Книга: Тойота-Креста
Назад: Глава 6 Баба-Перегон
Дальше: Глава 8 Майор Саша

Глава 7
Звёздная заезжка

Бог придумал Сочи,
А чёрт Могочу.
ПОГОВОРКА
Самолёты олетали Сибирь по огромному прозрачно-дымному радиусу, отхватывая зараз по пять тысяч вёрст, а Женя ощупывал каждый острогранный осколыш, летел, сея из-под колёс лопающийся звук вылетающей щебёнки. И ещё один бесконечный тысячевёрстный день начинался…
Это был самый потрясающий отрезок трассы – её северный горб между Сковородином и Амазаром. Здесь же пролегала граница между Читинской и Амурской областями, и сюда же приходилась середина двухтысячевёрстного пути между Хабаровском и Читой. Удивительно, что, проходя самым диким и зачаровывающим куском, дорога и лучшими именами говорила именно в этом немыслимом месте. Транссиба будто и не было, только от безлюдных перекрёстков с указателями уходили налево своротки к редким невидимым станциям. К железнодорожному жилью с сараюшками, заборишками, невнятно-несибирскими в смысле основательности и с будничными, почти сиротскими переездами. Вся городьба эта казалась побочной, мелкой по сравнению с огромным незримым Амуром, собирающим десятки рек, по которым и назывались станции, с горными хребтами, тянущимися сквозь целые регионы. Ещё в первый перегон Женя поразился, как померк Транссиб по сравнению с федералкой – настолько одноглазо виделась из окна поезда местность, которую он ещё и просыпал наполовину. Зато какая полнота была, когда нёсся он в лоб простору, просечённому прямым пробором дороги, летящей с горы на гору в широком коридоре чахлого лиственничника. То тянулась гребёнка, скалка, дроблёнка или кто её как называл, то после колючего и пыльного отрезка вдруг шёл новый синий асфальт со свежайшей разметкой, меловыми полосами и стрелками, нелепыми среди безлюдия. В некоторых местах покрытие уже бугрилось или бралось частыми морщинами – об этом предупредительно сообщали знаки. А «мазды-левантэ» всё не было, и не верилось, что она с такой скоростью уходила вперёд. Как не верилось, что Ирина Викторовна только что проехала здесь и едва улеглась за ней пыль и что её видели те же горы, перевалы и лиственницы, что сейчас вели и его.
По Жениным подсчётам, Ирина Викторовна опережала его километров на шестьдесят. Женя допускал, что она заехала на какую-нибудь станцию заплатить за телефон или ещё за чем-нибудь, и, даже свернув на пустынном перекрестке, домчался до посёлка и проехал по улице вдоль сонных домишек, мимо мужиков, которые куда-то собирались и грузили машину канистрами, верёвками. Единственный магазин не работал, и телефонные карточки не продавались. Женя медленно развернулся, вскачивая тяжёлую машину на снежно-ухабистом пятачке, и вернулся на трассу.
Обычно в дороге существуют окрестные машины, попутное окружение, с которыми движешься одним пластом, если не считать особо неистовых перегонов, которые несутся и под сто шестьдесят, словно собравшись вместе, складывают свои скорости. Женя постоянно встречал вишнёвого «сурфа» в старом 130-м кузове с приморскими номерами и белого транзитного «одиссея», того самого, который с лыбящимся Коржом внутри подъезжал к посту на въезде в Хабаровск. Женя то обгонял его, то видел у кафешки. Ещё проехал он стоящих у обочины двух пареньков из Читы на маленьком белом «паджерике», ночевавших вместе с ним и Ириной Викторовной в районе Белогорска. Один из них ещё сказал про его «марка»: «Вот это пароход!» Кроме них одно время болталась неподалеку пропыленная «сороконожка» «нина» с каким-то запакованным грузом…
Под капот утекали всевозможные сорта гречки с молоком: то старая щебёнка со снегом, в колеях и продольных рёбрах, с камнями, отшлифованными до бутылочного блеска, то совсем снежная, на которой так отдыхает резина.
