Глава 8
Пол и синтаксис
В одном из прелестнейших, но и самых загадочных стихотворений Генрих Гейне описывает тоску заснеженной сосны по обожженной солнцем пальме. В оригинале стихотворение выглядит так:
Ein Fichtenbaum steht einsam
Im Norden auf kahler Höh’.
Ihn schläfert; mit weißer Decke
Umhüllen ihn Eis und Schnee.
Er träumt von einer Palme,
Die, fern im Morgenland,
Einsam und schweigend trauert
Auf brennender Felsenwand.
Тихое отчаяние стихотворения Гейне зацепило какую-то струнку в одном из великих меланхоликов викторианского периода, шотландском поэте Джеймсе Томсоне (1834–1882, не путать с шотландским поэтом Джеймсом Томсоном, 1700–1748, который написал «Времена года»). Томсона особенно превозносили за его переводы, и его интерпретация остается одной из самых цитируемых из множества английских версий:
A pine-tree standeth lonely
In the North on an upland bare;
It standeth whitely shrouded
With snow, and sleepeth there.
It dreameth of a Palm Tree
Which far in the East alone,
In mournful silence standeth
On its ridge of burning stone.
Перевод Томсона со звучными рифмами и аллитерацией улавливает одиночество и безнадежную неподвижность несчастных сосны и пальмы. Его переводу даже удается остаться верным ритму Гейне, при этом явно сохраняя смысл стихотворения. И все же, несмотря на всю свою искусность, перевод Томсона полностью бессилен передать английскому читателю главнейший аспект оригинала, возможно, самый ключевой для его интерпретации. Он решительно терпит неудачу, потому что перевод затушевывает одну грамматическую особенность немецкого языка, ставшую основой для всей аллегории, и без нее метафора Гейне стирается. Если вы не догадались, что это за грамматическая особенность, то перевод американской поэтессы Эммы Лазарус (1849–1887) сделает ее яснее:
И снится ей все, что в пустыне далекой,
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем
Прекрасная пальма растет.
There stands a lonely pine-tree
In the north, on a barren height;
He sleeps while the ice and snow flakes
Swathe him in folds of white.
He dreameth of a palm-tree
Far in the sunrise-land,
Lonely and silent longing
On her burning bank of sand.
В оригинале у Гейне сосна (der Fichtenbaum) мужского рода, а пальма (die Palme) женского, и это противопоставление грамматического рода придает мысленным образам сексуальную составляющую, которая стерлась в переводе Томсона. Но многие критики уверены, что сосна скрывает под белыми складками гораздо больше, чем лишь традиционную романтическую печаль по несбывшейся любви, и что пальма может быть объектом совершенно иного вида страсти. Есть традиция иудейских любовных стихов, адресованных далекому и недостижимому Иерусалиму, который всегда персонифицируется как возлюбленная. Этот жанр восходит к одному из любимых псалмов Гейне: «Там, возле рек вавилонских, / Как мы сидели и плакали… Ерушалаим [женский род], сердце мое! / Что я спою вдали от тебя? / Что я увижу вдали от тебя / Глазами, полными слез?… Там, возле рек вавилонских, / Жив я единственной памятью. / Пусть задохнусь и ослепну, / Если забуду когда-нибудь / Камни, объятые пламенем, / Белые камни твои». Гейне вполне мог намекать на эту традицию, и его одинокая пальма на пылающем утесе отсылает к покинутому Иерусалиму, расположенному высоко в Иудейских горах. Точнее, строки Гейне могли быть аллюзией на самую знаменитую из всех од Иерусалиму, написанную в Испании в XII веке почитаемым Гейне поэтом Иегудой Галеви. Объект страсти сосны «далеко на востоке» мог отражать начальную строку из Галеви: «Я на Западе крайнем живу, – а сердце мое на Востоке. Тут мне лучшие яства горьки – там святой моей веры истоки».
Шла ли речь в этом стихотворении действительно об отчаянном желании Гейне примирить свои корни на немецком севере с дальним домом его иудейской души – этого мы уже никогда, вероятно, не узнаем. Но нет сомнения, что стихотворение нельзя раскрыть без гендерной принадлежности двух персонажей. Перевод Эммы Лазарус переводит эту сексуальную основу в английский введением местоимений «он» для сосны (кедра) и «она» для пальмы. Цена, которую Лазарус платит за эту верность, такова, что ее перевод звучит несколько вычурно или по крайней мере нарочито поэтично, так как в английском неестественно говорить таким образом о деревьях. Но в отличие от английского, который всем неодушевленным объектам присваивает одинаковое «оно», немецкий совершенно естественно относит тысячи объектов к мужскому или женскому роду. На самом деле в немецком нет ни капли поэзии в том, чтобы называть неодушевленные объекты «он» или «она». Вы просто упоминаете о пальме как о «ней» даже в самой обычной бытовой беседе. Вы можете объяснить соседям, как вы купили ее за полцены в садовом центре несколько лет назад, а потом неудачно посадили ее слишком близко к эвкалипту, и как его корни мешали ей расти, и как она постоянно доставляла вам неприятности с древесной гнилью и трутовиком на комле. И все это будет упомянуто без малейшего намека на поэтическое вдохновение, а то и вовсе бессознательно. Просто так говорят на немецком – или испанском, французском, русском языке и на многих других языках со сходной системой родов.
Род существительных, вероятно, самая очевидная область, где найдены значительные расхождения не только между «нами» и экзотическими тропическими языками, но и гораздо ближе к дому. Вы можете прожить девять жизней, ни разу не встретив носителя цельталя или кууку йимитирр. Но вам придется делать большие крюки, чтобы не встретить носителей испанского, французского, итальянского, немецкого, русского, польского или арабского, и это лишь несколько примеров. Да и своих друзей вы воспринимаете в контексте категории рода. Повлиял ли на мыслительный процесс всех этих людей данный аспект языка? Возможно ли, чтобы женский род немецкой пальмы влиял на то, как немец думает о пальмовом дереве вне искусства поэзии? Как ни удивительно, мы скоро увидим, что ответ – «да», и теперь убедительно доказано, что система родов может очень сильно повлиять на ассоциативный ряд в сознании носителя языка.
