Глава 8
Майор Саша
И в небесах я вижу Бога,
Который должен быть в душе.
НИКОЛАИ ЗИНОВЬЕВ
1
И он выехал на шероховатую столовину трассы, во тьму, достигшую последней, предутренней густоты. Вскоре едва заметно засинело, и была глубочайшая выразительность в этом неотвратимом брезженье света. Словно нарождающаяся синь, длясь сквозь годы и набирая силы, готовила многожильную душу к соединению с чем-то единственно главным, и все её прожилины, жилы и поджилки были обнажены и зачищены до звона.
Женя всегда и выезжал на трассу как на испытание, на спасение, на болезнь. Сами по себе тяжесть и усталость были изначально заложены в этом сереющем полотне с парафиновыми наплывами льда, со снегом, как по линейке насечённым поперёк хода. И в недосыпе, жгущем глаза, – в привычном песке, который вот промоет и утянет на себя трасса, присыпав им льдистый подъём. И эта зовущая тяга нового дня, посыл всего сущего к жизни, пока бежит кровь и невзирая на всё происходящее на Земле… И состояние недвижного и стойкого полёта, когда прохождение вдоль тебя земной плоти становится главным делом, а всё нерешённое откладывается и только догоняет к середине дня или по приезде домой.
Настолько осторожным и ответственным было это утро, что Женя даже не включал музыку и слушал лишь далёкий и слитный гул колёсьев. Но несмотря на душевный трепет, на жарчайшую жизнь сердца, он абсолютно чувствовал и машину, и трассу, по которой за всё утро только и пронёсся на скорости, обойдя его, литой «крузак-восьмидесятка».
Знавал он в пути разное. Раз он гнал праворукий «мерседес», и у того отказал генератор. Он ещё не изучил значков, вспыхивающих на приборной панели в случае неполадки, и, когда начала мигать картинка аккумулятора в паре с ещё какой-то фичей, почему-то решил, что это «в мозгах от тряски контакт отошёл», и не придал значения, ещё и поворчав на «бюргеров» за лишнюю электронику. Мигало изредка, как-то судорожно и вроде бы на кочках. Так проехал он тысячи полторы километров, пока значки не загорелись окончательно и Женя не встал посмотреть ремень генератора. Машину завести он больше не смог, поскольку давно ехал на аккумуляторе… Стоял морозец градусов тридцать пять, и его тащил на буксире пожилой сухой мужичок на японском грузовике. Он первый ехал по дороге следом и тут же включил поворот, увидев Женину фигуру с поднятой рукой.
Женя переглядывался с ним через зеркала, тот останавливался, и Женя переходил к нему в кабину греться, снимал ботинки, растирал бесчувственные и будто посторонние пальцы и пытался ими шевелить, а они касались друг друга твёрдо и чуждо. А водитель говорил: «Да не спеши, грейся добром». На тянигусах груженый грузовичок еле коптил изношенным дизелем, и с пешеходной скоростью ползли берёзки и лиственницы. Мужичок дотащил его до сервиса на въезде в городок, дал телефон и велел отзвониться.
Мастерская располагалась в ангаре с разлапистой ребристой крышей. Перед воротами уже стояло несколько машин. Видя Женины перегонные обстоятельства, ребята решили помочь ему без очереди и прямо на улице, благо к этой поре ободняло и пригрело. Машину подкатили вручную. Чинили вместе с горячим и восторженным почти мальчишкой по имени Лёша, которого бросили на подмогу, видимо, для набора опыта. Его тоже коснулся-охватил перегон, и съёмка генератора сопровождалась жаркими рассказами.
Потом пошли в ангар, где Лёшка приладил генератор на самодельный стендик с ремнём и электромоторчиком и, повозившись, радостно сообщил, что дело всего лишь в щётках. Порывшись в ящиках, он нашёл чудом как оказавшийся здесь нужный старый генератор и снял с него щётки.
Внутри ангара стоял чёрный «демон» с открытым капотом и плитой трёхлитрового двигателя. Рядом парень корейского вида ходил вокруг «аккорда», в салоне которого копался молодой электрик. Орудуя пальцами и отвёрткой, он, где нажав, где подцепив, удивительно легко отлепил и снял приборную панель. Зазияла грубая дыра, лишив салон всякого рода надёжности и того особого совершенства, что так наливает седока пилотной силой. Болтаясь на цветном жгуте проводов, пластиковая панель казалась разочаровывающе-хрупкой. Изнанка её отливала дешёвым изумрудом и блестела мельчайшей испариной паек, в которые парень сосредоточенно тыкал тестером, как вилкой.
