Часть третья
Глава двадцать третья
По широкой, многоводной, красивой реке уносил Шаню быстрый, удобный пароход к тому городу, где жил Евгений. Шаня первый раз ехала на пароходе, и это радовало ее. Ей было немного страшно, весело и жутко.
Общество было пестрое, веселое, шумное. Кокетливый дичок привлекал на себя стрелы взоров, итак как Шаня ехала одна, то много находилось молодых людей, которые пытались с нею познакомиться. Но Шане все они очень мало нравились. Они казались ей слишком развязными, глупыми, наглыми, и она их избегала.
Познакомилась и разговорилась Шаня только с одною красивою дамою, одетою удивительно. Шаня впервые видела такое совершенное сочетание человека и одежды. Не только платье, но и все, – шляпа, зонтик, перчатки, ботинки, – было словно создано именно для этой дамы, и вот именно для этого освещения, и для того, чтобы вместе быть надетым. Каждая складочка при каждом движении ложилась точно так, как надобно.
Имя этой дамы, конечно, ничего не сказало Шане. Шаня ведь еще нигде не бывала, кроме Сарыни.
Шаня пыталась угадать, кто бы она могла быть, эта Ирина Алексеевна Манугина. Знатная дама? Или учительница?
На знатную даму она похожа тем, что одета с таким вкусом, и видно, что все на ней дорогое. С нею едет горничная, веселая, красивая, кокетливая, одетая, как барышня. На учительницу похожа Манугина потому, что так много знает, так умно говорит, так интересно рассказывает, так умело спрашивает и так внимательно слушает.
Шаня как-то невольно рассказывала ей о своей любви, о Евгении, о том, как жила и мечтала.
– Вот, – говорила Шаня, – не приехал за мною рыцарь мой, не пришло ко мне в мой городишко счастье, – так я сама пойду к милому, счастье возьму сама.
Манугина улыбалась так ласково и нежно, что вся Шанина душа раскрывалась перед нею. И говорила Манугина:
– Мне весело смотреть на вас, Шаня. Вы – вся светлая и страстная. Не знаю, будете ли вы счастливы, но вы достойны счастия. Но, милая Шаня, может быть прекрасною жизнь и без того счастия, которого вы теперь хотите.
И опять они говорили о жизни прекрасной, свободной и достойной, о радостях искусства и красоты, о восторгах жизни, творимой по воле нашей. Одна мечтала о жизни, еще не зная ее, другая говорила как умудренная и радостным, и горьким опытом.
Говорили о невинных стихиях, сурово-дружеских человеку, о прекрасном теле человека, созданном вместить в себя радости, и восторги, и темные муки. О пафосе освобождения, о радостной наготе, о свободной пляске.
Пароход шел глубоким фарватером близ берега. Шане казалось, что каждый из пассажиров нес в своей душе гордое сознание своей данности и значительности. Казалось ей, что здесь каждый думает: «Для меня эта громада так легко и свободно рассекает волны».
Кое-где мелькали утлые лодчонки. На берегу виднелись шумные ватаги нагих ребятишек. Некоторые ждали, когда пароход пройдет и взволнует воду. Тогда они с громкими криками бросались против волны. Плыли, – и брызги воды из-под их ног многоцветно сверкали на солнце. Другие бросались в воду, еще издали завидев пароход. Они плыли ему навстречу, уверенно и неторопливо, как веселые рыбы. Когда они, неспешно разгребая воду руками и отталкиваясь ногами, проплывали мимо борта, около их желтовато-алых тел, наклонно погруженных в воду, голубая вода казалась радостно прозрачною.
Как бы в связи с их прежним разговором, Манугина сказала:
– Для ребятишек пароход – только орудие чувственной игры. Видите, Шанечка, какие маленькие голые тела, и какая громада – наш пароход, и какие он разводит волны! Человек-то, выходит, сильнее машины, сильнее волны.
– Конечно, сильнее, – уверенно сказала Шаня. – Это я по себе знаю. Я уверена, что все будет так, как я захочу.
Манугина покачала головою и, словно сама с собою споря, сказала:
– А потом приходит усталость, и воля слабеет, и уже не хочется ничего хотеть.
Пароход подходил к пристани. Ждет ли кто? Получил ли дядя Жглов письмо? Сам встретит или свою дочь пришлет, Юлию?
Пусть уж лучше одна Юлия встречает. Дяди Жглова побаивалась Шаня.
В радостной суете приезда Шаня простилась с Манугиною.
– Приходите ко мне, Шанечка, – приглашала Манугина. – Рада буду вас видеть. Научу веселому танцу.
– Спасибо, непременно, – весело говорила Шаня.
Манугина дала ей свою карточку с адресом, сказала, когда можно застать, и отошла. Уже положили сходни, встречающие смешались с приехавшими, Шанечка вытащила из кошелька багажный билетик и стояла, ошеломленная толкотнёю и шумом.
Наконец и она выбралась на пристань. Вот знакомое лицо и шляпа с розовыми цветками.
Встречала Шаню одна только Юлия, ее двоюродная сестра, девица лет двадцати пяти, очень милая, но некрасивая, косоватая, улыбчивая, немножко жеманная, полная, чем-то похожая на Шаню.
– Папа занят, – смущенно говорила она.
Уселись в двухконном фаэтоне. На переднем сиденье, в ногах у себя и у кучера на козлах разместили Шанины чемоданы и корзины. Извозчик, бойкий черноусый молодец, покатил лихо. Девушки болтали и смеялись.
Все удивляло Шаню, – мощеные, пыльные улицы, – трехэтажные каменные дома, – широкие бульвары, – красивые памятники, – подъемы и спуски улиц и набережных, – золотые маковки белых церквей, – нарядные одежды и щегольские экипажи богатых, – лохмотья нищих, – брань пьяных, – нарядные городовые в белых перчатках, – желтые вагоны трамвая, бегущие на длинном пруте под стальною нитью.
Всю дорогу Юлия болтала. Шаня слушала вполуха. Думала о своем. Все хотелось спросить о Евгении, о Хмаровых, да не решалась говорить на этой шумной улице.
Ехали недолго. На широкой улице, обсаженной каштанами, небольшой двухэтажный дом, и на нем вывеска, на которой написано крупными золотыми буквами на темно-синем поле: «Нотариус Жглов».
Дядя, как всегда, был занят в своей конторе. Он пришел не сразу, – только к обеду. Встретил Шаню очень холодно. Жаловался, что все некогда, много работы.
Он был бритый, черный. Если, случалось, он не побреет бороду, то начинал буйно вылезать лес волосьев, которые из черных быстро становились рыжими. Он был похож на свою сестру, Шанину мать, но, – странно, – прекрасные черты лица Марьи Николаевны превращались у дяди Жглова в угрюмую, безобразную образину.
После обеда Юлия шепотом жаловалась на капризы отца:
– Все не по нем. Все-то ему мешают.
Вечером Юлия спела довольно приятным голосом несколько чувствительных романсов. Шаня открыла ей свою любовь. Юлия была в восторге.
От Юлии Шаня узнала, что отец Хмарова умер в начале прошлой зимы. Оставил приличную пенсию, небольшой капитал, большие долги. Семья не хочет платить долгов. Говорят:
– Это – ростовщические долги. Они давно и с процентами заплачены. Мы вас к суду притянем за ростовщичество.
Многие боялись суда и отступались от своих денег.
– Вот, – рассказывала Юлия, – пришла к ним раз вдова прачка за стирку получить, много ей задолжали. Пришла с сынишкою, – маленький такой мальчик, пугливый. Думала разжалобить господ. Думала, – увидят мальчика, пожалеют. Ведь все знают, что ребенок-то от покойника. Ну, только вышел Евгений на кухню, мальчика увидел, на прачку ногами затопал, говорит: «Ты, – говорит, – отцу на шею вешалась».
Шаня ярко вспыхнула. Взволнованно заговорила:
– Не может быть. Евгений не стал бы так говорить. Он – благородный.
– Не знаю, так говорят, – отвечала Юлия. – За что купила, за то и продаю. Конечно, люди всегда прибавят. Ну, прачка в слезы, говорит: «Отольются, – говорит, – вам мои сиротские слезы».
Жили Хмаровы не по средствам. Пускали пыль в глаза, чтобы выдать замуж Марию и сделать хорошую партию для Евгения. У Марии уже был жених, – молодой инженер Нагольский, нахальный, фатоватый.
Ни для кого не было тайною, что Нагольский слишком беззастенчиво пользуется всяким случаем сорвать и украсть. Говорят об этом в обществе. Говорят, а иногда и возмущаются, рабочие. Были скандалы. Всплывали будто бы слишком крупные растраты.
Но мало ли что говорят! И скандалы Нагольский сбывал с рук благополучно. Он был очень ловок и знал, когда надо не жалеть денег, знал, кому и сколько дать.
Надо было Марию выдать замуж прилично. Нагольский знает, что Хмаровы не богаты, но все-таки без приданого не возьмет. Тысяч тридцать надобно ему дать и вообще не уронить себя перед ним: ведь его считают Хмаровы все же выскочкою. Когда Марии отдадут эти деньги, то Евгению останется очень мало. Поэтому искали для него богатую невесту и нашли.
Шаня ярко вспыхнула. Подумала: «Нет, никому его не отдам».
– Кто же это? – спросила она дрогнувшим голосом.
– Да ты не бойся, Шанечка, – утешала Юлия, – она еще очень молоденькая, ей теперь еще и шестнадцати лет нету, и ничего значительного она из себя не представляет, особенно если с тобою рядом поставить. Евгений как только тебя увидит, так потом о ней и думать не захочет.
Юлия продолжала рассказывать. Эта невеста для Евгения была пятнадцатилетняя Катя Рябова, богатая девушка, в него влюбленная.
И Рябовы, и Хмаровы одинаково были рады этой влюбленности. Рябовы, богатые землевладельцы, вышедшие в дворяне из купцов, рассчитывали на связи Хмаровых, Хмаровы знали, что Кате будет выделено очень много денег. Решили ждать четыре года, пока Евгений кончит курс. А пока и Рябовы, и Хмаровы всячески старались закрепить любовь молодых людей: устраивали прогулки, пикники, вечера, старались почаще оставлять их наедине, в наилучшем свете выставляли достоинства того и другой, поощряли маленькие нескромности.
Варвара Кирилловна постоянно твердила, иногда некстати, что Женечка нежно поглядывает на Катю.
– Они так дружны, – любила повторять Варвара Кирилловна про Евгения и Катю, – Женечка полюбил Катю тихою, но прочною любовью.
Евгений начинает этому верить. Ведь Катя – миленькая, простодушная, розовая, – и все краснеет, что ни скажи.
А Катя – довольно испорченная девочка. Потому и краснеет. Да и братья Кати Рябовой – испорченные мальчишки.
Хмаровы знали, что Катя – глупенькая, но в их глазах это придавало ей особый шик: наивная, милая, женственная, – что может быть лучше для невесты, жены, матери!
Евгений усвоил этот взгляд, как и все подобные взгляды. У Евгения ведь были только взгляды, – то, что люди называют убеждениями, он презирал. И самоуверенный Нагольский, к словам которого Евгений прислушивался очень внимательно, говорил:
– Что такое убеждения? Я этого не понимаю. По-моему – лишнее слово. Я даже не знаю, через «т>» или через «е» надо писать это слово. В словаре стоит, а в жизни его не надо. Быть консерватором, либералом или социалистом, – это определяется целою тучею разных обстоятельств и соображений. И, собственно говоря, не все ли равно! Надо быть наверху, – вот и все.
Этот усвоенный Евгением взгляд, что глупость не вредит женщине и что наивность ее украшает, позволял ему относиться к Кате свысока. Поэтому ему легко было с Катею. Ее маленькие капризы приятно нарушали однообразие в их отношениях, – и яснее показывали все его блистательное мужское превосходство.
Сначала Евгений поступил было на медицинский факультет. Но карьера врача показалась ему непривлекательною. Он перешел на физико-математический факультет. Пример Нагольского подстрекал Хмарова идти в инженеры. Решено было: кончит университет и поедет в Петербург поступить в один из институтов.
– Верный кусок хлеба! – говорили дома.
А для знакомых велись красивые речи о преимуществах технических знаний.
День быстро ускользнул. Вечером дядя Жглов в торжественной процессии обошел весь дом. Перед ним шла Юлия со свечою, сзади кухарка. У самого Жглова в руках был заряженный револьвер. Заглядывали под диваны, под кровати, не спрятался ли вор. В строгом, раз навсегда определенном порядке осматривали все замки, запоры и задвижки у дверей и окон. Потом Жглов строго сказал:
– Пора спать. Свеч даром не жечь, – еще пожару наделаете. В своей спальне разговаривать не смейте, – я сплю недалеко, и мне завтра вставать рано. Я устал, весь день работал, мне покой нужен.
Девицы отправились спать. Шанину постель устроили в спальне Юлии. Комната, назначенная для Шани, была еще не готова, да и Шане хотелось еще поболтать с Юлиею, хоть шепотом.
Девицы улеглись, но продолжали разговаривать, – тихо, чтобы Жглов не услышал. Кровати потихоньку сдвинули рядом.
Юлия открыла Шане свои секреты. Она тоже влюблена. Ее возлюбленный – молодой провизор. Жглов его ненавидит и не соглашается на их брак. Молодой человек страшно боится Жглова. Уже пять лет он и Юлия любят друг друга. Скоро молодой человек накопит денег и откроет аптекарский магазин. Юлия думает, что Жглов тогда перестанет ненавидеть молодого провизора и выдаст за него Юлию.
В своих постелях девицы возились, обнимались, смеялись. Сначала старались быть тихими, но мало-помалу забывали о Жглове, заговорили, засмеялись погромче.
Жглов, шлепая туфлями, подошел к дверям их спальни и постучался. Послышался его грубый голос:
– Спать мне мешаете, девочки. Спите. Смотрите, чтобы мне второй раз не пришлось вас унимать.
Юлия сильно испугалась. Когда отец отошел, она, трусливо ухмыляясь, зашептала:
– Он у меня крутой. И поколотит, коли что не по нем.
Первое утро в Крутогорске – ясное, жаркое. Шаня, волнуясь, опять расспрашивала о Хмаровых. Решилась написать Евгению. Юлия деятельно участвовала в составлении письма. Она считала себя более опытною и потому давала советы:
– Нет, ты вот так напиши.
Шаня просила Евгения прийти в городской Летний сад к мостику над водопадом завтра в четыре часа. Подписалась: Шаня. Послала письмо в университет, чтобы дома у Хмаровых не знали.
Глава двадцать четвертая
В университетской шинельной Евгению подали письмо от Шани. Евгений сунул швейцару серебряную монету, мельком, продолжая разговаривать с товарищами, взглянул на письмо и покраснел, – узнал знакомый почерк.
Евгений думал в это время совсем о другом. Мысли о Шане давно уже не приходили к нему. Это письмо было для него совершенно неожиданным. Выражение неожиданности так ясно было на его лице, что кто-то из товарищей принялся подшучивать над Евгением.
От всего этого в душе его создалось резко-неприятное чувство. Он подумал с досадою: «Ребяческие сантиментальности. И нахальство».
Потом, в вагоне трамвая, по дороге домой, к Евгению пришли воспоминания. В нем пробудилось нежное чувство к Шане. Кстати, он вспомнил, что Катя ему надоела.
В это время Евгений уже начинал тяготиться Катею. Раньше он мало чувствовал это. Сегодня же, после Шанина письма, вдруг почувствовал это ярко и сильно, по противоположности между далекою и уже потому милою Шанею и слишком часто близкою Катею.
Евгения начинало утомлять и досадовать то, что Варвара Кирилловна говорила о предстоящем браке его с Катею слишком много и слишком уверенно. Евгений вспомнил, что его самого даже и не спросили ни разу, любит ли он Катю, хочет ли ней жениться. Как-то это устраивалось само собою, и теперь уже ему казалось, что Катю грубо обрушили на него как что-то неотвратимое. А Евгений, как многие слабохарактерные люди, любил воображать себя хозяином и господином своего положения и своих поступков. Да и сама Катя притом же слишком тяготила его в последнее время наивными выходками и простодушною уверенностью в том, что он принадлежит ей.
«Смотрит на меня как на свою собственность!» – досадливо думал Евгений.
Он решился идти на свидание с Шанею. Конечно, дома он никому об этом не сказал.
Дома ждали его неприятные разговоры о деньгах, о процентных бумагах, которые приходится закладывать, о заимодавцах. Варвара Кирилловна сердито говорила:
– Удивительно, откуда они налезли!
Все сегодня досадовало и раздражало Евгения, и на все сегодня вдруг захотелось ему смотреть по-иному. К чему эти лакеи, экипажи, эти постоянные гости то к обеду, то вечером! Конечно, никаких денег не хватит.