* * *
В наше время слово «гендер» примелькалось. Оно, может, и не такое рискованное, как «пол», но зато чревато серьезным недопониманием, поэтому для начала разберемся, в чем довольно бесстрастное применение этого слова лингвистами отличается от того, как оно применяется в обыденном английском, а пуще того – в самых модных научных дисциплинах. Первоначально слово «гендер» ничего общего не имеет с полом: оно значит «тип», «вид», «разновидность» – на самом деле слово «гендер» имеет то же происхождение, что и «ген» и «жанр». Как большинство серьезных жизненных проблем, нынешнее расхождение значений «гендера» уходит корнями в Древнюю Грецию. Греческие философы стали употреблять существительное génos (которое значит «раса» или «тип»), чтобы обозначить одно конкретное разделение вещей на три особых «типа»: мужской (люди и животные), женский и неодушевленные предметы. А из греческого этот смысл перешел через латынь в другие европейские языки.
В английском оба значения «гендера» – общее, означающее «тип», и более специальное грамматическое отличие (род) – долгое время успешно сосуществовали. Еще в XVIII веке слово «гендер» можно было использовать в совершенно несексуальном смысле. Когда писатель Роберт Бейдж в 1784 году писал: «Я также человек значительный, известный человек, Сир, патриотического рода», он не имел в виду ничего больше, кроме как «род». Но позже этот общий смысл слова стал неверно использоваться в обыденном английском, категория «среднего рода» также отпала, и разделение на мужской и женский род стало доминирующим значением этого слова. В ХХ веке «род» стал просто эвфемизмом для «пола», поэтому если вы найдете в какой-то официальной форме пункт для заполнения «gender», то вряд ли вы в наши дни напишете там «патриотический».
В некоторых научных дисциплинах, особенно в «гендерных исследованиях», сексуальные коннотации «гендера» развились в еще более специфическом смысле. Их стали использовать для обозначения социальных (в противоположность биологическим) аспектов различий между женщинами и мужчинами. «Гендерные исследования», таким образом, больше касаются социальных ролей каждого пола, чем различий в их анатомии.
В то же время лингвисты отклонились строго в противоположном направлении: они вернулись к исходному значению слова, а именно «тип» или «вид», и в наши дни используют его для любого деления существительных по каким-то значимым свойствам. Эти свойства могут – но не обязаны – быть основаны на половой принадлежности. Некоторые языки, например, имеют гендерные различия, основанные только на «одушевленности», на разнице между одушевленными существами (люди и животные обоих полов) и неодушевленными предметами. Другие языки проводят черту иначе и делают гендерное различие между людьми и нелюдьми (животные и неодушевленные предметы). А также есть языки, которые делят существительные по гораздо более специфическим гендерам (родам). Африканский язык суппире в Мали имеет пять родов: люди, крупные предметы, мелкие предметы, коллективы и жидкости. Языки банту, такие как суахили, имеют до десяти родов, а, по слухам, в австралийском языке нганкитьемерри пятнадцать разных родов, в том числе мужской человеческий, женский человеческий, собачий, непсовых животных, овощной, питьевой и два разных рода для копья (зависящих от размера и материала).
Короче, когда лингвист(ка) говорит об «исследованиях гендера (рода)», это с одинаковой вероятностью может означать как «животных, растения и минералы», так и различия между мужчинами и женщинами. Тем не менее, поскольку исследования влияния грамматического рода на мышление до сих пор проводились исключительно на материале европейских языков, в гендерной системе которых чаще различаются мужской и женский род, на следующих страницах мы сосредоточимся на мужском и женском родах, а более экзотические затронем лишь мимоходом.
* * *
Все, что говорилось до сих пор, могло создать впечатление, что грамматический род действительно имеет смысл. Идея сгруппировать объекты со сходными важными свойствами сама по себе кажется весьма разумной, так что будет только естественно предположить, что, какие бы критерии ни выбрал язык для разделения по родам, он будет придерживаться определенных правил. Вследствие этого мы бы ожидали, что женский род будет включать всех самок человека или животных, и только их, что неодушевленный род будет включать все неодушевленные предметы, и только их, и что овощной род будет включать… ну, овощи.
И в самом деле, есть горстка языков, которые действительно так себя ведут. В тамильском языке три рода: мужской, женский и средний, по очевидным свойствам каждого существительного вы довольно уверенно можете сказать, какого оно рода. Существительные, обозначающие мужчин (и богов), – мужского рода; те, что обозначают женщин и богинь, – женского; все остальное – предметы, животные (и младенцы) – среднего рода. Другим примером такой правильности был шумерский, язык, на котором говорили на берегах Евфрата примерно пять тысяч лет назад люди, изобретшие письменность и положившие начало истории. Шумерская система родов основывалась не на половых признаках, а на различении человека и не-человека, и существительные относились к соответствующему роду по значению. Единственная неопределенность была с существительным «раб», которое иногда считалось человеческим, а иногда относилось к не-человеческому роду. Еще один язык, про который можно сказать, что он входит в элитный клуб логичного разделения по родам, это английский. Род там отмечается только в местоимениях (he, she, it), и использование таких местоимений в целом понятно: «она» относится к женщинам (и иногда к самкам животных), «он» – к мужчинам и некоторым самцам животных, «оно» – ко всему остальному. Исключения, такие, как «она» применительно к кораблю, немногочисленны и редко встречаются.