Наконец Лёха собрал и проверил генератор, и они с Женей пошли его ставить. Лёша порывисто орудовал ключом и рассказывал, задыхаясь:
– Кроче, с перегонами гоню я свою «скотинку», хехе, – «хе-хе» было потому, что он гнал «хонду-аскот-иннова», – а они, черти, прут, как бешеные, сто шейсят, а фуры эти достали, слепят по шарам, им-то дальний-ближний пофиг… водилы-то сверху сидят. А у нас передóм «делика» шла, а у ней на крыше «люстра на шесть лупней на ксеньке »! А навстречу колонна прёт не переключаясь, впереди «фрэд» , зда-аро-овый дурак, за ним «нина», за ней «скамейка». И тут наш на «делике» ксенон свой ка-а-ак врубит – дак те махом загасились… Ё-е-о-оппперный театр!… – вдруг сказал паренёк, сорвав болт. Обломыш остался в корпусе генератора, и пришлось идти ещё в одну мастерскую. Там абсолютно невозмутимый и всезнающий Василич зажал генератор в тиски, засверлил и трёхгранной заточкой вытащил заломыш. Не глядя, он швырнул его в коробочку с железным мусором, покрытой ворсом намагниченной сизой стружки. Ворс был острым и стоял напряжённым ёжиком. Всё это время Василич не переставал лепить что-то обобщающе-веское – сам крепкий, невысокий, с морской округлой бородкой, плотной и золотистой. Был он как две капли похожий на одного Михалычева товарища, и Женя даже подумал, что, окажись Михалыч вместе с ним, тоже подивился бы сходству и брякнул что-нибудь вроде: «Во дают… Как с одного питомника».
Наконец всё было закончено, и машина стояла, сияя фарами и завивая белый парок выхлопа.
На рыжем закате, в морозных стеклянных сумерках принимала Женю родная и привычная чернота трассы. Ехал он, не веря, что всё разрешилось, и с благодарностью вспоминал отзывчивость трудового молодняка из мастерской и своё поучительное приключение. Он почему-то находил в таких дальнобойных передрягах что-то очень условное: больно уж не вязалась огромность пути с масштабом поломки, и не укладывалось в голове, что гладкое и планетарное скольжение по закатным сопкам зависит от графитового кубика с пружинкой.
…Он будто не ехал по шершавой наждачке асфальта в буграх и трещинах, а летел в обманчивой невесомости, едва расходясь с такими же летящими навстречу фарами, от которых отделяло лишь короткое движение руля – вся эта безлюдная, сложная и бесконечно длинная дорога имела всего по одной полосе в каждую сторону…
2
Ещё посветлело, и всё не отпускал Женю прошедший ночлег, словно пережитое на Звёздной Заезжке было не просто событием, но чертой, после которой он понял, что всё, нажитое душой, – навсегда его и ничего другого уже не будет. И вызывало это не обычные в таких случаях уныние и обречённость, а наоборот, великое облегчение, освобождающую какую-то ясность.
Машин не было. Справа уже различался разлом Урюма в скалах с прижимами и с тем зимним застывшим видом реки, подлёдную стремительность которой только подчёркивают предельно недвижные стрелы торосных складок. «До чего же пороги торосит всегда», – думал Женя, в который раз объятый чувством единой Сибири, узнаваемой сквозь тысячи вёрст по обобщающему навеки образу: зима, река в скалах, горы, штриховочка тайги.
Рассвет всё набавлял свою прозрачно-синюю заливку по-над сопками. По их чёрному краю занималось рыжее зарево, и меж сизыми пластинами облаков плыла, перестраиваясь, дымная завязь тучки. И всё прошивали-закрашивали воздух, проявляли знакомыми чертами солнечные лучи. И проходило первозданное утреннее чувство, и Женю самого наполняло мыслями о мире, и было это недовольство окружающим, а главное – самим собой.