Вот и сегодня вечером собирается толпа совершенно ненужных людей, с которыми надобно любезно говорить о пустяках, о светских новостях, немного позлословить, кое-кому пустить пыль в глаза словечками, нахватанными из Нитше и откуда попало. Ах, этот легкий разговор! Приличные слова, – злой и колкий смысл, и так о всем и о всех. Пустая, пошлая болтовня!
Евгений чувствовал себя в этот вечер как-то нервно и неловко. Он ходил из комнаты в комнату, прислушивался к разговорам и старательно избегал случаев остаться наедине с Катею.
Бойкие, пустые барышни сегодня показались Евгению удивительно пресными. Никогда еще лица элегантных кавалеров не казались Евгению такими глупыми и пошлыми, как сегодня. А на пожилых ему даже страшно было смотреть, – он думал: «Неужели и я когда-нибудь стану таким же?»
Мечта о смуглолицей, веселой простушке Шаньке нежно овладевала душою Евгения, и в свете этой мечты так ясно видными стали все обманы и мишурности того, что перед ним.
Остановившись в дверях гостиной, он услышал, как Варвара Кирилловна говорила какой-то даме:
– Мой будущий зять, инженер Нагольский, скоро будет директором. Фамильное хвастовство Хмаровых особенно проявлялось в Варваре Кирилловне. Прежде такие упоминания казались Евгению очень ловкими и умными и питали в нем горделивое сознание превосходства их семьи. Сегодня эти слова показались ему фальшивыми, неуместными.
Варвара Кирилловна продолжала разговор о своих будущих свойственниках. Заговорила о Рябовых. Кто-то сказал о Катином отце:
– Евдоким Степанович – превосходный человек, но у него простоватые манеры.
– Но он так богат! – возразила Варвара Кирилловна.
Заметив чью-то любезно-подавленную улыбку, Варвара Кирилловна спохватилась, что это вышло уж слишком наивно, и стала объяснять свои слова:
– Как у всякого человека, создавшего богатство в значительной степени своим собственным трудом, это у него просто оригинальность, сознание своей силы. Знаете, эта богатырская, черноземная, истинно-дворянская сила, прямота, смелость. Сознание, что ему многое позволено, что он многое может.
Евгений отошел со смутным чувством неловкости и неправды.
В другом месте говорили об искусстве и литературе. Приват-доцент, магистр зоологии Леснов, невысокий, тонкий, юркий, черноволосый молодой человек говорил:
– Декадентство-то долговечно? Э, полноте, все это ваше декадентство шумное кончится на днях.
– Неужели? – спросила с выражением привычной насмешливости Софья Яковлевна.
– Да, – уверенно говорил Леснов. – Ведь все это упадочничество происходит от неправильной нашей жизни, – от избытка комнатной жизни. Вот от этих стен, которые нас замыкают, и от от этих потолков, которые застят от нас дневной свет.
– Но и защищают кое от чего, – сказал молодой, румяный офицер.
– Слишком уж защищают, – отвечал Леснов. – Теплиц мы понастроили себе, сделали себе белое меловое небо и дощатую полированную землю. Вместо солнца и звезд создали электрические раскаленные проволоки, ветер заменили вентилятором, а вольный плеск реки – теснотою цинковой ванны. Позабываем вещи, знаем только слова, да и то книжные. Появилось декадентство. Но оно исчезнет, – и случится это очень просто и очень скоро, потому что люди все-таки не совсем уж глупы.
– Как же это случится? Какое об этом пророчество? – с насмешливою улыбкою спрашивал Аполлинарий Григорьевич, молодцевато крутя седые усы.
Леснов спокойно посмотрел на него, усмехнулся и сказал:
– А начнется это, пожалуй, с того, что наши дети станут ходить босые…
– Ну уж, пожалуйста! – сказала Софья Яковлевна. Леснов продолжал:
– И станут по-детски простодушны, и не будут нервными и злыми, как теперь. Все внешние чувства разовьются у них нормально, как у дикарей.
– Это только потому, что они будут ходить босиком? – насмешливо спросила Варвара Кирилловна. – Не слишком ли это простой рецепт?
– Ах, это вы про опрощение, – с презрительною гримасою сказал Нагольский и нагло захохотал.
– Нет, – наставительно сказал Аполлинарий Григорьевич, – историю нельзя так легко повернуть.
Нагольский, увидев рядом с собою Евгения, тихо сказал ему:
– Разглагольствует чудак. Забавно.
В другое время Евгений ответил бы Нагольскому сочувственною улыбкою, но теперь улыбки не вышло, и Евгений опять ощущал какую-то смутную неловкость. Нагольский посмотрел на него с удивлением.
– Стремление к опрощению имеет достаточное основание, – сказал Леснов, – как реакция на чрезмерную рознь между классами, на пышность одних и нищету других, на ужасное невежество народа, в связи с чем стоит крайний недостаток образованных людей.
Нагольский сказал:
– А по-моему, перепроизводство.
Магистр с недоумением смотрел на него. Нагольский пояснил:
– У нас, в России, замечается перепроизводство людей с высшим образованием. Это не один я говорю.
Зоолог засмеялся.
– Я, признаться, не сразу вас понял, – сказал он. – Фабричный термин в применении к штудированию наук несколько неожиданен. Наука представляет слишком широкое для человечества поле для исследований, и работающих на этом поле никогда не будет достаточно много.
Нагольский с негодованием говорил:
– В высшие учебные заведения идут хамы и жиды!
– Непорядок! – сказал Аполлинарий Григорьевич.
И нельзя было понять, сочувствует он Нагольскому или смеется над ним.
– А по-моему, – говорил Нагольский, – следует возвысить плату за учение с недворян до пятисот и даже до тысячи рублей. Дворяне же должны учиться бесплатно. И давать еще больше прав: чин статского советника при окончании курса высшего учебного заведения.
Глава двадцать пятая
Чем ближе становился назначенный Шанею срок свидания, тем все нетерпеливее Евгений ждал его. Уже он все яснее чувствовал, что опять влюблен в Шаню, влюблен нежно и радостно, как в те наивные дни, когда они встречались в Сарыни. Была, конечно, разница, – не в чувстве, а в мыслях об этом чувстве и об их отношениях. Теперь уже он не думал, что любовь обязывает к чему-то и что она связывает людей навсегда. Любовь – только приятная интермедия. Существо жизни – удачное прохождение курса, диплом, карьера, связи, деньги и, как узел всего этого, приличный и выгодный брак.
Собираясь идти в Летний сад, Евгений долго стоял перед зеркалом, охорашивался, причесывался волосок к волоску. Мундир сидел на нем превосходно, и он с удовольствием видел в зеркале изящного молодого человека с нервным и несколько бледным лицом. Даже креповая повязка на рукаве, – чувствовал он, – очень шла к нему. Он надушился немного более, чем следовало бы согласно хорошему тону; он думал, что простушка Шаня не осудит его за этот избыток сладкого аромата.
Шаня опоздала на десять минут. Ее в последнюю минуту задержал дома дядя скучным разговором. Он как раз в это время зачем-то поднялся из конторы в квартиру. Увидев Шаню и Юлию в передней, он сердито оглядел Шанину нарядную шляпку, перчатки, зонтик и подозрительно пригляделся к ее весело-взволнованному лицу. Спросил:
– Куда собралась?
– Гулять пойдем с Юлиею, – сказала Шаня, невольно робея под его суровым и тяжелым взором.
Дядя говорил угрюмо, и согласие звучало в его устах, как запрещение:
– Гуляй. Погода хорошая. Что тебе еще и делать! Да к обеду не опоздать! Да вот пуговку мне пришей к сюртуку, – на ниточке держится.
Шаня вспыхнула, – боялась опоздать, – и сказала, собравши всю свою смелость:
– Юлия потом пришьет.
– Нет, ты пришей, – настаивал дядя Жглов. – У нее все тяп да ляп, а у тебя руки золотые. Да сейчас.
Шаня торопливо пришила пуговку. Шить она еще дома научилась. Дядя потрогал, – прочно, – угрюмо поблагодарил и наконец отпустил. Девушки вышли на улицу. Шаня шла очень быстро, – Юлия едва успевала за нею.
Евгений пришел аккуратно в назначенное время. Он самодовольно думал, оправдывая перед самим собою свою торопливость: «Ждет меня, дурочка. Конечно, за час раньше прибежала, волнуется, боится, не знает, захочу ли я прийти. Боится, что я забыл ее. Не следует на первый раз томить ее ожиданием».
А сам все нетерпеливее ждал свидания.
И вот пришел в назначенное место, в укромный уголок сада. Там меланхолично журчал по каменистому руслу ручей, через который переброшен легкий белый мостик с тонкими березовыми стволиками вместо перил. На берегу ручья еще цвели белые, своеобразно-пахучие щитовидные метелки вязолистного лабазника, и шишковатый норичник, улыбаясь, гордился перед людьми тем, что у него разные губы: верхняя – буро-красная, а нижняя – зеленая. Пришел Евгений, а Шани еще нет.
Евгений ждал нетерпеливо. В душе возрастала гневная досада. Он теребил и чуть не разорвал перчатку. На часы посматривал. Прохаживался нетерпеливо и чувствовал себя в глупом положении. Думал: «Взбалмошная девчонка! Заставляет ждать! Какая дерзость! Что она о себе думает!»
Евгений уже собирался уйти. Дал сроку еще пять минут, но только что он вынул часы, как увидел наконец на повороте дорожки двух девушек. Он сразу признал Шаню, не столько по лицу, сколько по всему тому общему, ближе не определимому впечатлению, которое оставила в нем еще тогда, в Сарыни, Шаня и которое теперь вдруг опять ожило в нем.
Шаня шла к нему навстречу торопливо, раскрасневшаяся, радостно-взволнованная. Пришел! Ждет! Помнит ее! И, значит, любит!
Евгений сразу повеселел. Он забыл всю свою досаду. Пошел быстро навстречу Шане. Юлия, чтобы не мешать, свернула на боковую дорожку и села далеко в сторонке. Евгений и Шаня вернулись к мостику. Говорили, смеясь друг другу, не успевая спрашивать и отвечать. Шаня спросила:
– Женечка, по ком ты носишь траур?
Евгений сделал притворно-грустную мину и сказал:
– Отец у меня умер. Еще в ноябре прошлого года.
– Какое горе! – сказала Шаня с простодушным сочувствием. Женя слегка поморщился и отвечал:
– Что делать! Старые всегда умирают раньше молодых. Закон природы.
«Открытый Дарвином», – припомнилось почему-то Шане. Она улыбнулась. Она видела, что Евгений вырос, но не изменился, – это ее радовало и веселило.
– Все тот же барчук изнеженный, – с умиленною ласковостью сказала она.
Евгений смотрел на нее, любуясь ею. Шаня вела себя все так же причудливо, как и в Сарыни. Выросла, похорошела, – и все такая же бойкая, и такие же быстрые, резкие манеры. Это кружило голову Евгению. Многое в Шаниных манерах и теперь не нравилось ему. Но для него было несколько неожиданно, что Шаня одета с таким вкусом, и уже теперь он не решался делать ей замечаний. Это можно будет сказать потом, – думал он, – при следующих встречах. А пока все в Шане веселило его и как-то подбадривало.
Шаня глядела на него опьяненными радостью глазами и восклицала наивно и радостно:
– Господи, сколько времени мы не видались! Как ты похорошел, Женечка!
Евгений самодовольно улыбался. Шаня спокойно и уверенно говорила ему «ты». Он сначала сбивался, – то «вы», то «ты». Шаня сердилась, начинала тоже говорить «вы», – Евгению делалось весело, и он переходил на «ты».
Евгений почти все время говорил о себе. Это была одна из его давних привычек. Шаня слушала его и всматривалась в него с жадным восторгом.
Наконец Шаня решилась напомнить ему о их детской любви, – и он пассивно поддавался ее настроениям, отдавался ее воле, направленной к творению любви.
Шаня робко взглянула на Евгения, сильно покраснела и с волнением, которое ей трудно было скрыть, спросила:
– Помнишь, Женечка, ты обещал на мне жениться?
Евгений снисходительно улыбнулся и промолчал. Подумал: «Ну, еще это мы посмотрим».
Шаня говорила робко и нежно:
– Конечно, я готова отказаться, если ты не хочешь, если ты полюбил другую. Конечно, я тебя никогда не разлюблю и теперь люблю тебя глубже и чище, чем тогда, но ведь я же понимаю, что для тебя это было… что ты на это можешь смотреть как на детское.
Евгений почувствовал себя великодушным и благородным.
– Детское! – воскликнул он с гордою усмешкою. – Ну, положим, я уже не был тогда ребенком. Я полюбил тебя на всю жизнь и никогда не разлюблю. Я вообще рано развивался. Как Лермонтов или Байрон. Многие находят, что я головою выше всех моих сверстников.
Шаня смотрела на него с восторгом. Он продолжал:
– Ты-то, Шанечка, конечно, была тогда еще совсем девочкою…
– Ну, положим! – недовольным голосом протянула Шаня. Евгений говорил:
– И я не осудил бы тебя, если бы ты увлеклась другим.
– Придумал тоже!
Даже засмеялась Шаня, – такою нелепою казалась ей мысль, что она может полюбить другого. Евгений продолжал, нежно пожимая Шанину руку:
– Но я могу любить только тебя, Шаня…
– Милый, милый! – воскликнула Шаня, целуя его щеку.
– И если бы ты мне изменила…
– О, я! Никогда!
– Я не знаю, способен ли бы я был перенести это горе. Я ждал тебя все эти годы. Как только я окончу курс, мы с тобою повенчаемся.
И в эту минуту Евгений совершенно искренно подумал: «К черту все расчеты! Живем только раз, а карьера и большие деньги не стоят того, чтобы на них променять любовь».
Помолчали, прижавшись друг к другу, нежно и сладко мечтая. По их счастливым глазам, устремленным одинаково в зеленую даль сада, можно было подумать, что они оба мечтают об одном и том же.
Шаня вздохнула тихонько, словно пробуждаясь от сладкого сна, и спросила:
– Женечка, отчего ты мне ничего не писал в последнее время? На лице Евгения вдруг мелькнула неприятная, жесткая, сладострастная улыбка. Но он подавил ее и заговорил нежно:
– Шанечка, зачем же бы я стал лишний раз навлекать на тебя неприятности! Ты же такая неосторожная, а твой отец…
Евгений не кончил и пожал плечьми. Шаня ярко покраснела. Она сказала зазвеневшим от слез и от обиды голосом:
– Противный! Ведь ты же знаешь, что из-за тебя я все снесу охотно и даже радостно.
Евгений обнял ее за талию и нежно сказал:
– Я знаю, милая Шанечка, что ты у меня герой, но все же подводить тебя под побои, под розги я не мог. Твой отец такой антик, что тебе и так, и без моих писем, боюсь, попадало не мало.
– Как ты не понимаешь, – говорила раскрасневшаяся Шаня, – что за твое письмо помучиться – мне было бы большим счастием! Пусть бы, пусть бы колошматили сколько хотят, а все-таки я знала бы, что ты обо мне думаешь!
Евгений улыбался. Он нежно обнял ее и сказал:
– Милая деточка!
– Да, ты на меня смотришь как на ребенка, – сказала Шаня. – Ведь это мне обидно!
– Деточка, я же тебя люблю! – нежно говорил Евгений. – Ты должна была мне верить и ждать.
Опять помолчали.
– Как твое рисование, Женечка? – спросила Шаня.
Евгений поморщился, как при напоминании о чем-то неприятном, и заговорил скучающим голосом:
– Знаешь, Шанечка, оно уже мне надоело. Я думаю, что у меня нет к нему влечения. Конечно, если бы я захотел, я мог бы достигнуть отличных результатов, – но это меня уж не забавляет. Чтобы научиться действительно хорошо рисовать, надо корпеть. А я не из карпов.
Шаня весело хохотала.
– Я из рода бедных карпов! – шаловливо запела она. Евгений, улыбаясь, говорил:
– Собственно говоря, в сущности, живопись – пустяки и ни на что не нужна.
– Ну как же? А портреты? – возразила Шаня.
– На то есть фотография, – говорил Евгений. – Собственно говоря, живопись – даже ложный вид искусства. Вдруг изображено движение, – и вдруг оно неподвижно. Даже нелепо.
– А я так люблю смотреть картинки, – простодушно сказала Шаня.
Евгений снисходительно улыбнулся.
– Детки все любят рисуночки да картиночки, – сказал он с покровительственною ласкою в голосе.
– Вовсе я не детка! – капризно сказала Шаня.
– Ты – очаровательное создание, – сказал Евгений.
