Книга: Владетель Ниффльхейма
Назад: Глава 2. Человек, который хотел сына
Дальше: Глава 4. Враг мой

Глава 3. Родственные связи

— …проведенный нами генетический анализ материала останков, найденных… — монотонный бубнеж убаюкивал, а лицо говорившего дрожало на экране портативного телевизора, то и дело скрываясь в снегопаде помех. И тогда медсестричка вздыхала, тянула к антенне руку с длинными пальцами и длинными же, нарощенными ногтями, на которых проблескивали стразы. Стразы эти казались Вершинину внимательными глазами, родом из ночной пещеры, и он ежился, отодвигаясь дальше ото сна.
Не уходил.
Собственный кабинет, прежде уютный, надежный, как если бы располагался в бункере, вдруг разом утратил всякую надежность. Окна засквозили пуще прежнего, ставни слиплись намертво, а из стен вдруг стала сочиться жижа. Но сантехник, вызванный в кабинет, лишь руками разводил, клялся, что никакой такой жижи не видит.
Сантехника Вершинин отпустил, сам же приполз к посту и сел перед телевизором, притворяясь, будто бы все нормально.
Галлюцинаци у вас, Борис Никодимыч. Галлюцинации.
— …сделать заключение о том, что жертвы находятся друг с другом в состоянии генетического родства…
— Вот ужас-то! — вздохнула медсестричка.
Яблочная она. Лицо — белый налив с тонкой кожицей. Она вот-вот лопнет, распираемая внутренней силой, которых у самого Вершинина не осталось.
Да и зачем безумцу силы?
Но стены сочатся, стены гниют и вот-вот рухнут. Вершинин ведь слышит, как трещит дом.
А еще Вершинин забыл, когда спал последний раз, чтобы нормально, чтобы без снов.
— И кем же они приходятся друг другу? — голос у корреспондентки резкий, а вот лица почти и не различить.
— Братьями.
— Все?
— Совершенно верно. Более того, мы имеем дело с редчайшим, я бы сказал — уникальным, феноменом! При первичном анализе STR-локусов мы обнаружили некоторую закономерность… проще говоря, каждый образец обладал уникальной Х-хромосомой. Однако Y-хромосомы были идентичны. И речь идет не о совпадении отдельных локусов, а об идеальной, достоверной идентичности!
Такое невозможно, но вокруг Вершинина слишком много всего, невозможного, происходит, чтобы открещиваться. Жижа из стен. Пещера. Варг.
Варг причастен к убийству тех детей, хотя не понятно, зачем это ему. И Варг хочет убить еще одного, пополнить счет, и снова не ясно — зачем? Но выяснять Вершинин не будет.
Устал он.
Поспать бы… хотя бы часик. Полчасика, но нельзя.
— Можно ли сказать, что речь идет о чудовищных генетических экспериментах? Экспериментах над несчастными женщинами? Над их детьми?
Теперь корреспондентша наседала на жертву, орудуя микрофоном, как пикой.
— Следствие идет! Рано делать выводы! Рано!
Или поздно?
Сумасшествие — процесс необратимый.
— Но вы же не станете отрицать, что подобная возможность существует?
— Милочка, в этом мире возможностей бессчетно. И эта — отнюдь не самая нелепая, — человек в кадре вдруг расслабился и успокоился. — Но все-таки нелепая. Ну какой в подобных экспериментах смысл?
А и вправду, какой? Если, конечно, Варг ставит эксперименты.
Если бы у Вершинина спросили, что он думает по этому поводу, он бы сказал, что его противник, постоянный обитатель снов, давно уже прошел стадию экспериментирования. И понятие давности исчисляется отнюдь не десятками лет.
Но прочее оставалось не ясным.
И не интересным.
— Скорее уж мы имеем дело с природным явлением, с организмом, который органически не способен к мутации, и тем любопытнее было бы воочию встретиться с…
Они не знают, чего хотят. И пусть их, с их желаниями. Вершинин поднялся и шаркающей, старческой походкой побрел к телевизору. Хотел переключить, но не сумел совладать со скользким тумблером.
Руки от бессонницы дрожали.
Нехорошо, когда у хирурга руки дрожат. И уж тем паче, когда другие видят эту дрожь.
— Вы бы отгул взяли, Борис Никодимович, — посоветовала медсестра, и в яблочно-зеленых, живых глазах прочиталась жалость.