У себя дома в Енисейске, получив от батюшки послушание помогать на клиросе, он пел в хоре, помогал читать Акафисты и сам читал некоторые молитвы. Это было совсем новое и другое ощущение – своего и уже не своего голоса, гулкого, мужественного, басово кладущего широкую полосу на фоне чистых женских голосов, тянущих нежными стеблями и словно свитых из сухого пламени горящих свечей. В некоторых особо понятных и близких местах он испытывал такое слияние со смыслом выпеваемых слов, с голосами отца Валерия и клироса, с нестройной и трепетной подмогой прихожан, что всеми мурашками хребта ощущал великую соборную силу духовного единения.
Особенно трогало его чтение молитв на церковнославянском, уже казавшимся главным, основным языком по сравнению с варварски выправленным, спрямлённым современным. Необыкновенной красоты графика, буквы, с такой любовью и нежностью восставшие вдруг в сердце и будто там и пребывавшие. Поражало, что четыреста лет назад кто-то так же произносил эти слова, и они звучали с той же несгибаемой неизменностью, и его кровинушка уже тогда существовала, участвовала в жизни – там, в шестидесятиградусных зимах, в многовековом морозном мороке. И как зимним утром в кедровом переплёте, жёлто освещённом свечой, наливался нежной синью слюдяной набор окна, а какие-то полтора века назад – уже обычное стекло с молодыми и острогранными морозными рисунками.
Читая даже незнакомый текст на старославянском, он ловил и угадывал течения и уже предчувствовал смысл – как проходишь на моторе по незнакомым порогам, не зная фарватера, но умея понимать реку. И как по родной дороге, двигался он то в унынии и невнимании, то в благодати, и добирали смысла слова, испытывая, привыкая, подпуская ближе и ближе.
И всё, что не понимала душа, например, какое отношение к окружающему суровому и сизому простору имеют южные места, описываемые в Евангелии, – всё перебарывалось восхищением от того, как русская душа приняла и допроявила учение Христа, и сам Женя, выходя из ворот монастыря вьюжным утром, допроявлял его своим кедром со сломанной вершиной и дивился, как уже и на улице, доверчиво освоясь, длятся в душе напевные икосы Акафиста: «Радуйся, яко безумнии глумителие над тайнами веры тобою посрамляются, радуйся яко посмеятелие чудесных твоих деяний тобою подбающиее вразумление приемлют».
А потом жил обычной мужицкой жизнью. С матерком, зубоскальством, словечками, с тем самостоятельным и необыкновенно приятным гонорком, сквозящим неприятием официоза и способностью в случае чего разобраться по собственным правилам. И медленно вылезать из «марка» или «крузака» в широких спортивных портках и кожаном куртеце, вразвалочку подходить, здороваться, топтаться на хрустящем снегу вокруг новопригнананной машины, базарить на отработанном годами, крепком и взвешенном наречии: «И чо он по топливу?», «Да нюхает», «Да ты ччо!».
И время от времени драки, ползанье по площадке в кровавом снежном месиве в потасовке с Дыней, начальником портовского гаража, и его двухметровыми корешами… У которых брали лестницу с пожарного «камаза» обшивать фронтон и, возвращая, заехали в неподходящий момент и «попали под замес». А потом как ни в чём не бывало здороваться с этим же Дыней на зимнике и помогать цеплять засевшего «урала».
А потом дороги, встречи с застольями и возвращение в Енисейск, и службы в храме, и снова порой почти облегчённое притекание к простому и грешному, и привычное уже двоение. В какой-то момент запрезирал он себя как никогда и на исповеди выложил всё отцу Валерию. Батюшка сказал:
– Это называется духовное лицемерие. Но ты же понимаешь, что придётся сделать выбор. – И добавил с тихой улыбкой: – А вообще это хорошее состояние. Когда сознаёшь своё ничтожество. Береги его.
Рассвет уже разгорелся. Дорога шла верхом плоских сопок, и на одной из них стоял изумрудный «крузак» и двое людей возле него. Дальше дорога спустилась в логовину, и по впадине за обочиной пробежала лиса – с палкообразным хвостом и сама будто надетая на палку-спину, всем телом, худыми лапами к ней подвешенная. Женя проехал дальше и снова выбрался наверх. Было так красиво вокруг, что он остановился, вылез и долго смотрел на даль в рыжих разводах, пока морозный воздух, сочась сквозь свитер, не облепил поясницу ледяным пластырем.