– А ты, – знаешь, кто ты для меня? – спросила Шаня.
– Ну, кто?
Шаня сказала восторженно:
– Ты – мой бог!
Евгений самодовольно улыбнулся.
– Вам, женщинам, – сказал он, – надо перед кем-нибудь преклоняться. Вы без этого не можете.
Посидели с часок. Время, конечно, промчалось незаметно. Шаня сидела бы хоть до звонка к закрытию сада. Но Евгений взглянул на часы, Юлия покашливала, прохаживаясь поодаль. Шаня вздохнула, – пора уже расставаться. Она сказала грустно:
– Когда же мы еще увидимся? И где?
Евгений улыбнулся с видом превосходства и сказал:
– Я все придумал. Следующий раз мы встретимся в «Бристоле». Возьмем отдельный кабинет.
Говорят, что во всяком большом русском городе есть гостиница «Бристоль». Была такая гостиница и в Крутогорске.
Глава двадцать шестая
Раза два-три в неделю Шаня и Евгений стали встречаться в гостиницах, то в одной, то в другой. Выбирали гостиницы подальше от центра города. Не ходили в одну и ту же часто, чтобы не примелькаться слугам.
Сначала за вино и за фрукты платил один Евгений. Потом Шаня настояла, чтобы он позволил иногда ей платить. Евгений немного поспорил, но скоро согласился, и уже ему стало это нравиться. Он же любил тратить деньги только на себя. И вот Шане все чаще доставалась честь расплачиваться по счету. Это ее очень радовало. У нее были свои деньги, – то отец пришлет, то дядя Жглов выдаст часть процентов с ее капитала.
Встречи их в это время еще были совсем невинны. Посидят, поговорят, выпьют вина немного, обменяются десятками нежных, безгрешных поцелуев и разойдутся.
Недолго нравилась Шане таинственная обстановка этих свиданий, – таинственная, но грязная, пошлая, иногда томительная, как кошмар в ясный день, – эта потертая мебель и захватанные портьеры, – эти надоедливые звуки чужого пьяного разгула за стеною, – эти пытливые взоры нагло-услужливых лакеев. Иногда так гадко все это казалось, что, вернувшись домой, Шаня плакала украдкой.
Мало думала в эти дни Шаня о том, что будет с нею дальше. Ведь Евгений сказал ей:
– Как только кончу курс, так сейчас же повенчаюсь с тобою.
Чего же ей больше! Надобно верить и ждать.
Но хотелось видеться с Евгением чаще и дольше. Как же это устроить? У себя принимать Евгения нечего было и думать: у дяди Жглова – строгие порядки в доме. Общих знакомых в этом городе у них не было. Как тут быть?
И вдруг Шаня придумала. Однажды, когда уже срок их обычного свидания подходил к концу, Шаня спросила Евгения:
– Женечка, хочешь, я к вам буду ходить?
Евгений покраснел, замялся. Заговорил, смущенно глядя в сторону:
– Шанечка, ты сама понимаешь, что я был бы страшно рад этому. Но пока этого еще нельзя. Надо сначала подготовить почву. И я боюсь, что теперь это будет очень трудно. Мама вбила себе в голову Бог знает что. Ты знаешь, с нею спорить бесполезно. Она понимает только язык фактов. Она воображает, что я женюсь по ее выбору.
– На Кате Рябовой? – спросила Шаня, ревниво и досадливо краснея.
– Конечно, этого никогда не будет, – горячо говорил Евгений. – Но все-таки, ты, Шаня, сама понимаешь… Мама примирится только с совершившимся фактом, когда она узнает, что мы с тобою повенчались. До тех пор мы должны хранить наши отношения в самой строгой тайне. Это и тебе, и мне даст возможность эти годы жить спокойно и спокойно ждать.
Шаня выслушала его, улыбаясь, и весело сказала:
– Да уж я все-таки устроюсь. Мы, женщины, народ хитрый и умеем придумывать. Знаешь, что я придумала?
– Ну, что? – опасливо спросил Евгений. Шаня весело засмеялась и сказала:
– Як вам в белошвейки поступлю. Что, ловко придумано? Евгений смотрел на нее с недоумением и страхом. Взбалмошная Шанька, чего только она ни придумает!
Шаня, положив руки на плечи Евгения и глядя в его глаза ласковыми, смеющимися глазами, говорила:
– Нет, ты подумай только, как это будет хорошо! Мы каждый день будем свободно видеться. Я знаю, – твоя мама ищет белошвейку шить приданое для твоей сестры. А я еще в Сарыни научилась шить. Лучше любой швейки это дело знаю.
Евгений видел, что Шаня не шутит. Ему стало страшно. Он пытался ее отговорить.
– Мама очень строгая и требовательная, – сказал он. – И она не станет много платить. Она скуповата и все норовит сделать подешевле.
Шаня засмеялась, сказала весело:
– Да мне много и не надо. Авось проживу и на маленькие денежки.
– Она может узнать тебя, – говорил Евгений, – скандал выйдет. Она такая несдержанная.
– Ну, где там узнать! – беспечно возражала Шаня. – А и узнает, так не велика беда. Уйду, и вся недолга.
Евгений поспорил еще немного.
– Право, Шанечка, это неудобно и опасно. Зачем подвергать себя такому риску!
– Да чего ты так боишься, Женя? – говорила Шаня. – Твоя мама меня только мельком видела в Сарыни, и твоя сестра тоже. Они обе обо мне и думать позабыли. А я с тех пор выросла, переменилась. Кроме того, я набелюсь и волосы водородом выкрашу, так что ни за что меня не узнать будет.
– Нет, ты этого не делай, Шанечка, – сказал Евгений. – К тебе это не пойдет.
И уже он начал сдаваться. Его зажигала Шанина дерзкая уверенность, и радостно было думать, что можно будет видеться с Шанею каждый день.
Шаня вернулась домой точно крылатая от радостных надежд. Она рассказала свой план Юлии. Юлия долго ахала и ужасалась, но понемногу и она увлеклась Шаниною затеею. Стали вместе обдумывать, как все это устроить. Придумали для Шани имя, – Лизавета Ивановна Любимова. Юлия написала ей на это имя аттестат, будто бы от генеральши Страховой.
Шаня опасливо спросила:
– А вдруг они с генеральшею Страховой знакомы?
Юлия радостно засмеялась:
– Никакой здесь нет генеральши Страховой, а только фамилия такая воинственная. Я подпишу – вдова генерал-майора. Вот увидишь, поверят. Можешь сказать, что генеральша за границу уехала.
Когда аттестат был готов, Шаня отправилась к Манугиной, – посоветоваться.
От Юлии еще в первый день Шаня узнала, что Манугина – первая актриса здешнего драматического театра. Актриса, значит, может посоветовать, как играть роль бедной девушки белошвейки. А что посоветует, Шаня была уверена, потому что к этому времени уже она хорошо сошлась с Манугиною и нередко захаживала к ней.
Манугина принимала Шаню очень радостно и приветливо: Шаня понравилась ей с первой встречи. Скоро Шаня хорошо была знакома с жизнью и с обстановкою Манугиной.
Манугина жила одна. Она занималась с большим увлечением драматическим искусством и танцем. Она была страстною поклонницею Айседоры Дункан и ее танцев. Портреты Айседоры Дункан висели у нее на стенах, лежали в альбомах.
Манугина дома носила тунику и сандалии. И выходные платья она шила часто в стиле античных одежд, и волосы причесывала, как у античных статуй. В пьесах современного репертуара она была одета с таким редким для провинции вкусом, что крутогорские дамы старались не пропустить ни одной пьесы с ее участием.
Об ее любовниках говорили мало, да и то, что все-таки, по привычке злословить, говорили, было, по-видимому, неверно. А ухаживали за Манугиною многие.
Все у Манугиной нравилось Шане очень и казалось чрезвычайно красивым. Даже горничная Марина, та самая, которую Шаня видела первый раз на пароходе, казалась совсем особенною, какую можно встретить только в этом красивом, приятном доме.
Марина, вывезенная Манугиною из Москвы, старалась подражать барыне в нарядах и в манерах. Марина была очень хорошенькая. Ее кавалеры уверяли ее, что она красивее барыни, но Марина так любила свою барыню, что этим комплиментам не верила.
Марина очень любила наряжаться в барынины платья. Когда Манугина уходила из дому, Марина наденет ее матине, или кимоно, или тунику, садится перед зеркалом ее туалета и закуривает папиросу. В кресле мягко и уютно, синий дымок вьется, в зеркале отражается миленькое, смугленькое личико лукаво улыбающейся черноглазой плутовки, – Марина мечтает о поклонниках, как у барыни, и так проводит иногда целые часы. Манугина знала все, но не сердилась.
– Я ее давно знаю, – говорила Манугина, – она честная, очень преданная мне, за меня готова в огонь и в воду. Услужлива очень и очень опрятна.
Все свои ношеные выходные платья она дарила, конечно, Марине. Продавать их Марина не любила и делала это в крайнем случае, хотя всегда эти платья были мало ношены и охотниц их купить было очень много.
Однажды вечером Шаня застала у Манугиной маленькую актрис-ку из того театра, где служила Манугина. Смазливенькая, маленькая, тоненькая, сильно раскрашенная Зина Анилина, бойко работая злым язычком, поблескивая злыми глазками, сплетничала. На левой щеке под глазом у нее был синяк, почти не видный под слоями белил, румян и синьки. Зина была сегодня зла, потому что ее любовник, актер Крахмальчик, по сцене Марс-Райский, напившись пьян, избил ее зверски. Насплетничав на кого только было можно из товарищей, Зина принялась сплетничать на Марину:
– Она ваши платья носит, ваши папиросы курит, а вы ничего этого не знаете. Вообще вы ее ужасно избаловали.
Манугина спокойно возразила:
– Ну, она моих платьев не пачкает и меня без папирос не оставляет.
– Еще бы оставляла! – воскликнула Зина Анилина. Манугина посмотрела на нее так спокойно, что актриска сконфузилась и принялась поправлять свои кудерьки. Манугина сказала:
– Зато она не раз мне на свои деньги обед готовила, жалованья ждала по полугоду и никогда не грубила.
Потом, обратившись к Шане, Манугина сказала:
– Наша актерская жизнь в провинции редко обходится без голодовки. Вот в такое время и оценишь достоинства моей Маришки.
– Разве вам случалось нуждаться в деньгах? – спросила удивленная Шаня.
И вдруг покраснела, потому что вопрос показался ей нескромным. Манугина заметила Шанино смущение, ласково улыбнулась ей, погладила ее своею нежною, белою ладонью и сказала:
– Всего бывало. Случалось, что и мои антрепренеры прогорали. А заложить не всегда что находилось. Выручала не раз Маришка. И уж не знаю, как она ухитрялась, откуда она добывала деньги, но только всегда провизии принесет, папирос купит, пудры достанет, квартирную хозяйку подождать упросит, – словом, как только может, скрасит безвыходное положение. Да, моя Маришка – клад.
Когда Манугина говорила об этом, лицо ее стало утомленным и немолодым. Шане стало грустно и страшно. Вспомнились нянькины слова:
– Нищета может завязаться и там, где ее совсем не ожидали. Она сказала грустно:
– А я думала, что у вас, Ирина Алексеевна, всегда денег без счета. Вы – такая талантливая.
– Одного таланта, голубушка, мало, – спокойно сказала Манугина Зина Анилина улыбалась криво и злобно. Думала с завистливою радостью, что хоть и талантлива Манугина, да непрактична, и на казенную сцену никогда не попадет. Она посидела еще немного и, выпустив весь яд свой, ушла.
Глава двадцать седьмая
Манугина и Шаня много разговаривали о разном, но чаще всего об искусстве и о жизни, о красоте, спасающей мир, о телесной наготе, очищающей душу.
Шаня однажды рассказала Манугиной, как она представляла себе прежнюю себя в образе разных Шанек. Манугиной очень понравился этот рассказ. Она говорила:
– Душа ваша, милая Шанечка, меняла личины по своей прихотливой воле, меняла и будет менять. Не правда ли, какая это была радостная, легкая игра? Какое восхитительное созидание все новых и новых образов!
– Да, это меня очень радовало, – сказала Шаня. – Так утешало!
– Впрочем, – говорила Манугина, – и все мы всегда носим маску. У нас все условно и одинаково для всех, – условные жесты, слова, условное выражение лица, однообразие костюмов. Никто не видит нашего настоящего лица. Нашего лика мы никому не показываем и не можем показать.
– Да и не хотим, – сказала Шаня.
– Да, не хотим, – согласилась Манугина. – Да иногда и сами его не знаем. Но маски наши мы хотим носить так, чтобы они скрывали внешнее нашей души, всю случайную накипь настроений этого дня и в то же время обнажали то, что живет в душе, чего, может быть, я и сама не знаю. Маскарад – торжество откровенности настоящей, глубокой. Нагота человеческого тела – лучшая, самая таинственная из человеческих личин. Она вернее всего объясняет мою душу и другим, и мне.
– Разве тело не обманывает? – спрашивала Шаня. – Разве нет красивых змей?
– Нет, Шаня, – говорила Манугина, – нагое тело обманывать не станет. Порок души скажется и в теле. Нагое тело никогда не лжет тому, для кого внятен язык тела. Не лгут и другие личины, если человек умеет их выбирать и носить.
– Как же маска откроет мою душу, если она закрывает мое лицо? – спросила Шаня.
– В жесте и в танце, – отвечала Манугина, – и совершеннее всего в движениях нагого тела. Чистое движение – это и есть язык души. Движения тела, закутанного одеждою, – это все равно что речь того человека, у которого завязан рот. Душа выражается не в чертах лица, не в очертаниях всей фигуры, а только в движении. Черты лица – это геометрия, отвлеченная схема; это для души то же, что карта для страны. Пока вы знаете только карту Франции, вы еще не знаете самой Франции. Если вы захотите узнать ее, вы должны познакомиться с ее динамикою, с ее голосами, цветами и запахами. Говор француженки вам даст лучшее представление о Франции, чем географическая карта.
Шаня призадумалась. Потом, когда Манугина замолчала, Шаня сказала:
– Вот вы, Ирина Алексеевна, говорите, – для кого внятен язык тела, тому этот язык не солжет. Я и прежде это чувствовала, но не понимала этого, пока от вас не услышала, а теперь как-то вдруг поняла. Теперь я поняла, что там, в Сарыни, когда мы с Евгением ловили раков в реке и потом он в моей лодке сидел с обнаженными ногами, его слишком белые и медленные ноги говорили мне, что он меня любит, но боится любви. А теперь я вижу беспокойные жесты его слишком мягких рук, и они мне говорят, что он слаб для деятельной любви и что я должна взять его сама.
Манугина выслушала ее, улыбаясь. И радостно, и печально было ей слушать эту девушку, для которой пока всякий язык говорит о любви. Она грустно думала: «А мы, уставшие любить? Уже не жадные к жизни? О чем нам говорит язык обнаженного тела? Не о совершенстве ли красоты, уводящем от жизни? Не об искусстве ли, которое подобно смерти? Не о том ли, что и самая жизнь дана всем нам только как материал для созидания высоких образов?»
Рассеянно говорила она:
– Да, Шаня, у тела есть свой язык и есть свой ритм. Бьется сердце, дышит грудь, – пока живу, вся в трепетном ритме.
Шаня посмотрела на нее внимательно, почувствовала ее грусть, но причины этой грусти не поняла. И спросила:
– Если вы, Ирина Алексеевна, так любите танец, то почему же вы не поступили в балет?
Манугина невесело засмеялась. Сказала:
– У меня больше способностей к драме. Я люблю говорить, люблю ритм речи моей сочетать с ритмом движений моих и чужих. А современного балета я не люблю. Все нелепо в нем, в этом ложном, неестественном виде искусства. Условность его далеко выходит за пределы той условности, которая необходима для театрального искусства.
– Красиво, – нерешительно сказала Шаня.
– И лживо, – оживленно говорила Манугина. – Трико, юбочки, все выдает себя не за то, что есть. Трико дает видимость нагого тела, – гладкая, сладкая, розовая поверхность.
– Не похоже на скучную жизнь, – сказала Шаня, – и тем хорошо.
– Нет, Шаня, – возражала Манугина, – к сожалению, похоже. По существу похоже. То же лицемерие и тот же обман, как и в жизни. Как на жизни нашей, так и на современном балете лежит печать неизгладимой банальности. Если бы он был не похож на жизнь, это было бы хорошо. Но он не выше, не совершеннее жизни, а еще ниже ее.
– Как же танцевать? – спросила Шаня. – Разве только в театре мы хотим видеть танец? Ведь мы и сами хотим танцевать. Чтобы самой было весело и чтобы мой милый радовался. Как пляшут деревенские девицы в хороводе. Может быть, так, как эта милая плясунья, на этой гравюре.
