Часть четвертая
Глава тридцать четвертая
Рябовы были талантливые сплетники и столь же талантливые собиратели сплетен. Притом же у них было большое знакомство в городе. Удивленные и обеспокоенные тем, что Евгений в последнее время стал как-то слишком нервен и беспокоен, бывал очень неровен с Катею и даже видимо избегал частых встреч и разговоров с нею, они принялись следить за ним. Скоро они узнали, что Евгений часто встречается с какою-то девицею в разных гостиницах.
Преждевременной тревоги Рябовы не подняли. Они выследили Шаню, узнали, кто она, где живет, как она ходит под чужим именем к Хмаровым и еще многие иные подробности, – и наконец решились открыть глаза Варваре Кирилловне.
Рябовы хотели было держать это в тайне от Кати, но дочка оказалась в родителей и узнала часть секрета. Тогда уж сказали ей все, но запретили говорить об этом с Евгением.
Однажды, когда у Рябовых был званый вечер, на котором были и Хмаровы, Наталья Александровна отозвала Варвару Кирилловну в кабинет к своему мужу. Там она и Евдоким Степанович Рябов, горячась, перебивая друг друга, рассказали ей, что швея Лизавета совсем не Лизавета, а та самая Александра Самсонова, которая была знакома с Евгением еще в Сарыни.
Варвара Кирилловна была ошеломлена этим открытием. Как всегда, свое огорчение она выразила в формах преувеличенных и неестественных. Рыдая театрально, закатывая глаза под лоб, она разыграла патетическую сцену. Рябовы утешали ее и соболезновали. Но под их утешениями сквозило злорадство.
– Вы так добры и доверчивы! – говорила Наталья Александровна таким тоном, словно доброта и доверчивость – очень непохвальные качества.
– С этими людьми нельзя так! – наставительно говорил Евдоким Степанович. – Им нельзя верить ни на грош.
– Но она принесла мне аттестат от генеральши Страховой, – говорила Варвара Кирилловна.
– Надо было справиться у генеральши, – сказал Евдоким Степанович.
Варвара Кирилловна восклицала:
– Могла ли я думать, что за мою доброту и великодушие мне так отплатят! Такою низостью! Такою черною неблагодарностью!
Условились Евгению пока ничего не говорить. Только позвали Марию, чтобы дать ей необходимые указания относительно того, как держать себя пока с братом и с этою ужасною особою. А вместе с Мариею пришла и Катя: ведь она уже знала, о чем говорят в отцовом кабинете. Евгений был сегодня с нею любезен, но она чувствовала его скрытую холодность, и ей было больно, что во весь вечер он ни разу не пошутил с нею.
Увидя входящих барышень, Варвара Кирилловна ахнула, схватилась за сердце, вскочила с кресла, пошатнулась, опять села и, собрав такими штуками на себе общее внимание, воскликнула трагическим голосом:
– Бедные мои девочки! Если бы вы знали, какое горе, какой стыд!
– Я уже знаю, – тоненьким голоском сказала Катя и заплакала.
– Мама, ради Бога, что случилось? – спрашивала Мария с видом испуганной.
Рассказали и ей.
Мария, подражая матери, плакала, и ломала руки, и повторяла:
– Какой ужас! Какой ужас!
Потом она обняла Катю и нежно целовала ее. Катя плакала, закрывая лицо платочком в сложенных горсточкою руках и говорила:
– Я ему все прощу, все прощу, только бы он меня не оставил, только бы он ко мне вернулся, только бы он прогнал эту ужасную девушку. Она ему не пара. Он с нею не будет счастлив. Если бы она была из нашего круга, я бы сама благословила их любовь и ушла бы в монастырь. Но я не хочу отдать его девушке низкого происхождения, обманщице.
– Ангел! Золотое сердце! – восклицали Варвара Кирилловна и Мария.
Наталья Александровна, тронутая словами дочери, заплакала, а Евдоким Степанович тяжело запыхтел и грузно отошел в сторону, показывая дамам покрасневшую толстую шею.
Варвара Кирилловна изливалась в жалобах и в плаксивых стенаниях.
– Это – горе всей семьи, – говорила она.
Потом, забывши все свои дворянские этикеты, она принималась бранить Шаню самыми грубыми словами. Рябовы папа и мама от нее не отставали. Катя стукнула кулачком по столу и воскликнула, рыдая:
– Я бы ее на кусочки разорвала, эту низкую обманщицу! Наконец кое-как успокоились, обмыли заплаканные глаза и вышли к гостям, весело щебеча: ведь надобно было, чтобы Евгений пока ничего не знал, и тем более необходимо было скрывать это от посторонних.
На другой день утром Шаня вошла в комнату, где она шила. Там сидела у окна Варвара Кирилловна. Она ничего не делала и усиленно заботилась лишь о том, чтобы сохранить на своем угрюмом лице наиболее свирепое выражение. От того, что она сидела здесь, в этой и без того маленькой комнате стало тесно, душно и неудобно.
Шане вспомнился тяжелый сон, приснившийся ей нынче. Ей стало скучно и тоскливо. Вспомнилась почему-то Володина могила. Словно кто-то беспощадный сказал ей:
– Ведь я же умер!
И кто-то издевающийся прибавил:
– А ты что за барыня!
Горничная Дарья, проходя порою мимо барыни, трепетала; она служила недавно и еще не надумалась требовать расчета. Барынин гнев казался ей таким же закономерным явлением, как гроза в природе. Из гостиной слышался чей-то тихий говор, – Мария разговаривала там со своим двоюродным братом Алексеем, пятнадцатилетним гимназистом, сыном Аполлинария Григорьевича.
Шаня взглянула на Варвару Кирилловну и сразу почувствовала что-то неладное. Если бы в кухне, – швее Лизавете велено было ходить по черному ходу, через кухню, – Шаня обратила внимание на язвительную улыбку горничной Дарьи и на презрительный взгляд, которым обдала ее толстая кухарка, она еще и тогда поняла бы, что готовится что-то. Но ничего этого она не заметила. Шаня же и всегда, приходя к Хмаровым, бывала немножко взволнована и смущена радостью возможного свидания с Евгением и успокаивалась, только усевшись за шитье.
Величественно и строго встретила ее Варвара Кирилловна, – встала, выпрямилась, как жрица перед торжественным жертвоприношением, закинула голову назад.
«Точно сглазить хочет!» – подумала Шаня.
Она поклонилась, – Варвара Кирилловна не ответила на ее поклон. Повернулась к Шане спиною с преувеличенною грубостью, увидела горничную Дарью, выглядывавшую из дверей буфетной, и спросила ее:
– Молодой барин дома?
– Ушли-с, с полчаса как ушли-с, – отвечала Дарья, делая вид, что убирает что-то в буфетной.
Шаня подошла к своему столику и собиралась было приняться за работу. Столик сегодня стоял не на месте, и полотно на нем было необычно тяжелое. Едва только Шаня взяла его в руки, как послышались тяжелые шаги. Шаня подняла голову, увидела надвигающуюся на нее грозную фигуру и невольно дрогнула от вдруг раздавшегося крика.
Варвара Кирилловна накинулась на Шаню, крича:
– Что это значит? Как ты осмелилась втереться в наш дом под чужим именем? Где у тебя стыд? Где совесть?
Шаня спросила, усмехаясь:
– В чем дело?
Ясно было, что ее настоящее имя открыто. Как всегда в трудные минуты, Шаня почувствовала себя спокойною. С холодным любопытством, как посторонняя зрительница, смотрела она на покрасневшее от злости лицо Варвары Кирилловны, на ее быстро двигавшиеся, кривившиеся тонкие губы, в углах которых забавно вскакивали сероватые пузырьки пены.
Варвара Кирилловна кричала:
– И ты еще имеешь наглость спрашивать? Ты воображала, что без конца можешь очки мне втирать, что этот маскарад так и пройдет для тебя безнаказанным? Нет, голубушка, маска с тебя сорвана. Ты еще в Сарыни вешалась на шею к моему сыну. Ты и здесь хочешь повторить ту же историю. Ты думаешь воспользоваться его добротою и мягким характером, хочешь приворожить его к себе. Но ты ошибаешься. Тебе не удастся выйти замуж за молодого барина. Моему сыну не надо такой шлюхи! Евгений Модестович слишком горд для этого!
Шаня пыталась сказать что-нибудь, – Варвара Кирилловна кричала все громче, сыпала упреки и угрозы. Она кричала, наступая на Шаню:
– Кто я, а кто ты? да знаешь ли ты? Знаешь ли ты, что я с тобою могу сделать? Знаешь ты, как поступают с такими потаскушками? Да знаешь ли ты, что мне достаточно сказать одно слово генерал-губернатору, чтобы с тобою обошлись, как с самою последнею негодяйкою?
Сыпались язвительные, грубые слова. Шаня крикнула:
– Отчего вы не скажете мне этого при вашем сыне?
– А, – завопила Варвара Кирилловна, – ты, тварь поганая, хочешь, чтобы молодой барин за тебя заступался, чтобы он пошел против матери! Ты хочешь поссорить Евгения Модестовича с матерью! От такой подлой хамки, как ты, только этого и можно было ждать!
– Спросите Евгения, он скажет вам, что я – его невеста, – сказала Шаня.
Варвара Кирилловна кричала:
– У Евгения Модестовича есть настоящая невеста. Он ее любит, и она его любит, а с тобою Евгений Модестович только забавляется, как с уличною тварью.
– Вы ошибаетесь, – спокойно сказала Шаня. Но опять кричала Варвара Кирилловна:
– Молодой барин не станет портить свою карьеру, связавшись с такою дрянью, с таким ничтожеством! И как ты могла подумать, что такой изящный, благовоспитанный молодой барин, генеральский сын, польстится на какую-то грубую мужичку, на дочь какого-то торгаша!
Шаня хотела было уйти, но Варвара Кирилловна загородила выход в буфетную. Шаня повернула в другую сторону, намереваясь пройти через столовую или через гостиную. Но Варвара Кирилловна с бешеными криками забежала вперед, ухватила Шаню цепкими руками за рукав и не выпускала ее, пока не излаяла до обиды и до слез.
Из дверей буфетной выглядывали лакей, кухарка, горничная. Они смеялись и вставляли грубые замечания. Сами не раз оскорблямые этою взбалмошною женщиною, всячески злословящие ее в своих беседах, они теперь разжигали в себе бессмысленную жестокость и, верные чада бессмысленной толпы, искренно сочувствовали той, которая обижала.
В гостиной сидели и с удовольствием слушали Мария и Алексей. Они перешептывались и заглядывали украдкою в дверь. По их лицам было видно, что этот безобразный скандал доставляет им большое удовольствие. Когда Варвара Кирилловна загибала слишком крепкое выражение, щеки Марии слабо вспыхивали, губы складывались в жестокую усмешку и лицо становилось совсем некрасивым и злым; Алексей хихикал и смотрел глазами наблудившего щенка. Слова, которые нельзя произносить в порядочном обществе, потому что стыдно, тешили теперь их слух, потому что от них должно было быть больно чьей-то душе.
Наконец Шаня, выведенная из терпения, ярко раскрасневшаяся, обливаясь слезами, закричала, своим молодым, свежим голосом легко покрывая свирепый визг разъяренной старухи:
– Не смейте говорить мне таких слов! Вы своего сына не уважаете, если мне говорите слова, которые повторить стыдно. Вы – барыня, пожилая женщина, постыдитесь ваших слуг, которые слушают вас. Перестаньте глумиться надо мною. Отпустите меня сейчас же, а не то я разобью стекла в окнах вашей гостиной и позову прохожих на помощь.
Варвара Кирилловна, не ожидавшая такой внезапной вспышки, сначала старалась перекричать Шаню, прыгала перед нею, дергала ее за рукава, визгливо кричала, точно лаяла:
– Молчать, хамка! Как ты смеешь кричать в моем доме, хамка! Молчать! Хамка! Хамка! Хамка!