— Возьму…
Он думал про отгул, а лучше — про отпуск. Но боялся, что это бегство будет расценено, как молчаливое согласие. А потому вернулся в кабинет, заперся в нем изнутри и, сняв халат, вытащил из кармана одноразовый шприц, жгут и две ампулы мидазолама.
В конце концов, он имеет право на отдых. На сон, настолько глубокий, чтобы Варг не решился сунуться в него.
Хрустнуло стекло. Игла шприца нырнула в раствор, вытягивая его, наполняя силиконовую тубу. Шкала на боку плыла, и у Вершинина никак не получалось найти дозу.
Он рассчитывал ведь… рассчитывал… определенно. А теперь забыл вдруг.
Ничего. Это случается.
Ампула полетела в мусорное ведро. А вторая промахнулась. Пальцы поддели манжет и, не справившись с мелкой пуговицей, попросту рванули. Пуговица тоже полетела, и снова мимо ведра. А и плевать. Рукав смялся и застрял чуть повыше локтя. Но и так сойдет. Со жгутом пришлось повозиться — неудобно одной рукой — но Вершинин старался.
Как там было? Про умение и труд? Умения у него хоть отбавляй! А уж сколько труда вбухано в чертовую больницу — так и вовсе не счесть. Взамен-то что? Ничего!
Даже полчасика сна!
Ампула. Жгут. Диванчик. Стены рыдающие и ледяной — это в мае-то месяце! — ветерок из слипшихся ставен.
Руку согнуть. Поработать кулаком, выдавливая вены к коже, чтобы проступили синими дорожками. Ловись вена большая, ловись вена маленькая. Только поскорее, пока решимости хватает.
Игла вошла точно. И Вершинин закрыл глаза, предчувствуя сладость бензодиазепинового сна.
Он лишь надеялся, что верно рассчитал дозу.

 

Allegro con brio для двуручной пилы, что звенит-вибрирует, разваливает череп на части. И тогда, уколом милосердия, вступают в партию топоры. Их Adagio molto позволяет перевести дух, но расслабляться не стоит — впереди Allegretto moderato новой партии. И пилы готовы.
Их зубья скользят по тощим сосновым телам, по массивным тушам старых дубов и звонким, гулким осинам. Звуки и запахи мешаются.
Голоса стираются.
Вершинин не понимает ни слова, хотя рядом, беспрестанно кланяясь, вертится человечишка, прозванный Прокопием. Он — толмач, но и плут, каких свет не видывал. Однако без него работа станет.
Прокопий умеет управляться с местными мужиками, худыми, что февральские волки, и такими же злобными. Он прикрикивает, помахивает плетью, но порой и кидает местные тяжелые деньги.
Тогда мужики кланяются, заводят хвалебную песнь, похожую на вой, и одаривают недобрыми взглядами. Тесно в этой стране. Мерзло. Грязно.
Дождь и тот будто бы измаранным на землю падает. И Прокопий спешит набросить на плечи шубу из тяжелых бобровых шкур:
— Шли бы вы, барин, отдыхать, — говорит он и глядит точь-в-точь, как мужики, со злом затаенным, припрятанным так глубоко, что дальше и некуда.
Но Вершинин не уходит. В доме, где он остановился по протекции Прокопия, чадно и людно. Там много чумазых детей, чистых поросят, а еще цыплят, которых хозяйка держит в плетеной корзине и трижды на дню пересчитывает. По изразцовым печным бокам ползают тараканы, присутствие которых никого-то не смущает. И даже младенец в люльке умело отмахивается от панцирных чудовищ.
А топоры стучали громче. Поднимался терем. Переплетались бревна, и толстые подушки белого мха заполняли щели. Быстро росла печь, массивная, с длинною трубой и черной пастью. Эта пасть не шла у Вершинина из головы, как если бы именно в ней была самая суть и дома, и всей земли. Когда же — перед самыми осенними дождями — легла на стропила крыша, Вершинин выдохнул.
Устоялось.
И стояло, сменяя года на года. Те проносились с непостижимой скоростью, как если бы Вершин вдруг застрял посреди этого временного потока. Он и еще упрямая печь с беззубой пастью. Однажды она исторгла пламя и сожгла дом до основания. И уже другой Вершинин смотрел, как разбирают пожарище, чтобы вновь зарастить черную проплешину деревом и камнем новой постройки.
