андрея Михайловича на пути к новому именьицу. На проселочной дороге, перед самым въездом в село, Шуйского догнал конный отряд дмитровского князя.
— Тпру! — ухватил пятерней под уздцы Андрееву лошадь русоволосый десятник. — Поворачивай в город, боярин, Василий Иванович сердит на тебя и хочет видеть на своем дворе.
Шуйский узнал в отроке караульничего великого князя.
— Более московскому господарю я не служу. Один у меня хозяин — Юрий Иванович. Ведомо вам, что я в именьице свое еду, которое он мне в награду отдал?
— Ведомо, Андрей Михайлович, — не отступался десятник, — ведомо и то, что перстень он тебе дал со своего безымянного пальца. — И князь невольно взглянул на руку, где, балуясь солнечными лучами, блестел огромный рубин. — А еще ведомо нам о том, что московский государь за строптивость твою велел привезти тебя в столицу в железах. — Простоватое лицо десятника приобрело твердость. — Эй, дружинники, стащите князя с лошади да укротите его дерзость пудовыми цепями.
— Не прикасайся! Сам я слезу, — пожелал Андрей Михайлович. — Знает ли Юрий Иванович, что вы своеволие чините?
— Это когда же воля московского государя своеволием была? Передал Василий Иванович братцу цепь длиной в две сажени и сказал: «Ежели не хочешь сидеть на ней сам, так одень в железо своего слугу Андрея Шуйского!» Так что не противься, князь, а железо мы это на тебя примерим, оно в самый раз будет к твоим княжеским бармам.
— Может, перед вами и голову нагнуть, чтобы вы на меня цепь набросили и придушили, как кота шелудивого. Получай! — И Андрей Шуйский что есть силы двинул в переносицу отрока.
Шапка с детины слетела и под стопами Шуйского утопла в грязи. Андрей дрался с изворотливостью искушенного в кулачных поединках бойца. Он умело уворачивался, отклонялся в стороны и, не обращая внимания на выбитые зубы и разбитые пальцы, вновь наносил удары. Но когда на плечи Шуйскому налегли сразу трое молодцов, Андрей признал:
— Все! Я ваш!
Детина сморкнулся кровавой соплей и, отерев пальцы о подол кафтана, сдержанно заметил:
— А чего ты хотел, чтобы дмитровский князь на себя цепи надел? Вяжите его покрепче, отроки, а ежели Андрей характер свой княжеский будет выказывать, так вы его ногами поучите.
— Как скажешь, голова, — отозвались дружинники, растирая по лицам кровь и предвкушая неизбежную расплату.
Андрей Михайлович Шуйский просидел в Боровицкой башне ровно год, оставил в ее стенах еще три зуба. Он вышел на свободу сразу после смерти московского государя по милостивому велению Елены Глинской.
Вернувшись из опалы, князь Андрей занял привычное в Думе место. Он как будто еще более окреп, выражение его лица осталось таким же задиристым и нахальным, а появившаяся шепелявость придавала речам боярина Шуйского еще большую особливость. И к его давнему прозвищу добавилось еще одно — Щербатый.
Присмирели бояре. А княжич Иван, смущаясь присутствия многого числа мужей, прятал круглое лицо в складки матушкиного платья.
— Что же это вы, бояре, примолкли? — строго вопрошала государыня. — Что же своей матушке в глаза не посмотрите? Или вам стыдно сделалось? Разве это не вы обещали Василию Ивановичу служить честью супруге его и сыну? Или, может, вы скажете, что крест моему сыну целовали насильно?!
— Не было этого, — смиренно отвечал старейший из бояр — Плещеев Леонтий Степанович. — Мы Василию Ивановичу верно служили и от тебя отступать не собираемся. Пока сила есть, — немощными руками погрозил он, — за тебя, государыня, постоим и за сына твоего.
— Что? Неужно только один холоп и есть мне нынче верен?
— Матушка, да мы все за тебя живот положим, коли потребуется! — поднялся в полный рост Иван Овчина-Оболенский.
Княжич Иван, услышав голос конюшего, с любопытством выглянул из-за платья. Черные глазенки восторженно взирали на боярина. Малолетний государь не мог забыть вчерашнего вечера, когда князь, балуясь, крутил его во все стороны, чем вызвал у Ивана такой восторг, какой может быть сравним только с ездой на верховой лошади. Конюший подбрасывал государя вверх, и с высоты, в полете, малолетний властитель видел не только то, что делается у него под ногами, но еще и Москву-реку, купцов, торгующих на базарах, баб, стоящих у колодца. Челядь примечала, что государь чувствует себя на шее у князя куда более уверенно, чем на самодержавном стуле.
Иван Васильевич смотрел на конюшего с надеждой, с нетерпением ожидая, когда тому наскучат степенные речи и он водрузит государя себе на плечи и вприпрыжку да с гиканьем покинет Думное собрание.
Однако ожидаемого не случилось. Конюший был серьезен и совсем не желал замечать самодержца, несмотря на все его старание. Государь даже сделал неуверенный шажок в сторону Оболенского, как бы приглашая его продолжить прерванную вечор игру, но тот только слегка наклонил в знак почтения голову и продолжал:
— Государыня Елена Васильевна, ты нам только покажи ворогов, так мы всех их изведем и на чины их великие не посмотрим. Имеется у нас уже русский самодержец, а другого нам не надобно.
— Так ли это, бояре? — потянула государыня за руку малолетнего государя, и тот снова спрятался в ворохе ее платьев.
— Истинно так, Елена Васильевна, — нестройно, но дружно отозвались бояре, не без удовольствия созерцая красивое лико великой княгини и завидуя тому счастливцу, который едва ли не каждую ночь пробирался в покои государыни и голубил ее, покудова позволяло хотение.
Не в традициях русских великих княгинь было показывать перед холопами свое лико, и не все ближние бояре, пробывшие в Передних палатах многие лета, могли похвастаться, что зрели образ государыни. А если такое случалось, то подобное воспринималось едва ли не за божье знамение, и мужи не спешили рассказывать об увиденном даже своим близким, опасаясь растратить его чудодейственную силу. Свое лико, без сурового осуждения, могла показать только вдовая баба, на руках которой без отцовской опеки остались сыновья.
Сейчас такой матерой вдовой была государыня Елена Глинская, и бояре без стеснения разглядывали ее прекрасный образ. Теперь они могли понять и простить Василия Ивановича, что тот пожелал сбрить бороду только затем, чтобы понравиться литовской княжне. Ее глаза, глубокие, синие и холодные, напоминали омуты, где обитает нечистая сила. А разрез этих глаз, видно, достался ей от далеких крымских предков, которые как будто из глубины веков глянули на Боярскую Думу чужим, раскосым и хитрым прищуром.
Характер у государыни был крутой, замешанный на взрывчатой смеси литовской, татарской и русской кровей. Никто б не удивился, если бы великая княгиня, несмотря на кажущуюся кротость, обругала вельмож погаными словами или в сердцах огрела посохом некстати подвернувшегося боярина, как это частенько делал ее почивший муженек.
Она меж тем почти ласково произнесла:
— Хорошо, бояре, вижу, мы об одном печемся. Но хочу предупредить каждого из вас…
— Говори, матушка, чего уж там.
— Ежели нарушите крестоцелование, то поганых пальцев рубить не буду. Определю в тюремные сидельцы, там и сгниете!