Но услышав Шанину угрозу выбить стекла и вынести скандал на улицу и всмотревшись наконец в засверкавшие от злости Шанины глаза, свирепая барыня испугалась. Ей показалось вдруг, что Шаня может ее ударить. Она выпустила Шаню из рук, отскочила от нее к дверям гостиной и, величественно показывая пальцем на дверь буфетной, закричала:
– Вон! Чтобы нога твоя никогда не переступала наш порог!
Потом, обернувшись к дверям буфетной, Варвара Кирилловна крикнула:
– Дарья!
Горничная выбежала вперед, угодливо и подло ухмыляясь. Варвара Кирилловна кричала ей уже хриплым от натуги голосом:
– Выведи эту нахалку! И вперед не пускать ее и на порог! Этакая хамка! Хамка подлая!
Горничная подошла, глупо ухмыляясь, к Шане и протянула руку, чтобы взять Шаню за рукав. Шаня оттолкнула Дарью и быстро побежала через буфетную и по коридору.
Приставленная в полутемном коридоре к стене половая щетка попалась Шане под ноги, длинною палкою ударила ее по плечу, и Шаня, споткнувшись, едва удержалась, чтобы не упасть. В это время Дарья шмыгнула мимо Шани, прижимаясь к другой стене, обогнала Шаню и побежала перед нею в кухню, громко топая по полу громадными в стоптанных туфлях ступнями. Она широко распахнула перед Шанею выходную дверь и закричала гнусно и весело:
– Пожалуйте вон! Милости просим о выходе.
Кухарка схватила кастрюлю и оглушительно-звонко забарабанила по ней разливательною ложкою. Вся челядь хмаровская высыпала на лестницу. Вслед за Шанею неслись наглые восклицания, улюлюканье, хохот грубых людей и грохот кастрюли.
Шаня выбежала через ворота на улицу. Ей было стыдно, и досадно, и как-то странно радостно, – после этого гама и грубой брани очутиться на улице, среди бодрого движения и шума, и вздохнуть холодным воздухом, в котором уже растворено предчувствие близкой весны. Шанины щеки пылали, и перед глазами с еще не обсохшими от слез ресницами все казалось плывущим в красном тумане. Вдруг Шане стало неудержимо смешно.
Шаня пошла к Манугиной и не застала ее дома: актриса была в театре на репетиции. Шаня поболтала немного с веселою Маришкою, и после дикого гама злой барыни и гнусного глумления развращенной барской челяди этот человеческий разговор был ей особенно отраден.
Домой возвращаться сейчас не хотелось, чтобы не попасться на глаза дяде; тогда пришлось бы объяснять, почему так рано возвращается с урока. Хотела было Шаня зайти к кому-нибудь из знакомых, да сообразила, что в этот ранний час вряд ли кого удастся ей застать. Шаня зашла в городской музей, в книжный магазин, сделала кое-какие покупки и наконец вернулась домой, даже не глядя на часы. Чувствовала, что надобно непременно рассказать кому-нибудь о том, что с нею случилось.
Она пришла домой необычно рано. Юлия удивилась. Шаня сказала растерянно:
– Можешь себе представить, Юлия, – выгнали!
Юлия всплеснула руками. Сделала испуганные глаза. Воскликнула:
– Шанечка, да что ты! Что ты говоришь!
Шаня начала рассказывать. Засмеялась, заплакала. Юлия бросилась обнимать ее, целовать и утешать, – но уже опять Шаня смеялась. Рассказала о своем изгнании весело, в лицах. Юлия слушала и ахала. А Шаня, рассказавши, уже была утешена.
Говорила:
– Знаешь, Юлия, я и рада. Что хорошего было! Точно ходила воровать. А теперь, по крайней мере, дело начистоту. Я все ж таки думала, что чаще можно будет его видеть, поболтать когда. А они обе так тут все время и торчали, как аргусы.
– Они теперь тебе мстить станут, – опасливо сказала Юлия. – Папе нажалуются или твоему отцу напишут.
– Боюсь я очень! – досадливо сказала Шаня. – Пускай говорят, кому хотят, им же хуже, над ними же смеяться все в городе будут.
– Достанется тебе, – говорила Юлия.
– И пусть достанется, – отвечала Шаня, упрямо хмуря свои тяжелые брови. – За каждую лишнюю минутку, чтобы на милого взглянуть, я все вынести готова.
Глава тридцать пятая
Евгений в этот день вернулся домой рано. Кабинет его был направо из передней, но он пошел налево, через зал и гостиную, заглянул по привычке в проходную комнату и удивился, что Шани нет на ее обычном месте. Горничная Дарья суетливо прошла мимо Евгения. У нее было какое-то странное выражение лица. Евгений подумал, что что-то случилось.
– Барыня и барышня дома? – спросил он. Дарья отвечала ненатуральным тоном:
– Дома, у себя-с.
Она пытливо и быстро глянула на Евгения и поспешно ушла из гостиной.
Евгений прошел в столовую. Там сидел перед стаканом давно налитого чая Алексей. Было странно, что он сидит один, словно ждет чего-то. Поздоровались и вышли в гостиную.
– Разве у вас в гимназии сегодня нет уроков? – спросил Евгений. Алексей отвечал с неприятною, насмешливою улыбкою:
– Исполняем христианские обязанности. Сегодня у нас исповедь назначена. А я пришел пока поболтать с кузиночкою и попал на семейную сцену.
– Что такое? Что за сцена? – живо спросил Евгений. Алексей посмотрел на него с любопытством.
– А ты разве ничего не знаешь? – спросил он.
– Меня же не было дома, – сказал Евгений. Понижая голос почти до шепота, Алексей заговорил:
– Дело, видишь ли, в том, что тетя каким-то способом, кажется, при помощи Рябовых, проникла в один твой секрет амурного свойства. Она узнала, что швейка Лиза вовсе не Лиза и что ты с нею был знаком еще в Сарыни.
Евгений воскликнул с досадою:
– Ах, черт возьми!
Алексей торопливо, вполголоса, принялся рассказывать о том, как Шаню выгнали. Он увлекся рассказом и забыл, что это – неприятная для Евгения история. Лицо у него приняло неприятно-блудливое выражение, и он говорил, радостно хихикая:
– Ушла, как оплеванная. Это надо было видеть. Все свои фасоны растеряла. На улицу из-под ворот вылетела, как ошпаренная кошка.
Евгений растерялся и долго слушал молча, не догадываясь, что тон Алексея неприличен. Наконец он сказал:
– Однако, Алексей, ты поосторожнее. Шаня – вполне порядочная девушка из почтенной купеческой семьи, и я люблю ее.
Алексей сделал большие глаза.
– Любить серьезно! – воскликнул он. – Но в наше время это смешно. Фа! любить! ерундища какая! Для чего это тебе понадобилось? Если тебе недостаточно Кати Рябовой и непременно хочется кого-то любить, так разве нельзя найти приличную даму из нашего круга?
Евгений сделал серьезное лицо и тоном старшего говорил Алексею:
– Эти взгляды у тебя теперь – явление наносное. Ты от них избавишься, когда станешь посерьезнее.
– Едва ли! Не считаю нужным, – возразил Алексей.
– Но если ты при них останешься, – сказал Евгений, – и с ними вырастешь, то ты будешь изрядным пошляком.
В эту минуту Евгений, словно покрытый лаком Шаниных мыслей и настроений, чувствовал себя человеком с широкими, светлыми взглядами и гордился своим превосходством над Алексеем.
Алексей презрительно улыбнулся и сказал:
– Всякий порядочный человек скажет тебе то же самое, что и я, можешь быть в этом уверен.
Евгений сказал сердито:
– Всякий пошляк – может быть!
– Да и ты сам со временем придешь к тому же, – говорил Алексей. – А теперь ты ослеплен любовью.
– Да, – сказал Евгений самодовольно, – любовь имеет свои права. Если бы ты знал, какая она красавица!
– Я ее видел сегодня, – сказал Алексей. – Вполне одобряю твой вкус. Правда, она очень хороша. Очаровательная цыганка. Кокетка, – ее бранят, а она и тут глазками стреляет.
Евгений говорил с восторгом, несколько преувеличивая его выражение:
– У нее глаза светлые, проницательные, как у орлицы. А волосы, – черные, длинные, локонами падают, когда она их распустит, закрывают ее щеки! А на щеках какой нежный румянец! А губы, полные, алые, как вишни! Увидеть ее и не прийти в восторг, – да это надо ничего, ничего не понимать!
Алексей, улыбаясь насмешливо, спросил:
– Что-то ты уж очень ее расхваливаешь! Уж не хочешь ли ты на ней жениться?
Алексей подражал отцу и потому любил иронические слова и насмешливые улыбки.
– Да, женюсь, – отвечал Евгений. – Она меня любит и будет ждать, пока я кончу свое ученье и устроюсь.
Алексей с удивлением посмотрел на него и спросил:
– Ну а как же тогда Катя Рябова? Евгений пожал плечами. Сказал:
– Ну что ж Катя! Это – вкус моей мамы, а не мой. Не могу же я жениться по чужому выбору. Было бы нелепо в таком серьезном вопросе действовать по чужой указке.
– Что ж, она имеет что-нибудь, эта, твоя избранница? – спросил Алексей.
– Тридцать пять тысяч, – сказал Евгений.
Алексей захохотал и сказал откровенно-издевающимся тоном:
– Не густо! После Катиных капиталов это уж слишком мизерно. Евгений покраснел. Сказал:
– Она небогата, да, но я сам пробьюсь.
– Очень приятно! – иронически воскликнул Алексей. – Это, что называется, променять кукушку на ястреба Катя Рябова и богата, и мила.
– И глупа, – сказал Евгений.
– Да, и глупа, – согласился Алексей. – Умные люди говорят, что это – также немалое достоинство в жене. А главное, богата.
Евгений надменно выпрямился и гордо сказал:
– Я – Хмаров! Хмаровы никогда не торговали своею честью.
– Честь тут ни при чем, – отвечал Алексей. – Помни, что воспитание кладет резкие преграды между людьми. Воспитание и происхождение.
Евгений разговаривал с Алексеем, а сам тревожно прислушивался к тишине, царившей в квартире. Эта тишина угнетала его, напоминая о неизбежности неприятных объяснений.
Алексей скоро ушел. Евгений пошел к Варваре Кирилловне, – объясняться. Ему казалось, что его положение будет лучше, если он сам начнет этот разговор.
Он застал у матери Марию. Мать набросилась на Евгения с упреками. Мария сидела в стороне с притворно-кротким лицом и смотрела на Евгения упрекающими глазами. Варвара Кирилловна кричала:
– Это ни на что не похоже! У тебя сестра – невеста, а ты вводишь в дом какую-то потаскушку! Вводишь ее обманом.
Евгений сначала оправдывался:
– Я ее отговаривал. Она сама это придумала. Мне самому это не нравилось. Но ей хотелось почаще меня видеть.
– Ты бы у меня спросил, – кричала Варвара Кирилловна, – хочу ли я видеть в своем доме эту подлую шлюху!
Наконец Евгений разозлился и тоже начал кричать:
– Мама, я вас прошу не говорить о ней таких слов. Вы меня оскорбляете. Шаня – моя невеста.
Варвара Кирилловна трагически захохотала:
– Ха-ха-ха! Давно ли?
– Я – не маленький, – запальчиво кричал Евгений. – Я не хочу быть под вашею опекою до сорока лет.
Варвара Кирилловна застонала, заломила руки и с видом жестоко оскорбленной ушла в свою спальню, с силою захлопнув за собою дверь. Мария смотрела на Евгения с притворным ужасом. Она сказала пренебрежительно:
– Евгений, как тебе не стыдно! Ты кричишь, как мещанин. Ты от нее перенял эти манеры, от этой ужасной девицы.
