— Глава 23. О разговорах и не самых приятных воспоминаниях
Эта ночь оказалась очень длинной. Я хотел было покинуть наше убежище, однако Персиваль запретил, сказав, что пока выходить рано и по-хорошему следовало бы переждать несколько дней, но столько он в моем обществе точно не выдержит, поэтому будем тянуть до следующей ночи.
По-моему, он пребывал в похвальной уверенности, что личность, устроившая ловушку, решит, будто нам удалось скрыться. И пожалуй, в его словах имелся резон, однако ожидание оказалось делом весьма и весьма непростым.
Во-первых, мое прежнее беспокойство возросло в сотни, если не в тысячи раз.
Во-вторых, в подвале было сыро и холодно.
В-третьих, очень хотелось есть, выбраться и выяснить, наконец, что здесь происходит. А вместо этого приходилось сидеть, пялиться на огонь и гадать. А еще старательно гнать мысли о том, что сделала Эмили.
Не могла она позвать крысолова!
Но искореженное тельце Ратта, уснувшего в моих руках, было лучшим из свидетельств.
Я чувствовал биение крысиного сердца и вместе с ним отголоски воспоминаний, которые мешались с кисловатой вонью плесени. Острые запахи: стая, люди, много людей-которые-появились-вдруг. Легкие шаги. И песня ветра, которая смывает другие звуки. Боль. Вой. Приказ убить. Кого? Всех и сразу? Стая… нету стаи. Чужаки!
Много-много. Больно. И шкура трещит.
Ветер требует крови…
Ветер ласково поет, стирая все, что было до и будет после. Ветер знает, что в мире нет ничего, кроме ветра. И я, кем бы ни был, согласен с ним.
— Чего с тобой? — Ладони Персиваля ложатся на плечи, дергают, вырывая из крысиных воспоминаний. И я слепну, до того резким выходит обрыв.
— Положи ты эту тварь, ничего с ней не станется. И к огню садись. Тебя ж трясет…
На языке вкус прокисшего молока.
Пересаживаюсь, но Ратта не отпускаю. Раньше крысы не хотели со мной говорить, только Элджри снисходил иногда. Наверное, тоже чувствовали нечистую кровь.
Персивалю не понять. Я объяснял, уж не знаю зачем, а он не понял. Ему просто не интересно было. Никому не интересно слушать чужое нытье.
— На вот, пей. — Он силой сунул в руки фляжку с остатками виски, заставив сделать глоток, и обрывки крысиной памяти оставили меня. А что трясет, так просто холодно.
Внизу всегда было холодно, особенно зимой.
— Значит правда? — Персиваль, вытащив из кучи обломок дерева, широкий и гладкий, положил его на колени и, смачно плюнув, принялся тереть. — Ну, что вы с крысами говорить умеете? Я думал, что это так… байки. У нашего лейтенантишки крысы не было. А вот у полковничка была. Такая же скотина, как и он.
— Это не совсем разговор. Ну точнее не столько разговор, сколько проникновение. В память или в мысли… только в крысиные! — на всякий случай уточнил я. По-хорошему следовало бы добавить, что не всякая крыса в эти мысли пустит.
Кивок. Кусок угля на широкой ладони. Пальцы касаются его осторожно, мнут, пробуют на крохкость.
— Она вечно ему доносила… гадостливая тварь была, но любил. Больше, чем жену свою любил. Даже сдохли в один день. И жена с ними.
Движения Персиваля становятся быстрыми и точными. Я не вижу, что он рисует, просто наблюдаю за процессом. Удивительно. А у меня с рисованием никогда не ладилось. С музыкой, впрочем, тоже.
— И что с ними случилось?
Персиваль на миг оторвался от доски, но посмотрел не на меня, — на огонь.
— Другие крысы сожрали. Ихние. Понимаешь? В портах всегда много крыс. И дервишей. У дервишей дудки, как у крысоловов, только другие. А может и такие, хрен их знает-то? Однажды дервиши вышли на улицы и заиграли… не люблю крыс.