Дорога постепенно спускалась вниз из лесных сопок, и начиналось степное причитинское Забайкалье с тощим снежком и вымерзшей жёлтой травкой по белому. Приближался словно отлитый из белого гипса складчатый увал. Под ним плоско лежал Чернышевск с морозными дымками, косо сложенными ветром. На заправке огромный, как локомотив, дальнобой терпеливо заливал гигантский бак. Клочья выхлопа уносил в степь ветерок. Женя заправился ледяным бензином, витым водоворотом скрывшимся в горловине, закрутил крышку до последнего, особого сухого и морозного, щелчка трещотки и двинул дальше.
Вскоре он завернул к кафешке под скалой, где уже стоял изумрудный «лэнд» с читинскими номерами, обогнавший его, пока он заправлялся. В зальчике сидели за столиком двое: женщина и пожилой, крупный и крепкий мужик с прямым выражением широкого бывалого лица. Говоря с женой, он по-хозяйски оглядывал пустое кафе, ища поддержки и компании и будто требуя, чтоб окружающее делило с ним это его хозяйское чувство. Звали его дядя Саша. Повернувшись вполоборота, он тут же заговорил с Женей, спросил, как звать… Заговорил, будто давно знает даже не Женю, а нечто большее и общее, что за всеми ними стоит и что даёт право понимать и расспрашивать каждого. Разговор завёл сразу на «ты» и с доверием не столько к собеседнику, сколько к месту.
– Да ты видел нас. Я стоял там… Но. Остановились. На восход посмотреть.
Разговор, как обычно, пошёл вокруг дороги и перегона. Дяди-Сашина жена молчала, а сам он, сидя вполоборота и широко расставив ноги, рассказывал про свои пространные пробросы в Комсомольск и Находку.
– Да ты чо, я там всё избороздил. Сам знаешь, что такое дорога. Поперву и город-то проехать проблема была – она, трасса, хорошо, если скользом его хватает, а если через город – пока выберешься, семь потов сойдёт. Ну знаешь же… особенно Хабаровск… Давай, наедайся. Тебе вон ещё куда ехать…
Потом разговор неминуемо перешёл на машины, Женя оценил дяди-Сашин уже не молодой «крузак», и тот ответил:
– У меня их два штуки. Да ну н-на… Мне больше и не надо ничего. Тут даже говорить нечего. Я знаю – это моё.
И, садясь в «крузака», сказал: – Ну, давай, Женя. Не гони только. Тише едешь – дальше будешь.
Куда он ехал и зачем, Женя и гадать не пытался, но в путь пустился взбодрённым – очень уж подкрепил его дядя Саша своим «моё», относившимся, как казалось, уже ко всему окружающему, а не только к машине.
Это были великие степные места, ничуть не менее мощные и выразительные, чем таёжные. Трасса тёмной полосой забиралась на меловой увал. Степь была то сплошь жёлтой, то присыпанной снегом, но щёточка травки торчала из-под снега почти везде. Волны, складки, стрелки с жёлтыми травяными гранями – всё было очень рельефным, плотным, литым.
Но едва дорога снова забиралась в сопки, вернулась сосново-листвяжная таёжка, прозрачно белеющая на просвет. Началась снова гребёнка, очень старая, неровная, в продольных рёбрах, грядах-колеях. Ближе к обочине тянулась твердая полоса снега, а в середине – окатанные и убитые тысячами колёс впрессованные камешки. Целыми судьбами говорил их тусклый блеск. По мостику через Зургузун проходил последний стык гребёнки и асфальта.
Ближе подступили скалистые сопки. Прозрачный соснячок чахло лепился по скальным кирпичикам. Тянулись вдоль дороги голые берёзки и лиственницы. Наконец в разломе сосновых сопок открылась Чита. Вскоре Женя уже ехал по её степной плоскотине. Читу трасса «хватала скользом», основной город оставляя слева: корпуса, трубы, антенны, за ними горбик сопки. Справа заправка, мастерская у дороги. Перекрёсток с магазинчиком. Всё плоское, степное. Свежие деревянные столбы какой-то будущей ограды вдоль дороги.