Евгений сказал язвительно:
– Ну уж это с больной головы на здоровую. Кричу не я.
Мария встала, сделала чрезвычайно благородное лицо, что очень не шло к незначительным чертам недалекой барышни и оскорбленным тоном сказала:
– Прошу тебя, Евгений, в моем присутствии не осуждать нашу бедную мамочку. Злословить ее ты можешь с этою своею подругою. А я не хочу ни от кого слышать обидных слов о моей мамочке.
Евгений пожал плечами и сказал:
– Не понимаю, из чего ты заключила, что я хочу злословить. Я и вообще-то не хочу говорить с тобою на эту тему.
В этот же день перед обедом пришел Аполлинарий Григорьевич. Он узнал от Алексея о сегодняшнем событии, обеспокоился, – больше всего на свете он боялся скандала, – и захотел поговорить с Варварою Кирилловною. Прямо прошел к ней.
Выслушав рассказ Варвары Кирилловны об изгнании Шани, Аполлинарий Григорьевич неодобрительно покачал головою.
– Напрасно вы так резко поступили, – сказал он. – Этого не надо было делать.
Варвара Кирилловна вспыхнула. Такого отношения она не ожидала. Она очень гордилась своим подвигом и была уверена, что Аполлинарий Григорьевич ее одобрит. Она горячо заговорила:
– Нет, эту дерзкую тварь, эту негодную обманщицу надо было выгнать и надо было пробрать ее так, чтобы она хорошенько почувствовала, чтобы она это на всю жизнь запомнила.
– Зачем же это? – говорил Аполлинарий Григорьевич. – Не надо гнать никого и никогда. Это совершенно бесполезно, а иногда бывает вредно.
– А что же прикажете мне делать? терпеть? – насмешливым тоном спрашивала Варвара Кирилловна – Разыгрывать из себя смиренную христианку, которая подставляет обе щеки, если ее хотят ударить по одной? Сказать ей: делай, голубушка, что тебе угодно? Я так не могу, я – мать. Я знаю, что вы всегда против меня. У вас страсть спорить со мною. Что бы я ни сделала, ни сказала, по-вашему все не так.
Аполлинарий Григорьевич, досадливо хмурясь, покручивая длинные седые усы, сказал:
– Евгений сам прогнал бы ее, дайте срок, а вот вы только масла в огонь подлили. Теперь эта Шанечка вам должна быть глубоко благодарна. Евгений, конечно, полетит к ней утешать ее, и мы не можем теперь даже предвидеть, чего она от него потребует. Может быть, она заставит его завтра же повенчаться с нею.
Варвара Кирилловна посмотрела на Аполлинария Григорьевича растерянно и нерешительно сказала:
– Против этой мерзавки можно и другие меры принять. Я к генерал-губернатору поеду. Я добьюсь, что ее вышлют.
– Полноте! – досадливо сказал Аполлинарий Григорьевич. – Гонимая любовь! жертвы! Вообще не понимаю, к чему было разводить эту романтичность! Надо было только следить внимательно и ждать, что покажет время.
Варвара Кирилловна пылко возражала:
– Как можно так рисковать! Что вы мне говорите! Я лучше вас знаю сердце моего сына. Я – мать.
– И потому ослеплены, – сказал Аполлинарий Григорьевич. – Вы теперь поставили Евгения в такое положение, что он считал бы себя бесчестным, если бы бросил ее. Ведь он, наверное, считает, что вы ее обидели, и сочувствует, конечно, ей, а не вам.
Варвара Кирилловна заплакала, почти непритворно, и говорила:
– Евгений такой пылкий и благородный, это – правда, но он не захочет огорчить свою мать.
Аполлинарий Григорьевич насмешливо усмехнулся и махнул рукою. Сказал:
– Я Евгения тоже хорошо знаю. Одна только надежда на то, что на сильную любовь пороху не хватит и что на смелый поступок из-за любви он не решится. Еще раз говорю, – надо внимательно следить и ждать. А плакать пока еще не о чем.
– Да разве вы не боитесь, что она его оберет? – воскликнула Варвара Кирилловна. – Вспомните, из какой семьи она происходит! Ведь эти торгаши из-за денег на все готовы.
Аполлинарий Григорьевич беспомощно развел руками.
– Конечно, – сказал он, – об этом следует подумать. Но надо очень осторожно действовать.
Все Хмаровы были очень скупы, и Аполлинарий Григорьевич не составлял исключения. Последние слова Варвары Кирилловны заставили его призадуматься. Конечно, будет очень прискорбно, если эта авантюристка завладеет Жениным капиталом. Он и так невелик, да из него еще рассчитывали позаимствовать на приданое Марии.
Варвара Кирилловна говорила:
– Может быть, Евгений и не отдаст этой проходимке сразу всех денег, – он ведь так заботится о сестре и готов отдать Марии все, что может. Но эта тварь, конечно, вовлекает Евгения в расходы, требует подарков. Все эти люди – такие продажные и низкие твари! Ведь мы не знаем, каких он надавал ей подарков. До последнего времени все это было в тайне от нас. Мне даже трудно поверить, что Евгений мог быть со мною таким неискренним. Эта негодяйка его научила. Он раньше был такой доверчивый и чистый. Она его совершенно испортит, если дать ей волю.
– Да, надо постараться это прекратить, – задумчиво говорил Аполлинарий Григорьевич. – Чем скорее, тем лучше. Но ради Бога, осторожность.
И они еще долго и взволнованно беседовали, как заговорщики.
Глава тридцать шестая
Евгений стремился поскорее увидеть Шаню, – утешить ее. Аполлинарий Григорьевич был прав: Шанино изгнание повысило температуру страсти в Евгении. Кроме того, Евгений был раздражен тем, что Варвара Кирилловна так круто обошлась с Шанею, совершенно не считаясь с его самолюбием. Теперь уже ему захотелось поставить на своем.
Раньше, оставаясь наедине с собою, Евгений или совсем не думал о том, чем кончится его любовь к Шане, или думал мало, короткими, незначительными мыслями. Просто отдавался приятному и жуткому потоку любви и неопасных приключений. С самого детства у Евгения не было прочных, глубоких чувств. Даже вкусов устойчивых не было. Ему можно было внушить любой вкус и любое мнение.
Но теперь Евгений искренно решил жениться на Шане, как только кончит курс и получит место. Жениться, чтобы поставить на своем и переупрямить мать.
Евгений трусливо и капризно злился на мать. В нем все возрастала мелкая, бессильная злость против матери и против сестры. Это чувство обрадовало его. Он культивировал его в себе. Чувствовал, что иначе ему трудно будет бороться с семьею.
После изгнания Шани Евгений чувствовал себя виноватым перед нею. Но это было чувство, совершенно непривычное для него. Он всегда умел приискивать оправдания для всякого своего поступка. Теперь он жалел Шаню, но и заранее злился, – боялся, что и она сочтет его в чем-то виноватым и станет упрекать.
И боялся Евгений свидания с Шанею, и чувствовал, что необходимо с нею повидаться. Он написал ей, – назначил свидание в гостинице «Венеция». Написал, что он в отчаянии от того, что случилось; выражал надежду, что Шаня не станет винить его в происшедшем чрезвычайно неприятном событии; уверял, что он нежно и страстно любит ее, что она – его единственная радость.
В назначенный день он пришел в гостиницу рано. Сильно боялся, что сегодня Шаня не придет. И это уже заранее раздражало его: он не умел ждать.
Шаня на этот раз и в самом деле запоздала более, чем на час. Опять дядя Жглов задержал ее какими-то своими поручениями. Потом неприятный разговор на улиц с Гнусом.
Гнус уже не раз писал Шане любовные письма. Шаня ему не отвечала. Потом он несколько раз пытался заговаривать с нею и для этого подстерегал ее на улицах. Сначала он был робок и говорил о своем чувстве намеками.
На днях Гнус и на словах признался Шане в любви. Шаня выслушала его молча. Она быстро шла по улице, Гнус семенил за нею. Сердце ее сжималось от темного, предвещательного страха, и она думала: «Не к добру дался мне этот Гнус, ой не к добру!»
Когда Гнус кончил, Шаня сказала, стараясь говорить строго, но спокойно, чтобы не обозлить его:
– Простите, Гнейс, вы мне совсем не нравитесь. И, пожалуйста, прекратите ваши ухаживания. Они меня очень стесняют.
– Я все-таки буду надеяться, – сказал Гнус. – Я – преданный и честный человек, и если вы меня полюбите, я всю жизнь молиться на вас буду. Я вам докажу, что могу быть достойным вашей любви. Со мною вы будете счастливы во всех отношениях.
Шаня пошла быстрее, Гнус понемногу отстал. Сегодня он опять догнал ее на улице, когда она шла в «Венецию». Он сказал, слегка задыхаясь от радости и от торопливости:
– Я все знаю.
Шаня досадливо спросила:
– Что вы знаете, господин Гнейс?
Гнус радостно улыбался, растягивая свой ужасный зеленозубый рот, и зеленое лицо его сегодня казалось Шане особенно противным. Он говорил, от радостного волнения брызгая слюною:
– Насчет того, что у вас неприятность была у Хмаровых.
– Вам-то что за дело! – крикнула Шаня. Гнус говорил противно-скрипучим голосом:
– Полюбите меня, Александра Степановна. Господину Хмарову не позволят на вас жениться. Вы увидите, он не посмеет за вас заступиться; он покорится желаниям своей маменьки, которая нашла для него невесту с грандиозным приданым. Полюбите меня, я вас на руках носить буду.
У Гнуса было такое влюбленное и мерзкое лицо, что Шаня задрожала от невольного отвращения. Она презрительно сказала:
– Подите прочь! Вы мне противны с вашим гнусным шпионством!
Лицо Гнуса покрылось бурыми пятнами. Он оскалил неровные, желто-зеленые зубы и зашипел, свирепо моргая красными веками:
– Вашему дяденьке все расскажу, и как вы с господином Хмаровым встречаетесь, и как вы к ним в дом под чужим именем ходили, все расскажу.
Шаня остановилась перед Гнусом, засверкала глазами и с тихою злобою сказала:
– Если вы посмеете это сделать, мой жених убьет вас как собаку! Гнус немного попятился, испуганный сверканием Шаниных глаз и гневным дрожанием ее губ, но, услышав ее слова, он погано ухмыльнулся и сказал очень тихо:
– Не убьют-с. Белоручка-с господин Хмаров и к героическим поступкам окончательно не склонен.
Шане вдруг почему-то стало страшно. Она отвернулась от Гнуса и бросилась бежать. Гнус крикнул ей вдогонку:
– Подумайте! Я подожду еще дня три.
Евгений сидел в пустом кабинете гостиницы «Венеция», пил холодное рейнское вино, томился скучным ожиданием, нервничал и злился.
Наконец он решил, что сегодня уже не придет Шаня. Он заплатил за вино и вышел из комнаты. Хмурый и злой, шел он по коридору, слабо освещенному далеким светом из окна.
И вдруг, когда уже он подходил к лестнице, по ковру лестницы послышались быстро взбегающие легкие, знакомые шаги, – и вот перед ним стояла Шаня, как нечаянная радость. Он воскликнул:
– Шанечка, наконец-то! Уж я думал, что не дождусь. Что ты так поздно?
Шаня была обижена тем, что Евгений не хочет ее подождать, хотя они еще не виделись с того времени, как ее выгнали. Она обрушилась на Евгения с гневными упреками:
– Вот как, Женечка, ты уж домой собрался! Торопишься! Со мною уж некогда посидеть! Катя ждет?
Евгений смущенно оправдывался:
– Да нет, Шанечка, как ты можешь это думать! Я думал, ты уж не придешь.