Шаня смотрела на висевшее на стене изображение Айседоры Дункан. Тогда Манугина с одушевлением принялась рассказывать о ней Шане. Говорила с восторгом:
– Танцы Дункан – для меня откровение. Я обожаю Айседору Дункан.
Слушала Шаня, заражалась ее восторгом. Хотела приблизиться, понять больше, усвоить. Часто повторяла, целуя прекрасное лицо и тонкие руки Манугиной:
– Как радостно мне все то, что вы говорите!
Манугину трогала Шанина страстность и эта милая открытость Шаниной души всему, что говорила ей Манугина, всему, что Манугиной было дорого.
Манугина охотно учила Шаню танцам. Хотела давать ей уроки даром, но Шаня уверила ее, что ей будет удобнее платить. Шаня говорила:
– Иначе дядя будет подозревать что-то неладное и не отпустит, пожалуй, иной раз. А если я буду брать у него деньги на уроки, то у меня будет возможность чаще уходить из дому и днем, как будто на урок. А вы знаете, как для меня все это важно.
Шаня уже с самого начала откровенно рассказывала Манугиной о своих отношениях к Евгению, делилась с нею всеми своими радостями и печалями, как бывало прежде с Дунечкою. Только на Дунечку она смотрела сверху вниз, подчиняла ее себе, а Манугина была первая в Шаниной жизни женщина, перед которою она искренно и свободно преклонилась.
Скоро Манугина стала для Шани советницею и руководительницею во всех ее делах, больших и малых. Манугина заботилась даже и о Шанином туалете. Под ее руководством Шаня сшила несколько стильных костюмов и туник; туники сшила сама, платья заказывала у той же портнихи, которая шила здесь для Манугиной.
Танцевала на ее уроках Шаня в тунике, но чаще нагая.
Шаня была не единственною ученицею Манугиной. На уроках Шаня часто встречала Марусю Каракову. Это была очень богатая купеческая девица, красивая, пышная, белотелая, со щеками, рдевшими, как пионы, вся напоенная знойным соблазном. На Марусю глядя, даже и женщины соблазнялись и начинали улыбаться и краснеть.
Маруся Каракова была воплощенным соблазном. Самые простые слова в Марусиных устах казались нескромными. Даже улыбки ее говорили о чем-то запрещенном и тайном. Несмотря на это, молва не могла связать с ее именем ни одного любовного приключения.
Маруся была красавица, и к ней шла ее полнота. Но она имела такие формы, что всякий, неосторожно посмотревший на ее бюст, приходил в остолбенение, потом повторял про себя:
– Ах, черт возьми!
И, подобно тому, как хмель забирает понемногу того, кто пьет, так и того, кто долго смотрел на Марусю, забирали простые, грубые желания телесной близости с этою румяною, здоровою девицею.
– Чудо природы! – называл ее местный остряк.
Молодые люди не осмеливались даже и так ее называть. Они благоговели. Она удивляла их не только своими формами, но и своими откровенными речами.
– Наша бабья добродетель – быть бесстыдницами, – говорила она нередко.
И о мужчинах:
– Им в нас только тело надобно, больше ничего.
У Маруси Караковой было множество ухаживателей. Каждому казалось, что Маруся поощряет его ухаживания, каждый сватался, и каждый получал отказ.
Маруся Каракова старательно холила свое белое тело. Оно было ей драгоценно. Потому и замуж не торопилась, – боялась увядания, утраты девственной чистоты форм. Кроме того, Маруся презирала мужчин, ухаживающих за богатыми девушками. В ленивом теле Маруси Караковой жил острый, мечтательный ум. Она была влюблена в пленительный образ, созданный ее мечтою, – образ, в котором сочетались яркие черты героев из прочитанных ею романов и разрозненные черты благородства и доблести, которые порою проносились перед ее глазами в жизни.
Танцами Маруся Каракова хотела спастись от излишней полноты и потому танцевала очень усердно.
Мать Маруси Караковой, Анна Осиповна, иногда приезжала вместе с нею к Манугиной посмотреть на Марусины танцы. Садилась поудобнее, смотрела и дремала.
Анна Осиповна была простоватая, но умная женщина. В молодости она была очень красива. У было много романов. Нагольский в свои студенческие годы был короткое время любовником Анны Осиповны Караковой. Где-то в театре она увидела красивого развязного студента. Ей понравилась его свежесть, сила и уверенная манера держаться. Она взяла его так же просто, как берут прислугу, и так же непринужденно платила ему, как платят куаферу. Только одного требовала, чтобы Нагольский не попадался на глаза ее мужу.
Эта связь для Нагольского была и приятна, и выгодна. Хотя иногда и бывало жутко. Муж Анны Осиповны был пьяница, буян, самодур. Жены он почему-то побаивался и не решался ее бить, но с любовником, если бы он попался, расправился бы круто.
Потом, когда Нагольский стал на ноги и начал ухаживать за Ма-риею Хмаровою, эта связь прекратилась понемногу, без сцен и упреков.
Недавно Караков умер. Нагольский готов был бросить Марию Хмарову. Он сватался к Анне Осиповне Караковой. Но слишком развязный молодой человек уже надоел ей, и она уже давно презирала его за его страсть к деньгам и за его жадную во всем натуру. Она ему отказала.
Нагольский выпросил позволение бывать.
– Если я лишился вашей любви, – говорил он, – то не лишайте меня вашей дружбы. Позвольте хоть изредка бывать у вас.
– Бывайте, – с равнодушно-презрительною гримаскою сказала Анна Осиповна.
Потом Нагольский вздумал ухаживать и за Марусею. Но уже мать заразила ее своим презрением к Нагольскому.
Маруся была дружна очень и очень нежна со своею матерью. Она не слушалась матери, но ее мысли о людях часто усваивала.
Шане она нравилась очень, и Шаня с нею скоро подружилась.
У Манугиной Шаня знакомилась и со многими здешними людьми, интересными иногда, а иногда и бесцветными.
– Не пренебрегайте и такими, – говорила ей Манугина, – «как солнце в малой капле вод», и в них отражается все та же наша жизнь.
Вообще в Крутогорске Шаня узнала немало людей и многому от многих научилась.
Вечером, после разговора с Евгением, Шаня пошла к Манугиной и рассказала ей свой замысел наняться швеею к Хмаровым. Она показала Манугиной написанный Юлиею аттестат. Манугина весело смеялась и подбадривала Шаню. Говорила:
– Скучная жизнь без авантюр и мистификаций. Так хочется раздвинуть ее установленные границы.
Она давала Шане советы, как держать себя в доме Хмаровых. Научила ее словечкам и манерам крутогорской швеи. Вместе с Шанею обдумала, как ей следует одеваться, чтобы смахивать на швейку, которая сама себе мастерит наряды. Все мелочи и подробности были тщательно соображены.
– Вообще-то, Шанечка, лгать и обманывать не следует, – говорила Манугина, – но в путях любви упраздняется мораль. С гением Рода не заспоришь. Воля его сильнее всех людских норм, а ложь, продиктованная любовью, правдивее всякой земной правды.
Глава двадцать восьмая
На другой же день Шаня утром пришла к Хмаровым наниматься. Ее заставили ждать очень долго в полутемной передней. Наконец позвали в гостиную.
Варвара Кирилловна, важно развалясь в кресле, осмотрела Шаню в лорнетку. Шаня почтительно стояла перед нею.
– Белошвейка? – коротко спросила Варвара Кирилловна.
– Да, барыня, я – белошвейка, – отвечала Шаня очень скромным тоном.
– Где училась?
– У мадам Аннет.
Варвара Кирилловна внимательно смотрела на Шаню и чувствовала почему-то смутное беспокойство. Она сказала:
– Что-то у тебя, моя милая, лицо как будто мне знакомое! Мне кажется, что я тебя где-то видела.
– Мы, бедные девушки, все на одно лицо, – скромно сказала Шаня.
– Ну, не скажи. Ты – очень хорошенькая, – сказала Варвара Кирилловна.
Но сейчас же она спохватилась, что уж слишком снисходит к Шане, и поправилась:
– Недурненькая!
Варвара Кирилловна все старалась припомнить, где она видела эту красивую девушку, и никак не могла вспомнить. Шаня на ее расспросы отвечала, что жила всегда только в Крутогорске и что нигде в других городах не случалось ей бывать. Варвара Кирилловна спросила:
– Как тебя зовут, милая?
– Меня зовут Лизой, – сказала Шаня, слегка краснея.
«Бедная Лиза», – припомнилось Шане почему-то и как-то неопределенно захотелось не то засмеяться, не то заплакать. От этого лицо ее приняло умильное выражение и стало совсем похоже налицо бедной девушки, которая пришла наниматься и боится, что ее не возьмут.
– Рекомендация есть? – спросила Варвара Кирилловна. Шаня вынула из сумочки лист бумаги, на котором Юлия вчера написала:
АТТЕСТАТ
Сим удостоверяю, что предъявительница сего, дочь крутогорского мещанина Елизавета Ивановна Любимова, жила у меня в качестве домашней портнихи и белошвейки в течение двух лет, обязанности свои исполняла весьма усердно и умело, вела себя безукоризненно, своею честностью, скромностью и услужливостью заслуживала полного доверия и была полезна в доме, отпущена мною сего сентября вследствие отъезда моего за границу.
Жена генерал-майора В. Страхова
Варвара Кирилловна внимательно прочла эту бумажку и спросила:
– Что же ты хочешь получать?
– Что положите, – все с тою же скромностью отвечала Шаня. – Я очень нуждаюсь в работе, буду рада всякому заработку. У меня – больная мать на руках.
– Это мне все равно, – строго сказала Варвара Кирилловна. – У меня не благотворительное заведение. Я потребую хорошей работы. Лености и плохой работы я поощрять не могу и не считаю нужным.
– Надеюсь, что вы останетесь мною довольны, – сказала Шаня, – уж я постараюсь вам угодить.
Варвара Кирилловна подумала, еще раз внимательно и строго осмотрела Шаню с головы до ног и наконец решила:
– У тебя хорошая рекомендация. Я тебя беру. Смотри, постарайся оправдать рекомендацию твоей генеральши. Начнешь завтра утром, в десять часов.
На другой день ровно в десять часов Шаня уже была у Хмаровых. Ее посадили шить в маленькой проходной комнате между гостиною, столовою и буфетною, окнами на двор.
Варвара Кирилловна обращалась с Шанею высокомерно и грубо, как и со своими горничными, которые у нее часто менялись. Она говорила Шане «ты», называла ее Лизаветою, и только изредка, в виде особой милости и ласки, Лизою. Платила скаредно, да и то старалась обсчитать, затянуть платеж, недодать. Нередко кричала на Шаню, если работа ей не понравится или покажется, что Шаня работает медленно. При этом Варвара Кирилловна не стеснялась в выражениях, не избегала бранных слов, и даже иногда казалось Шане, что она готова поколотить ее. Но Шаня старалась изо всех сил и работала быстро и хорошо.
В те часы, когда Шаня работала, Варвара Кирилловна и Мария в гостиной и в столовой говорили по-французски, чтобы швея Лизаве-та не подслушивала барские разговоры. Но настолько-то Шаня знала этот язык, чтобы понимать их несложные фразы, – ведь говорили по большей части о пустяках.
Чтобы иметь возможность каждый день ходить к Хмаровым, Шаня записалась на драматические курсы и говорила дяде Жглову, что кроме того берет уроки живописи.
Хотя и подозрителен был дядя Жглов, но у него не было времени внимательно следить за девицами. Почти весь день он сидел в конторе, а иногда уезжал куда-то по делам. Да его даже и тяготило, что у него живет Шаня. Он думал, что она – сорванец, избалованная девчонка и что она может иметь нехорошее влияние на скромную Юлию. Чем меньше она остается дома и чем меньше бывает с Юлиею, тем, казалось ему, лучше.
Комната, где у Хмаровых шила Шаня, оказалась удобною для наблюдений: из нее видны были и гостиная, и столовая, и все было слышно, что там говорится. Тут Шаня видела и слышала родственников Хмаровых, Катю Рябову и ее отца, Нагольского и многих других. Слышала разговоры, довольно откровенные. В это время ей пришлось узнать много неожиданного.
Если бы она не была так ослеплена любовью к Евгению, она уже из этих разговоров поняла бы, что из такой семьи не может выйти порядочный человек. Евгений и сам иногда являлся ей с неприглядной стороны в своих домашних разговорах и поступках и в разговорах о нем домашних.
Варвара Кирилловна очень часто жаловалась и домашним, и гостям на свои нервы, на мигрени и на прочие свои несчастия.
Когда не было гостей, из столовой нередко слышались яростные крики, – Варвара Кирилловна бранила прислугу. Иной раз Шане слышались даже звуки пощечин. Когда потом раскрасневшаяся, смущенная горничная торопливо, с виноватым или сердитым видом пробегала через комнату, где Шаня шила, Шане казалось, что на ее щеке еще видны беловатые на ярко-красном полоски.
Шаня ходила через черный ход и свое верхнее платье оставляла на кухне. Поэтому, хоть она избегала долгих разговоров с прислугою, все-таки ей нередко приходилось слушать ворчливые жалобы горничной и кухарки.
– Тридцать лет на свете живу, – говорила горничная, – из Ярославской губернии приехала, сколько городов проехала, а такого человека не видела ругательного. Изругала, как хотела, облаедка долгоносая.
Евгений разговаривал с прислугою небрежно-повелительным тоном, иногда покрикивал довольно грубо, и это тоже досадовало Шаню.
Но любовь все являет в райском осиянии.
Евгений старался почаще бывать около той комнаты, где шила Шаня, чтобы при случае поболтать с нею. Но говорить приходилось редко: Варвара Кирилловна думала, что за чужим человеком в доме надобно следить, – как бы чего не украла бедная швейка, – и потому старалась не оставлять Лизавету без присмотра. То она сама, то Мария почти постоянно сидели в гостиной или в столовой и поминутно заглядывали к Лизавете.
Но любовь хитра и смеется над помехами. Нередко при Варваре Кирилловне Шаня ухитрялась передать Евгению записочку. Всегда Евгений бывал смущен этим и потом упрекал Шаню за неосторожность, встретившись с нею в саду или в гостинице.
– Попадешься когда-нибудь, – говорил он.
– Не попадусь! – самоуверенно отвечала Шаня.
И продолжала свое, – передавала записочки дерзко и ловко, у всех на глазах. Передаст, – и рада. Засмеется тихонько, песенку замурлычет. Варвара Кирилловна и Мария с негодованием переглянутся. Их оскорбляет такая вольность, – не к лицу она бедной девушке. Сделают ей строгий выговор.
– Лизавета, как тебе не стыдно! – с возмущением говорит Варвара Кирилловна. – Ты забываешься! Вспомни, где ты находишься. В барских комнатах нельзя вести себя, как в харчевне.
Шаня смирно просит прощения и даже притворяется испуганною, – пригнется к своему шитью и сделается совсем маленькою. Потом, когда ее перестанут бранить, она говорит:
– Я хотела угодить барышне моей песенкой. Я думала, что им понравится. У меня – хороший голос, я в приюте в хоре пела. Наш регент меня очень хвалил.
Варвара Кирилловна величественно отвечает:
– Ты очень глупа, моя милая. Барышня слышала настоящих певиц, о которых ты и понятия не имеешь. Барышня за границей была в самых лучших театрах и всех знаменитых певцов и певиц слушала. Ей твой писк не может быть интересен.
Шаня вздыхает с видом завидующей и тихонько говорит:
– Счастливые господа! Везде-то побывают, все увидят, все услышат.
– Шей, шей, не ленись, – говорит Варвара Кирилловна. – Тебя не для разговоров нанимали, а для работы.
Но, раззадоренная притворною завистью бедной швеи Лизаветы, она принимается вспоминать о своих заграничных впечатлениях. Будто бы разговаривает с Мариею. Вдается в подробности, – как все там хорошо, изысканно, прекрасно. Шаня завистливо вздыхает и тихонько говорит:
– А мы-то весь век проживем, того никогда не увидим.
Все пышнее и пышнее распускается павлиний хвост, все необузданнее льется хвастливая, суетная ложь. К матери и дочь пристанет.
Идя однажды утром к Хмаровым, Шаня увидела в окне магазина очень красивые, вкусные на вид груши. Шаня зашла в магазин, выбрала одну крупную грушу, купила ее и положила в свою сумочку. Веселая, лукавая улыбка играла на ее румяных губах.
В комнате, где шила Шаня, стоял маленький, красивый буфет. Туда ставили только фрукты и печенье. Шаня любила фрукты и все сладкое. Ей всегда по-детски становилось завидно, когда при ней ели сладкое, а ей не давали. Шаня думала, что и сегодня, как всегда, у Хмаровых будут фрукты. Вдруг ей захотелось сошкольничать. Для того и купила грушу, – «пусть подумают, что у них стащила».