От Читы трасса шла по долине Ингоды. По левую руку тянулась река, по правую вдали к северу темнел Яблоновый хребет. Кругом плоско и не по-зимнему ярко желтела степь. Изредка по жёлтому круглились мелкие сосенки.
Трасса крюком уходила южнее Транссиба и воссоединялась с ним только в Хилке. От Петровска-Забайкальского она снова отклонялась к югу, проходя между Заганским хребтом и хребтом Цаган-Хуртэй.
Снова ночь, скалы, подъёмы, перевалы, повороты. Чёрные горы. Редкие встречные фары. Ночёвка, не доезжая Улан-Удэ в Тарбагатае. Молодая полусонная женщина. Стоянка за железными воротами. Холодно поблёскивающая машина. Звёздная ночь. Собака. Запах угольного дыма. Умывальник с пахучим мылом. Котлета с пюре, капустой и подливой. Чай с беляшом. Чистая прохладная постель. Телефон, сыто набирающий заряд из розетки.
Раннее утро, морозно резанувшее ноздри. Блинчики со сгущенкой и чай с лимоном. Великолепный, уже добравший полного совершенства, «блит» на белом снегу в льдистом блеске синего фонарного света. Хруст колёс и выезд за ворота. Улица, особенно пустая и ярко освещённая…
И ещё могучая страница перелистнулась, непоправимо изменив человека, рывком вдвинув стрелку навигации в новый излом пути… И вот мелькнули последние дома с ещё тёмными окошками… Сжался в золотую горстку уличный свет в зеркалах и погас… Скала Спящий Лев тёмно проплыла за окном… Ирина Викторовна взглянула задумчиво и нежно откуда-то из глубины памяти, сквозь толстое стекло, ещё глубже зарастающее прозрачной синевой утра, игольчатыми морозными звёздами.
Улан-Удэ хорошо объезжался слева и, проплывая, разворачивался с правого борта дымящими трубами, длинными низкими жилыми корпусами, тёмными горбами сопок по горизонту. Женя остановился у кафешки на выезде. На площадке стоял гигантский «фрэд» с длинным капотом и огромной, как рама, решёткой радиатора. Хромированный воздухан напоминал титан для кипятка или самовар, две блестящие выхлопуши оперяли задние углы кабины. Обтекатель спальника ширился, будто жабры. Тягач молотил дизелем, как завод, на разные лады – лязгом, бряком, самолётным присвистом, гудом и колотом. В кафе маленькая пожилая женщина в узорном пластмассовом кокошнике казалась не то приезжей, не то просто странной – мягкая, немного суетливая и какая-то нездешняя. Женя перекусил и чисто вытер хлебом тарелку со следами яичницы, убрал рот и, с жалостью смяв салфетку, положил её на тарелку. Больно стало за лес, загубленный на пустяк. «Как Василий Михалыч становлюсь», – подумал Женя и вышел на улицу.
Эти места Женя любил особо. Слева вдоль дороги тянулись голые глыбы с редкими сосенками. Промелькнул щит с надписью: «Иркутск 434 Бабушкин 162». Равнинка. Кони, щиплющие жёлтую травку в снегу. Селенга, медленно приближающаяся справа и поначалу не видная за тальниками долины и словно притираемая к трассе хребтом с крапом соснячка по белому. А вот и сама река, недвижно-белая, с бледно-зелёной проступью наледи, широкая, мощная, сжатая горами. И железнодорожные мосты извечной здешней парой – с фермами, ногами укосин, углами и зигзагами, так рябящими из окна поезда. Дорога по-над Селенгой с бетонным ограждением. Утёсы с чахлыми сосенками. Транссиб, в две жилы тянущийся на ярус ниже вдоль реки.
Ближе к Байкалу помутнело небо, завязался и налёг западный ветерок и потекли встречь по асфальту змеистые струи позёмки, рыская и сплетаясь струистой сеткой. Слева, поджимая клин равнины, отвесно подступал Хамар-Дабан – гранёными белыми пиками, ребристыми ногами в чёрных чулках кедрачей. Ещё сильнее замело. Щётки еле убирали снег, чистое стекло тут же покрывалось новой осыпью. Снежинки появлялись одновременно по всему полю, но при этом соблюдали умопомрачительную очерёдность и ухитрялись, едва коснувшись, из точки превратиться в лучистую кляксу. Налегающий ветер сгонял талую смесь к краям, и она судорожно тянулась к стойкам прозрачными перчатками.