Он повел ее в кабинет и помог ей снять ее отороченную мехом кофточку. Шаня, все более раздражаясь, говорила:
– Ты знаешь, я у дяди точно канарейка в клетке живу. Мало ли что может меня задержать! Да и на улице мне, как зайцу, приходится петли делать. Я не могу минута в минуту, по хронометру!
Евгений бормотал что-то. Шаня, не слушая его, кричала:
– Я не могу! Я испытала, как это приятно, когда выгоняют, – я не хочу, чтобы меня еще и дядя из своего дома выгнал. Хорошего чуть.
Она заплакала. Смущенный Евгений лепетал какие-то жалкие объяснения.
– Это – ужасно неприятный инцидент, – говорил он. – Я в страшном отчаянии.
Шаня вдруг глянула на Евгения, засмеялась сквозь слезы и принялась бойко и зло высмеивать его. Смеялась и говорила:
– Ты, пожалуйста, не воображай, что уж я совсем погибаю от того, что меня от вас выгнали. Я на днях у Манугиной с князем Пау-чинским познакомилась. Хороший князь! Вот выйду за князя и буду княгинею. Может быть, последний раз с тобою разговариваю.
Евгений, обидчиво краснея, говорил:
– Мы и не князья, только Хмаровы, да наш род не хуже многих княжеских.
Но лицо у него было такое сконфуженное и весь он держался так неловко и виновато, что скоро Шане стало жаль его.
– Ну ладно, – сказала она, вытирая слезы, – я на тебя уж не сержусь. Ведь я же тебя люблю и всегда хочу быть с тобою. Но если бы ты видел, Женечка, в какую у вас переделку я попала!
Она весело принялась описывать торжественную сцену своего изгнания. Представила в лицах грозную позу Варвары Кирилловны и показала, какая она сама была испуганная, униженная, умоляющая.
Евгений чувствовал себя очень неловко. Он принужденно улыбался, хмурился, бормотал:
– Ну, это ты преувеличиваешь.
– Ну, этого не могло быть.
– Ну, это у нее нервы.
Ему было стыдно думать, что Шаня станет смеяться над его матерью. Насмешек над представителями великолепного рода Хмаровых Евгений не выносил.
Но Шаня и сама чувствовала, что насмешки над матерью обидят Евгения. И потому Шаня не осмеивала ее. Все смешное обратила на себя и на горничную Дарью. Тогда Евгению стало радостно, и он опять почувствовал жалость к Шане и нежность, и опять душа его признала над собою Шанино сладостное обладание.
Опасения Хмаровых, будто Шаня разорит Евгения, отберет его деньги, введет в расходы, потребует подарков, были, конечно, совершенно неосновательны. И потому, что Шаня ничего не требовала, а больше любила дарить, и потому, что Евгений не склонен был кому бы то ни было давать то, что можно истратить на себя.
Хотя Евгений часто думал о Шане, но только один раз в эту зиму ему пришло в голову, что надобно подарить что-нибудь Шане. Но опять повторилось то же, что с ним уже было в Сарыни. Он пошел покупать Шане браслет, но по дороге часть денег оставил в ресторане с товарищами, – никак нельзя было отказаться, – а на остальные совершенно невзначай купил себе жемчужную булавку в галстук.
А Шаня дарила Евгению охотно и часто. Любила дарить. Большое удовольствие доставляло ей трепетно и заботливо выбирать вещицы и книги для подарков и соображать, что может особенно понравиться Евгению.
Шанины деньги иногда бывали нужны Евгению. Случалось даже нередко, что Евгений сам просил у Шани:
– Шанечка, дай мне, пожалуйста, рублей сорок. В долг, до будущего вторника.
Иногда он отдавал Шане эти деньги. Чаще же он делал вид, что забыл. Он думал: «Это доставляет ей удовольствие. И стоит ли мне с нею считаться! Если у меня будут лишние, а ей понадобятся, я ей дам».
В первое время в Крутогорске Шаня деликатничала и боялась оскорбить Евгения своими подарками. Потом каждый раз она бывала рада, что он берет, рада до восторга тому, что он снисходит до ее подарков. Потом бывала рада, что может подарками угодить ему. Потом уже немножко свысока стала смотреть на эти подачки.
Какое-то странное совершалось в ней понемногу передвижение чувства. Прежде ее радовало, что Евгений стоит над нею на недосягаемой вышине. Потом, приближаясь к нему, она все более и более убеждалась, что этой высоты нет. Но от этого ее любовь к маленькому Евгению становилась еще горячее, чем была ее детская любовь к солнечно-ясному, высокому герою.
Впрочем, ощущая в сердце своем эти приливы нежности, почти материнской, к Евгению, в эти дни Шаня еще не отдавала себе отчета в том, что она смотрит на Евгения сверху вниз и что многое в нем презирает. Простосердечно думала она, что все между ними остается по-прежнему. Ведь было же для нее несомненно, что любовь ее безмерна и что в этой любви, как и в самом внешнем мире, для нее раскрываются с каждым днем все новые и новые возможности. И разве не величайшее в мире счастие – быть хоть в чем-нибудь сильнее любимого и потому иметь возможность ему служить!
А Евгений чем больше брал у Шани денег, тем больше начинал ее ненавидеть. У Евгения очень рано в любовь к Шане вкрадывалась ненависть и постепенно нарастала.
И все-таки он ее любил. Ведь ненависть – только степень любви. Тот, кто, как Шаня, вовлекает в любовь, пламенея, горит во всех ее огнях; а тот, кто в любовь вовлекается, как Евгений, бессильно корчится на ее холодеющих гранях. Солнце не успевает стынуть, луна не успевает нагреваться.
Глава тридцать седьмая
Варваре Кирилловне сначала казалось, что все очень легко и просто устроится: стоит только Шаню выгнать, на Евгения воздействовать советами и изъявлениями гнева и горя, – Евгений опомнится, вернется к Кате, и эти неприятности забудутся, и все пойдет по-прежнему.
Но вышло не так просто. Более всего беспокоило Варвару Кирилловну то, что отношения к Рябовым стали очень холодны и никак не налаживались на прежний лад.
Рябовы, разоблачив Шанин секрет, с тех пор не приезжали к Хма-ровым ни разу. Как будто выжидали чего-то. Варвара Кирилловна не решалась ехать к ним первая.
Правда, Хмаровы с Рябовыми встречались довольно часто у общих знакомых. Разговоры при этом велись безразличные.
Аполлинарий Григорьевич, встречаясь с Рябовым, порою пускал в ход разные дипломатические хитрости, но Рябов внушительно и строго отмалчивался или отделывался неопределенными фразами, самодовольно посматривая вокруг:
– Ну, там время покажет.
– Поживем, увидим, – над нами не каплет.
– Катя еще так молода.
И спешил прекратить разговор.
Хмаровых мучило сомнение, – окончательный ли это разрыв или только временное охлаждение.
Думать о том, что с Катею Рябовою все кончено, для Варвары Кирилловны и для Марии было даже страшно. Это казалось им скандалом, который ставит их всех в смешное, постыдное положение.
Варвара Кирилловна не раз при Евгении заводила разговор о Рябовых. Всегда при этом она принимала такой обиженный, несчастный виД, что Евгений начинал злиться.
– Рябовы у нас уже давно не были и все не едут, – с сокрушением говорила она.
И при этом значительно смотрела на Евгения. Евгений иногда промолчит, иногда иронически спросит:
– Ну-с, так что же из того?
Варвара Кирилловна патетически говорила:
– Но ведь это скандал!
Евгений начинал злиться. Он кривил губы, пощипывал усы. Спрашивал насмешливо:
– Разве? Да неужели? Скажите пожалуйста, какая печаль!
Варвара Кирилловна, шагая по комнате крупными шагами, говорила:
– Все в городе знали, что у тебя с Катею вполне определенные отношения, все смотрели на вас как на жениха и невесту, – и вдруг что же такое происходит! Скандал!
Евгений принимался демонстративно посвистывать, напевал притворно-весело:
Тетушку Аглаю
Я не уважаю
За ее такие
Качества лихие.
И уходил небрежною походкою. А у себя в кабинете предавался злости, – с искаженным лицом свирепо мял и рвал какие-то бумажки и швырял книги на пол. Бумажки выбирал ненужные, а книги – дешевые или чужие.
Не только Варвара Кирилловна, но и Аполлинарий Григорьевич настойчиво внушали Евгению, что разрыв с Рябовыми был бы великим скандалом.
Аполлинарий Григорьевич говорил:
– Это страшно невыгодно! И кроме того, я не понимаю, как можно вооружать против себя таких влиятельных людей, как Рябовы!
Варвара Кирилловна вторила ему:
– Где в наше время можно найти такую хорошую невесту!
– Богата и влюблена, – говорила Мария. – И она такая милая, простодушная! Мы с нею так подружились!
От своих знакомых Хмаровы старались скрыть все эти неприятности. Делали вид, что все остается по-прежнему.
– Отстанет же он наконец от этой сволочи, – говорила Варвара Кирилловна Аполлинарию Григорьевичу.
– Конечно, – поддакивал Аполлинарий Григорьевич. – Следует надеяться, что Катя от него не уйдет. А сам Евгений к решительным поступкам вряд ли способен. В нем слишком много мягкости и деликатности.
И точно, встречаясь с Катею, Евгений разговаривал с нею по-прежнему. Катя вспыхивала от радости. Но уже не смела, как прежде, приставать к Евгению с разговорами. Дома внушили ей, что она должна быть с ним сдержанна и холодна. В семье Рябовых шла упорная борьба.
Рябов хотел прекратить знакомство с Хмаровыми. Так как большая часть его громадного состояния была нажита им самим и только меньшая часть досталась ему по наследству от отца, то он еще не привык к своему богатству и имел еще преувеличенное понятие о значении своих денег и о том почтении, которое должны воздавать ему люди за то, что у него большие средства. Поэтому охлаждение Евгения к Кате казалось ему непростительною дерзостью. И уже Евгений переставал казаться ему настоящим женихом для его дочери.
Катя плакала, уверяла, что не разлюбит Евгения никогда, что умрет от любви. Портрет Евгения, стоявший на ее письменном столе, она каждый день украшала свежими розами.
Евгения скоро начали тяготить те неловкие отношения со всею семьею и с родными, в которые он стал после Шанина изгнания.
Его слабой натуре было не под силу выносить эту напряженную атмосферу. Он стал искать примирения.
Варвара Кирилловна видела, что Евгению тягостно ее неудовольствие. Вследствие свойственной ей душевной распущенности она не сумела быстро и ловко использовать это настроение Евгения. Она грубо куражилась над ним и делала ряд бестактностей и глупостей.
Эти бестактности опять бросали Евгения к Шане.
Оставшись наедине с Евгением, Аполлинарий Григорьевич убеждал его:
– Жениться на какой-нибудь мещаночке тебе, Хмарову, можно разве только в том случае, если у невесты громадный капитал, не какие-нибудь жалкие тридцать тысяч, а что-нибудь вроде полумиллиона.
– Не все же думать только о деньгах, – говорил Евгений. – Я на это не способен. Я – Хмаров, а Хмаровы никогда не торговали своею честью.
Но Аполлинарий Григорьевич хорошо знал цену этих пышных слов. Он не смущался и говорил:
– Деньги – облагораживающая сила. В них скристаллизовались труд и гений. Говорят, что деньги не пахнут. Это неверно, – пахнут, да еще как! Благоухают! В деньгах есть аромат изящества. Миллиардеры роднятся с самыми знатными родами.
– Не один же только у них расчет, – возражал Евгений, – ему сопутствует и любовь. Пока мне нравилась Катя, я был не прочь. Но жениться на деньгах!
– Во всяком случае, – отвечал Аполлинарий Григорьевич, – деньги притягивают к себе все, чем наша жизнь красна, все утехи и радости. Ведь ты не можешь не согласиться с тем, что достоинство человека только возвышается от гордого пользования благами жизни. Несчастные, бедняки, – это, мой друг, увы! канальи, и пре-несносные, озлобленные на весь мир. Несчастие – первый анархист.