Есть также некоторые языки, как манамбу из Папуа – Новой Гвинеи, где деление по родам может быть не вполне последовательным, но где можно, по крайней мере, разглядеть некоторые рациональные принципы. В манамбу к мужскому и женскому родам относятся не только мужчины и женщины, но и неодушевленные объекты. Но для этого разделения тоже есть разумные и очевидные правила. Например, маленькие и округлые вещи – женского рода, а крупные и удлиненные – мужского. Живот – женского рода, например, но о животе беременной женщины, когда он становится очень большим, говорят в мужском роде. Бросающиеся в глаза явления мужского рода, менее заметные – женского. Темнота женского рода, пока еще не совсем стемнело, но когда она становится совсем непроглядно-черной, то обретает мужской род. Вы можете не соглашаться с этой логикой, но по крайней мере она есть.
Наконец, есть еще такие языки, как турецкий, финский, эстонский, венгерский, индонезийский и вьетнамский, которые абсолютно последовательны в гендерном вопросе просто потому, что в них вообще нет грамматического рода. В таких языках даже местоимения, относящиеся к людям, не несут родовых различий, поэтому нет отдельных местоимений для «он» и «она». Когда мой приятель-венгр устает, у него проскальзывают в речи такие фразы, как «она – Эммин муж». Это не потому, что носители венгерского слепы к различиям между мужчиной и женщиной, а просто потому, что у них не принято определять пол человека каждый раз, как он или она упоминается.
Если бы деление по родам всегда было таким последовательным, как в английском или тамильском, то спрашивать, влияет ли их система на то, как люди воспринимают объекты, не имело бы смысла. Ведь если грамматический род каждого объекта лишь отражает его свойства в реальном мире (мужчина, женщина, неодушевленный предмет, растение и т. д.), он не может ничего добавить к тем ассоциациям, которые уже есть. Но дело в том, что языки с последовательной и прозрачной системой родов находятся в изрядном меньшинстве. Огромное большинство языков разделяют слова по родам совершенно непредсказуемо. К этой группе с непонятными родами относится и большинство европейских языков: французский, итальянский, испанский, португальский, румынский, немецкий, голландский, датский, шведский, норвежский, русский, польский, чешский, греческий.
Даже в самых беспорядочных системах родов обычно есть основная группа существительных, которым грамматический род присвоен по понятным причинам. В частности, люди мужского пола почти всегда мужского рода. В то же время женщинам значительно чаще бывает отказано в привилегии принадлежать к женскому роду, а вместо этого их причисляют к среднему роду. В немецком языке есть целый набор слов для женщин, с которыми обращаются как с «оно»: das Mädchen («девочка», уменьшительная форма от «дева»), das Fräulein («незамужняя женщина», уменьшительная форма от Frau – «женщина»), das Weib (женщина, слово, родственное английскому wife – «жена») или das Frauenzimmer («женщина», но буквально «женские покои»: исходное значение относится к жилым комнатам леди, но слово стали употреблять для окружения благородной дамы, потом для отдельных участниц этого окружения, а потом для все менее изысканных женщин).
Греки немногим лучше обходятся со своими женщинами: их слово для девочки, koritsi (κορίτσι), как и можно было ожидать, среднего рода, но если кто-то говорит о хорошенькой пышной девочке, то добавляет увеличительный суффикс – aros, и получившееся в результате существительное, koritsaros, «пышная девица», тогда относится… к мужскому роду. (Бог знает, что Уорф или, уж в данном случае, Фрейд выстроили бы на этой основе.) И если это кажется полным безумием, учтите, что в те давние времена, когда в английском языке еще была реальная система родов, слово «женщина» относилось не к женскому роду и даже не к среднему, но, как и у греков, к мужскому. Слово woman происходит от староанглийского wif-man, буквально «женский человек». Поскольку в староанглийском род сложного существительного вроде wif-man определялся по роду последнего элемента, а здесь он man – «мужчина» – мужского рода, то надо было использовать местоимение «он», говоря о женщине.
Обычай помещать людей – обычно известного пола – не в тот род, может быть, самый оскорбительный элемент системы. Но если посчитать, сколько таких существительных, то эта странность довольно маргинальная. А вот в царстве неодушевленных предметов дело разворачивается всерьез. Во французском, немецком, русском и большинстве прочих европейских языков мужской и женский род распространяются на тысячи объектов, которые не имеют отношения к мужчинам и женщинам, как ни напрягай воображение. Чего такого особенно женского, скажем, для француза в бороде (la barbe)? Почему по-русски вода – «она» и почему она становится «он», если в нее опустить пакетик чая? Почему немецкое солнце женского рода (die Sonne) освещает день мужского рода (der Tag), а мужественная луна (der Mond) светит в женственной ночи (die Nacht)? В конце концов, во французском его (le jour – «день») обычно и освещает он (le soleil – «солнце»), в то время как ее (la nuit – «ночь») – она (la lune – «луна»). Немецкие столовые приборы отлично представляют весь диапазон гендерных ролей: das Messer («нож») все-таки «оно», но по другую сторону тарелки лежит во всем блеске мужественности ложка (der Löffel), а рядом с ним, пылая сексапильностью, женственная вилка (die Gabel). Но в испанском уже у вилки (el tenedor) волосатая грудь и зычный голос, а у нее (la cuchara – «ложка») соблазнительная фигура.
Для носителей английского языка безудержное установление пола для неодушевленных объектов и иногда лишение пола людей – причина расстройства и веселья в равной мере. Беспорядочная система родов была основным предметом насмешки в знаменитом обвинительном акте Марка Твена «Об ужасающей трудности немецкого языка»:
В немецком девушка лишена пола, хотя у репы, скажем, он есть. Какое чрезмерное уважение к репе и какое возмутительное пренебрежение к девушке! Полюбуйтесь, как это выглядит черным по белому, – я заимствую этот диалог из отлично зарекомендованной хрестоматии для немецких воскресных школ:
Гретхен. Вильгельм, где репа?