Женя проехал мостик с табличкой «р. Магдагачи». Дорога в серых берегах берёзок и листвяшек поднималась на бугор. Потом был кусок чёрной новой трассы с белоснежной разметкой и металлическим ограждением, потом ручей с табличкой «Горбатый» – удивительно, как наши мужички ещё не позубоскалили над ним, – обычно на таких щитках всегда стоят приписки краской: «ручей Антона», «ручей Лидки». За ручьём снова шёл подъём и чахлые листвяшки с разными выражениями разлапистых тонко-рукастых сетчатых крон. И вот наконец такое важное для Жени место – щит с надписью: «Талдан – 2 Хабаровск – 1106 Чита – 1059». Здесь была половина участка Хабаровск – Чита и стояло кафе «Восход» – длинное крашенное зелёным сооружение с грубыми надписями от руки: «Восход круглосут. кухня шашлык. Автомагазин Транзит. Электросварка мелкий ремонт». Жене нравилась эта городьба, он считал, что именно такой простой и вольно-неказистой и должна быть жизнь. Перед кафе белела огромная площадка в пятнах и следах. Ирины Викторовны не было и здесь.
Маша соседствовала незримо. С ней после того отчаянного звонка с Танфилки он связывался пару раз из Владивостока, говорил какую-то ерунду, что, мол, занимается тем-то, здоровье нормально и так далее. Их привычное словечко «скучаю» прозвучало фальшиво. С перегона он отправил ей никчёмное телефонное письмецо: «Я в поряде. Прошёл Хабару. Как ты?» Каждый такой разговор только отдалял их друг от друга, и правильнее было молчать и смотреть на дорогу.
Вишневый «сурф» ушёл у Невера в Якутию, «нина» осталась где-то позади, белый «одиссей» унёсся вперёд, и плыла под капот молочная гречка, да замерше расступался по сторонам чахлый лиственничник в резном разнобое ветвей.
Начались куски строящейся дороги с летящими навстречу самосвалами, вздымающими густую пыль от свежайшей щебёнки. На перевале лежала огромными серо-жёлтыми кубами взорванная порода. Её размельчали здесь же, на камнедробилке, и развозили самосвалами по трассе. Всё было в свежей скалке и густой жёлтой пыли. Бровка из ребристого ноздреватого снега тоже имела этот цвет посеревшей ряженки. В такой же пыли был снег за бровкой и край мари с редкими листвяшками горельника. За ней горным хребтом синел север. С южной стороны стоял такой же пропыленный карандашник из необыкновенно худых и прогонистых даурских лиственниц, состоящих, казалось, из одних стволов.
Середина строящейся дороги была отбита вешками, воткнутыми в льдышкообразные куски прессованного снега. Разделительной полосой из тычек они так и уходили за поворот, вдали от которого Женя издали заметил яркий огонь. У горящего ската стояли человек пять в чёрной одежде. Огромный язык пламени был наклонён ветром, и в такт ему с таким же наклоном стояли строители – таджикские мальчишки. Женю поразил стремительный и живописно-трагический наклон этих оборванцев. Он притормозил и спросил про «мазду-эскудика», но в ответ ему ребята прокосноязычили что-то такое, что Женя махнул рукой и рванул дальше.
Наконец он прошёл границу между Амурской и Читинской областями, пролегавшую между Ерофеем и Амазаром. С востока её отбивала белёная кирпичная стела-тумба, а с запада – новый цветастый щит с картой. И снова плыли сопки, и справа за марями вставал невозможной красоты и суровости хребет – отрог Олёкминского Становика с далёкой вершиной – сизо-синей и полого-гранёной. Слева снова появился Транссиб с длиннющим игрушечным составом, проходящим мостик через речку. За ним лежали, как на колья наброшенные, сопки с пятнистым соснячком. Потом трасса пересекла речку с листвяжно-берёзовой сеточкой над рыжей скальной стеной. По речке шли три машины, и на дороге были навалены ветки – видно, кто-то сидел в наледи.
Ещё передвинулся Евгений по синей и выпуклой спине земли, не уставая дивиться её меняющемуся лику и меняясь сам незримо и непоправимо. И всё доливало в душу хребтов, марей и сетчатых листвяшек, докладывало плитами просторов, и всё слабее просвечивала сквозь дымные глыбы Ирина Викторовна. И он вспомнил её маленькое резное ушко, когда она вдруг медленно отвела рукой и закинула за него волосы, пропустив через тонкие пальцы.
Ближе к вечеру он ещё сильнее почувствовал даже не утихание её образа, а то, как ещё более из глубока глядит она сквозь наслоившиеся пласты дороги. И в этом почти спасительном слабении, в этом сохранительном схватывании её образа было столько же непостижимой и мощной загадки жизни, сколько и во внезапном его появлении.