Знакомый енисейский кедрач обступил дорогу. Рельефные чёрные кроны были набраны из гнутых свечей и имели каждая свой сход, развал и разлёт, словно соревнуясь в грозно-картинной своей выразительности. Снежный заряд достиг предельной силы, и всё потонуло в молоке, объяв Женю уже родной и привычной обстановкой чёрно-белой сибирской зимы.
Был Танхой, а потом граница Иркутской области глянула из зеркал сине-бело-жёлтыми цветами Бурятии на щите. Потом Хамар-Дабан из разлома расступившихся треугольных гольцов выпустил белую речку в тальниках и ельнике. И светило знакомое мутное солнце, и белые зубчатые вершины всё так же резали ветер на витые лоскуты. Справа уже поджимала Женю туманно-меловая громада Байкала. И тут Хамар-Дабан ещё надавил и косо восстал с левого борта, навалился серо-жёлтыми скалами и, почти смяв Женю в млечное марево Байкала, держал, испытуя, над Транссибом, который сам непонятно как тянулся по краю берега, так же не дыша и еле держа равновесие. И всё было диагональным, косым, рассечённым с угла на угол мощной линией склона, сходящего к Байкалу с Хамар-Дабана. И крепко было Жене между двух его огромных братьев в этой родной, задувающей, зимней стихии.
И вёрсты потянулись длинней из-за того, что Женя был почти дома. Он позвонил Вэде, и тот бодро брякнул сквозь шум дороги, что, мол, сегодня выехал по зимнику с Бора в город с пассажирами и что, дескать, давай, жми, братка, ерунда нам обоим осталась, скоро увидимся, через сутки, может…
Так же, в снегу, он проехал Слюдянку и Култук уже со снежной блестящей мокрéтью на улицах и на выезде, остановился на площадке по-над Байкалом, где лепились фанерные сарайчики с дымящими трубами, пахло дымком и за столами крепко одетые тётки продавали золотистых омулей, лежащих аппетитными кучками. На выезде стоял мальчишка с портфелем. Дальше начинался серпантин, дорога подымалась и, описав петлю, загибалась за скалу.
Женя остановился размяться, подкупить омулей и поглядеть на Байкал. Даль была так же мутно-бела. Как на ладони лежали серые квадраты домишек, угловатая нарезка заборов с огородами, причал с кранами.
Назубоскалившись с тёткой в пушистой розовой шапке и красной жилетке поверх фуфайки, Женя осторожно понёс прозрачный пакет, слишком слабый для натянувших его изнутри твёрдых омулячьих морд. Омуля были плотные, лежали тугим рядком. Подошёл парнишка с портфелем:
– Драсьте. Не подвезёте, а то школьный автобус отменили.
– Докудова?– покачал головой Женя.
– Да тут рядом. Килóметров двадцать.
– Ну, садись. Тебя как звать?
– Вова.
Отъехали от площадки, и, когда огибали скалу, Вовка сказал:
– Здесь недавно фура улетела. хорошо, поезда не было.
– А чо такое случилось?
– Да вроде колодку заклинило. Они ещё носятся, как сумасшедшие, им ход-то нельзя терять на подъёмах.
– А водитель?
– Водитель на глушняк. Вот, прямо здесь, я покажу, если остановитесь.
Видно было, что мальчишке охота показать место, и, чтоб не подсекать его порыв, Женя остановился, съехав на снежную обочину: поворот был абсолютно слепым – дорога круто огибала скалу. Они подошли к краю: железный парапет, обломанные берёзки, отвесный склон и стальная линейка железной дороги далеко внизу.
– Н-да, – сказал Женя, – ну чо, поедем?
Поехать сразу не удалось. Левое переднее колесо уже стояло на дороге, но машина не могла взобраться на залавок, и её везло вперёд и боком, задок заносило, притирая к скале. Задние колёса прорезали глубокий снег до щебёнки. Женя накатал взад-вперёд колею и с разгону выскочил на дорогу. Вова выпятил губу, оценив маневр, и начал взахлёб рассказывать про «чайник» с двигателем «турер», на котором носится, как угорелый, чей-то «брательник».