Вильгельм. Она пошла на кухню.
Гретхен. А где прекрасная и образованная английская дева?
Вильгельм. Оно пошло в театр.
Немецкая грамматика вдохновила Твена на написание его знаменитой «Повести о рыбачке и его горестной судьбе», которую он как бы буквально перевел с немецкого. Она начинается так:
Хмурый, пасмурный День! Прислушайтесь к Плеску Дождя и барабанному Дроби Града, – а Снег, взгляните, как реют ее Хлопья и какой Грязь кругом! Люди вязнут по Колено. Бедное Рыбачка застряло в непролазном Тине, Корзина с Рыбой выпал у него из Рук; стараясь поймать увертливых Тварей, оно укололо Пальцы об острую Чешую; одна Чешуйка попала ему даже в Глаз, и оно не может вытащить ее оттуда. Тщетно разевает оно Рот, призывая на Помощь, Крики его тонут в яростной Вое Шторма. А тут откуда ни возьмись – Кот, хватает большого Рыбу и, видимо, хочет с ним скрыться. Но нет! Она только откусила Плавник и держит ее во Рту, – уж не собирается ли она проглотить ее? Но нет, храбрый рыбачкин Собачка оставляет своих Щенков, спасает Плавник и тут же съедает ее в Награду за свой Подвиг. О ужас! Молния ударил в рыбачкин Корзину и зажег его. Посмотрите, как Пламя лижет рыбачкину Собственность своим яростным пурпурным Языком; а сейчас она бросается на беспомощный рыбачкин Ногу и сжигает его дотла, кроме большую Палец, хотя та порядком обгорела. Но все еще развеваются его ненасытные Языки; они бросаются на рыбачкину Бедро и пожирают ее; бросаются на рыбачкину Руку и пожирают его; бросаются на его нищенскую Платье и пожирают ее; бросаются на рыбачкино Тело и пожирают его; обвиваются вокруг Сердца – и оно опалено; обвивает Шею – и он опален; обвивают Подбородок – и оно опалено; обвивают Нос – и она опалена. Еще Минута, и, если не подоспеет Помощь, Рыбачке Конец…
Дело в том, что для немцев это все даже отдаленно не смешно. Это на самом деле так естественно, что переводчикам на немецкий приходится потрудиться, чтобы передать юмор, содержащийся в этом пассаже. Один переводчик решил проблему, заменив историю на другую, которую он назвал Sehen Sie den Tisch, es ist grün – буквально «Посмотрите на стол, оно зеленое». Если вы находите, что чувство юмора вам отказало, вспомните, что на самом деле по-немецки надо сказать: «Посмотрите на стол, он зеленый». Твен был уверен, что в немецкой системе родов есть что-то особо развратное и среди всех языков немецкий необыкновенно и преувеличенно иррационален. Но эта уверенность основывалась на незнании, потому что если что и необычно, так это английский с его отсутствием иррациональной системы родов. И на этом месте я должен заявить о конфликте интересов, потому что мой родной язык, иврит, относит неодушевленные объекты к женскому и мужскому роду точно так же бессистемно, как немецкий, французский, испанский или русский. Когда я вхожу в дом (м. р.), дверь (ж. р.) открывается в комнату (м. р.) с ковром (м. р., будь он хоть розовенький), столом (м. р.) и книжными полками (ж. р.), уставленными книгами (м. р.). Из окна (м. р.) я вижу деревья (м. р.), а на них птиц (ж. р., независимо от случайностей их анатомии). Если бы я знал больше об орнитологии (ж. р.), то мог бы, глядя на каждую птицу, сказать, какого она биологического пола. Я бы показал на нее и объяснил менее просвещенным: «Вы можете определить, что она самец, по этому красному пятну у нее на грудке и еще по тому, что она крупнее, чем самки». И я не почувствовал бы в этом ничего даже отдаленно странного.
Блуждающая категория рода не приурочена к Европе и бассейну Средиземного моря. Даже наоборот, чем дальше в лес, тем больше родов в языках и тем шире диапазон беспорядочных разделений слов по ним. И вряд ли хоть один такой язык упустит эту прекрасную возможность. В австралийском языке дирбал слово «вода» относится к женскому роду, но в другом туземном языке, маяли, вода относится к растительному роду. Этот растительно-овощной род соседнего языка курр-кони включает в себя слово «эрриплен» – «аэроплан». В африканском языке суппире род для «больших вещей» включает, как и следовало ожидать, всех крупных животных: лошадей, жирафов, бегемотов и так далее. Всех? Ну, почти: одно животное не сочли достаточно большим, чтобы туда включить, и вместо этого причислили к человеческому роду – это слон. Проблема не в том, где найти еще примеры, а в том, чтобы вовремя остановиться.