И почему-то в этот миг я увидел его мысли и воспоминания столь же ярко, как воспоминания Ратта. А Персиваль снова рисовал и даже насвистывать песенку начал, ту самую, про крошку Боббса.
— Сказали, что сипаи виноваты, они восстали. Но я-то помню, что первыми были дервиши.
Минут через пять Перси швырнул уголек в костер и, облизав с пальцев черную пыль, повернул доску ко мне.
— Похож?
Ломаные линии. Тени и полутени. Единственное светлое пятно — костер. Рядом с ним сидит взъерошенный юноша с крысой на коленях.
Неужели я и вправду выгляжу таким?
Не дождавшись ответа, Персиваль швырнул доску в костер и пробурчал:
— До ночи околеем. А если не околеем и выберемся, я сам сверну твою тупую башку.
В угрозу я не поверил. Зато спросил:
— А где ты рисовать научился?
— Я не учился.
— Тогда как?
— Каком кверху. — Кое-как устроившись на досках, Персиваль закрыл глаза. Сначала я подумал, что он притворяется, не желая продолжать разговор, но когда подобрался ближе, увидел — Персиваль и вправду уснул.
Я же еще некоторое время сидел, глядя на то, как рыжие ладони огня ласкают доску, стирая нарисованный мир и нарисованного меня. Чернота, расползаясь с углов, в конце концов, сошлась в центре, и я провалился в сон.
— Вы невнимательны, лорд Дориан, — мистер Схимвелл кривится и хлопает губами, как зеркальный карп из нашего пруда. — Вы в высшей степени невнимательны и ленивы. Неряшливы.
Клякса. Когда только успела сесть на мою тетрадь? Расползлась жирным лиловым пятном, подтопив буквы.
— И мне не остается ничего, кроме как снова побеспокоить вашего отца.
Надо что-то сделать! Попросить. Мистер Схимвелл лишь кажется суровым, на самом деле он добрый и тюльпаны разводит. Он подолгу говорит о них с нашим садовником и приносит ему табак.
Но у меня получается выдавить лишь:
— Я старался.
Я и вправду старался, но…
— Старание — похвально, однако вам требуется не старание, но старательность, — он подходит к окну, поворачиваясь ко мне спиной. Черные фалды сюртука чересчур длинны и похожи на ласточкин хвост. Ульрик считает, что Схимвелл нарочно притворяется странным, потому что изображает из себя гения, а гениев без странности не бывает. Я же думаю, что ему просто нравится такой сюртук, как нравятся тюльпаны.
Может быть, он создаст новый сорт и назовет его как-нибудь…
— … и снова! — с упреком произносит мистер Схимвелл, шлепая меня линейкой по руке. — Лорд Дориан, вы снова позволили себе увлечься! Так дальше продолжаться не может.
Пороли вечером. Отец позволил себе рассердиться, вслух выразив неудовольствие моими успехами, точнее полным их отсутствием, и в связи с данным обстоятельством рука его была тяжелей обычного.
Я же старался не плакать. Получилось. А вот заснуть нет. Все болело, а в голове, несмотря на все чаяния мистера Схимвелла, царила пустота. Наверное, я был совершенно не обучаем.
Потом я стал думать о том, как однажды сбегу. В Африку. Или в Индию. Сначала, конечно, в Дублин, а там уже на корабле в Индию. Я буду прятаться в трюме, и корабельные крысы наверняка обрадуются, что теперь им есть с кем разговаривать. Они принесут мне галеты и покажут тот бочонок, в котором хранится ром…
— Ди? — Эмили появилась, когда корабль, на котором я плыл, прочно оседлал рифы и теперь тонул. Но утонуть он сможет и в другой раз. — Ты не спишь?
— Нет, — шепотом ответил я.
— А он очень сердился?
Эмили никогда не называла отца по имени. Не потому, что нельзя, но потому, что обидно, что нельзя. Это сложно объяснить, но я понимал.
— Не очень. А вот миссис Беата рассердится, если увидит, что ты сбежала.