И в самом деле, фрукты были сегодня куплены. Варвара Кирилловна положила в две вазы яблоки, груши и виноград. Потом она и Мария тут же, у буфетика, съели по груше. Поговорили, на этот раз по-русски, чтобы слышала Лизавета, о том, какие это дорогие и очень вкусные груши. Потом Варвара Кирилловна ушла, а Мария съела еще одну грушу и тоже вышла.
Шаня вынула свою грушу и принялась не спеша есть ее. Как раз в это время вернулась Варвара Кирилловна. Взглянула на швею Лиза-вету, увидела, что она не шьет, что в ее руках начатая груша и остолбенела от ужаса. Едва веря своим глазам, она грозно глядела на дерзкую швею. Та не смутилась и продолжала есть.
Варвара Кирилловна крупными шагами подошла к буфетику и пересчитала груши. Трагически пожала плечьми. Проговорила негодующим голосом:
– Одной не хватает!
Подошла к Лизавете, устремила на нее сверкающий, грозный взор и закричала:
– Что за мерзость! Послушай, Лизавета, что же это такое?
– А что? – невинным голосом спросила Шаня.
Она вытерла влажные от груши пальцы носовым платком и сказала:
– Я только минуточку, я сейчас начну шить, только вот грушу доем.
Варвара Кирилловна дрожала от злости, топала ногами и кричала:
– Какая наглость! Таскать чужие груши только потому, что я не замкнула их на ключ! Я не обязана угощать всякую дрянь своими грушами!
Шаня улыбнулась.
– Вот вы что подумали! – спокойно сказала она. – Да это – моя собственная груша. Шла нынче утром мимо фруктового магазина, соблазнилась, дай, думаю, куплю грушу, хоть разок попробую, что за сладости богатые господа кушают.
– Как твоя собственная! – воскликнула Варвара Кирилловна. – Ты мне в глаза врешь! Здесь одной груши не хватает.
Она вся покраснела от негодования. О, недаром она всегда говорит, что в России – вор на воре, что русский простой народ весь сплошь изворовался и изолгался!
Шаня смотрела на нее, наслаждаясь ее бешенством. Она спокойно сказала:
– Когда вы ушли, барышня взяли еще одну грушу и скушали. Варвара Кирилловна закричала так громко, что стекла в оконных рамах тихонько загудели:
– Ты врешь, скверная девчонка! Сожрала чужую грушу и сваливаешь на барышню вместо того, чтобы признаться и попросить прощения. Этакая негодяйка! Вот я сейчас же пошлю за твоею матерью, ты у меня узнаешь, как воровать в том доме, где работаешь!
Шаня засмеялась. Своим звучным голосом покрывая визг Варвары Кирилловны, она сказала:
– Да чтой-то вы, барыня, не разобравши дела, так сердитесь! Это мне даже смешно. Никогда воровкой не была, у родной матери куска сахару не стащила. Спросите у барышни, – вот и она идет, легка на помине.
Мария вошла. Ей было любопытно узнать, за что ее мать так разносит Лизавету. С удивлением она увидела, что мать, взбешенная, топает ногами на Лизавету, а та хоть и покраснела, но смеется. Шаня обратилась к Марии:
– Барышня, заступитесь, – барыня меня из-за вас обижают. Они одной груши недосчитались и думают, что это я взяла. А это – моя груша, купленная. Скажите, пожалуйста, вашей маменьке, что это вы вторую грушу скушали.
Мария вспыхнула и призналась:
– Ну да, когда ты, мама, вышла, я съела еще одну грушу. Варвара Кирилловна смутилась. Но постаралась сохранить гордый вид. Процедила сквозь зубы:
– Извини, пожалуйста, Лиза. Но ты могла бы выбрать другое время, чтобы есть груши. Ты можешь запачкать барышнино белье.
– Я руки вымою, – сказала Шаня.
Она быстро доела свою грушу, потом засмеялась и сказала с простодушным видом:
– Ну что ж, барыня, я не обидчива. Нам, бедным девушкам, на все обижаться не приходится. А уж если вы хотите меня приласкать за то, что воровкой меня без всякой моей вины поставили, так дайте мне одну вашу грушу.
Варвара Кирилловна сделала большие глаза.
– Это – очень дорогие груши, – внушительно сказала она.
– Ничего, – говорила Шаня, – я и дорогую съем. Дайте, право, уж будьте добренькая, а то ведь мне очень обидно, что за воровку меня сочли.
Шаня вытащила платок и притворилась, что собирается заплакать.
– Нахалка! – пробормотала Варвара Кирилловна.
– Она глупа, – сказала no-французски Мария.
Варвара Кирилловна порылась в вазе, выбрала грушу поплоше и поменьше и подала ее Лизавете, не глядя на швею. Мария стояла в стороне и строго смотрела на глупую Лизу.
Шаня ела грушу и говорила:
– Ой, кислая какая! Где это вы покупали? Моя была гораздо слаще и вкуснее.
Варвара Кирилловна сказала по-французски:
– Глупа до святости.
И вышла из комнаты. Мария постояла у буфетика, в замешательстве глядя на разрумянившуюся глупую Лизу, потом медленно подошла к ней и спросила:
– Лиза, отчего вы так покраснели?
Шаня быстро глянула на нее, усмехнулась, потупилась и сказала тихо:
– А вы думаете, барышня, весело слушать, как тебя воровкой честят?
– Но у вас такие красные щеки, – сказала Мария.
Она осторожно потрогала пальцами Шанину горячую щеку и, вся вдруг зардевшись, спросила дрогнувшим голосом:
– Надеюсь, что мама вас не тронула? Шаня засмеялась.
– Нет, Мария Модестовна, вы вовремя подошли.
– У мамы очень нервы расстроены, – говорила Мария, – потому она такая вспыльчивая. Но она очень добрая.
Глава двадцать девятая
Разговоры в доме Хмаровых, которые Шане приходилось каждый день слышать, сначала были ей очень любопытны. Перед нею в этих разговорах раскрывались занятные подробности совершенно нового для нее быта. Потом, дома, она пересказывала их Юлии, и обеим девушкам многое казалось смешным и странным; чужое редко нравится.
Вскоре все, что у Хмаровых слышала Шаня, стало так досадно ей и так надоело и опротивело, что она старалась ни во что не вслушиваться. Но невольно слушала, и хоть отрывки западали в ее память, и каждый день вливал в ее душу злость и досаду.
Очень много сплетничали и злословили, говорили о чужих делах, свадьбах, похоронах, карьерах, деньгах. В каждом слове дышала твердая уверенность в том, что надобно приобретать связи и пользоваться ими.
Однажды Шаня услышала у Хмаровых имя Томицкого. Она стала прислушиваться.
Еще когда Шаня была в Сарыни, Томицкий, окончив гимназию, повенчался с Дунечкою. К общему изумлению и товарищей, и учителей, он не пошел в университет. Он поселился верстах в десяти от Сарыни в своем небольшом именьице, доставшемся ему от недавно умершей матери. Там он намеревался жить просто и справедливо, работать и служить народу.
Письма, которые Шаня получала от Дунечки, дышали счастием и радостью. Правда, иногда Дунечка жаловалась в этих письмах на чрезмерную строгость своего Алеши, который в образе их жизни не допускает никаких отклонений от согласно принятых ими обоими принципов. Но и самые жалобы эти были светлы и веселы, они разрешались бодрыми выражениями уверенности в правоте избранного ими пути и горячими словами о готовности смело и весело идти по этому пути и творить жизнь свободную, чистую и справедливую. Получая эти письма, Шаня испытывала и большую радость, – за Дунечку, и горькую печаль, – за себя, по сравнению. Она еще не знала, что сравнивать никогда не следует.
В гостиной разговаривали недовольными, возмущенными голосами.
– Вот вам образец совершенно неприличного брака, – говорила Варвара Кирилловна, – молодой человек Томицкий, Женин товарищ по сарынской гимназии. Он, знаете, из очень хорошей семьи, и в Петербурге у него есть очень влиятельные родственники.
– Его мать – урожденная баронесса Пуппендорф, – пояснил Аполлинарий Григорьевич.
Варвара Кирилловна продолжала:
– И вот нам пишут о нем ужасные вещи. Можете себе представить, он женился на какой-то мещанке или даже, кажется, на крестьянке, словом, на девушке без всякого воспитания и без связей, и поселился с нею в деревне. Словом, нечто ужасное.
– У нее даже имя простонародное, Авдотья, кажется, – сказал Аполлинарий Григорьевич.
Тоном ко всем благожелательной барышни сказала Мария:
– Однако она все-таки кончила гимназию, там же, в Сарыни. Леонид Иванович Варнавин, безукоризненно-корректный молодой чиновник на очень хорошей и видной служебной дороге, женатый на дочери Аполлинария Григорьевича, насмешливо спросил:
– И что же, он ухитряется быть счастлив? Варвара Кирилловна говорила:
– Да, он пишет своим родным, что совершенно счастлив. Но это – чисто животное счастие. Отказаться от карьеры, пренебречь связями и служить народу, – какая глупость!
– Оба работают в поле, как простые люди, – с выражением благовоспитанного ужаса сказала Мария. – И даже, кажется, обходятся одною прислугою.
– Ну какая там прислуга! Им приходится обрезывать себя во всем, – вставил Аполлинарий Григорьевич.
Рябов грубо захохотал и сказал громко и уверенно:
– Это они, видите ли, опростились. Знаю я таких, достаточно насмотрелся. Как же, целые колонии устраивают. Одеваются, как простые мужики и бабы. А мужицкого дела по-настоящему не знают, и все у них идет вкривь и вкось. Что ж, эти ваши Томицкие снимают землю в аренду или у какого-нибудь хозяйственного мужичка батрачат?
Аполлинарий Григорьевич отвечал:
– Нет, у Томицкого есть около Сарыни именьице маленькое, по наследству. У его деда, барона Пуппендорфа, было одиннадцать дочерей, и он дал каждой из них в приданое по клочку земли.
– Это имение дает гроши, – сказала Варвара Кирилловна. – Этот молодой человек в десять раз больше мог бы иметь на службе.
– Еще бы! При его связях! – сказала Мария. – Барон, его дядя, очень многое может сделать. Он так влиятелен!
Шаня подумала: «Такая молоденькая, а о связях и протекциях до тонкости все понимает».
– Получают с имения какую-нибудь тысячу рублей в год, – говорила Варвара Кирилловна. – И они еще ухитряются тратить половину своих денег на этих ужасных мужиков!
Сердитым тоном оскорбленной добродетели сказала Наталья Александровна Рябова, Катина мать:
– Эта госпожа, Авдотья, или как там ее зовут, может быть, совершенно на месте в своей обстановке. Но я удивляюсь, что родственники несчастного молодого человека ничего не предпримут для его спасения. Надо бы написать его дяде, барону Пуппендорфу.
Шанины мысли перескочили на почтенную семью Пуппендорфов. Ей казалось, что все одиннадцать баронесс пахли камфорою. Меж тем что-то длинное говорил приват-доцент Леснов.
– Вы, конечно, читали? – спросил он.
– Как вы сказали? – переспросил Нагольский. – Как имя автора?
– Рабле, – сказал Леснов.
– Нет, не читал, – говорил Нагольский. – Я современных французских беллетристов не читаю. Так безнравственно, что внушает величайшее отвращение.
Леснов засмеялся.
– Ну, это вы хватили совсем из другой оперы, – сказал он с своею обычною резкостью.
За эту резкость очень недолюбливали его в доме Хмаровых. А принимали его и даже ухаживали за ним потому, что Варваре Кирилловне казалось, что присутствие молодых ученых сообщает оттенок серьезности ее салону. И, кроме того, при случае он может быть полезен Евгению.
Шаня думала: «Да этот Нагольский меньше меня знает. Почему же такие люди, как он, считают себя образованными? Это – узкие специалисты, и за пределами своего маленького круга каждый из них ничего не видит».
Она задумалась и не слышала того, что говорили дальше. Потом ее внимание привлек гудящий голос Рябова:
– Мужик – каналья. На него нужен-с, я вам доложу, кнут. Вы мне поверьте-с. Я мужичью натуру досконально знаю. У меня мужик, доложу вам, вот где сидит.
Шаня, и не видя, представила живо, как грузный, краснолицый Рябов колотит себя громадным кулаком по толстой шее. Ей стало забавно. Засмеялась, вспомнила, что могут услышать, постаралась подавить смех и закашлялась. Варвара Кирилловна вышла из гостиной. Приблизясь к швее Лизавете, она сделала сердитое лицо и свирепо прошептала:
– Прошу потише. Кашлять, и сморкаться, и вообще проявлять себя можешь в кухне. А здесь гостиная рядом.
Потом, отвернувшись от Шани, мигом перекроила свое лицо на любезное и вышла к гостям, извиняясь за отлучку.
Послышался тоненький, притворно-наивный Катин голосок:
– Ведь уж, кажется, доказано Дарвином, что мужики происходят от обезьян.
Засмеялись и восклицали:
– Но это прелестно!
– Восхитительно!
– Она очаровательна!
Катя восклицала обиженным голосом:
– Неужели я опять сказала глупость? Но это Женечка меня подвел. Я не виновата.
– Катя, вы меня не совсем так поняли, – сконфуженным голосом сказал Евгений. – Я говорил вообще о происхождении человека. Ге-неалогиею мужиков я не особенно заинтересован.
Томным голосом произнес молодой поэт Кошурин:
– Мужик – собака, рыдающая о властелине.
Шаня живо представила изумительный галстук молодого Кошури-на, его жирные, вихляющие бедра, оскар-уайльдовскую прическу, мягкие, бледноватые губы и большие порочные глаза, которыми Кошурин прельщал дам и пугал девиц.
Студент Сосницкий непрекаемым тоном самоуверенного, жирного пошляка говорил:
– Закон наследственности абсолютно доказывает наше превосходство над мужиками. Мы десятками поколений изощряли свои способности в области высших, духовных интересов, которые все это время оставались мужикам совершенно чуждыми.
Катина мать, Наталья Александровна, дама очень добродетельная, лимонно-желтая, с длинным лицом и кислыми собачьими глазами, томно говорила:
– От этих людей нельзя ждать благодарности. Что ни дай, им все мало. Благодетельствовать им – тяжкий подвиг.
– Земли мало, и знаний мало, – сказал Леснов. – При таких условиях трудно мужику развернуться. Поневоле единственная забота лишь о том, чтобы насытиться.
Сухим доктринерским тоном Леснову ответил Варнавин:
– Смею думать, что никто никому не мешает богатеть. Нищие, – значит, ленивые или умственно отсталые. А неравенство всегда было и должно быть в человеческом обществе. Иначе было бы совершенно немыслимо правильное распределение функций в какой бы то ни было общественной или государственной организации. Таково, по крайней мере, то мнение, которого я придерживаюсь.
– Совершенно с вами согласен, – сказал Аполлинарий Григорьевич. Студент Сосницкий говорил:
– Только сильное, здоровое имеет право на существование. Нищета, как проказа, отвратительна.
Кошурин воскликнул:
– Пусть прокляты все неудачи, все мертвые и Сатана! Скалы же – вечные стражи.
Когда гости ушли, Варвара Кирилловна опять сделала выговор Шане за нарушение тишины в барских комнатах.
В ясный морозный день в начале зимы Шаня услышала, как Мария в гостиной говорила Варваре Кирилловне по-французски:
– Я забыла рассказать вам вчера, мама, об одной забавной встрече. Можете себе представить, мама, – на катке я встретила вчера вечером знаете кого? Нашу швею. Катается под звуки музыки.
– Не может быть! Вот эту дурочку? – с удивлением спросила Варвара Кирилловна.
И опять Шаня, и не видя, живо представила, как Варвара Кирилловна таращит в знак удивления свои тупые, злые глаза и какое у нее при этом становится глупое лицо. С жадным любопытством Шаня приготовилась слушать, что о ней будут говорить. Мария отвечала матери:
– Ну да, эту бедную девушку. Она катается очень недурно, одета, как барышня, – скромно, но очень хорошо. Если она сама на себя шьет, то ее можно будет употребить как портниху для платьев попроще, тем более, что берет она сравнительно недорого. И коньки у нее очень хорошие, и очень изящная обувь. Не понимаю, откуда она берет на все это деньги!
– Все это ей совсем не к лицу, – с негодованием, по-русски, сказала Варвара Кирилловна.
Мария продолжала по-французски:
– Она увидела меня и нисколько не смутилась. Как будто это самая обыкновенная вещь. Улыбается и кланяется, точно знакомая. Удивительно развязная особа!