Как всегда, подчиняясь чужому, властно высказанному мнению, но в то же время все еще покорный Шанину влиянию, Евгений сказал:
– Это – верно, но я не собираюсь быть несчастным. Я достаточно горд для этого.
– Великая разрушающая сила скрыта в несчастии, – продолжал Аполлинарий Григорьевич. – Собственно говоря, всех неудачников следовало бы вешать… ну, или хоть ссылать бы, что ли. Это было бы и гуманно. Если их жизнь плоха, то смерть для них – благо. Надеюсь, это вполне ясно!
Евгений выпрямился и сказал с надменною усмешкою:
– Во всяком случае, я уверен, что и своими собственными силами сумею пробиться в свете и никогда не буду жалким неудачником. У меня есть незаурядные способности, и я умею работать, это тебе все скажут. И я сумею сделать себе карьеру.
Аполлинарий Григорьевич недоверчиво усмехнулся. Сказал:
– Своими собственными силами только выскочки пробиваются. А тебе это как будто бы и не к лицу. Ты – Хмаров.
Евгений, щеголяя своими новыми идеями, поверхностно прилипшими к нему, сказал:
– Ну, дядя, в наше демократическое время это имеет очень мало значения. Никому не интересно, что «наши предки Рим спасли». Я не хочу быть поликарпом, но не хочу быть и смешным гусем.
– Наши предки, – возразил Аполлинарий Григорьевич, – умели и хотели господствовать. Лучшее, что мы получили от них в наследство, это – воля к власти. Мы, потомки хороших родов, не должны забывать этого нашего наследства. Если дворянство вспомнит свои интересы и свое право и объединится, то оно будет представлять собою такую силу, с которою никто не справится.
Гнус все настойчивее преследовал Шаню. Теперь уже он каждый день встречался ей на улице. Все смелее и откровеннее говорил он ей о своей любви. Все чаще грозил доносом.
Однажды, встретив Шаню на улице, он долго шел за нею. В его длинной речи чередовались два мотива:
– Полюбите меня.
– Скажу вашему дяденьке.
Шаня не отвечала ему ни слова. Вдруг Гнус заговорил о другом. Сказал:
– Вы разбили мое сердце. Вы окончательно погубили меня и испортили всю мою жизнь. Теперь я – самый несчастный человек на свете. Если вы меня оттолкнете окончательно, что мне делать! Я не могу оставаться у вашего почтенного дяденьки на службе и принужден буду лишиться должности и куска хлеба, потому что иначе, видя вас ежедневно из окна проходящею мимо без малейшего внимания к моим страданиям и вздохам, я не выдержу таких мучений и в один ужасный день впаду в состояние невменяемого аффекта и убью себя или вас. Но я не хочу вас убивать, и как же я могу остаться без куска хлеба! У меня маменька больная, и сестер воспитывать надо. Я знаю, что вы – богатая особа и имеете собственный капитал, и для вас не составит большой разницы уделить часть этого капитала для обеспечения своего спокойствия.
Шаня остановилась и с удивлением смотрела на Гнуса. Лицо его приняло особенно отвратительное выражение откровенной, ничем не прикрытой жадности и страха, как у человека, делающего опасный шаг и опасающегося, как бы не сорвалось. Он дрожал, воспаленные ресницы его часто мигали, и на уголках синегубого рта закипала зеленоватая, противная пена. Дрожащим голосом, торопясь, он заканчивал свое требование:
– Дайте мне хоть шесть тысяч, и я оставлю это место и постараюсь забыть мою несчастную любовь. Вы видите, что я назначаю за мое молчание умеренное вознаграждение.
Он кончил и смотрел на Шаню трусливо и нагло. Шаня закричала:
– Слушайте, Гнейс, делайте, что хотите, жалуйтесь, кому вам угодно, но откупаться от вас деньгами я не стану. И даю вам честное слово, – если вы еще раз посмеете подойти ко мне на улице, я обломаю мой зонтик о вашу голову.
Она поспешно пошла прочь. Гнус стоял, подгибая колени, весь вдруг ослабевший и взмокший, и шипел что-то.
Шаня пришла к Манугиной красная и взволнованная.
– Что случилось, Шанечка? – спросила Манугина.
Шаня рассказала про встречу и про разговор с Гнусом, и было ей противно и смешно. Она говорила:
– Этот гнусный человек смотрел на меня как на выгодную для себя невесту, а теперь хочет заработать шантажом. Но это ему не удастся.
Манугина, улыбаясь грустно, сказала:
– Он тебя любит, Шаня. В гнусном сердце этого человека смешались любовь и жадность, и самая любовь стала страстью овладеть добычею. Из таких людей выходят семейные деспоты. Поверь, Шаня, что и многие мужчины любят не иначе. Овладеть, воспользоваться, – вот основа мужской любви.
– Мой Евгений любит меня иначе, – сказала Шаня. Манугина недоверчиво покачала головою. Спросила Шаню:
– Шанечка, отчего же ты не скажешь своему Хмарову о том, что к тебе пристает этот конторщик? Хмаров его бы живо унял.
Шаня ярко покраснела. Вспомнила, что ответил ей Гнус на угрозу пожаловаться Евгению. Страстно, словно стараясь самое себя в чем-то убедить, воскликнула:
– Ни за что! Ни в жизнь!
– Почему, Шанечка? – улыбаясь, спросила Манугина.
– Да разве я могу допустить, – горячо говорила Шаня, – чтобы мой Евгений встретился с Гнусом?
– Отчего же им не встретиться? – спрашивала Манугина. – Раз навсегда положить этому конец.
– Ни за что, ни за что! – пылко повторяла Шаня. – Пусть уж я одна терплю. Меня в жар бросает от одной мысли, что этот Гнус своими смрадными глазами посмотрит на Евгения.
Манугина, улыбаясь, сказала:
– Ну, от этого Хмарову ничего не будет. Шаня, чуть не плача, говорила:
– Чтоб об это подлое лицо опоганилась благородная рука Евгения. Чтобы потом мой Евгений пошел домой под обаянием смрадных взоров Гнуса! Ни за что!
Видя Шанино волнение, Манугина перестала спорить. Она покачала головою и тихо сказала:
– В старину удальцы рожались, а нам от них только сказочки остались.
– Неужели вы думаете, – обидчиво сказала Шаня, – что Евгений кого-нибудь боится? Он – благородный и храбрый. А бояться Гнуса – даже смешно сказать.
Манугина ласково погладила Шаню по раскрасневшейся щеке и спросила:
– Шанечка, скажи мне, что ты чувствуешь к Хмарову, страсть или любовь.
Шаня, ни на минуту не задумываясь, сказала:
– И то, и другое, и еще многое, чего я не умею назвать. Такое широкое, такое сложное чувство! Я страстно люблю Евгения, – да нет, это – только бледные слова, – страсть, любовь!
Манугина улыбнулась, покачала головою. Сказала:
– Шанечка, страсть и любовь – совсем не одно и то же.
– Какая же разница? – спросила Шаня. Манугина говорила:
– Любовь хочет отдаваться без конца, жертвовать всем; страсть хочет взять. Любовь хочет для другого; страсть – для себя. Любовь может быть малою, к одному, и может быть большою, всемирною, соединяющею людей; страсть – всегда малая, узкая, отъединяющая.
Шаня призадумалась. Сказала:
– Любовь – голубая, страсть – красная. Да? – спросила она.
– Да, Шанечка, – улыбаясь, сказала Манугина – Любовь – эфир, все обнимающий. Страсть – огонь, все пожирающий. Человек любит, зверь страстен. Любовь прощает. Страсть требует. Где ревность и угрозы, там страсть, а не любовь. Любви в наши дни, может быть, и не бывает вовсе.
Шаня мечтательно говорила:
– Володина любовь – голубая, эфирная. А любовь Евгения? Цветущая роза? Ах, какие злые шипы у этой розы! Вот полюбила ж именно его! Поди ж ты! Отчего не полюбила Володю? Он был бы жив, и я бы с ним была счастлива. Совсем по-иному, – в труде, в борьбе. Когда Володенька умер, так темно было, и только светились огонечки любви малой. Теперь светлее становится, любовь большая идет в мир опять. А мне еще долгий путь с моею малою любовью.
Подумала Шаня и решительно сказала:
– В любви есть творческая сила, хотя бы это и была малая любовь, любовь к одному. Я люблю, – и эта моя любовь миры подвинет. Его ли, милого моего, не зажжет, не преобразит! Любовь – кольцо, а у кольца нет конца.
Манугина подошла к роялю. Она рассеянно взяла несколько аккордов, потом подобрала мотив и запела, соединяя свои слова с куплетами старой песенки из чулковского сборника:
Любовь – кольцо. Найдите
Концы того кольца.
Сумейте, разомкните
Обвод его венца.
Томлюся я, стеня.
Ты любишь ли меня
Хоть мало, дорогой?
Или пленен другой?
Любви безмерной сила
Всю кровь во мне зажгла,
И дух мой возмутила,
И в плен меня взяла.
Ко мне словами льня,
Ты любишь ли меня
Хоть мало, милый мой?
Или пленен иной?
Твои, мой милый, очи
Нашли мне в сердце путь.
Мне нет ни дня, ни ночи
От вздохов отдохнуть.
Надеждами взманя,
Ты любишь ли меня
Хоть мало, дорогой?
Или пленен другой?
Что я ни начинаю,
Ни в чем отрады нет,
Тебя лишь вспоминаю,
Тебя, мой ясный свет.
Ты мне милее дня,
Но любишь ли меня
Хоть мало, милый мой?
Или пленен иной?
Коль нет тебя со мною,
Мне белый свет не мил.
Боюсь я, что с иною
Уж ты меня забыл.
Меня навек пленя,
Ты любишь ли меня
Хоть мало, дорогой?
Иль сам пленен другой?
Развейся, сон туманный,
Гори, мое кольцо.
Приди ко мне, желанный,
Целуй мое лицо.
Зову тебя, стеня:
Люби, люби меня
Хоть мало, милый мой!
Не думай об иной!
Шаня подпевала и тихонько плакала. И от слез голос ее звенел трогательно и чисто.
Глава тридцать восьмая
Многое в жизни нашей делается не потому, что это приводит к какой-нибудь цели, атак, с размаха, по инерции, только потому, что дело начато. Вообще, жизнь наша мало разумна, да не особенно и хочет быть разумною. С нее достаточно того, что она заковала себя в ряды причинностей; роскошь целесообразности она всегда готова уступить мирам иным. Поэтому не всегда мы догадываемся вовремя, что вот этот ряд действий уже не нужен и что можно его наконец оставить.
Так было и с Шанею, когда она ходила к Хмаровым. Правда, она видела Евгения каждый день, но разговаривать с ним ей приходилось редко, да и то урывками, крадучись. Времени затрачивалось много, но почти бесполезно. Шаня видела это, видела, что ее расчеты не оправдываются, и все-таки не догадывалась, что лучше не тратить времени на ежедневные скучные посещения этого неприятного дома.
Потом, после того, как Шаню уличили, и когда она успокоилась от первых волнений и увидела, что Хмаровы, больше всего боящиеся скандальных толков среди знакомых, не пытаются ей мстить, она сама на себя дивилась, – как это она не сумела вовремя прекратить работу швеи Лизаветы. Уже в ее предприимчивой голове складывались, – жаль, что слишком поздно, – планы новых мистификаций, с помощью которых можно было забавно исчезнуть с горизонта Хмаровых.
Шаня сразу почувствовала, как теперь стало хорошо и удобно. Ходить шить не надобно, – времени сразу стало гораздо больше, и настроение сделалось гораздо более легким и спокойным.
