Глава 4. Враг мой
На кольцо Инголф вышел сам. Он стал на обочине дороги, прислонившись к полуживому тополю, и закрыл глаза. Листья шелестели, терлись друг о друга, ломая бурые пережженные края. Кору дерева прорезали трещины, и дым разъедал раны, плавил мягкое нутро. Земля в этом месте погибла раньше. На ней еще росла трава, хрупкая, мертворожденная. Ветер сдувал с травы пыль и бросал ее под колеса. День за днем земли становилось меньше. И корни тополя, самого обыкновенного, каких в городе высажено было тысячи, сгорали.
Когда из кроны исчезнут последние зеленые листья, дерево выкорчуют, чтобы привезти на его место иное, столь же обреченное.
Боялся ли тополь смерти?
Инголф едва не открыл глаза, чтобы поглядеть на движение ослабших ветвей.
Мимо летели машины. Гремели моторы, разные, как человеческие сердца. Одни работали чисто, другие — с неслышимыми обычным ухом перебоями, третьи — с перебоями слышимыми, с визгом растертых ремней и похрустыванием деталей, которые, подобно тополиным листьям, ломают друг друга, с постукиванием, похрипыванием, воем и мольбой о помощи.
Машины тоже умирают, когда останавливается сердце мотора.
Все умирает. Инголф не исключение.
И тот, который пахнет не то льдом, не то хрусталем. Инголф сумеет его убить? Или он убьет Инголфа? Ответ не менял ровным счетом ничего.
Инголф вдыхал запахи дороги, и видел машины, людей в них запертых, редких животных и еще более редких птиц, что проносились над центром быстро, спеша уйти из омертвелого места.
Слишком много здесь всего.
Не получится.
Но пробовать надо. Если все предопределено.
Ждать. Ждать. Ждать.
Сигналят. Кричат. Останавливаются и что-то спрашивают. Женщина со стертым лицом и полынным шлейфом. Она трогает Инголфа, выдергивая в свою реальность.
— С вами все в порядке?..
Женщина больна. Она сама не знает о болезни и думает, что жизнь прекрасна, тогда как все — предопределено. В ее животе созревает шар опухоли — Инголф видит его желтым, ярким — и он вот-вот дозреет до того, чтобы лопнуть, выпуская в кровь осколки. А те прорастут, как гниль прорастает в несчастное дерево. Это справедливо? Предопределено.
У женщины теплые руки, которыми она гладит лицо, хлопает по щекам и хватает Инголфа за пальцы.
— В больницу… вам надо…
— Вам надо, — отвечает он.
— Вот, вы разговариваете…
Нет. Да. Слабый запах мертвого хрусталя над ее головой — нимб, как у тех святых, которыми полна заброшенная церковь.
Инголф отодвигает ее руки от себя и вытаскивает удостоверение. Поднимает. Дает рассмотреть и только после этого убирает.
— К врачу сходи, — говорит он. — У тебя опухоль. Тут.
Он ткнул ей в живот, и женщина тихо ойкнула.
— Растет. Вырастет и лопнет. Тогда найдут. Будет поздно. Сходи сейчас.
Инголфу сложно переводить увиденное в слова, но он старается. И полынь ее аромата вдруг сменяется тухлой рыбой. Страх? Он не собирался нападать на нее. Он хочет предупредить.
Сломать предопределенность.
Женщина отодвигается, но Инголф успевает схватить ее за руку.
— Отпустите!
— У тебя опухоль! — он кричит и еще больше пугает ее, а нужно лишь, чтобы она поняла и поверила. — Опухоль! Больница. Городская. Доктор Вершинин! Борис Никодимович Вершинин!
Имя всплывает спасительной соломинкой.
— Он хороший. Он доктор. Сходи. Скажи. Проверь. Ты же ничего не потеряешь, если проверишь…
И тогда, возможно, останешься жива. Одна предопределенность сломается. Если сломается одна, то сломается и другая.
— Пожалуйста, — добавляет Инголф и разжимает руку. Женщина пятится. Она пятится до самой машины — красный «Пежо» — и ныряет в салон быстро, точно опасаясь, что Инголф погонится за ней.
У него своя задача.
Закрыть глаза. Сосредоточиться. Вдохнуть и выдохнуть, мешаясь с потоком машин, ныряя в него, как если бы он был морем. Снегом. И среди тысячи следов, оставленных на этом снегу, Инголфу нужен один.
И он находится, затоптанный, полустертый, но тем не менее четкий. След зовет.
Машины визжат. Кричат. Кто-то выскакивает, пытаясь остановить Инголфа:
— Придурок! Куда прешь!
И от этого человека несет болезнью. Его сердце черно, но здесь уже не спасти.
— Ты умрешь, — говорит Инголф просто, чтобы предупредить. У человека есть еще дела, которые он желал бы доделать. Пусть займется.