– Это необходимо прекратить, – решила Варвара Кирилловна. – От этих катаний для бедной девушки один только шаг к полному падению. Если она у меня работает, я обязана позаботиться об ее нравственности.
Варвара Кирилловна с величественным видом вошла в проходную комнату. Она строго сказала:
– Лизавета, я слышала, что тебя видели вчера вечером на катке в Летнем саду. Правда ли это?
– Да, – сказала Шаня, – я иногда хожу туда кататься, в свободное время.
– Во-первых, – еще строже сказала Варвара Кирилловна, – когда с тобою говорит барыня или барышня, ты должна встать.
Шаня послушно встала. Варвара Кирилловна говорила:
– А во-вторых, я считаю это совершенно неприличным.
– Но почему же, барыня? – с удивлением, слегка усмехаясь, спросила Шаня.
Варвара Кирилловна, мгновенно пришедшая в ярость от этого вопроса и от этой улыбки, которые показались ей дерзкими, закричала:
– Изволь молчать, когда с тобою говорят! И не улыбаться! Шутить с тобою я не намерена, и я без твоих дурацких вопросов скажу тебе, что считаю нужным. Ты кто? Я тебя спрашиваю, кто ты такая? Как ты смеешь молчать, негодная, когда тебя спрашивают?
Варвара Кирилловна затопала ногами.
– Я – белошвейка, – сказала Шаня.
Варвара Кирилловна запальчиво кричала:
– Ты – белошвейка, пока ты сидишь смирно и шьешь, а когда ты по каткам хвосты треплешь, ты – негодяйка!
Шаня покраснела и начала было:
– Барыня, что вы… Варвара Кирилловна кричала:
– Молчать! Ты должна помнить, что ты – бедная девушка и тратить деньги на глупые забавы тебе не следует. А самое главное, лезть кататься туда, где катается барышня, – это с твоей стороны большая дерзость. Ты должна знать свое место и не забываться. Увидевши барышню, ты должна была немедленно уйти. На будущее время не смей ходить на этот каток. Ты слышишь, что я тебе говорю? Не смей ходить, не смей!
Варвара Кирилловна потрясала перед Шаниным лицом сжатыми кулаками, и на ее лице было такое яростное выражение, словно она собиралась поколотить Шаню.
– Вперед не буду, – сказала Шаня. – Я не знала, барыня…
Шане хотелось засмеяться. Она стояла раскрасневшаяся, потупив глаза, дергая белый полотняный поясок своего передника. Варвара Кирилловна кричала:
– Молчать! И кислой физиономии не корчить! Как руки держишь! Руки по швам держать! Стоять прямо! На полу искать нечего, – глядеть прямо на меня!
Шаня вытянулась, опустила руки, посмотрела прямо на Варвару Кирилловну. Теперь она была спокойна, и только любопытство было в ней, что еще придумает сказать эта странно-грубая, душевно распустившаяся женщина, с которой так легко соскакивала ее внешняя благовоспитанность, не основанная на твердых началах и потому столь непрочная.
Варвара Кирилловна продолжала кричать:
– Если твоя мать настолько глупа, что позволяет тебе транжирить свои гроши на катанье, так ты можешь отправляться на каток на реку, – там дешевле за вход берут и публика для тебя подходящая. И какая наглость, – какая-то ничтожная швейка, которой вся цена – грош, прямо идет туда, где господа катаются! Для чего это тебе понадобилось? Богатым молодым людям глазки делать? Думаешь своею смазливою рожею прельстить кого-нибудь? И что ты на меня уставилась своими коровьими глазищами! Не умеешь стоять почтительно, когда тебя бранят! Глаза опусти, голову наклони, вот так!
Варвара Кирилловна сердито шлепнула ладонью по сложенным на затылке Шаниным косам и потянула Шанину голову вперед и вниз. Шаня покорно склонила голову. Вид швеи Лизаветы, стоящей с опущенными руками и склоненною головою, наконец удовлетворил Варвару Кирилловну. Она сказала строго:
– Вперед чтобы этого никогда не было! А не то я позову твою мать, и тогда мы с тобою поговорим иначе. Я тебя научу знать свое место и не забываться.
Не дожидаясь ответа, Варвара Кирилловна повернулась к Шане спиною и вышла. Шаня тихонько смеялась, уткнувшись носом в платок, – не из тех, обшитых тонкими кружевцами и надушенных изысканными парижскими эссенциями, что она брала, когда шла на свидание с Евгением, а из простых полотняных, приличных бедной швее Лизавете.
Глава тридцатая
Дома Шаня отводила душу болтовнёю с Юлиею. Девушки с увлечением рассказывали одна другой о своих любовных делах и опасениях. Конечно, пока дяди Жглова не было дома. При нем громкие разговоры не допускались. Да и шептаться было небезопасно, – дядя Жглов не любил, чтобы от него что-нибудь в доме держали в секрете. Ведь в доме у Жглова все должно быть строго и чинно.
Впрочем, Шаня нередко нарушала все заведенные дядею порядки. За это от дяди ей нередко доставалось. Дядя Жглов не стеснялся в проявлениях своего гнева.
Иногда, выходя утром из подъезда дядиной квартиры, Шаня вдруг почувствует на себе чей-то тяжелый взор. Нахмурясь, взглядывала она невольно в крайнее к подъезду окно дядиной конторы и видела там зеленое лицо, красные глаза и высокий воротничок молодого человека, который казался ей гнусным. Их взоры на минуту встречались, – влюбленный взор зеленолицего молодого человека и сердитый Шанин взор.
Сердитый, но не равнодушный. Это давало какую-то надежду гнусному юноше, и потому он улыбался, противно растягивая синие губы, показывая редкие зеленые зубы и длинными, тощими пальцами с желтыми широкими ногтями потрагивая поддельную жемчужину булавки, воткнутой в красный галстук.
Шаня всегда после этого досадовала на себя, зачем она поддалась очарованию змеиного взгляда этих слезящихся глаз с воспаленными веками. Мерзкий осадок весь день оставался в Шаниной душе. Ей даже казалось иногда, что эта встреча взоров предвещает ей какую-нибудь неприятность; и в самом деле, так случалось не раз. Случай любит играть душою человека.
Шане так противен был этот зеленол ицый юноша, так даже страшно было вспоминать его появления в окне, что она долго не решалась спросить о нем Юлию.
Наконец однажды, когда Шаня и Юлия вместе вышли из квартиры, Шаня тихонько толкнула Юлию локтем, едва заметным движением головы показала ей на гнусного юношу и тихонько спросила:
– Кто это, урод красноглазый?
Юлия улыбнулась, значительно посмотрела на Шаню и ничего не ответила. Уже когда они отошли немного от дома, Юлия сказала:
– Это – конторщик, у папы служит. Очень усердный. Его фамилия Гнейс, а товарищи его Гнусом кличут.
– Вот-то по шерсти и кличка, – сказала Шаня и засмеялась.
– Выслужиться перед папою хочет, – говорила Юлия, – все на товарищей наушничает.
– Ужасно гадкий! – воскликнула Шаня. – И все на меня смотрит, свои гнилые глаза пялит. Пройти под окном нельзя без того, чтобы он не окатил своим скверным взором, как из поганого ведра.
– Влюбился, – смеясь, сказала Юлия. – Он очень влюбчив и всегда имеет предмет. Погоди, скоро письма получать станешь.
Шаня передернула плечами, словно по спине ее пробежала дрожь отвращения.
По вечерам Шаня часто ходила в театр, иногда с Юлиею, а иногда и дядя Жглов ехал с девицами. Но уже это было довольно скучно, потому что дядя Жглов бывал всем недоволен; пьесы он находил или неинтересными, или безнравственными, актеров и актрис – бездарными. Одна актриса Манугина удостаивалась иногда его похвал. Да и то он хвалил Манугину с таким снисходительным видом, что Шане становилось досадно и обидно за нее.
А Шаня была в восторге от крутогорских театров. Все ей было внове и в диковинку. Ей нравились и опера, и драма, и фарс, и даже цирк и кинематограф.
Раза два-три Шаня встречалась в театре с Евгением. Но Евгений не любил таких встреч: в театре бывает слишком много знакомых, и могут узнать дома, что он в театре встречается с какою-то молодою девицею. Случалось даже, что завидев издали Шаню, Евгений уходил из театра.
Да и Шане эти встречи мало нравились: приходилось разговаривать с Евгением, как с чужим.
Хотя работа у Хмаровых отнимала много времени, но все-таки Шаня дома, готовясь к урокам у Манугиной, находила время усердно танцевать. Танцевала в своей комнате, если дядя Жглов был дома, или в гостиной, когда он уходил в контору.
Шаня ничего не умела делать наполовину, и за что бралась, делала с увлечением. Юлии нравились эти ее танцы, и она подолгу смотрела на них, любуясь. Иногда принималась даже и сама танцевать, подражая Шане. Но делала это она только тогда, когда знала, что отец ушел совсем из дому.
Однажды дядя Жглов с удивлением услышал сквозь потолок в его конторе быстрые, ритмичные, мягкие шаги чьих-то легко пляшущих ног. Он поднялся в квартиру посмотреть, кто это пляшет. Но он так уж и знал, что это Шаня шалит, – Юлия, конечно, не посмела бы прыгать над головою отца. И точно, войдя в гостиную, Жглов увидел пляшущую Шаню, в алой тунике, босую. Посмотрел угрюмо, подумал, усмехнулся и сказал:
– Экономно. Немного материи надо. И для здоровья не вредно. Шаня так увлеклась своим танцем, что и не видела дяди, хотя испуганная Юлия усердно делала ей знаки. Только тогда, когда дядя Жглов заговорил, Шаня остановилась. Она засмеялась и сказала:
– Нет, дядя, это вовсе не для экономии.
– А для чего же? – спросил дядя Жглов.
Юлия, видя, что отец не сердится, осмелела и сказала:
– Это очень красиво, папочка.
– Почаще так ходи, Шанька, – решил дядя Жглов. – Да и Юлии такую сшей. Это мне будет выгоднее.
– Смотрите, дядя, мы и на таких костюмах сумеем разорить вас, – весело сказала Шаня.
На дворе дома дяди Жглова была своя баня. Это напоминало Шане Сарынь и радовало очень.
В декабре, в субботу, как всегда, топили баню. Как все в доме дяди Жглова, и банный обряд совершался торжественно и чинно.
Сначала, в седьмом часу вечера, отправился сам дядя Жглов. Пробыл в бане долго, – любил париться. Девицы ждали. Дядя Жглов вернулся и сел в столовой пить старый арбузный мед с гвоздикою и чай с имбирным вареньем и есть мак-сбоину для приятного сна и домашние оладьи. Красный и взъерошенный, он был угрюмо доволен и любовался мрачною, солидною обстановкою своей столовой.
Тогда Шаня и Юлия отправились в баню; как и осенью хаживали они в баню босые, так и пошли, снявши обувь дома. Так дядя Жглов с детства приучил Юлию. Он и сам купался в реке, пока она не замерзнет. А Шаня и дома любила побегать по снегу босиком.
Вечер был тихий, звездный, морозный. Снег на дворе лежал белый, такой хрупкий, забавно-холодный и нежный. Его леденящие прикосновения к быстро бегущим нагим стопам заставляли все тело вздрагивать. Было весело и холодно, и так радостно и мило краснели бегущие по неширокому двору ноги.
С громким смехом вбежали девушки в переднюю баню. Проворно разделись. Им было беспричинно смешно. Радовал переход от сухого мороза к влажному теплу и уют этого замкнутого покоя.
Но вот заплескались о нагие тела теплые и холодные струи, и тогда в этом нагретом и грешном воздухе, где пахло влажными банными листьями, Шане стало томно и стыдно. Нагота их тел, эта полезная для омовения и стыдливо сокрытая от чужих взоров нагота, сегодня раздражала и соблазняла Шаню. Казалось почему-то, что из-под полка смотрит на нее кто-то серый, влюбленный, липкий, поганый: казалось, что в парной полумгле блестят красные глаза, смеются синие губы распяленного рта и лязгают зеленые зубы гнусной твари. Стыд, подымаясь от мокрого, скользкого дощатого пола, вился около заалевшихся Шаниных колен, томил, и дразнил, и был сладок. Жутко возрастало желание отдаться тому, кто придет и возьмет, кто бы он ни был, Евгений или гнусный юноша.
Миленькая Юлия была сегодня слишком весела, может быть, потому, что ее провизор, аккуратный и бережливый молодой человек, накопил уже порядочно денег и начал присматривать себе аптекарский магазин: те, которые передавались, были для него еще слишком дороги, но все-таки надежды возрастали. И вот Юлия неумолчно болтала о своем провизоре, плескалась водою на Шаню, похлопывала, пощипывала ее. И от этих шалостей, и от этой болтовни вожделения еще больнее и неотступнее мучили Шаню. Мечтался образ Евгения. Его глаза мерещились, – смеялись, дразнили и жгли. И рядом с ним по мокрому полу стлался гнусный образ зеленолицого, синегубого юноши.
Охваченная порывом внезапной страстности, Шаня обняла Юлию. Прижималась к ней. Дико хохотала. Щекотала и целовала Юлию, целовала ее миленькое лицо, и руки, и все ее тело, белое, стройное, сильное тело молодой, здоровой девушки.
Юлия сначала смеялась и весело отвечала на Шанины ласки. Потом их порывистость и страстность вдруг встревожили ее.
– Что ты, Шанечка? – испуганно спросила она.
Шаня опустилась на мокрые, теплые доски пола, обхватила колени Юлии, прильнула к ним головою, так что ее распущенные косы обвились вкруг них, и затихла.
– Что с тобою, Шанечка? – спрашивала Юлия, склонившись к ней.
Шаня вдруг заплакала. Говорила, горько плача:
– Ах, Юлия, все еще далек день моего счастия! Так тяжело, так трудно ждать!
Евгений и Шаня по-прежнему встречались и в гостиницах, но уже теперь, когда Шаня могла каждый день видеть Евгения, обстановка этих встреч ее менее раздражала.
Иногда в начале зимы встречались на катке в Летнем саду. Это было место, где зимою собиралась молодежь хорошего общества. Здесь играла музыка, по вечерам зажигалось электричество в разноцветных фонариках и время от времени устраивались состязания на призы. Сравнительно высокая входная и абонементная плата ограждала этот хорошо устроенный каток от вторжения демократического элемента: для людей победнее были катки подешевле и попроще.
Шане здесь очень нравилось: она даже познакомилась здесь кое с кем из молодежи. Но после разговора с Варварою Кирилловною Шаня перестала ходить на каток Летнего сада.
Шаня пришла в гостиницу «Неаполь», у Турьих ворот. Ее платье было очень красиво, – Манугина обдумала его покрой. Но этот наряд Евгению не понравился. Он сказал, презрительно оглядев Шаню с головы до ног:
– С чего это ты вздумала нарядиться так странно?
– Тебе разве не нравится? – с удивлением спросила Шаня.
– Совсем не нравится, – сердито сказал Евгений. – Уверяю тебя, что это никому не может понравиться.
У него было такое выражение лица, точно Шаня кровно обидела его.
– Почему, Женечка? – спрашивала Шаня.
Так обидно ей стало. Она так старалась, так любовались и она, и Манугина этим платьем, так шла его золотисто-желтая ткань к Шанину лицу, – и вдруг Женечке не нравится!
Евгений досадливо говорил:
– Но это не в моде, – так не носят. Ты не имеешь ни малейшего понятия о том, какая теперь мода. Здесь не Сарынь, чтобы носить платья, которые уже лет пять как вышли из моды.
Мода! Вот противное слово, презирать которое научила Шаню Манугина. И Шаня бурно рассердилась. Кричала:
– Мне нет никакого дела до моды! Выдумки парижских портних мне вовсе не интересны! А ты ничего не понимаешь. Тебе нравится только банальное. У тебя совершенно нет вкуса.
Евгений побагровел от злости. Он свирепо закричал:
– Это у меня-то нет вкуса! Ну уж это слишком! Это просто дерзость. После этого я не желаю с тобою разговаривать. Оставайся со своим мещанским вкусом, а меня оставь в покое.
Евгений принялся натягивать перчатки, делая вид, что собирается уходить. Он был уверен, что Шаня испугается и станет просить прощения. И точно, Шаня испугалась. Начала ласкаться к Евгению. Кое-как нежными словами успокоила его. И потом начала осторожно и ласково:
– А это платье, Женечка, ты напрасно похаял. Право, напрасно. Ты в него не вгляделся хорошенько. Это платье Манугиной очень нравится.
– Манугиной? – спросил Евгений.