Навалились, вздыбили дорогу горы, а в посёлке, не доезжая Могочи, упала почтовым конвертиком на экран телефона Машина телеграммка из Канн. Женя остановился на заправке и вышел из жары салона, из горячих иссушающих ветров на тридцатиградусный мороз, и его нажаренное сквозь стекло лицо обжёг ветер, почему-то всегда гуляющий на заправках и норовящий ухватить бумажку из деревянного лоточка. И Женя в стотысячный раз обходил машину и возился с пистолетом – весь обожжённый, опалённый, хрустя подмётками в мазутном, солярном, снего-ледяном зимнем крошеве. А потом отъехал и, остановившись поодаль, натыкал в телефоне: «Иду по Читинке. Подхожу к Могоче. Мороз 30 градусов».
После Могочи он всё шёл и шёл дальше, и было совсем темно, и почти не встречалось фар, и места чернели горные, безлюдно-ночные, и попалась лишь слепящая колонна «кразов» и «камазов» с техникой на платформах. А Женя всё ехал, высматривая «мазду-левантэ». Было поздно, он устал и от огромного дня, и от своих собственных изменений, и пора было вставать на ночлег.
Была здесь одна совсем простенькая заезжка, и он всё ждал её, несясь по чёрной сопчатой дороге, пока наконец-то не засветилась она далёкими фонарями сквозь нависающий лес. На площадке под темью склона стояли тягачи с бульдозерами и экскаваторами на платформах. Всё это огромное, доисторическое, перекликающееся с какими-то мощными временами, морозно парило, молотило дизелями, свистело турбинами и давало чувство нечеловеческой силы и надёги. И снова не встретилась «мазда-левантэ», и было понятно, что уже и не встретится, если не произойдёт одному Богу ведомого чуда, которого Евгений вряд ли и заслужил…
Двухэтажный домишко с пристройками светил столовскими оконцами. Пахло особым зимним запахом заезжек: смесью чего-то грубо-жизненного – дыма, дровяного и угольного, чего-то банного, парного, скотного.
Ждали и ужин, и койки в былинной этой заезжке, и счастье было в долгожданном жилье после долгой бессонной дороги, сравнимое разве только с вваливанием в таёжную избушку после неподъёмного промыслового дня. Был даже тёплый гараж: «Щас только ребята машину доделают, – сказала работница, – от ворот отгонят, и можете ставить. Ваня покажет».
Женя зашёл в кургузый и высокий брусовой гараж. Круглая, похожая на колонну, железная печка свеже синела швами и поддымливала – Ваня что-то недокумекал, когда варил. Ваня открыл ворота, и Женя загнал «марка», оперённого драконьими гребнями и покрытого сизо-жёлтой пылью.
– Всё. Пускай стоит, – покладисто сказал Ваня. – Разбудите, если рано поедете, я здесь на койке, если ч-чо.
Обязательно есть в заезжках такой пахорукий парень, про которого тёртые тётки говорят: «Ну, вот Ваня сейчас пойдёт и отопрёт» – с оттенком лёгкой грусти, с ноткой сочувствия, скидки и извинения и одновременно надежды, что вот чуть-чуть – и станет наконец Ваня могучим и ответственным Иваном.
Свет на заезжке давал двухцилиндровый дизелёк «ча-2», в народе «чапик», который Ваня выключал в 12 часов. Из гаража Женя прошёл в гостиницу через задний двор, освещённый фонарями. Там лаяли с привязок собаки, лепились сараюшки и начинался огороженный забором снежный подъём.
Женя забрался по крутой деревянной лесенке и открыл ключом свою комнату с четырьмя койками. Он выбрал крайнюю и, устроившись, прилёг на грубое шершавое одеяло и протяжно выдохнул. Покойно было оттого, что «марк» оттаивает в стойле, что Маша при деле в своих Каннах и что Ирина Викторовна не позвонила, а значит, и у неё всё в порядке. А завтра новый день, и если всё пойдёт хорошо, то он доберётся до Читы и Улана, а там дальше уже и вовсе населёнка пойдёт – Байкал и Иркутск, а это считай что и дома.
Как бывает в дороге, несмотря на усталость, сна не было, только стучало сердце, шумела кровь в висках, и впадала в глаза молочная гречка, жёлтое и колючее скальное крошево, и встречные фары стояли под веками солнечно-зелёным пятном. И покачивалась под ним железная койка.