— Да ты…
Натыкается на взгляд и отползает, матерясь в полголоса. Одутловатое лицо наливается злым багрянцем, как небо на закате. Жаль.
Инголф не любит, когда люди умирают. Но след зовет. Лежит. Ведет. Меж рядов машин, что замерли вдруг в пробке, которой еще секунду назад не было. Рейса-Рова не бросает своих?
Она знает, где живет человек, нужный Инголфу. Но ее знание тоже не способно изменить предопределенность.
А что способно?
Инголф идет. Пробирается между раскаленными металлическими телами. Отсеивает гудки и голоса. Вдыхает жар. Выдыхает холод. Хрусталь остается внутри, наполняя пустоту.
На съезде с кольца авария. Черный «Лендровер» подмял под себя «Жигули». Из-под днища машин растекается масло. В небеса ползет дым, и тополя на обочине — другие, но одинаково полуживые — втягивают его в листья.
Инголф обходит аварию и машины «Скорой помощи». Походя, считает жертвы — двое мертвы. Третий скоро. У четвертой есть шанс.
Если дымы ее не отравят.
Дорога, на которую он вышел, почти пуста. Она хорошая — гладкая, ровная, но машин нет. Они не видят ее, такую удобную, прорезавшую район черной асфальтовой жилой. Дома подходят к самому краю дороги и замирают слоновьими тушами на краю смоляной ямы. В дороге отражаются их фасады с блестящими стеклами и разноцветными балконами, дохлые петунии и сухие кусты сирени.
Деревья на ней не выживают.
Зато след яркий, четкий.
Инголф идет. Потом бежит. В отличие от сна, здесь нет снега, в который он бы провалился, напротив, поверхность пружинит под ногами, отдаваясь в пятках, и на каждом прыжке острая боль пронизывает тело, подгоняет.
Дома становятся ниже, грязней, а после вдруг сменяются столь же низкими и уродливыми соснами. Их перекрученные стволы взламывают землю, вываливая сухими слипшимися комьями. Ветви расправляются, пытаясь задержаться в рыхлом небе, а желтая иглица облетает от малейшего дуновения. Падает она с хрустальным звоном, и под ногами трещит стеклом.
Инголф замедлил шаг.
Под соснами, по варикозным венам корней, по желтостеклянной земле, крался туман. Он разламывался на пушистые куски, которые тотчас срастались, сращивая прореху. Редкие ветви, которым случалось окунуться в желтую муть, стекали каплями расплавленной коры.
Но туман не решался выйти на дорогу. Его лапы трогали асфальт и отползали.
Трогали.
Тянулись.
Почти касались старого плаща, но все же не дотягивались и таяли, наполняя воздух химической вонью. Еще туман заполонял небо, оплавляя края солнечного диска. И свет, пробивавшийся сквозь прорехи, был тусклым, разбавленным.
Теперь идти приходилось осторожно.
Но Инголф шел. И вышел.
Пожалуй, этого дома не существовало ни на одном из десятков городских планов. Но меж тем он был, стоял на пригорке, отгородившись от мира высоким забором. Из-за забора поднимались столбы желтого дыма, которые и превращались в туман. Он стекал, образуя причудливой формы купол, и прочно держал над длинною крышей тень.
Инголф втянул воздух.
Воняло чужаком. Хрусталь, загустев, сделался отвратительным до тошноты, и Инголфу приходилось часто сглатывать слюну. Но она все равно переполнила рот и потекла по щекам.
К дому Инголф подбирался крадучись, вымеряя каждый шаг. И мертвая иглица перестала трещать. Деревья замерли. Лишь тонкий, молодой ясень у ворот приветственно помахал листьями. Яркую зелень их портили пятна свежих ожогов.
Ясеню Инголф, движимый неясным самому порывом, поклонился. А затем спрыгнул в ручей, который огибал забор. Вода была грязной, дно — вязким. Оно крепко держало ботинки, и когда Инголф делал шаг, отпускало с громким всхлипом. Продавленный в тине след держался долго, но потом все же оползал, выравнивался.
Забор. Железные щиты, скрепленные железными же копьями. Острия их тускло поблескивают, поджидая головы тех, кому дерзнется пересечь границу.
Ворота на замке.
И старый знакомец — ясень — знаменем чужого войска. Приходило и отступило. На что же Инголф надеется? Ни на что. Он просто метит своим следом волчье логово. И грязная вода не смоет запах гончей, скорее уж понесет его к корням больных сосен. Останется он и на берегу свалки, и на самом заборе.
Инголф прижался к воротам спиной и качнулся, перенося вес с ноги на ногу. Повторил, присел на колени и поднялся, вжимая лопатки в гладкую поверхность. Заскрипело железо, мазнуло плащ ржавчиной, и приняло метку счищенного следа.
Так есть хорошо. И хорошо весьма.
Отступив на три шага, Инголф полюбовался сделанным. Затем расстегнул ремень, спустил штаны и горячей струей мочи пометил оба столба.
Вызов был брошен.