* * *
Почему нелогичные категории рода развиваются в столь многих языках? Мы мало знаем о младенчестве родовых систем, потому что в большинстве языков происхождение родовых показателей полностью окутано мраком. Но те крохи информации, которыми мы все-таки располагаем, делают вездесущую иррациональность зрелых категорий рода особенно странной, потому что, судя по всему, вначале категория рода была совершенно логичной. В некоторых языках, особенно в Африке, показатель женского рода выглядит как стяженная форма самого слова «женщина», а показатель неодушевленного рода напоминает слово «вещь». Подобно же растительный родовой показатель в некоторых австралийских языках довольно похож на слово… «растение». Следовательно, здравый смысл подсказывает, что гендерные маркеры явились к жизни как родовые существительные, такие как «женщина», «мужчина», «вещь» или «растение». А если так, то кажется правдоподобным, что они исходно применялись только к женщинам, мужчинам, вещам и растениям соответственно. Но со временем родовые показатели могли распространиться на существительные за пределами их исходной нормы, и через серию таких выплесков система родов быстро вышла из строя. В курр-кони, например, овощной род стал включать в себя существительное «аэроплан» совершенно естественным образом: исходный «овощной» родовой показатель сначала должен был расшириться в общем до растений, а потом до всех деревянных предметов. Поскольку каноэ делают из дерева, следующим естественным шагом было тоже включить их в овощной род. Поскольку каноэ оказались для носителей курр-кони главным транспортом, овощной род расширился до включения в себя транспортных средств вообще. И вот так, когда заимствованное слово «эрриплен» вошло в язык, оно довольно естественно было отнесено к растительному, то есть овощному, роду. Каждый шаг в этой цепочке был естественным и в своем локальном контексте имел смысл. Но конечный результат кажется совершенно случайным.
Индоевропейские языки также могли начинать с прозрачной родовой системы. Но предположим, например, что луну включили в мужской род, потому что она персонифицировалась мужским божеством. Позже из слова moon произошло month – «месяц», означающее отрезок времени, и совершенно естественно, что если луна была «он», то и месяц тоже «он». Но если так, то слова для единиц времени, таких как «день», тоже надо было включить в мужской род. Хотя каждый шаг в этой цепочке расширений мог быть сам по себе совершенно естественным, через два или три шага оригинальная логика затмевается, и поэтому мужской или женский род оказывается присвоенным множеству неодушевленных объектов безо всякой вразумительной причины.
Самое худшее в этой потере прозрачности – что это самоподдерживающийся процесс: чем менее последовательной становится система, тем легче в нее и дальше вносить путаницу. Когда в ней накапливается достаточно существительных со случайным родом, дети, осваивающие язык, уже не могут ожидать, что найдут надежные правила, основанные на реальных свойствах объектов, поэтому они ищут другие виды подсказок. Например, они могут угадывать, какого рода существительное, на основании того, что оно звучит похоже на другое (если Х звучит как Y, а Y женского рода, то, возможно, Х тоже женского рода). Некорректные детские предположения поначалу воспринимаются как ошибки, но если со временем такие ошибки закрепятся, то таким образом довольно скоро все следы исходной логики будут утрачены.
Наконец, ирония судьбы в том, что, когда язык теряет один род из трех, результат даже увеличивает разброд в системе, а не уменьшает его. Испанский, французский и итальянский, например, потеряли исходный средний род своего латинского прародителя, когда средний род объединился с мужским. Но в результате все неодушевленные существительные в случайном порядке присоединились к мужскому или женскому роду.
Тем не менее синдром случайности родов – не всегда неизлечимая болезнь для языка. Как может подтвердить история английского языка, когда язык умудряется потерять не один род, а два, результатом может стать тщательный пересмотр, который полностью элиминирует всю беспорядочную систему. До XI столетия в английском была полноценная система из трех родов, точно как в немецком. Носители английского в XI веке не поняли бы, что Марк Твен оплакивал в своей «Повести о рыбачке и его горестной судьбе», потому что для них wife (wf) – «женщина» – было «оно», рыба (fisc) был «он», в то время как судьба (wyrd) была «она». Но в XII веке все это изменилось.
Разрушение системы староанглийских неправильных родов имело мало общего с повышением стандартов сексуального образования. Причина была скорее в том, что система родов полностью зависела от системы падежных окончаний, а та была обречена. Исходно в английском имелась сложная система падежей, такая же, как в латыни, где существительные и прилагательные получают разные окончания, в зависимости от их функции в предложении. Существительные разных родов имели разный набор окончаний, поэтому по окончаниям можно было судить, какого рода существительное. Но система окончаний быстро распалась в первое же столетие после нормандского завоевания, и как только исчезли окончания, новое поколение носителей языка лишилось подсказки, как отличить, к какому роду должно принадлежать существительное. Эти новые носители, росшие в окружении языка, который не давал им достаточно подсказок, чтобы решить, надо ли обращаться к моркови как к «ней» или к «нему», остановились на радикальной и весьма новаторской идее, начав называть ее «оно». Итак, всего за несколько поколений исходная непонятная система родов заменилась новой, с понятными правилами, в соответствии с которыми (почти) все неодушевленные объекты стали упоминаться просто как «оно».
Все-таки несколько коварных существительных, особенно женского рода, сумели избежать массовой стерилизации. Марк Твен, который был вне себя из-за женственности немецкой репы, удивился бы, узнав, что тот же обычай еще практиковался в Англии всего триста лет назад. В Лондоне в 1561 году было опубликовано медицинское руководство «Самая превосходная и совершенная домашняя аптека, или Домашний лечебник для всех тканей и болезней тела», предлагавшее следующий состав против хрипоты: «Кто недавно охрипъ, пусть он испечетъ рапу (репу) в золе или на огне, покуда она вся не почернеетъ, потомъ очиститъ ея и съестъ такой горячей, как сможетъ вытерпеть».
В диалектах английского род некоторых существительных продержался гораздо дольше, но в стандартном языке наплыв среднего рода затопил мир неодушевленных объектов, оставив лишь несколько отдельных существительных болтаться в их женственности. Медленная, но верная «ононизация» английского, можно сказать, встала на мертвый якорь 20 марта 2002 года. Для моря тот день казался ничем не примечательнее любого другого. «Ллойдс лист», газета судостроительной промышленности, опубликовала свой ежедневный листок донесений о происшествиях, несчастных случаях и нападениях морских пиратов. Среди прочего газета упоминала паром «Балтик Джет», следовавший по маршруту из Таллина в Хельсинки, на котором «случился пожар в ее левом двигательном отсеке в 8:14 по местному времени», танкер «Гамильтон Энерджи», вышедший из доков Порт-Веллер в Канаде после «ремонта, проведенного на повреждениях, понесенных ею при столкновении. Несчастный случай вызвал трещину в рулевой колонке и вбил ее ось винта в коробку передач и раздавил двигатель, пройдя насквозь». Где-то еще в Канаде застрял во льдах креветочный траулер, но владелец сказал, что «есть вероятность, что она заведется и пойдет под своим двигателем». Короче, день как день.