Он поднялся и, накинув куртку, пошёл вниз. Пока спускался по лестнице, Ваня заглушил «чапик», вышел из дизельной, прикрикнул на лохматую собаку: «Но, Дружок!» и ушёл спать. Погас свет в гостинице и во дворе. Стало совсем тихо, только успокоенный Дружок бурлил-доходил сонным рыком, всё реже взрывая его лаем, а потом и вовсе оборвав, захлебнув в брылья.
Женя вышел за порог, поднял глаза и, шагнув взглядом, оступился. Звёзды огромной россыпью сияли над самой крышей. Млечный Путь туманной громадой пролегал сквозь всё небо, накрывая заезжку светящимся мостом. Взор только что ощупывал из-под фонарика порог, а теперь так головокружительно провалился в звёздное небо, что Женя едва не пошатнулся от этой встряски, от непостижимости бесконечности, от явственности ещё одного Божия свидетельства. Всё – и пыль за самосвалами, и шершавая желтизна гребёнки, все дневные цвета и краски вытекли из ближайших слоёв земного воздуха, оставив только дальнее. И оно сияло рядом, и хорошо, вечно было на душе.
Женя и сам днём был полон жизни, грубой, грешной и любимой, а ночью как-то странно и бессильно пустел, и это ощущение повторялось всё чаще. Он подумал, как ослаб он за последнее время духом и что давно не молился в этих бесконечных дорожных и железных заботах. Что разучился молиться в одиночку по-настоящему и его всё больше тянет в храм в Енисейске, где он всегда с чувством молился и пел со всеми, да так, что к его сильному голосу прислушивались и подстраивались приходские женщины. Он казался им сильным, а они не подозревали, как ему бывает слабо и зудко изнутри и как неловко от обмана. Сейчас, глядя на это небо, из которого вытекло всё земное, он вдруг понял, что если и есть что-то главное в его жизни, то это ощущение духовной немощи. И захотелось, чтобы принял его Господь именно таким вот немудрствующим, слабым и оголённым, потому что, чем раздетее и оборваннее душа, тем плотнее приляжется она к Богу… И захотелось, чтобы навсегда сложилось расстояние между душой этой и небом до ощущения великой и острейшей близости, как этой ночью, когда вылилось из воздушной оболочки всё земное и подступило небесное к самому сердцу.
Женю всегда поражала страшная людская зарезанность в существование, и он никак не мог примирить это чувство привычки к жизни и ошеломляющее ощущение её чуда при встряхивании головы, при сбрасывании этого наваждения. «При одной, так сказать, попытке осознать бесконечность пространства и фантастическое великолепие Земли… Ну вот… начинается… Великолепие… Бесконечность… Наваждение… Сбросить… говорю, а слова тут же тупятся! Тут же! Да нет, слова не могут тупиться – они только набирают смысла. Это во мне резак какой-то тупится…
А как неуловимо это моё собственное ощущение жизни! Почти невозможно сосредоточиться, чтоб осознать, что такое мой внутренний мир. Мысли, которые тут же разбегаются, как соболя, такие же гибкие, прогонистые, едва захочешь поймать, ощупать. Не говоря, чтоб уж, х-хе, оснять, да обезжирить, да на правилку напялить. А потом ещё и вывернуть, да расчесать… да чтоб висели в избушке, поблескивая ворсом… Да, брат… и как огромна эта зимовьюшка изнутри… с бесчисленными полочками, отнорками, подпольями и как ничтожно мала снаружи! И что оно такое – этот кусок мира, будто керосиновой лампой освещённый моим сознанием, и почему я здесь хозяин? Да и хозяин ли я? Да нет, конечно же… Что горожу, прости Господи! Хотя днём это ощущение как-то теряется, особенно когда на улицу выходишь шарабориться. Но вот ранним утром и вечером… и особенно совсем поздно, когда сдаёшь помещение… Прямо в Руце… Как в ружпарк… На всякий случай… А перед тем как сдать, выйдешь на порог, а там… наверху звёзды такие… Такие звёзды… хорошие.
И что это за великая загадка – ощущение мной меня? Моя память? И как сосуществует во мне, на таком ничтожном пятачке такое огромное пространство – и чудо жизни, и боль за близких, и тайна смерти, и Вера наша Православная, и Сибирь, и Россия, и окружающие безобразия – и всё на одну бедную голову! И главное, главное – с чем помирать-то буду?»