— Не увидит. И она добрая. Добрее, чем этот твой, — Эмили скорчила рожицу и, забравшись под одеяло, велела: — Подвинься. Я замерзла. Ты замечал, до чего холодные тут полы?
Она зевнула, прикрывая рот сразу обеими ладонями.
— Тебе нельзя засыпать.
— Нельзя. Я не буду. Я просто полежу немного с тобой. Это так глупо, что мне нельзя с тобой быть! А миссис Беата сегодня читала про греков древних. Интересно. Особенно одна история, про Нарцисса…
От Эмили пахнет молоком и медом, и в животе урчит, но к счастью слабо-слабо. Она не слышит. Эмили увлечена пересказом, а мне просто нравится, что она здесь.
Нельзя. Если кто-нибудь увидит…
— …у него была сестра, которую Нарцисс очень сильно любил. И однажды ее убили. Представляешь, ужас какой? Он очень тосковал!
И я тоскую, когда Эмили нет рядом.
— И вот однажды Нарцисс увидел в воде отражение, и узнал, что это — его сестра. Глупо, конечно, я смотрела в зеркало, но я — это я. А ты — это ты.
— Тебе пора уходить.
— Скоро. А Нарцисс от тоски умер… если бы тебя не стало, я бы тоже умерла. А ты?
— И я.
Я все-таки заснул. А проснулся от крика. Эмили визжала и вырывалась из цепких рук толстухи Джен. А та только повторяла:
— Плохо, мисси, очень плохо…
Насколько плохо — я понял лишь стоя у дверей отцовского кабинета. Предстоящий разговор — и не только разговор — приводил меня в ужас, но то, что я услышал, поразило до глубины души:
— Ничего ужасного не произошло. Они лишь дети, Стефан. Просто-напросто дети… — моя бабушка картавила, а значит, сильно волновалась. — Им восемь и в этом возрасте…
— В этом возрасте пора понимать смысл запретов. И учиться отвечать за последствия своих поступков. И ты это прекрасно знаешь.
Отец говорит громче обычного, и голос его заставляет меня цепенеть.
— Нельзя их разлучать…
— Нельзя было их оставлять. Почему я и Ульрик должны платить за твои ошибки?
— Не только за мои!
— Да, прости, матушка. Я плачу за ошибки всех и сразу. И плачу так, как велят честь и разум. Надеюсь, ты не упрекнешь меня в несправедливости к нему?
— К твоему сыну.
— К одному из моих сыновей. К наследнику. К будущему князю. К тому, на чьи плечи ляжет ответственность перед всем родом. И я делаю все возможное, чтобы эти плечи выдержали подобную ношу.
Неуютно. До того неуютно, что стена, к которой я прижимаюсь, начинает давить на затылок и лопатки. Нельзя сутулиться. Отец будет недоволен.
— Мы не можем его отослать… — голос бабушки звучит совершенно иначе. — Если кто-то поймет…
— Значит, нужно сделать так, чтобы не поняли. Девочке нужна опека. А для него и Мэйфилд сойдет.
Я не знаю, где находится Мэйфилд. Я не хочу туда. Я не смогу жить без Эмили.
Меня не слушают. Отец сердит и брезглив. Его супруга, леди Анна, смотрит с жалостью и обещает, что Эмили станет мне писать. Мистер Схимвелл молчит до самого города.
А я в первый день по приезду нахожу самое большое зеркало и сажусь перед ним. Всю ночь и день я всматриваюсь в отражение, пытаясь увидеть ее. Не получается.
Я — это я.
Просыпаюсь. Костер почти погас. Холодно. Тело затекло так, что даже затылок сводит судорогой. И воспоминания не отпускают.
Тогда тоже все затекало, но я сидел. Кричал. Требовал оставить меня в покое. Отбивался. Бесполезное занятие. Сладкое молоко с опиумом, ласковые лезвия скарификатора, темная кровать и несколько дней навязчивой тишины.
Все почти прошло. Только вот зеркало… кажется, через месяц оно тихо исчезло, а мистер Схимвелл, вдруг ставший совсем-совсем другим, показал мне механического соловья.