Мелькали люди. Менялись. Нарядами, привычками, лицами. Меняли и дома, стремясь подладить их «под себя». И вот уж сквозь грязь на улицах проступили булыжные мостовые, и снова исчезали с грязью, как если бы смывало их одним из затяжных дождей, что случались между эпохами.
В нынешней Вершинин стоял перед больницей, в которую обратился тот самый его первый дом. От него остался круглый, точно свод черепа, камень в основании и кованые ставенки с крестами. Они-то и летели в грязь, в лужи. Веера грязных брызг вспархивали и застывали в воздухе.
Время устало.
Иссякло.
Сфера взрыва, рожденная над шпилем старой церкви, катилась по миру, перерисовывая лица и расправляя знамена алые. Больницу задело краем, продавило и вернулось, втянув внутрь чистой зоны людей со злыми глазами и карлика в черной кожанке.
Потом Вершинина расстреляли, но он не умер, просто лег в землю и лежал, пока по тонкому пологу могилы чеканным шагом двигались годы. Иногда приносили бомбы, которые впивались в землю железными носами и взрывались, поднимая пыль и кости. Иногда — стальные зубы экскаваторов, которые были куда злее бомб. Когда Вершинин устал лежать — рядом громыхала стройка, и мерные удары отбойного молотка резонировали в пористой ткани височных костей — он повернулся и увидел существо. Оно сидело и грызло сухую косточку.
Фаланга.
— Ага, — сказало существо и добавило. — Кальций, однако. Полезно.
— Ну да, конечно.
Вершинин глянул на руку и убедился, что фаланги не хватает.
— Головы у тебя не хватает, — сказало существо, засовывая кость в рот. Та легла криво и оттопырила кожу, как если бы у случайного Вершининского собеседника щеку раздуло флюсом. — Головы!
— Голова есть, — возразил Вершинин.
— А мозгов нет! Себя жалеешь? Ну-ну, жалей, жалей… оно полезно иногда. Видел?
— Видел. Она и вправду такая старая? Больница?
— Для тебя, может, и старая… разучились вы строить… разучились. Пирамиды видел? От они старые. Но стоят же.
— Тоже мне, сравнил.
Уханье отбойного молотка становилось невыносимым, и Вершинин, сунув объеденный палец в череп, почесал кость изнутри. Полегчало.
— Пирамиды — они ведь для фараонов строились…
— А больничка? — поинтересовалось существо, облизывая усы. — Больничка для чего?
— Чтобы людям было, где лечиться.
— Вот! А как им лечиться, если лекарь сбежать вздумал?
Это он о чем? Варшинин вовсе не сбегал. Он отдыхает. В земле отдыхается удобно, мягко, только треклятый отбойный молоток того и гляди проломит землю.
Нехорошо.
— Конечно, нехорошо. Взрослый человек, а ведешь себя несерьезно! — и существо навалилось, вцепилось острыми зубами в ребро и рвануло, выламывая кость.
Ухнул молоток, обрушивая свод могилы. И Вершинин выпал из нее.
На диванчик. Старенький диванчик с раздавленными пружинами и синей обивкой. Ухал не молот — собственное Вершининское сердце. И грудь болела, как если бы ее вправду грызли. Вершинин нащупал ребро и не удивился тому, что оно прогнулось под пальцем, как если бы сделано было из пластилина.
Кальций попринимать надо… кальций и вправду полезен. А мидазолам в неясных дозах — сколько он себе вколол-то? — так наоборот.
Вершинин лежал, прикрывая ладонью мягкое ребро, и заставлял себя дышать по счету. И аккуратно, чтобы легочные мешки не разрушили грудную клетку… медсестры удивятся. Особенно та, яблочная, с длинными ногтями и стразами. Зачем ей такие ногти-то?
Зато стены перестали течь. И сквознячку поубавилось.
Может, еще обойдется?
— Вряд ли, доктор, — сказала темноволосая женщина, опуская круглую печать на чистый лист. — Это уж вряд ли. Ну скажите, зачем вам вздумалось помирать? Вы не оставили мне выбора. А я, признаться, крайне не люблю воевать.
— Но я жив! — возразил Вершинин.
— Это как посмотреть.
Назад: Глава 2. Человек, который хотел сына
Дальше: Глава 4. Враг мой