Раньше Жене казалось, что мощная машина, сильная тревожная музыка и прекрасная даль – всё, что так наливало силой, – это части его самого, но они кончались, едва наступала остановка. А ведь надо, как фура, уходящая в предрассветную синь перевала, обязательно быть гружённым каким-то богатым содержанием, небывалым бесстрашием, способным в случае чего безболезненно перенести в вечность! А оно, это бесстрашие, само по себе не рождалось, а только временно поступало в душу вместе с хорошим настроением и перспективой чего-то приятного или опасного. Он читал, размышлял, возводил в себе некое духовное нагромождение, готовое рухнуть при первой серьёзной встряске. И вот оказалось: единственное спасительное – признать свою полную духовную немощь, пустоту и нищету. И даже не просто пустоту, а вывернутость наизнанку, выдутость, вымороженность и открытость всему сущему. И лишённость способности иметь что-то своё, личное и внутреннее, кроме этого спасительного покаянного опустения.

 

Великий уют койки. Тишь и темень, когда спят и горы, и собаки, и Ирина Викторовна спит где-то неподалёку, в какой-то сотне вёрст и совсем рядом. Так близко, что он чувствует её дыхание через сжавшийся мир, который так приник, прижался к нему, поразив совсем новой проводимостью – живой, близкий и пропитанный любовью, как электролитом. И который она лучше Жени понимает своим женским звериным чутьём, обострённым нутром чуя и усталость, и сон, и людскую близость, и всё предельно подробное устройство земной жизни.
В шестом часу Женя встал. За прозрачной и жёсткой, как корочка, занавеской сизо чернело зимнее небо, и снова казалось, перелистнута огромная, под стать расстояниям и чувствам, страница жизни. Ваня уже завёл дизель и дремал на койке. Когда его окликнул Женя, он быстро вскочил: «Обождите, я Дружка привяжу».
В высоком гараже было тепло. «Марк» за ночь обтаял и сбросил драконьи гребни в коричневую лужу на бетонный пол. Женя попросил было метлу и лопату, а Ваня проворно сказал: «Да я уберу», и было чувство, что парнишка не обслуга, а он не гость, а просто два мужика ранним утром посреди тайги и жизни занимаются каждый своим делом.
Женя открыл дверь «марка», сел в ставшую родной обстановку салона и запустил двигатель. Ваня отпёр огромный засов, будто взведя затвор, и отворил ворота. Женя включил заднюю, и запиликала пищалка, стоящая на всех праворуких японских автомобилях. От этого родного звука Женю который раз прострелило знакомым, жизненным, и представился зимний автовокзал или рынок с пятящимся грузовичком, с этой морозной морзянкой, так неповторимо прошившей их короткое время.
Женя медленно выехал, хрустко лопая колёсами снежно-ледяную крошку. Развернувшись, он встал капотом к дороге и вышел из машины.
На площадке прекрасной стайкой народились будто из звёзд перегоны на серебристых машинках, особенно остро, спиртовó шелестящих на морозе и парящих белым выхлопом. Маленькие глыбки, необыкновенно оковалистые, лобастые и одновременно стремительные в наклоне морд и стёкол – не то куски льда, не то северные рыбинки – чиры или пелядки. Они казались особенно трогательными теперь, когда только такие маленькие и проходили сквозь ячею выставленного им заслона.
Перегоны спали в них крепким трудовым сном. И грохотали дизелями «камазы» с экскаваторами и бульдозерами на платформах.
В столовой был чай с лимоном и блинчики со сметаной и обострённо утренний вид полной трудовой женщины с неизвестным именем и влагой недосыпа на красных веках. Тужайшая правота была в каждом её движении, в неразбавленности всего, что окружало, с которой будто на ощупь нарождался день и светилась первозданная вязкость Божьего замысла, и всё происходило с особой задержкой, будто говорил кто-то огромный и невидимый: запоминай это утро, эту земную жизнь, святую, грешную и единственную… – вотвот понесётся она дальше.
Словно сбросив наваждение, Женя поднялся из-за стола и отнёс стакан с тарелкой на посудный столик. Попрощавшись с работницей и с Ваней, он вышел к шелестящей выхлопом машине. И так же естественно, как и всё, что происходило с ним этим утром, вспомнилось вчерашнее Машино письмецо: «Я в Каннах. Отель пять звёзд. Яхты. Особняки за миллионы долларов. Потрясающие интересные люди».
Женя поднял глаза. Тысячи звёзд глядели с морозного сибирского неба нежными любимыми глазами…
И это было его небо.
Назад: Глава 6 Баба-Перегон
Дальше: Глава 8 Майор Саша