– Да ладно… «Чайник» как «чайник»… Вот как ты в школу теперь ездить будешь? – спросил Женя.
– Да вот так вот…
– Чо, и каждый раз так машину ловишь?
– Да нет, здесь вообще автобус ходит, но его ждать надо. А бывает дубарина такой…
– Да с ветром…
– Но.
– Но чо ж они, козлы, творят-то?
– У нас тут почту закрывать собрались…
Женя только крякнул, стукнув по рулю, и, успокоившись, бодро спросил:
– Ну и чо «чайник», хорошо «валит»?
– Да только шуба заворачиватца. Две турбины, как никак.
Пацанчик вышел посреди леса, помахал рукой и побрёл по снежному своротку, закинув портфель с лямками на спину. А Женя вспоминал белые лезвия Хамар-Дабана и огромный Байкал. И думал о том, что есть какая-то чудовищная ошибка, что при такой природе и таком диком и привычном народном трудолюбии ничего не ладится и всё только катится под откос, как фура с заклиненной колодкой.
А когда встречаешь крепкую русскую семью, то она, кажется, будто держит мир, живя на непреходящих и независимых источниках жизни вроде картошки, рыбы и дров. Особенно когда оказываешься на ночлеге под белёными стенами и в тихом свете керосиновой лампы видишь матицу с крылами досок, как птица, хранящую домашний покой, если ещё не осталось икон. И кажется – вот оно вечное, что всё переборет и вынесет из любого лихолетья.
А потом выходишь на улицу, и всё ощущение выливается из тебя, как синяя байкальская вода из пластмассовой бутылки. Видишь только убогие дома, сараюшки-залипухи и покосившиеся заборы. Разорённые посёлки, вопиюще временного вида магазинчики «Шанс», «Вариант» и «Антураж» да кафе «Вкусняшка» с рестораном «Харакири». И сам городишко будто рынок, такой же грязный и обклеенный яркой и измызганной бумагой. И поворот над лучшей в мире далью и терпеливый силуэт продрогшего Вовки, у которого отменили школьный автобус.
– Да что ж вы… делаете… суки! – Женя ударил кулаком по ободу руля.
И тогда восстал перед ним главный вопрос, которым мучился в ту пору каждый по-настоящему русский человек: «Как соотнести ратное желание защитить дорогое со смирением как главной добродетелью православного христианина?» И как тысячи своих собратьев, в который раз восклицал в справедливом недоумении: «Да как же я могу возлюбить тех, кто разрушает моё Отечество?!» и как человек совестливый, думающий и тонко чувствующий свою землю, он не находил ответа и маялся в его поисках.
С таким разломом в душе он прошёл весь длинный горный участок. Неподалёку от Шелехова на выезде из лесной логовины был правый поворот и виднелся посёлочек. Машину вдруг повело, и Женя прижался к обочине, уже понимая, в чём дело: правое заднее колесо спустило. «Да это пока буксовал под скалой. Оно, похоже, уже было порeпанное. Придурок… на хрен надо было останавливаться на повороте на этом, тоже место нашёл… Как будто первый раз этот обрыв вижу… Послушал пацана…» – и Женя полез за баллонником и домкратом.
Машина стояла на подъёме, норовила скатиться с домкрата, и пришлось подложить под колёса оковалки грязного прессованного снега. Кузов так облепило грязью и льдом, что Женя не сразу нашёл на его низу домкратную площадку. Край дороги был в смеси грязного снега, песка, которым посыпали подъём, и какой-то извечной грязевой взвеси. Женя был раздражён и поминал недобрым словом Вэдю с его «Жми, братка, ерунда осталась!». Женя и настроился на рывок, рассчитывая переночевать аж в Нижнеудинске у знакомого вертолётчика. Теперь, с учётом заезда в шиномонтажку, всё затягивалось.
Колесо помаленьку взвисло над грязным снегом дороги. К ещё большему раздражению Жени, оно не слезало, накрепко прикипев. Монтировки у Жени не было, вернее, была, но маленькая, и её не хватало. Он остановил «корону», «инспруху», но нужного инструмента ни у кого не оказалось, и он бросил отвлекать народ.