Евгению льстило, что Шаня знакома с известною в городе актрисою. Имя Манугиной было для него ручательством, что это хорошо. Теперь он внимательнее присмотрелся к Шанину платью и вдруг увидел его в новом свете. Ведь он привык менять свои мнения, когда этого требовал признаваемый им авторитет; актриса же Манугина была бесспорным авторитетом в области дамского наряда.
Евгений сказал нерешительно:
– Да, пожалуй, если позабыть, что это не модно, то, конечно, это недурно. К тебе, Шанечка, идет, – и это главное. Впрочем, ты, Шаня, такая красавица, что к тебе все идет.
Шаня вдруг вспомнила красные глаза и гнилые зубы гнусного конторщика, который сегодня утром опять сумел-таки приклеить Шанин взор к своему противному, змеиному сверканию гноящихся глаз. Вот, посмотрел Гнус, и она опять поддалась, взглянула, – и вот, так и вышло, – Женечке ее платье не понравилось, она сама не сдержалась, сказала Женечке дерзость, обидела его. Шане стало грустно. Она слегка побледнела, вздохнула легонько, сейчас же испугалась, – Евгений не любит вздохов и кислых физиономий, – и сказала:
– Слушай, Женя, – я сегодня видела сон.
– Весьма интересно! – иронически процедил сквозь зубы Евгений.
– Правда, точно пророческий, – говорила Шаня. – Вот я тебе расскажу.
– Глупости, – пробормотал Евгений.
Его уже начинала раздражать легкая тень печали на Шанином лице.
– Нет, ты послушай, – говорила Шаня. – Это очень интересно. Будто мы с тобою гуляем в таком большом, прекрасном саду. Везде цветы, цветы.
– Удивительно, в саду цветы, а не репа! – насмешливо говорил Евгений.
Шаня слегка покраснела, смущенно улыбнулась и продолжала:
– И мы целуемся так нежно и так сладко, как будто моя душа переливается в тебя и твоя в меня. И вдруг приходит царевна в золотой диадеме и в красной порфире. В руке у нее золотая лилия, на ногах у нее золотые башмаки, а на плече у нее сидит золотая змейка-скоропейка. Лицо у царевны белое, красивое, но страшное, злое, такое гордое, и глаза горят зеленым огнем. Мне сразу стало страшно. И вдруг ты отходишь к ней. И вы с нею ушли по какой-то длинной золотой дороге. А я бегу за тобою, и не догнать, запыхалась.
Шаня заплакала. Евгений, чем бы утешать Шаню, вдруг рассердился. И даже обиделся. Закричал:
– Как тебе не стыдно, Шаня, верить в сны! Ты бы хоть последила, сколько снов сбудется, и увидела бы, какой это вздор.
Шаня, плача, говорила:
– Что ж такое! Ну и пусть не всякий сон сбудется, пусть: я, может быть, Бога успею умолить или после хорошего сна нехорошее согрешу.
Евгений сердито ходил по комнате и ворчал:
– Невежество! Предрассудки! Набита глупостями и невежеством, как гранитный камень.
Эти слова рассмешили Шаню. Смеясь сквозь слезы и вытирая глаза тоненьким платочком, отороченным кружевцами и слегка надушенным убигановскою цветущею кобеею, она спросила:
– А ты что ж, никаким приметам не веришь? Ведь сны и все указания от Бога. И разве может в душе человека быть что-нибудь так, ни с того ни с чего? Вот, остаешься одна сама с собою, отделяешься от всего внешнего мира, и видишь сон, и так глубоко его переживаешь, просыпаешься взволнованная, и все это ни к чему, так, пустяки? Не может этого быть.
Злобно и насмешливо кривя губы и как-то тупо в эту минуту ненавидя Шанин голос, Евгений сказал: –Доморощенная философия!
– Да как же ты живешь, если ты только в своего Дарвина веришь? – спросила Шаня.
– У меня есть умственные и общественные интересы, – высокомерно говорил Евгений. – Я не могу унизиться до языческих суеверий.
– Умственные и общественные интересы, – повторила Шаня задумчиво.
В раздумье она покачала головою, усмехнулась и спросила:
– В чем же они состоят, эти твои интересы?
Евгений взглянул на нее, презрительно усмехнулся и отвечал:
– Ну, этого ты не поймешь!
– А я хочу понять и пойму, – упрямо сказала Шаня. – Читать по-печатному и я умею.
– Ну, этого мало, – важно сказал Евгений. – Надо поучиться.
– И поучусь, – сказала Шаня. – И Дарвин, и Кант, и Маркс, поди-ка, человеческим языком писали, а не ангельским.
Евгению было досадно, что Шаня называет такие имена. Ему казалось даже странным, что Шаня о них что-то слышала. Он наставительно сказал:
– Шанечка, тебе рано такие книги читать. Ты в грамматике не очень сильна, иногда в букве «ъ» ошибаешься.
Шаня возражала:
– Нешто в букве «ъ» дело?
– Ну все-таки, знаешь ли… И что это за слова – нешто, поди-ка! Что это за лексикон, которым ты пользуешься?
Шаня покраснела и говорила:
– Это – вздор, твоя грамотность. Вот Нагольский в букве «ъ», может быть, и не ошибается, а имени Рабле не слыхивал, думает, что это – наш современник.
– Он – не словесник, – досадливо говорил Евгений. – У него совсем другая специальность. Ты бы с ним в области физико-математических наук поговорила. Здесь он – широко образованный человек. Вообще у тебя обо всем ужасно наивные суждения.
– Да и совсем я не такая неграмотная, – обиженным тоном говорила Шаня. – Я кое-что читала и все-таки, хоть и с грехом пополам, гимназию кончила.
– То-то вот, с грехом пополам, – с презрительною гримасою сказал Евгений. – А читала ты что же? «Приключения Рокамболя»? или «Петербургские трущобы»?
Книги, которыми сам Евгений в гимназии зачитывался. Тон его слов показался Шане таким обидным, что она заплакала. Евгений с видом недоумения пожал плечьми. Не решил еще, что лучше сделать: прикрикнуть на Шаню построже или приласкать ее. Всхлипывая, Шаня говорила:
– И если хочешь знать, Женечка, я даже очень грамотна, – я тебе ни одного обидного слова не скажу. Всю эту грамматику я твердо знаю.
И тогда Евгению стало неловко. Лаская Шаню, он смущенно говорил:
– Ну, ну, Шанечка, не надо плакать!
Шаня вытерла слезы, стараясь не вздохнуть, и все-таки нечаянно вздохнула, точно всхлипнула, и сказала:
– А дело все-таки не в грамотности. А вот что думают все эти умные и ученые господа, вот что узнать надо. Ведь не о букве же «ъ»?
Глава тридцать первая
Шаня решилась хоть отчасти усвоить себе эти умственные и общественные интересы, о которых говорил ей Евгений и которыми, по-видимому, он так дорожил. Она начала серьезно заниматься своим образованием. Опять набросилась на чтение. Говорила себе: «Я непременно должна стать рядом с моим Евгением. Иначе ему со мною будет скучно. Не все же нам говорить о любви да целоваться. В жизни все должно быть вместе: и радость, и горе, и труд».
Шаня искала встреч и разговоров с учащеюся молодежью, актерами, литераторами, молодыми учеными. Ласковая, живая, щедрая, она легко находила себе друзей и приятельниц; ее ценили и за то, что она была приятна в обхождении, и за то, что у нее всегда можно было перехватить денег.
Читала Шаня в эти дни очень много и очень разные книги: романы знаменитых писателей, стихи, книги исторические, философские и научные, книги об искусстве. Помогали ей в выборе книг Манугина и приват-доценты Леснов и Лунев, с которыми познакомила ее тоже Манугина. Как на качелях, Шаня качалась между мировоззрениями материалистическими, идеалистическими и скептическими.
Когда уж очень трудно было Шане разобраться в сумятице идей и образов, она шла в одну из многочисленных крутогорских церквей и там горячо молилась. Лампады и мерцающие свечи озаряли ее душу тихим светом нездешнего утешения, а кроткий взор Христа Распятого говорил ей, что любви надлежит быть униженною и распятою и что душа, пострадавшая до конца, спасется. В этой земной области или в иных чертогах будет ликовать душа, страдающая ныне, – в дому Единого Сущего обителей много.
Уже предчувствовала Шаня, что путь любви ее – стезя тернистая. Все внимательнее присматривалась к Евгению. Все настойчивее хотела понять его.
Вот он говорит о своих умственных и общественных интересах. Но что же его интересует в особенности? И сам он, – что такое он? Что в нем от него самого, что следует принять и благословить, – и что наносного, чужого, что надо одолеть? И куда пойдет он, когда станет мужем и гражданином? Туда ли, где топает ногами, перекосив свирепое лицо, яростная барыня Варвара, или туда, где бедная швея Лиза исколола иглою пальцы золотых своих рук?
Казалось иногда Шане, что в Евгении живет двойная душа. Один Евгений – милый и любит ее. Другой, из породы Хмаровых, далек от нее. Все хмаровское в Евгении было ненавистно Шане, – его гордость, самоуважение, хвастовство, его презрительность и грубость с теми, кого он считает ниже себя, и его преувеличенная вежливость, почти подхалимство, перед сильными в его кругу людьми. И отчего же так сильно в Евгении это хмаровское?
Но любовь сделает чудо, – верила Шаня, – и преобразит его, изведет из его душевной глубины нового человека.
Вспоминая первые дни их любви в Сарыни, Шаня сравнивала тогдашнего Женю и теперешнего Евгения. Иногда удивлялась тому, что он так мало изменился, а иногда пыталась объяснить это тем, что он и тогда был выше своих сверстников.
Приходили к Шане и прежние Шаньки, – по ночам, во сне, а иногда и днем мечтались. Глупые Шаньки, беззаботные, веселее смейтесь, утешайте бедную Шаню!
Когда Евгений обижал Шаню, это было хмаровское, чужое, – и Шаня терпеливо сносила обиды. Думала, – вот проснется в хмаровской оболочке светлый Евгений, и опять Шане будет с ним хорошо. А теперь надобно потерпеть.
Шанино смирение, ласковые Шанины улыбки только придавали Евгению смелости. Он умножал свои грубости. Его раздражал громкий, веселый Шанин голос, бесили ее простоватые словечки, ее слишком живые движения, ее простодушное мурлыканье чувствительных песенок. Он все резче обрывал Шаню, все язвительнее смеялся над нею. И вдруг Шаня вспыхивала гневом и начинала кричать на Евгения.
Евгений недоумевал. Пожимал плечами и спрашивал с удивлением, хорошо сделанным:
– Что ты, Шанечка? Из-за такого пустяка ты так сердишься!
– Тебе все пустяки, – с горьким упреком говорила Шаня. – Тебе и вся-то я пустяк. Ты меня не любишь! Скажи мне прямо, что ты меня разлюбил!
Евгений кое-как успокаивал ее и уверял в своей любви.
Потом Шаня, вспоминая, из-за чего они поссорились, что сердило Евгения, упрекала себя за свой громкий голос, за свои привычки. Давала себе самой обещания вести себя так, как нравится Евгению, говорить потише, избегать резких движений, не напевать простонародных песенок и не употреблять слов некнижной речи. Итак настойчиво следила за собою, что мало-помалу ей удавалось переделывать свои манеры. Уроки Манугиной также очень помогали ей в этом.
Иногда Шаня принималась при Евгении издеваться над Катею Рябовою:
– Красавица, нечего сказать! Умница!
Это сердило Евгения. Его самолюбие бывало больно поражено, когда Шаня позволяла себе порицать то, что имеет отношение к нему, Евгению Хмарову. Ведь все, относящееся к Хмаровым, должно быть несомненно первого сорта. Евгений с досадою говорил:
– Ведь ты же знаешь сама, Шаня, что я к ней глубоко равнодушен и никогда на ней не женюсь.
И дома многое теперь сильно раздражало Евгения. Ведь он любил Шаню, хотя и со свойственною ему вялостью чувства, но все же искренно. Притом же он привык подчиняться чужому мнению, если оно высказывалось авторитетно. И потому Шанины суждения, которые она высказывала всегда резко и решительно, ложились в его душу, что-то колебали в ней. Точно снопы ясного света ложились на домашнее, и оно тогда казалось затхлым, душным, покрытым пылью ветхих, неумных, недобрых предрассудков. Да и в университете, хотя Евгений держался больше товарищей побогаче, все же демократические идеи липли к нему, как взвеваемая ветром или носимая пчелами цветочная пыльца липнет к рыльцу дальнего цветка.
Когда уж очень становилось противно домашнее, Евгений иногда думал: «А ну ее к черту, карьеру проклятую! Была бы только Шанька!»
И тогда он казался себе необычайно благородным и великодушным, даже до смешного, почти Дон Кихотом. И потом, встречаясь с Шанею, он говорил ей:
– Для тебя я всем в жизни готов пожертвовать, – и семьей, и карьерой, и всем.
И все же они нередко ссорились, а иногда и расходились, не помирившись.
Евгений во время ссор то горячился, кричал, топал ногами, то принимал саркастический вид и говорил язвительные слова. Особенно он любил упрекать Шаню ее мещанским воспитанием. Случалось иногда, что он толкнет, щипнет Шаню. На эти толчки и щипки Шаня уж и не обижалась, даже почти радовалась им: после них Евгению было стыдно, и он становился очень нежен.
Шаня, оставшись после ссоры одна, иногда горько задумывалась. Спрашивала сама себя: «Любит ли он меня? Да и может ли он кого-нибудь любить? Какой-то он холодный и гордый, точно Печорин, – думала Шаня. – Володя, Володя, хоть бы ты научил его любить меня!»
Но, утешая, утешали мечты, создавая Шане великолепные романы.
Шаня каждый раз показывала Евгению выученные ею танцы. Для этого, отправляясь в гостиницу, брала с собою костюм. Иногда во время танца она сбрасывала тунику и танцевала нагая.
Евгений улыбался, и лицо у него было похотливое. Он старался скрыть свои вожделения и делал вид эстетически любующегося красотою тела и танца. Это ему плохо удавалось. В первый же раз Шаня заметила павианье выражение его лица, и это ее не столько смутило, сколько испугало. Как будто мертвец показал ей вдруг свое лицо, распаленное гнусным тлением могилы. Шаня поспешила кончить танец. Бросилась за ширму и торопливо оделась.
Вздрагивающим от волнения голосом Евгений выражал свои эстетические восторги. Лицо его было смущенное, щеки раскраснелись, дрожащие пальцы неловко пощипывали черные усики. Шаня заторопилась домой.
Дома, вспоминая похотливое лицо Евгения, Шаня опять живо перечувствовала этот стыд и этот внезапный испуг. Чего она испугалась, этого она еще и сама ясно не понимала, но ей больно и стыдно было вспоминать об этом. Хотела приискать какое-нибудь объяснение или оправдание, но все мысли тонули в быстром, знобком ощущении стыда.
Рассказала об этом Манугиной, – уже привыкла все поверять ей. Манугина сказала:
– Не сама ли ты виновата, Шанечка? Шаня покраснела, живо спросила:
– Но чем же, Ирина Алексеевна?
– Или совсем не надо было этого делать, – сказала Манугина, – или надобно было победить его скверные мысли радостью чистого танца. Танец может быть, – да и должен быть, – невинным, целомудренным, хотя бы и страстным, но может быть и соблазнительным. Будь же внимательна к тому впечатлению, которое ты хочешь произвести на зрителя.
Шаня призадумалась.
– Спасибо, – сказала она, – я понимаю. Я буду это очень помнить.
На следующий раз не хотела Шаня повторять танец. Даже туники не принесла. Надеялась, что Евгений не напомнит о танце, что язык его будет скован тем же ощущением стыда. Но Евгений напомнил.
Он так был взволнован Шаниным танцем, что несколько дней ходил сам не свой и с нетерпением ждал минуты, когда опять увидит Шаню. И вот однажды сделанное надобно было повторять. Евгений упросил. Да и сама Шаня вдруг подумала, что не повторить еще стыднее, – выйдет, как будто она тогда сделала недолжное и теперь устыдилась. В Шаниной душе загоралась яркая жажда невозможной победы. Она проворно разделась, перевязала сорочку лентою и танцевала.
Потом Евгений каждый раз, когда Шане танцевать не хотелось, упрашивал ее, принимался сам раздевать ее и капризничал и злился, если она не соглашалась. Приходилось каждый раз уступать ему.
Глава тридцать вторая
Опять сон расстроил Шаню. Она была не в духе. Комната в отеле «Венеция» была сегодня ей особенно противна, и вино было кислое, и фрукты невкусные. Шаня думала сердито: «Гнусу бы в таких комнатах своих любовниц принимать».