Настоящая новость, потрясшая океан, сообщалась на другой странице, вынесенная в редакционную колонку. Осененный музой каламбура, редактор объявил под заголовком «Она сегодня не будет завтра», что «мы должны принять простое, но значительное решение, чтобы изменить наш стиль и с начала будущего месяца упоминать корабли в среднем роде, а не в женском. Это выведет нашу газету на уровень других самых уважаемых международных деловых изданий». Реакция публики была бурной, и редакцию газету завалили письмами. Один гневный читатель-грек написал: «Сэр, только кучка черствых, потерявших связь с жизнью высокомерных англичан может вздумать изменить то, что мы говорим о кораблях „она“ уже тысячи лет. Выметайтесь оттуда и валите окучивать свои сады и охотиться на лис, вы, надменные дураки. Искренне ваш, Стефан Комианос». Но даже эта красноречивая мольба не убедила «Ллойдс лист» сменить ее курс, и в апреле 2002 года «она» встала на причал.
Гендер и мышление
Языки, которые обходятся с неодушевленными предметами, как с «ним» и с «ней», заставляют своих носителей говорить про эти объекты в тех же самых грамматических формах, которые применимы к мужчинам и женщинам. Этот обычай присваивать род предметам означает, что ассоциация между неодушевленным существительным и одним из полов слышится носителями языка каждый раз, как им говорят название этого объекта, и та же ассоциация выходит из их ртов каждый раз, когда им самим предоставляется случай упомянуть его или ее название. И каждый человек, чей родной язык имеет категорию рода, скажет вам, что если обычай укоренился и установилась мужская или женская ассоциация с объектом, то очень трудно от этого избавиться. Когда я говорю по-английски, я могу сказать о кровати, что «оно» слишком мягкое, но на самом деле я чувствую, что «она слишком мягкая». Она остается женского рода на всем пути от легких к голосовой щели и становится среднего рода, лишь достигая кончика языка.
Для серьезного исследования, однако, мои мнимые чувства к кроватям вряд ли сойдут за достоверное свидетельство. Проблема не в анекдотическом характере этой информации, а в том факте, что я не привел ни единого доказательства, что ощущение кровати как «ее» возникает глубже, чем на языке, то есть это не просто грамматическая традиция. Автоматическая ассоциация между неодушевленным существительным и приписанным к полу местоимением сама по себе не показывает, что грамматический род оказывает более глубокое влияние на мысли носителя языка. В частности, это не значит, что носители иврита или испанского, в которых кровать женского рода, действительно приписывают кроватям какие-то женские свойства.
За последний век проводились разные эксперименты с целью проверки: может ли грамматический род неодушевленных объектов влиять на ассоциации носителей? Вероятно, первый такой эксперимент был поставлен в Московском психологическом институте в дореволюционной России в 1915 году. Пятьдесят опрашиваемых попросили представить каждый день недели в виде человека, а потом описать получившееся для каждого дня. Оказалось, что все участники видели для себя понедельник, вторник и четверг как мужчин, но среду, пятницу и субботу как женщин. Почему бы это? Когда их попросили объяснить свой выбор, мало кто смог дать удовлетворительный ответ. Но исследователи заключили, что ответ не может не зависеть от того, что в русском языке понедельник, вторник и четверг мужского рода, а среда, пятница и суббота – женского.
В 1990-х психолог Тоси Кониси провел эксперимент, сравнивая гендерные ассоциации носителей немецкого и испанского языков. В этих языках несколько неодушевленных существительных относятся к противоположным родам. По-немецки воздух – женского рода (die Luft), но el aire в испанском – мужского; die Brücke («мост») также в немецком женского рода, но elpuente в испанском – мужского; и то же самое с часами, квартирами, вилками, газетами, карманами, плечами, марками, билетами, скрипками, солнцем, миром и любовью. С другой стороны, der Apfel («яблоко») в немецком мужского рода, а la manzana в испанском – женского, и то же справедливо для стульев, метел, бабочек, ключей, гор, звезд, столов, войн, дождя и мусора.
Кониси вручил список таких существительных с несовпадением в роде носителям немецкого и испанского и попросил участников высказать мнение относительно свойств этих существительных: слабые они или сильные, маленькие или большие и так далее. В среднем существительные, которые были мужского рода в немецком, но женского в испанском (стулья и ключи, например), получили более высокие отметки за силу от немцев, в то время как мосты и часы, например, которые в испанском мужского рода, а в немецком женского, в среднем оказались сильнее у носителей испанского. Самый простой вывод из такого эксперимента – что для мостов более мужественные коннотации у носителей испанского, чем у носителей немецкого. Однако можно было бы возразить, что это не сам мост несет такие коннотации, – может, все дело в том, что существительное следует за артиклем мужского рода el или un. Тогда получается, что, когда носители испанского и немецкого просто глядят на мост, в их сознании не рождаются эти ассоциации, и лишь в момент произнесения, только через акт проговаривания или прослушивания родового показателя, у говорящего возникают мимолетные ассоциации с мужским или женским.