Через место, где он копался, косо проходила муравьиная солдатская тропа. Солдатики перебегали дорогу, держа путь от каких-то своих служб в часть, стоящую неподалёку за голыми берёзками. Поодиночке, а больше кучками парнишки проходили, кто молча, кто что-то обсуждая на ходу. Ребята шли всё больше худенькие, и шинели сидели на них как-то совсем отдельно. Шеи тонко торчали из воротников.
Каждый час на подступах к дому становился преградой и проволочкой, и Женя ещё больше раздражился, глядя на солдатиков, живущих в своих расписанных заботах, идущих к теплу и кормёжке, и совсем не думая о том, что любой боец с удовольствием бы поменялся с ним местами и переобул бы колонну «марковников».
Он всё копался и вдруг почувствовал, как над ним нависли две фигуры. Он обернулся и поднял голову: стояли круглолицый и невысокий молодой майор и солдатик:
– Здрссьте. Помощь нужна какая-нибудь? – бойко спросил майор. Его румяное, розовое лицо было совсем детским и лучило участие и радость.
– Да, бляха, монтирочку бы поглавней, а? Прикипело, падла. Гальманул у Култука не по теме.
– Так… Ну, обождите… – сказал он, что-то прикидывая.
– Если есть, вы, может, бойца мне пришлете с ней?
– Да всё щас сделаем. У меня механик есть, – решительно сказал румяный майор, и оба бодро пошагали к части.
У Жени был топор, он отстучал колесо обушком, снял и уже подкатил запаску, когда объявился юный майор в сопровождении солдатика со здоровенным гвоздодёром.
– О, вот это выдерьга! Спасибо, – сказал Женя, улыбаясь, – а вы… – дрогнуло что-то огромное в душе, – отпустите бойца… – и стало набирать светлую и зудкую силу, – и обождите…
Майор стоял, бодро и участливо глядя добрыми глазами – круглыми, живыми, блестяще-серыми. Крепкий, в плотной шинели, казавшейся на нём ещё плотней и толще.
– Вас как зовут?
– Саша, – он протянул руку.
– Саша, спасибо… тебе, – слова говорились крупно, в полный вес и с тихой задержкой, словно их самих сводило от простого и ясного их смысла. И что-то нависло над куском грязной М-55, будто неподъёмное расстояние, пройденное и выстраданное Женей, раскинуло над ними пречистую сень и терпеливо ждало, укрывая и храня их снежным своим крылом.
– Мы же русские люди, мы должны помогать друг другу, – сказало оно Сашиными устами и помогло Жене уложить в душу огромные слова, потеснив всё нажитое и сделав и её в несколько раз огромней.
Женя, глядя в глаза, снова пожал Сашину руку:
– Спасибо, брат. Это так важно, ты… не представляешь… Слушай, паренька щас вёз – у них автобус отменили… Саш, ну как это всё?… Как… вообще… дальше-то жить будем?
– Да так и будем… С Божьей помощью.
– А у вас в части батюшка есть?
– В самой части нет, но я солдат своих вожу каждую неделю. Обязательно. Это первое дело.
– Води, Саша. Спасибо тебе, брат! За всё спасибо.
– Да не за что. Вам доехать. Там шиномонтажка слева за заправкой сразу…
Женя выгреб бутылку приморского бальзама, консервов каких-то в пакете:
– На вот… Ну всё, давай. Спасибо!
Майор проворно ушагал. Женя усадил тяжёлое широкое колесо на шпильки, накрутил гайки, опустил домкрат и дотянул на колесе, уже крепко прижатом к дороге. Снял мокрые перчатки и убрал инструмент. Скинул спецовку, всю в коричневой грязи, долго тёр снегом штаны. Проехал с километр и завернул к шиномонтажке, где ему восстановили запаску. И, отъехав дальше, вдруг остановился и включил аварийку. Выбравшись из машины, он встал в снежную грязь на колени и помолился за всех тех, кого встретил в этот нескончаемый день.
Николаю Зиновьеву
Там, где горы режут ветры
На витые лоскуты,
Я глотаю километры
Забытья и глухоты.
И, над сопкой вскинув руки,
Я кричу в просвет над ней:
Что ж вы делаете, суки,
С бедной Матушкой моей?!
Ниоткуда голос тщетный
Отвечает сквозь дымок:
А с душой своей бессмертной
Что ты делаешь, сынок?