Шаня слушала рассеянно, что говорил Евгений. А ему хотелось развлечь ее, чтобы она поскорее развеселилась и показала ему опять свой танец, – танец и себя. А чем же ее развлечь? Конечно, рассказами о себе, о своих делах и встречах.
Евгений рассказывал все это с очень большим количеством самых мелких подробностей: все, относящееся к нему самому, всегда казалось ему значительным и интересным. Он стал уже обижаться и сердиться на то, что Шаня проявляет очень мало интереса к его речам. Думал сердито: «Плохое воспитание сказывается. Даже со мною не умеет быть любезною».
Лицо его становилось обиженным, как у ребенка, и он уже нервно покручивал черные усики.
Наконец Евгений упомянул в разговоре имя Нагольского. Шаня вспыхнула, вскочила с места и горячо заговорила:
– О, этот ваш Нагольский! Видеть его наглую физиономию противно, слушать о нем гадко!
– Что с тобою? – с удивлением спросил Евгений.
Шаня продолжала, сверкая быстрыми глазами, хмуря черные брови:
– Нагольский! Рабочих обсчитывает, казну обворовывает, с подрядчиков берет взятки, строит непрочно и дорого. Разбогатеть поскорее хочет.
Евгений, досадливо краснея, говорил:
– Как можно это говорить! Никто этого не видел. Кого он там обсчитывал! Что за вздор! Этак и всякого можно оклеветать. Нельзя же подбирать всякую грязь на улице. Это недостойно порядочного человека. Да и что значит, – казну обворовывать?
– Казенные деньги в свой карман тайком таскать, вот что это значит, – пояснила Шаня и захохотала.
Евгений презрительно фыркнул. Развалясь в обитом красным, потертым, с грязными пятнами бархатом кресле, точь-в-точь, как Варвара Кирилловна, когда она нанимала швею Лизавету, Евгений говорил циничным тоном, заимствованным у того же Нагольского:
– Казна! Скажите пожалуйста! Кто же из нее не тащит! Она для того и существует, чтобы платить. Мы не в святые записались, чтобы благодетельствовать казне. И что такое казна? Там, если я не ошибаюсь, довольно много денег, на всех нас хватит.
Евгений самодовольно засмеялся.
– Деньги-то это чужие, – с тихою злостью сказала Шаня.
Тон Евгения, этот «хмаровский» наглый тон, больно поражал и сердил ее.
– Дурацкая философия, – уже раздражаясь, говорил Евгений. – Почему же эти деньги чужие, если они лежат в моем кармане? Ведь не из чужого кошелька они вытащены, – они выданы из казначейства с соблюдением всех законных формальностей. Попробуй-ка ты украсть, как ты выражаешься, сама увидишь, что это совсем не так просто.
– Что и говорить, – сказала Шаня, – воровать не всякий сумеет. Нагольского на это взять.
– И наконец, – досадливо краснея, говорил Евгений, – прошу тебя, Шаня, не забывать, что Нагольский, каков бы он ни был, наш будущий родственник, и я прошу тебя выражаться осторожнее. Это даже неделикатно с твоей стороны и не делает чести твоему воспитанию, если ты позволяешь себе так отзываться о нашем будущем родственнике.
– Жаль мне тебя, Женечка, – насмешливо сказала Шаня. Бледнея от злости, но стараясь сдержаться, Евгений спросил голосом, который ему казался ледяным, но был просто злой:
– Почему же тебе меня жаль?
С тем внешним спокойствием, которое иногда овладевало Шанею, когда она была очень зла или когда ей было очень трудно, Шаня отвечала:
– Потому и жаль, что ты обзаводишься такою роднёю.
– Ну, знаешь, – высокомерно сказал Евгений, – уж если мы, Хмаровы, принимаем Нагольского в нашу семью, то этим все сказано!
– Что сказано-то? – презрительно спросила Шаня.
– А то, что, значит, мы не верим всем этим гнусностям о нем.
– Напрасно не верите. Не хочется вам верить, – резко сказала Шаня.
Евгений покраснел. Он горячо говорил, волнуясь и дрожа:
– Да, не верим, потому что не имеем основания и не имеем права этим гнусностям верить.
Дрожащею рукою он налил в свой стакан белого вина и сразу выпил целый стакан. Шаня подумала: «Охота глотать такую кислятину!» Она сказала сердито:
– Все знают об его делах. Все, кого ни спроси.
– Мы живем не в разбойничьем государстве, – говорил Евгений. – Если бы Нагольский был таким, как ты его изображаешь, то что же дремлет правосудие?
Он посмотрел на Шаню победоносно. Шаня спокойно ответила:
– Правосудие всегда дремлет. У него на глазах повязка. А вот почему люди не тянут этого господина в суд, это уж у них надобно спросить.
Евгений убеждающим тоном заговорил:
– Пойми, что никому из порядочного общества не льстило бы родство или даже простое знакомство с уличенным вором.
– То-то вот, с уличенным. А пока не пойман – не вор? Так, что ли? – спрашивала Шаня.
– Ну, это у тебя прямо психопатия какая-то, – сердито отмахнувшись от Шани рукою, сказал Евгений.
Он неровною походкою, притопывая каблуками, заходил по рыжему, пыльному ковру. Шаня стояла у окна, – ей противно было сесть на кресло или на диван, – и невесело смотрела на Евгения. Он остановился перед Шанею и заговорил тоном наставника:
– Человек, себя уважающий, никогда не позволит себе обвинять других без достаточных…
Шаня перебила его.
– Да разве можно себя уважать! – запальчиво крикнула она.
– Отчего же нельзя? – с удивлением спросил Евгений, пожимая плечами.
– Себя! – говорила Шаня. – Себя уважать! Да ведь себя так хорошо знаешь, и сколько нехорошего сделал, и уважать! Какие зеленые глупости!
Евгений возразил с достоинством:
– Ты забываешь, что не все способны поступать дурно.
– Ну, это надо под стеклянным колпаком жить, чтобы ничего худого не делать, – спокойно возразила Шаня. – Уважают только чужих, далеких.
– А отца, мать? – спросил Евгений с таким видом, как будто подловил Шаню на чем-то несомненном, на что она не сумеет возразить.
– Вздор какой! – решительно сказала Шаня. – Отца, мать нельзя уважать, их можно только почитать. Уважать их иногда и не за что, – обыкновенные, слабые люди, и все их недостатки у детей перед глазами, – а все-таки к ним совсем особенное чувство.
Евгений пожал плечьми, презрительно усмехнулся и высокомерно сказал:
– Я положительно не понимаю, как же можно не уважать себя. Это значит – совсем потерять чувство собственного достоинства! Только низкие люди себя не уважают, какие-нибудь хамы.
Шаня досадливо спросила:
– Да зачем это надобно – себя уважать? Жалованья, что ли, больше дадут?
– Да, и жалованья больше дадут, – упрямо и тупо спорил Евгений.
– Ну! – недоверчиво протянула Шаня, призадумалась было, да вдруг захохотала. – Вот разве что так! Ну вот ты себя и уважай, как на службу поступишь, а мне жалованья не надобно.
Евгений спросил с обидою в звуке голоса:
– Ты, Шаня, и меня не уважаешь? Шаня пылко воскликнула:
– Ты – мой бог, я тебя обожаю. Я готова пожертвовать для тебя всем, отдать тебе всю мою жизнь, всю кровь мою по капельке для тебя из моего тела выточить. Ковриком под твоими ногами разостлаться готова, – наступи на мои плечи, топчи меня своими ногами.
В страстном порыве Шаня бросилась на колени перед Евгением и склонилась головою к его ногам. Евгений досадливо поморщился. Сказал:
– Ну зачем эти излишества! Было бы гораздо лучше, если бы ты со мною поменьше спорила и побольше верила мне.
– Я тебе верю, – говорила Шаня, прижимаясь к нему нежно, – но в тебе много чужого, во что ты сам не веришь, от чего ты сам откажешься. Ведь ты и сам видишь, что это за люди – Нагольские и Рябовы. Не равняешь же ты себя с каким-нибудь Нагольским!
Евгений самодовольно усмехнулся. Мысль, что он гораздо выше Нагольского, который всегда подавлял его своею развязностью и самоуверенностью, была приятна ему. Он сказал:
– Я с тобою отчасти согласен, Шаня, но живя в свете, надо кое на что закрывать глаза. Мария привыкла жить сравнительно широко. Нагольский ей нравится, у него всегда будут деньги, он очень ловок. А у нас так много расходов.
Шаня сказала с детскою важностью:
– Надобно сберегать что-нибудь на черный день. Евгений возразил с гримасою презрения:
– Это – такое мещанство: копеечку к копеечке прикладывать. Пусть этим твой отец занимается, а мы, Хмаровы, к этому не привыкли.
Глава тридцать третья
Однажды вечером, после театра, Евгений с товарищами был в ресторане. Заняли отдельный кабинет. В ожидании заказанного ужина пили водку и закусывали.
В соседнем кабинете ужинали Манугина, Зина Анилина со своим Крахмальчиком, Маруся Каракова, несколько актеров и два местных литератора. Манугина сегодня играла в неприятной для нее пьесе, и хотя премьера и она сама имели большой успех у публики, все же настроение Манугиной было подавленное. Она говорила:
– Мне было бы приятнее, если бы меня освистали за участие в этом балагане. Но нашей ужасной публике вот именно это и надо.
Настроение Манугиной передавалось и ее собеседникам. Беседа плохо клеилась.
Разговор студентов за стеною становился все более шумным. Манугина вслушалась вдруг и сказала:
– Тихо! Будем подслушивать. Я слышала сейчас там за стеною знакомое имя и хочу послушать, в чем дело.
– Подло, – сказал молодой актер Крахмальчик. – Дурная русская привычка – подслушивать.
Он уже давно не был основательно пьян, не бил свою Зину и потому чувствовал себя необычайно благородным. Поглядывая украдкой в исчерченное множеством царапин зеркало, он думал, что сегодня он похож на молодого испанского гранда, и жалел, что не носит усов и эспаньолки.
Маруся Каракова поглядела на него, усмехнулась и сказала:
– Не благородно, но зато интересно.
Зина Анилина молчала, сидя на диване у той стены, за которою слышались голоса студентов, смеялась беззвучно и поблескивала злыми глазками. Она всегда подслушивала разговоры Крахмальчика с дамами и теперь уже начала подслушивать, не дожидаясь общего согласия.
Немножко, для вида, поспорили и согласились. Только актер Бенгальский, дюжий молодец, ворчал:
– Ничего нет хуже – чужого секрета. Знаешь, а сказать никому нельзя.
– Студентики собрались, – шептал Крахмальчик. – По тембру голоса слышно, что все отборные белоподкладочники, реакционный, несимпатичный элемент.
Актер Крахмал ьчик никогда не упускал случая показать, что он имеет вполне определенные убеждения.
Из-за дверей доносился чей-то сюсюкающий, хвастливый голос:
– Вчера мы здорово выпили с князем Борькой и с бароном Сашкой. И Фогелыинель с нами был. Очень было весело.
– Что это за птица – Фогелыинель? – спрашивал Нагольский.
– О, перед ним блестящая карьера! – завистливо отвечал чей-то молодой голос.
– А сегодня он будет? – спросил кто-то.
– Обещал, – отвечал тот же завистливый голос.
– Ас кем он теперь в связи?
– У него теперь Дина Мит, из «Олимпии».
– Невредная девочка.
– С большим шиком. Послышался хвастливый голос Евгения:
– Ну что Дина Мит! Вот моя Шаня, – отдай все, да и мало.
– Откуда?
– Мещаночка одна, из Сарыни. Влюблена в меня, как кошка, а хороша, – куда до нее Дине Мит! Масса природного вкуса, изящества, грации, сложена, как Венера, а танцует, как вакханка. У Манугиной уроки берет исключительно с тою целью, чтобы для меня танцевать.
И полился ликующий рассказ, прерываемый возгласами приятелей, то недоверчивыми, то завистливыми, то насмешливыми.
Евгений и теперь, как в гимназии, любил поговорить с товарищами о своих любовных похождениях. Он не стеснялся рассказывать и о Шане. Не мало привирал при этом. Не раз и прежде он, особенно за попойками в ресторанах, хвастался перед своими товарищами Шанею, ее красотою, оригинальностью, остротою всех ее восприятий и проявлений, но более всего этого – стройностью и прелестью ее девственного тела. С каким-то скотским удовольствием рассказывал он своим пьяным собутыльникам об ее маленьких, интимных приметах. Не говорил прямо, но намекал на то, что их отношения зашли уж далеко.
Кто-то спросил пьяным голосом:
– Послушай, Евгений, ты ее очень любишь? Евгений отвечал внушительно:
– Человек нашего века должен уделять любви меньше времени, чем надеванию перчаток.
Упившийся молодой человек тянул:
– Нет, я только хочу констатировать факт. Любишь или не любишь, и больше ничего.
– Ты, Евгений, нам ее, конечно, покажешь? – спросил кто-то наглым голосом. – Как она танцует-то?
Хохотали. Евгений говорил:
– Ну что ж, это можно устроить. Только я должен предупредить, что она пока очень стыдлива, дичок еще.
– Ничего, можно так, что она и не узнает, – посоветовал Нагольский.
– А по-моему, все или ничего! – провозгласил упившийся молодой человек.
– Бедная моя Шанечка, – тихо сказала Манугина, – нашла, в кого влюбиться! Она за него душу готова отдать, а он об ней говорит в пьяной компании. И как говорит, низкий человек!
– С пьяных глаз, – презрительно оттопыривая губу, сказал Крах-мальчик, – похвастать захотелось мальчику. Ну что ж! делает ей рекламу. Впоследствии ей пригодится, – дорога известная.
– Нет, Марс-Райский, вы ошибаетесь, – сказала Манугина, – моей Шанечке такая реклама не нужна.
– Но почему же не нужна? – возразил Крахмал ьчик. – Свободная по убеждениям своим женщина в наши дни кем же еще может быть, как не гетерою?
– Она хочет любить одного, – сказала Манугина.
– Ну, этим все начинают! – пренебрежительно сказал Крахмапьчик.
Зина Анилина молчала, блестела злыми глазками и с наслаждением прислушивалась к болтовне Евгения. Бенгальский становился все мрачнее.
– Прохвост! – сказал он сквозь зубы.
Тяжело поднялся и направился к заставленной столиком двери в соседний кабинет. Манугина смотрела на него, улыбаясь. Но видя, что он уже поднял кулак, чтобы стукнуть в дверь, она сказала:
– Бенгальский, лучше бы обойтись без скандала.
– Надо проучить молодчика, – сказал Бенгальский. – Но вы правы. Не надо вмешивать вас в эту историю. Я обойду из коридора.
Бенгальский вышел. Зина Анилина затрепетала от восторга, села на столик и прильнула ухом к двери, чтобы не пропустить ни одного звука. Крахмал ьчик пожимал плечами и ворчал:
– Чисто русский способ разрешения инцидентов.
Через минуту в соседнем кабинете стало вдруг тихо, и только слышался мерный, глубокий голос Бенгальского:
– Вы, господин студентик, поговорите лучше о чем-нибудь другом: ваши россказни слышны в соседних кабинетах, а ваши соседи не желают слушать гнусностей о вашей невесте, тем более, что некоторые из нашей компании с нею хорошо знакомы. Если я сегодня еще раз услышу здесь имя вашей невесты, то вы будете иметь дело со мною, а это для вас едва ли будет приятно.
Бенгальский повернулся и вышел. Он славился в городе своею колоссальною силою и решительностью своего характера, и потому никто не возразил ему ни слова. И уже только тогда, когда он ушел, молодые люди очнулись и зашипели.
– Ужасно несимпатичная физиономия, – сказал упившийся молодой человек.
– Об него не стоит пачкать рук, – сказал Евгений дрожащим голосом, но так, чтобы его слов не было слышно за стеною.
– Да, эта дрянь не стоит дворянского плевка, – сказал и Нагольский с такою же осторожностью.
– Нет, ему это надо припомнить, – сказал студент с птичьим лицом и пискливым голосом. – Он вообще слишком многое себе позволяет.
Поднялся Кошурин, взял бокал и заговорил:
– Господа дворяне, я говорю вдохновенную речь. Я понимаю князя, который лежит на диване, презирая лай хамского вторжения. Лай возникшего из ничтожества масс вменяется в небывшее, и ветром колебание – звук из гнусной пасти. Простые домашние дворяне, мы против девятнадцатого февраля и за восстановление центрящих и повелителей на местах. Слуги, рабы и лакеи заимствуют блеск ливрей от края высоких гербов. Просвещенное внимание наше разлито вокруг. У дверей наших пусть стоит зеленый тихий ангел, оберегающий. Скотоподобные мужики вращаются во внешних пространствах, имея вход в хлевы и конюшни. Поднимаю мое стекло за светлое восстановление господств!