Шаня жадно торопилась воспользоваться каждою свободною минутою. Делать что-нибудь, двигаться, узнавать, быть с людьми, не сидеть на месте, – в жизни так много неизвестного, любопытного, влекущего! Постоянно случается что-нибудь новое, о чем хочется говорить и думать. Дня не проходит застоялого, такого, который только повторил бы свое вчера. И так много волнующего в широком мире умственных и общественных интересов!
Шаня познакомилась с несколькими молодыми учеными и учителями. Часто беседовала с ними. С некоторыми она знакомилась у Манугиной, у Маруси Караковой, у других знакомых. К другим приходила сама, – побеседовать. Знакомилась с людьми Шаня легко, радостно и просто, и потому разве только уж очень угрюмые люди встречали ее неприветливо.
Всех неутомимо расспрашивала Шаня, жадно впивала в себя все эти обыкновенные слова и фразы, которые пока еще казались ей умными и новыми.
В это время Шаня особенно усердно читала исторические книги. На это чтение натолкнули ее разговоры с Евгением и разговоры в доме Хмаровых.
Шаню в это время более всего занимала роль сословий в истории. Ей хотелось понять основательно, чем именно гордятся Хмаровы, Кошурины и другие дворяне, насчитывающие много поколений предков. И вот она познакомилась с истинным смыслом дворянской чести и на Западе, и у нас.
Сила, превозносящаяся над правом, во все века европейской цивилизации творила тот особый вид насильственного права, который нам кажется порождением строгой справедливости. На самом же деле это право является только страхованием силы от ее случайных, временных изнеможений, страхованием сильных от слабых, стоящих наверху от копошащихся внизу. В обществе, основанном на этом праве, выше всего ценятся господа; второе по ценности место усваивается вещам, которые господам принадлежат; дешевле всего ценится неимущий люд. Странная иерархия предметов: господин, – его вещь, – человек! Так установили рыцари, и так хотели бы сохранить потомки рыцарей.
Теперь уже рыцарские подвиги и рыцарские доблести не казались Шане верховным благом жизни, лучшим ее украшением. Рыцарские хваленые доблести живут в легендах, и легенды эти прекрасны, а истинная основа рыцарских деяний жива и ныне, и теперь-то уже начинала Шаня это видеть.
Теперь Шаня перестала думать, что мещанство – низшее состояние людей сравнительно с рыцарским. Мещанин, строящий буржуазное государство, и рыцарь, цепляющийся за остатки обветшалого строя, казалось ей теперь, стоили друг друга. Уже теперь начала Шаня понимать, что истинная правда жизни только там, где труд, где единение трудящихся, поднявшихся до сознания своих особенных интересов. Только в этой среде, – начала думать Шаня, – возникнет великое всемирное братство людей.
Шаня часто заговаривала с Евгением на тему о дворянских доблестях и заслугах и очень злила его своими рассуждениями и примерами. Евгений пытался спорить с нею, но довольно неудачно. Знаний в этой области у него было мало, а хитрая Шаня выбирала, конечно, те эпизоды, о которых онатолько что читала, и ошеломляла его подробностями пикантными, мало кому известными. Ей даже нравилось поддразнивать его тем, что вот она знает из книг кое-что, чего он не знает, читала то, чего он не читал. И нравилось самой для себя иметь ощутимую меру своего восхождения.
Познав на себе самой горечь хмаровских заветов, Шаня радовалась той широте знания, которая дает силу эти заветы презреть, страстно отвергнуть их. Надобно же и в душе милого эти заветы разрушить, – думала она.
Иногда Шаня спросит:
– Женечка, читал ты курс русской истории Ключевского? Или о другой исторической книге. Евгений сердито отвечал:
– Ну, есть мне время это читать. Разве ты не знаешь, что я занимаюсь математикой? Это отнимает у меня так много времени, что об истории некогда думать.
– Как же я нахожу время читать? – спрашивала Шаня. – Ведь я тоже занимаюсь музыкою и танцами, и это берет очень много времени.
Евгений презрительно пожимал плечьми и цедил сквозь зубы:
– Нашла сравнить! Я занимаюсь серьезно и систематично и имею определенную цель, а ты занимаешься так, просто от скуки.
Евгений, правда, занимался усердно; но так как у него были хорошие способности, то все-таки времени-то у него хватило бы. Но он вообще мало что читал, кроме учебников, легких романов и очень модных книг, о которых говорят в гостиных.
Однажды Евгений преувеличенно-спокойным, небрежным тоном сказал Шане:
– Шанечка, я надеюсь, что ты не откажешься завтра поужинать с нами в ресторане.
Шаня с удивлением посмотрела на него.
– С кем это с вами? – спросила она.
Евгений, растягивая слова, чтобы замаскировать свое смущение, говорил:
– Ну кое-какие товарищи мои соберутся, – граф Лапчистый, Фогелыинель, Соснищев, а не из студентов будут Нагольский, Кошурин. Вообще, своя компания, и будет очень мило. Они все хотят с тобою познакомиться.
– А другие дамы будут? – спросила Шаня.
– Нет, – отвечал Евгений, – будет своя, студенческая компания. К чему же дамы! Мы с тобою встретимся, если хочешь, где-нибудь недалеко от твоего дома, и я тебя провожу.
Евгений говорил все увереннее. Ему казалось, что Шаня соглашается. Уже он обдумывал, как бы половчее сказать ей, чтобы она взяла с собою тунику для танца. Но Шаня отрицательно покачала головою и сказала:
– Нет, Женечка, мне не хочется туда идти. Ну что я там буду делать! Они выпьют, и мне будет неловко. Одна среди мужчин. Да и зачем же это?
– Ну вот, что за вздор! – возражал Евгений. – Все это славные малые и из самого хорошего общества. Ты увидишь, тебе будет очень весело. Ты, кстати, можешь протанцевать перед нами один из твоих очаровательных танцев. Мы все будем очень благодарны тебе.
Шаня покраснела и сказала:
– Ну, едва ли это будет кстати. Я так еще плохо танцую. И неужели ты, Женечка, думаешь, что кабинет ресторана и компания веселящихся юношей – подходящая обстановка для моего первого выступления?
– Но ты уже танцевала! – сказал Евгений с досадою. – И в таком же кабинете ресторана.
– Для тебя только, – возразила Шаня. – Вот выучусь как следует, тогда, если хочешь, буду и для других танцевать или в гостиной, или на сцене. Только все-таки не в ресторане и не в обществе подвыпивших мужчин.
Евгений сердито крикнул:
– Дурацкие предрассудки!
Но тотчас же он опять принял ласковый тон и стал всячески упрашивать Шаню прийти на завтрашний ужин.
– Если не хочешь танцевать, хоть так приди, – говорил он. – Ведь в обществе все показывают свои таланты. Кто что может. Кошурин стихи прочтет. Это очень интересно.
Евгений думал, что стоит только привести Шаню в ресторан, а уж там ее уговорят танцевать. Но Шаня решительно отказалась. Евгений был в жестокой досаде.
Он часто, выпивая с товарищами в ресторанах, хвастался Шанею. Многие из его друзей уже видели Шаню. Они хвалили ее наружность и, к большому удивлению Евгения, ее манеры и отменный вкус, с которым она одевалась.
Евгений говорил самодовольно:
– Если бы вы видели ее танцы, вы бы еще и не то сказали. Товарищи приставали к Евгению с просьбами показать им Шанин танец.
Кошурин говорил:
– У меня дома есть черная комната. Стены, пол, потолок – все черное. Там стоит черный алтарь. На нем – черные свечи. Пусть она пляшет нагая в моей черной комнате. Это будет до необычайности, до непредвидимости чуждая струя. Это будет золотое мгновение в беспредельности черного. Потом ее можно будет помучить, бичевать, например. Или можно будет совершить над нею черную мессу. Ведь она – блудница?
Слово «блудница» в применении к Шане покоробило Евгения. Он сказал досадливо:
– Ну какая там блудница! Она – вполне порядочная барышня из очень почтенной семьи.
– Но с душою вакханки, – настаивал Кошурин. – Я вижу сквозь черные стены будущего, как тускло мерцают ее глаза, как глаза сказочной моголь-птицы, и как на ее теле кровь выступает алыми росинками.
– Она не согласится, – сказал Евгений. – Она еще очень скромная и никогда ни при ком не танцевала, кроме только меня и своей учительницы.
– Я ее склоню, – возразил Кошурин. – В вечном стремлении перехода я могу это сделать. Мне стоит только поговорить с нею и подвергнуть ее действию моего неотразимого взора.
Товарищи смеялись, но смотрели на Кошурина опасливо. Кошурин продолжал:
– Я уже склонил двух студентов лишить себя жизни.
– Зачем? – спросил Соснищев.
– Им незачем было жить, – объяснил Кошурин. – Души их опустели, потому что они утратили познание единой истинной реальности. Теперь одна барышня задумывается о том же.
Фогелыинель с наглым смехом спросил:
– У нее тоже душа опустела?
– Нет, напротив, – говорил Кошурин, – она обрела полноту истинного познания, и сухое течение вещей уже для нее скучно и не нужно. Только я еще не решил, что пойдет к ней больше, – застрелиться или отравиться. Сначала мне казалось, что красивее всего ей будет повеситься. Но потом я откинул эту мысль. Высунутый язык не пойдет к ней.
– Да и ни к кому не пойдет, – с глупым хохотом сказал Соснищев.
– Нет, – возражал Кошурин, – есть собаки, облеченные человеческою душою. Высунутый язык – неложный знак их вечной жажды.
Вести Шаню в квартиру Кошурина Евгений не захотел. Боялся чего-то или ревновал. А показал бы Шанин танец Евгений с великим удовольствием. Потому так огорчил его Шанин отказ.
Евгений решился перехитрить Шаню и показать ее своим друзьям так, чтобы она этого не знала. И друзья согласились.
– Что ж! – сказал Соснищев, – если нельзя смотреть, будем подсматривать. И то лакомо.
Граф Лапчистый, бледный, высокий молодой человек с водянистыми глазами и надменною усмешкою вялого рта, презрительно сказал:
– Я бы предпочел смотреть открыто. Подсматривать мне еще никогда не приходилось, за исключением одного случая, о котором я не хочу говорить в связи с вашею подругою.
Этот юноша смотрел сверху вниз почти на все человечество. Ему казалось, что графский титул действительно имеет возносящую силу.
Почти все окружающие его поддавались гипнозу его самоуверенной презрительности и смотрели на него как на стоящего выше.
Так смотрел на графа Лапчистого и Евгений. И потому он очень дорожил тем, чтобы граф пришел смотреть на Шаню. А то было бы обидно, – все пришли, одного только графа не было.
Евгений уговаривал графа:
– Я вас очень прошу прийти, граф. Потом, когда она привыкнет, в ней уже не будет этой грации стыдливой девушки, воображающей, что она одна. Вы увидите, что она вам очень понравится. Вы не будете жалеть потерянного времени.
Граф Лапчистый пожал плечьми и сказал, пренебрежительно выдвигая нижнюю губу:
– Если вы непременно хотите, хорошо, я приду.
Евгений расцвел и долго благодарил графа. Пока тот не отвернулся от Евгения и не заговорил с другими.
Шаня и Евгений вечером приехали в ресторан «Эрмитаж». Заняли номер, заранее заказанный Евгением. Были поданы устрицы и шампанское. Когда лакеи ушли, Евгений пристал к Шане с просьбами:
– Шанечка, милая, танцуй. Душа моя совсем высохла в этой ежедневной прозе. Я жажду восторга, который дают мне твои танцы.
Шаня выпила бокал холодного вина и принялась развертывать свою тунику. Евгений нетерпеливо, дрожащими пальцами расстегивал крючки ее платья.
В соседнем кабинете было тихо. Там таились приятели Евгения. Они ждали зрелища. Кошурин тихо говорил:
– Сегодня, если хотите, мне близко безумие всего. Но грустно быть близко, действительно себя забывая, и горько проникнуть в сухое течение вещей. Миллиарды сверкающих светил, замирая, тонут в вечный кристальный холод, металлизируя могучую неподвижность вечности.