Следовательно, надо бы проверить, работают ли женские и мужские ассоциации для неодушевленных существительных, даже когда родовые показатели в соответствующем языке явно не упоминаются. Психологи Лера Бородицки и Лорин Шмидт пытались это проделать, повторив похожий эксперимент с носителями испанского и немецкого, но на сей раз они общались с участниками по-английски, а не на их родных языках. Хотя эксперимент проводился на языке, который обращается со всеми неодушевленными объектами как с «оно», носители испанского и немецкого все же заметно отличались по атрибутам, которые они выбирали для соответствующих объектов. Носители немецкого склонялись к описанию мостов как красивых, элегантных, хрупких, мирных, прелестных и стройных; испанцы говорили о больших, опасных, длинных, крепких, прочных, вздымающихся мостах.
Более радикальный способ обойти проблему был разработан психологом Марией Сера и ее коллегами, которые сравнивали реакции носителей французского и испанского, но пользовались изображениями вместо слов. Два близкородственных языка, французский и испанский, в основном соглашаются в вопросах рода, но все-таки есть довольно много существительных, по которым они разошлись: вилка, например, будет по-французски la fourchette (ж. р.), но el tenedor (м. р.) по-испански, и то же самое машины (la voiture фр., ж. р., но el carro исп., м. р.) и бананы (la banane фр., ж. р., но el plátano исп., м. р.); с другой стороны, французские кровати мужского рода (le lit), а испанские – женского (la cama), и то же верно для облаков (le nuage фр., м. р., но la nube исп., ж. р.) и бабочек (le papillon фр., м. р., но la mariposa исп., ж. р.). В этом эксперименте участников просили помочь в подготовке фильма, в котором оживут обычные предметы. Их задачей было выбрать подходящий голос для каждого объекта в фильме. Им показывали серии картинок и для каждого кадра просили выбрать между мужским или женским голосом. Хотя названия объектов не упоминались вообще, когда французы видят на картинке вилку, большинство хочет, чтобы она заговорила женским голосом, в то время как испанцы чаще выбирали для этого предмета мужской голос. С картинкой кровати было все наоборот.
* * *
Вышеописанные эксперименты, несомненно, наводят на размышления. Казалось бы, они ясно показывают, что грамматический род неодушевленного предмета влияет на свойства, которые носители ассоциируют с этим предметом. Или, по крайней мере, эти эксперименты демонстрируют, что грамматический род влияет на ответы, когда носителей активно просят проявить воображение и назвать ассоциации, которые возникают в отношении предмета определенного рода. Но этот последний пункт на самом деле имеет серьезную слабость. Все эксперименты, описанные до сих пор, страдают одной основной проблемой, а именно – что они заставляют участников напрягать воображение. Скептик мог бы возразить (довольно справедливо), что эти эксперименты доказывают лишь, что грамматический род влияет на ассоциации, когда участников эксперимента принуждают выдумывать противоестественные свойства для разных неодушевленных объектов. В худшем случае в голове участника происходит примерно следующее: «Вот задают мне тут всякие дурацкие вопросы. Теперь хотят, чтобы я придумал свойства моста, – о господи, что же дальше-то будет? Ладно, придумаю что-нибудь, а то они меня никогда не отпустят. Скажу, пожалуй, то-то и то-то». В подобных обстоятельствах первая ассоциация, которая приходит на ум носителю испанского, действительно скорее окажется мужской, чем женской. Иначе говоря, если вы заставляете носителей испанского стать поэтами здесь и сейчас, вынуждая описывать мосты, то система родов, конечно, повлияет на то, какие эпитеты они выберут. Но откуда нам знать, влияет ли мужской род на спонтанное понятие носителя о мостах, без подобных упражнений в поэзии на заказ?
В 1960-х лингвист Сьюзан Эрвин попыталась провести эксперимент с участием носителей итальянского таким образом, чтобы свести к минимуму элемент творчества. Она исходила из того, что итальянский язык богат диалектами, а значит, даже носитель языка не слишком удивится, встретив в чужом диалекте совершенно незнакомые слова. Эрвин составила список из бессмысленных слов, которые звучали, как будто это диалектные названия для разных объектов. Некоторые из них кончались на – о (мужской род), а другие на – а (женский род). Она хотела проверить, какие ассоциации возникнут у носителей итальянского, но так, чтобы участники не поняли, что им предлагается включить творческое воображение. Поэтому она им сказала, что они увидят список слов из итальянского диалекта, который не знают, и заставила их думать, будто цель эксперимента – проверить, могут ли люди правильно угадать свойства слов только по их звучанию. Участники чаще приписывали словам с окончанием – о свойства, присущие обычно мужчинам (сильный, большой, безобразный), в то время как слова на – а вероятнее описывались определениями, больше присущими женщинам (слабый, маленький, милый). Эксперимент Эрвин показал, что грамматический род влиял на ассоциации, даже когда участники не знали, что их заставили творчески мыслить, и полагали, что вопрос, поставленный перед ними, имеет верное решение. Этот опыт сделал несколько шагов в сторону преодоления проблемы субъективных суждений, но все же не разрешил ее полностью: хотя участники не знали, что их заставляют выдавать ассоциации по требованию, на деле от них требовалось именно это.