Из смежного кабинета послышались звуки музыки, – Евгений сел за пианино и играл для Шанина танца. Его приятели, ступая тихонько по коврам, поспешили к стене, – в ней и в дверях были заранее проверчены отверстия. Гнусно притаившаяся компания прильнула к этим щелям. Тот, кто вошел бы теперь в кабинет, увидел бы словно повешенную на стене гирлянду плоских затылков, однообразно причесанных на прямой пробор.
Все замерли и смотрели. Граф Лапчистый, очутившись носом к стене, уронил с лица скучающее, презрительное выражение, и губы его улыбались нежно и ласково, как губы милого ребенка, который смотрит на что-то приятное, близкое ему. Шаня танцевала с увлечением. Не очень искусное бренчанье Евгения преображалось ее стремительною мечтою, и ей казалось, что она слышит звуки дивной музыки, уносящей душу ее в блаженный рай. Тусклые стены кабинета исчезли, сожженные быстрым кружением танца Море света струилось вокруг Шани, и, казалось ей, где-то невдали шумели, о пустынный берег плещась, морские широкие волны.
Шаня сбросила тунику. Ее обнаженное, слегка похудевшее и оттого еще более обольстительное тело казалось стремительным и воздушно-легким. От радостной работы танца Шанина кожа краснела, являя все разнообразие желтовато-розовых оттенков и алых, как будто изобилие лилий и роз расплавилось в одном пламени, кружащемся и упоительно-зыбком. Черные косы ее развились и прядали по спине и по плечам.
Побледневший от волнения Кошурин, томно мерцая большими от атропина глазами, шептал:
– Мы когда-то кружились в звездных вихрях. Мы когда-то молчали в мертворожденных камнях.
– Молчите и теперь, – презрительно сказал граф Лапчистый.
Сказал тихо, но не тише, чем всегда говорил, – не дал себе труда шептать.
Соснищев угодливо фыркнул. Трепет улыбки пробежал по всей гирлянде затылков и по всей цепи согнутых черных и синих плеч: нельзя же не улыбаться, когда шутит граф.
В это время Евгений взял неверную ноту. Шаня остановилась, как схваченная в стремительном беге чьею-то холодною рукою. Ее поразил странный шорох где-то близко, за стеною. Она еще не успела понять, что случилось, но словно померк тот свет, в колыхании которого она кружилась. Пыльные тяжелые портьеры словно только что упали между Шанею и тем неведомым краем, куда она была восхищена очарованием танца, – и все предметы вокруг стали внезапно отвратительными и страшными.
Шаня метнула быстрый взгляд на Евгения и замерла в страхе. Ей показалось, что она видит отвратительное лицо Гнуса, опять затлевшееся похотью и жадностью.
Это длилось только секунду, – опять перед нею было восторженно улыбающееся лицо Евгения, – и Шаня подумала, что у нее закружилась голова от пляски и потому видится то, чего нет, и в глазах двоит.
А этот шорох? Послышался? Нет, она слышит его и теперь, – шорох за стеною, шепот, смех. Но все это тихое, не так, как бывает чужой разговор в соседней комнате. Что-то таящееся и потому страшное.
Шаня вдруг догадалась о чем-то. Она багрово покраснела. Задрожала.
– Там смотрят, – сказала она тихо. – Там кто-то есть. Евгений сказал уверенно:
– Ну, вздор какой! Кому там быть! Ведь ты слышишь, что там совершенно тихо.
Шаня вдруг вспомнила, что она голая. Она бросилась за портьеру, отделяющую часть кабинета, и там поспешно одевалась, не слушая и не слыша, что говорит Евгений. Она вся утонула в одном широком, жутком ощущении стыда. Руки ее дрожали, но движения были привычно-ловкими и скорыми. Оделась и подошла к зеркалу поправить волосы и приколоть шляпу. Из зеркала глядело на нее пылающее лицо с испуганными и стыдящимися глазами.
Евгений уговаривал ее:
– Посиди хоть немного, Шанечка. Выпей вина. Шаня тихо сказала:
– Голова болит. Нет, не удерживай, я не могу. Мне надо на воздух.
Евгений проводил Шаню до дому. Шаня шла быстро, почти бежала и почти ничего не говорила. На углу своей улицы обняла и поцеловала Евгения и побежала домой.
Евгений вернулся к товарищам. Друзья встретили его хором похвал, как будто бы он был автором этой очаровательной плясуньи. Евгений принимал эти похвалы с такою же скромною гордостью, с какою слушает комплименты автор очаровательной поэмы.
Особенно понравилась Шаня графу Лапчистому. Но граф Лапчис-тый не говорил Евгению комплиментов. Он молча смотрел на Евгения. В бесстрастном взгляде его водянистых глаз отражалось высокомерное презрение.
Наконец Евгений спросил его:
– Что вы скажете, граф, о моей Шане?
Надменный юноша едва усмехнулся и процедил сквозь зубы несколько слов:
– Что скажу? Этот самородок так хорош, что его надо было смотреть открыто. Вообще, женщин или уважают и тогда за ними не подсматривают, или… ну, или их просто заставляют.
– Но ее не заставишь, она упрямая, – оправдывался смущенный Евгений.
– На упрямых есть хлыст, – спокойно возразил граф Лапчистый и заговорил с Фогельшнелем.
Евгений хихикал и с очень глупым видом потирал руки.
Шаня вернулась домой, совершенно подавленная тем, что произошло. Боялась думать о том, что подсматривали за нею, по всей вероятности, товарищи Евгения. Но мысль ее упрямо возвращалась к тому же, все разговоры последних дней, все поведение Евгения убеждали ее, что это подсматриванье было с его ведома.
Юлия видела, что Шаня расстроена. Но на все ее вопросы Шаня отвечала:
– Да ничего, Юлечка, голова немножко болит. Лягу, пройдет. Привыкла все рассказывать Юлии, а этого не могла рассказать. Ночью Шаня бредила. Бормотала:
– Шанек-то сколько нашло!
Испугала Юлию, – та уже хотела было посылать за врачом. Да побоялась будить отца, решила подождать до утра.
А утром Шаня проснулась бледная, с испуганною душою. Вспоминала, не понимая, что именно случилось. Так страшно было именно то, что лицо Гнуса назойливо вставало в памяти вместе с лицом Евгения, и казалось, что оба эти лица похожи.
Пошла к Манугиной. Рассказала ей и долго плакала. Манугина утешала ее. Сказала:
– Шанечка, может быть, хоть у одного из этих шалопаев в душе было светло и невинно, когда он смотрел на твой танец, – и то уже победа.
Глава тридцать девятая
Хотя Хмаровы и старались держать в секрете от своих знакомых историю с Шанею, сильно задевавшую их семейную спесь, но скоро по городу стали ходить неприятные слухи о каком-то скандале в доме Хмаровых. Рассказывали, что Варвара Кирилловна застала своего сына в ту минуту, когда он целовался со швейкою в укромном уголке своей квартиры; говорили, что молодой человек, испуганный грозным видом и зычным голосом матери, убежал, оставив свою возлюбленную в руках возмущенной дамы; говорили, что барыня и швейка подрались, что на помощь к Хмаровой прибежали ее дочь и горничная и что они совместными силами избили швейку. Говорили и о том, что швейка – самозванка, что она – дочь богатого сарынского купца.
Дошли бы наконец эти слухи стороною и до дяди Жглова, хотя он и был очень занят своею конторою и редко где бывал, так что городские новости не всегда приходили к нему вовремя. Впрочем, на этот раз Гнус скоро осведомил его.
Гнус уже давно и усердно выслеживал Шаню, насколько это позволяла ему его служба, отнимавшая у него весь день. В последнее время он нередко и днем уходил из конторы под разными благовидными предлогами. Иногда и сам Жглов посылал его с каким-нибудь поручением: Гнус был очень исполнителен и усерден, и Жглов доверял ему более, чем другим, даже и больше его служившим в конторе.
Гнус заводил знакомство с коридорными в гостиницах, со швейцарами, с хмаровскою прислугою. В саду при городском народном доме он познакомился с горничною Дарьею. Несколько вечеров ухаживал за нею, водил ее в театр, поил пивом и медом и выспрашивал. Дарья подробно рассказала ему, как Шаню изгоняли от Хмаровых.
Улучив удобное время, передобеденный час, когда клиентов в конторе нотариуса Жглова не было, Гнус воровскою походкою, стараясь, чтобы товарищи не увидели, куда он идет, прокрался к дверям хозяйского кабинета. Там он постоял, прислушался, огляделся во все стороны, пригнулся к замочной скважине и уже после того робко стукнул. Из-за двери послышался угрюмый голос Жглова:
– Кто там? Что намно? Войдите!
Гнус медленно открыл дверь и втиснулся в комнату. Жглов глянул на него из-за газетного листа и опять спросил:
– Что намно?
Гнус затворил за собою дверь такими движениями, словно собирался приклеить ее. Потом он подошел к патрону, подобострастно изгибаясь, и сказал тихим, но все же гнусным голосом:
– Имею сообщить вам, Петр Николаевич, нечто очень важное. Прошу великодушно простить, что осмелился обеспокоить в краткие минуты отдохновения. Движимый личною преданностью к вашей особе и будучи вам глубоко и многим обязан, счел своим долгом довести до вашего сведения об очень прискорбных обстоятельствах, имеющих отношение к живущей в вашем почтенном доме и под вашим высоким покровительством молодой и прекрасной особе.
Дядя Жглов положил на стол газету и стал смотреть на гнусного конторщика, не говоря ни слова. Гнус, дрожа от страха и от злости, брызгаясь зеленоватою слюною, рассказал длинно и многословно, ц таким заученным тоном, словно читал по книжке, как и зачем Шаня ходила к Хмаровым и как ее оттуда выгнали.
Жглов молчал. Когда Гнус кончил, Жглов молча взялся опять за газету, и по его, как всегда, угрюмому лицу нельзя было понять, как подействовал на него этот рассказ. Гнус, с чувством раздавленного и все-таки счастливо-злого червяка, подлыми движениями выбрался из кабинета.
В тот же день вечером дома произошла неприятная сцена. Пришлось Шане отвечать на суровые дядины расспросы.
– Что же это значит, Шанька? Правду ли я слышал? Тебя, дочь почтенного купца, мою племянницу, выгнали из дома каких-то захудалых дворянишек? И выгнали за какие-то любовные шашни? Правда это или нет?
Шаня ярко покраснела.
– Кто это вам сказал? – спросила она.
– Ну уж это не твое дело, – отвечал дядя. – Да и не в том дело, кто сказал, а ты отвечай, правда ли.
– Это, конечно, вам Гнус наговорил, – сказала Шаня и заплакала. – Он меня давно своими любезностями преследует, воображает, что я могу его полюбить. А так как я его отшила, так он мне и мстит. Охота вам слушать такого низкого человека!
Дядя Жглов прикрикнул:
– Да ты мне зубы не заговаривай! Ты говори прямо, выгнали тебя или нет. Вертеться нечего, а то и за косы возьму. Я тебе, голубушка, сумею язык развязать.
Горестно вздохнув, плачущая Шаня сказала:
– Дядя, я вам все расскажу по порядку.
И принялась рассказывать, стараясь сказать побольше слов и как можно меньше подробностей, – только самое необходимое.
Дядя Жглов становился все более и более угрюмым и сердитым. Шане казалось, что волосы его топорщатся и потрескивают и что из черных глаз его сеются маленькие, острые искры. Он то бранил Шаню, то принимался издеваться над нею.
Шаня сначала храбрилась. Она говорила с видом нашалившей школьницы, которая дерзит инспектору и дивит своею смелостью подруг:
– Никому до моих знакомств нет дела. Я уж не маленькая. Не в куклы же мне играть.
Дядя Жглов сурово сказал:
– А вот я твоему отцу напишу. Он тебе покажет, какая ты не маленькая. Он тебе пропишет, так ты узнаешь, как такие дела делать.
– Я не боюсь, – сказала Шаня. – Я сама ему обо всем напишу.
Но дядина угроза заставила Шаню призадуматься. Положим, отец все равно узнает, – Сарынь не за горами, и слухом земля полнится, – но раздраженный дядя Жглов может представить все в таком ужасном свете, что отец придет в ярость.
Шаня стала смиренно оправдываться:
– Что ж такое, дядечка, мы с Женечкой еще в Сарыни были знакомы. Он еще тогда к нам ходил.
Дядя Жглов сказал с сердитым смехом:
– Знаю я, как он к вам ходил! В саду по кустам от родителей прятались, паданки подбирали под яблонями, а в дом его и на порог не пускали.
– Он – мой жених, – обидчиво краснея, говорила Шаня. – Он на мне женится, как только кончит курс.
– Ну еще бы! Нет у него других невест? – сердито говорил дядя Жглов. – Охота ему с тобою связываться!
– Других ему и не надобно, – отвечала Шаня.
– И очень даже намно, – возразил дядя Жглов. – Он на дочке Рябова женится, а за нею миллионы, не то что твои тридцать восемь тысяч.
– Однако сколько лет прошло, – говорила Шаня, – а он все меня любит. И никогда не разлюбит. Наша любовь до гроба.
Дядя Жглов сказал презрительно:
– Ах ты, полудурье ты этакое! Любовь до гроба, а из дому тебя, однако, выгнали.
Шаня говорила жалобным голосом:
– Так он же чем виноват, дядечка! Ведь это его мать сделала, не он. У него мать такая несдержанная и строптивая, – он и сам на нее жалуется.
– Мать выгнала, а сын, что же, не мог заступиться? не посмел? – насмешливо спрашивал дядя Жглов.
– Его дома не было, – досадливо сказала Шаня. – Он ни в чем не виноват.
Юлия стояла в сторонке, словно ожидая своей очереди, и уже заранее дрожала от страха. Дядя Жглов напустился и на нее.
– А ты, потворщица, все знала, по глазам вижу, что все знала. Недаром вы по ночам шептались, спать мне мешали. Хорошему тебя твой провизоришка учит, – от отца секреты заводить. Все знала, – зачем же мне не сказала? Зачем покрывала? Думаешь, доброе дело ей сделала? Срамиться ей на весь город помогала, только и всего.
Юлия трепетала и плакала. У нее было такое лицо, как у ребенка, который знает, что его собираются сечь. Только повторяла, совсем по-детски:
– Виновата, никогда больше не буду.
– Виновата! – злобно повторил Жглов. – Ас виноватыми что делают, знаешь? Еще не позабыла?
– Наказывают, – покорно и жалобно отвечала Юлия. Жглов говорил грозно:
– Дура! Этакая дылда выросла, а ума не вынесла!
Тогда и Шаня, зараженная испугом Юлии, совсем смирилась. Еще она не знала, что сделает с нею дядя Жглов, и не думала о том, но уже боялась грозы и беды и старалась умилостивить дядю миллионом ласк и поцелуев. На колени перед дядею стала, прощения просила. Говорила:
– Уж теперь я и сама вижу, что мне к Хмаровым не следовало обманом ходить. Вперед я не буду этого делать. Всегда буду поступать прямо и открыто.
Но дядю Жглова не тронула внезапная Шанина кротость.
– Нет, матушка, – сказал он, – уж я на тебя достаточно насмотрелся. Обманывай других, а я тебе не поверю. Знаю, что ты за зелье. Тебе здесь, вижу, ужасно весело, ну так я по-другому решил.
Дядя помолчал и сказал внушительно и строго:
– Поезжай-ка ты, матушка, к родителям в Сарынь. Мне за своею дурехою достаточно смотреть. Не моя печаль чужих детей качать. Ну, что на меня уставилась? Не нравится, что ли?
– Как же я поеду? – растерянно сказала Шаня?
– А так, на пароходе, – угрюмо отвечал дядя Жглов. – Как приехала, так и уедешь.
Вот уж этого Шаня никак не ожидала. Приказание ехать теперь домой показалось ей таким нелепым и неожиданно-жестоким. Как же теперь уехать из этого города, где так легко и приятно знать, что Евгений близко, что он ее любит, что вот завтра можно увидеть его и говорить с ним. Уехать? Ни за что!
Но уже привыкла Шаня к тому, что дядю Жглова не переспоришь. Она горько заплакала. Говорила:
– Дядечка, миленький, я не хочу ехать домой. Мне там делать нечего. Для чего же я теперь вдруг уеду! Еще если бы меня папа или мама звали! Позвольте мне у вас остаться. Я ничего худого не буду делать, поверьте мне.
Горько плакала Шаня, дядины руки целовала. Но как она ни просила, дядя Жглов был неумолим. Он говорил:
– Нет уж, голубушка, я тебя у себя ни за что не оставлю. Оставь тебя, так тут таких дел наделаешь, что мне потом твоя мать глаза выцарапает. Да и на людей глядеть стыдно будет, как по всему городу молва пойдет.
– Ничего я тут не наделаю, – горестно говорила Шаня.
– Да, не наделаешь, потому что домой поедешь, – с угрюмою насмешливостью ответил дядя. – Изволь-ка сейчас же домой писать, что возвращаешься.
Шаня сердито сказала:
– Мне стыдно ни с того ни с сего ехать домой! Что дома скажут!
– Да что скажут! – возразил дядя. – Скоро лето будет, что тут в городе делать! Все на дачи едут, и ты отправляйся проветриться. У нас летом в городе жарко будет, господа хорошие на дачи разъедутся, а кто на теплые воды или за границу. И твой Хмаров не останется в городе.
– Теперь еще рано на дачу ехать, – сказала Шаня, цепляясь за этот предлог, чтобы хоть отсрочить поездку.
Но дядя невозмутимо отвечал:
– Кому рано, а кому и пора. Состояние твоего здоровья требует немедленного отъезда. Собирайся, – и кончен разговор.
– У меня платья заказаны, как я уеду, – говорила Шаня.
– Поторопи портниху, – так же невозмутимо отвечал дядя Жглов. – Не успет кончить, – пришлем.
И уж как ни отговаривалась Шаня, а все-таки дядя Жглов заставил ее немедленно приготовляться к отъезду и собирать свои вещи. Нечего было делать Шанечке, – приходилось уезжать.
Проклятый Гнус! Из-за него приходится расставаться с Евгением. Как охотно Шаня отомстила бы Гнусу! Но что она могла сделать в эти немногие дни до отъезда? Сказать бы Евгению! Изобьет его Евгений как собаку, а Гнус и жаловаться не посмеет.
Но почему-то все вспоминались Шане те слова, которыми ответил ей Гнус на ее угрозу сказать Евгению. Эти слова обезволивали Шаню, и было почему-то стыдно думать о них. Поэтому Шаня гнала от себя мысль о том, чтобы рассказать Евгению о подлых поступках Гнуса.
Шаня написала письма отцу и матери о своем возвращении в Сарынь. Так досадно было тратить сиреневые красивые конверты и бумагу с нарисованными головками на то, чтобы писать о таком неприятном. Но писала, выбирая веселые, беззаботные слова, чтобы не осмеяли дома Шанечкина горя.
Потом принялась убирать свои вещи. Сколько накуплено за зиму духов, платьев, шляп, перчаток, башмаков! Не везти же все это домой, – ведь для того и накупала, чтобы Евгений видел ее нарядную. А там для кого наряжаться? Но все-таки пришлось заняться этим, – что здесь оставить, что вновь на лето заказать и купить.
Время летело быстро. В городе ко многим надо было зайти перед отъездом. У Манугиной Шаня бывала часто, – редкий день не зайдет, – кто так сумеет утешить и успокоить, как Манугина!
Назначен был уже и день Шанина отъезда, с одним из первых пароходов, идущих вверх по реке.
Накануне отъезда Шаня пришла еще раз увидеться с Евгением в гостиницу «Неаполь» на какой-то захолустной улице с глупым, допотопным названием Мжейка. Шаня пришла, полная гнева и досады. Она говорила:
– Я вырвусь оттуда. Я натворю там таких чудес, что только держись. Проживу там только лето. Не больше как лето. Ах, Женечка, и на лето как мне грустно расставаться с тобою! Боюсь я, что тебя здесь заставят с твоею Катею жениха разыгрывать. Ведь ты – такой деликатный, не захочешь ее обидеть, а они этим и воспользуются.
Евгений вяло утешал Шаню. Он говорил:
– Конечно, Шанечка, мне и самому очень грустно, что я тебя несколько месяцев не увижу. И особенно досадно, что это приходится на лето, когда у меня больше свободного времени. Но ты не бойся, – я люблю только тебя и ни о ком, кроме тебя, и думать не могу.
Евгения томило какое-то неопределенное, тягостное чувство. Он и сам не мог бы дать себе отчета в том, что именно чувствует.
Ему казалось, что кончается какая-то значительная полоса его жизни, и он не знал, печалиться ему или радоваться. И грустно было ему думать, что Шаня может и не вернуться, и как-то неловко радовало ощущение внезапной свободы. Эта сумятица в его чувствах даже радовала его и наполняла его странною, тщеславною гордостью, потому что казалась ему доказательством сложности, глубины и значительности его переживаний. Самая вялость его, с которою он относился к предстоящей разлуке, казалась ему признаком твердого характера и железного самообладания.
А Шаня, смущенная его принужденным видом, хмурым лицом и холодными речами, наконец спросила:
– Женечка, ты сердишься на меня?
– Ну вот, вздор какой! – отвечал Евгений. – За что же мне на тебя сердиться!
– Женечка, я, право, во всем этом не виновата, – говорила Шаня. – Я уж так просила дядю, чтобы он меня здесь оставил. Да ведь он у нас упрям, крут, с ним ничего не поделаешь. Уж коли что скажет, так ни за что от своего слова не отступится, лучше и не проси. Уж ты на меня не сердись, Женечка, – мне самой уж так-то грустно!
Евгению было приятно, что Шаня словно просит его о прощении, хоть он и понимал, что она ни в чем не виновата и просто смущена его холодностью. Он решился снизойти к Шаниным простым чувствам и проявить нежность и растроганнность. Он ласково обнял Шаню и сказал притворно-взволнованным голосом:
– Глупенькая, да разве я могу на тебя сердиться! Ведь ты же знаешь, как я тебя люблю! Правда, я тебя отговаривал от этой затеи выдать себя за швейку, а ты меня не послушалась, и из-за этого и вышли все эти неприятности. Но все-таки разве я подумаю когда-нибудь тебя в этом упрекать! Ведь я понимаю твои побуждения и очень ценю твою любовь.
Шаня досадливо говорила:
– Там, в этой затхлой Сарыни, и жить нельзя. Там почти нет живых людей. Купцы, чиновники, учителя, барыни кислые, барышни линючие – сплошь один ужас! Там люди как летучие мыши.
Евгений недоверчиво сказал:
– Ну! Почему же именно как летучие мыши? Шаня, улыбаясь и хмурясь, говорила оживленно:
– Летучие мыши только одну сотую часть своей жизни пользуются ею, да и то затем только, чтобы ловить добычу, а остальное время висят вниз головою и спят. Так и в Сарыни почти все люди. Им только есть и спать, для того и живут. Людишки! Живых людей по пальцам перечесть.
Евгений засмеялся. Обнял Шаню и заговорил с нею нежно и ласково. И Шаня немножко утешилась.
Условились переписываться опять через Дунечку. Дунечка со своим мужем живет недалеко от города, и письма будут получаться скоро и верно.