На самом деле трудно вообразить, как можно поставить эксперимент так, чтобы полностью исключить влияние субъективных суждений. Ибо такая задача требует ни много ни мало – сытых волков и целых овец: как можно экспериментально установить, влияет ли грамматический род на ассоциации носителей, не выясняя их ассоциаций? Несколько лет назад Лера Бородицки и Лорин Шмидт нашли способ проделать именно это. Они попросили группу носителей испанского и группу носителей немецкого поучаствовать в игре на запоминание (которая полностью проводилась на английском, чтобы исключить явные упоминания родов). Участникам раздали список из двух дюжин неодушевленных объектов, и для каждого из этих объектов они должны были запомнить человеческое имя. Например, к «яблоку» было приставлено имя «Патрик», а «мост» звали «Клаудия». Участникам дали определенное время, чтобы запомнить имена объектов, а потом проверили, насколько хорошо им это удалось. Статистический анализ результатов показал, что они лучше запоминали имена, если род объекта совпадал с полом имени, а имена с несовпадением пола и рода запоминались хуже. Например, носители испанского легче запоминали имя, ассоциированное с яблоком (la manzana, ж. р.), если это была Патрисия, а не Патрик, и им было легче запомнить имя моста, если он был Клаудио, а не Клаудия. Поскольку носители испанского сочли объективно более трудным сопоставление моста с женщиной, чем с мужчиной, мы можем заключить, что когда неодушевленные объекты имеют мужской или женский род, то ассоциации с мужественностью или женственностью для этих объектов присутствуют в сознании носителей испанского, даже когда о них активно не спрашивают и участникам не предлагают высказываться по таким вопросам, как «а что, мосты скорее мощные, чем стройные?», и даже если они говорят по-английски.
Конечно, можно возразить, что данная задача запоминания была довольно искусственной и несколько далекой от повседневной жизни, в которой не слишком часто требуется запоминать, зовут ли яблоки и мосты Патриками и Клаудиями. Но психологические эксперименты часто вынуждены полагаться на такие узко очерченные задачи, чтобы выявить статистически значимые отличия. Важность результатов не в том, что они говорят о конкретной задаче как таковой, а в том, что они позволяют узнать о влиянии рода в общем, а именно, что мужские или женские ассоциации неодушевленных объектов достаточно сильны в сознании носителей испанского и немецкого языков, чтобы повлиять на их способность запоминать информацию.
* * *
В психологических экспериментах, конечно, всегда есть место для улучшения и усовершенствования, и те, о которых тут рассказано, не исключение. Но полученные на данный момент свидетельства оставляют мало сомнений в том, что особенности системы родов оказывают значительное влияние на мышление носителей языка. Когда язык обращается с неодушевленными объектами как с мужчинами и женщинами, в тех же грамматических формах или с теми же местоимениями «он» и «она», то грамматические привычки могут вылиться в мыслительные привычки, выходящие за пределы грамматики. Грамматическая связь между объектом и родом воздействует на детей с самого раннего возраста и тысячи раз делается все крепче в течение жизни. Эта постоянная работа влияет на ассоциации, развивающиеся у носителей применительно к неодушевленным объектам, и может наделять эти объекты воображаемыми женскими или мужскими чертами. Судя по всему, связанные с полом ассоциации не только создаются по требованию, но присутствуют, даже когда о них активно не спрашивают.
Таким образом, род предоставляет нам второй образец того, как родной язык влияет на мышление. Как и раньше, существенная разница между языками с родовой системой и без таковой не в том, что они позволяют выразить своему носителю, но в том, что они поневоле заставляют его сказать. Нет оснований предполагать, что грамматический род влияет на чью-то способность логически мыслить. Носители языков, обладающих категорией рода, отлично понимают разницу между полом и синтаксисом и не впадают в заблуждение, что у неодушевленных объектов есть биологический пол.
Немки редко путают своих мужей со шляпами (хотя шляпа у них мужского рода), испанцы не замечены в том, что путают кровать с тем, кто в ней лежит, и, надо думать, анимизм распространен в Италии или России не более, чем в Англо-Саксонии. И наоборот, нет причин подозревать, что носители венгерского, турецкого или индонезийского языков, где нет родовых различий даже у местоимений, каким-то образом ограничены в понимании тонких моментов жизни птичек и пчелок.
Тем не менее, даже если грамматический род не ограничивает ничьей способности рассуждать, это не делает его последствия менее серьезными для тех, кто заточен в родной язык с родовой системой. Ибо система родов может оказаться почти что тюрьмой, стены которой сложены из ассоциаций. Цепочки ассоциаций, порождаемых родом в языке, невозможно игнорировать.
Но если вы, носители английского языка, почувствовали искушение посочувствовать тем, кто скован тяжкой ношей иррациональной родовой системы, подумайте еще раз. Я ни за что бы не поменялся с вами. Мой разум может быть отягощен случайным и нелогичным набором ассоциаций, но зато мой мир имеет так много того, чего вы полностью лишены, ведь ландшафт моего языка гораздо плодороднее, чем ваша сухая пустыня среднего рода.
Не стоит и говорить, что система родов – это дар языка поэтам. Мужественный кедр Гейне страдает по женственной пальме; «Сестра моя – жизнь» Бориса Пастернака срабатывает только потому, что «жизнь» в русском женского рода; английские переводы Шарля Бодлера «Человек и море» (L'homme et la mer), как ни вдохновляйся, даже близко не передают бурю сближений и противоречий, которые автор пробуждает между «ним» (человеком) и «ею» (морем); и не может английский отдать должное «Оде морю» Пабло Неруды, в которой el mar («море», м. р.) бьет по камню женского рода (una piedra), а потом «он ласкает ее, целует ее, топит ее, бьет себя в грудь, повторяя свое имя» – английское «оно ласкает оно» – совсем не одно и то же.
Излишне говорить, что категория рода также оживляет повседневную жизнь простых смертных. Род может быть кошмаром для изучающих язык иностранцев, но он как будто не представляет больших трудностей для носителей языка и делает мир более выразительным. Как скучно было бы, если бы пчела была не «она», а мотылек – не «он», если бы никто не мог шагнуть с женственной дороги на мужественный путь, если бы двенадцать мужественных месяцев не обитали внутри женственных лет, если бы нельзя было должным образом поприветствовать господина Огурца и госпожу Цветную Капусту. Я бы ни за что не хотел лишиться родов в своем языке. Вместе с тетей Августой я бы мог сказать английскому языку, что потерять один род – это несчастье; потерять оба – похоже на небрежность.