9
Семь лет я страдал, семь лет
Если бы только семь. Ибо не семь лет я страдал, а семь лет и шесть долгих месяцев. Сколь долго еще, о Господи, сколь долго? — стенал я, видя, как недели разрастаются в месяцы, а месяцы продлеваются в годы. Я скрежетал зубами, я угрызал ногти свои. Выпадали утра, когда мне хотелось плакать. Вообразите меня, Давида, царя-воина, сладкого певца Израилева, предающегося такому занятию!
Сколь долго, о Господи, сколь долго пришлось мне ждать! Поверьте, время ожидания было для меня несладким. Ибо семь лет я каждодневно ждал Авенировой смерти, семь лет и шесть огорчительных месяцев, вступая от случая к случаю в стычки с тем, что все еще носило в Израиле пышное имя дома Саулова. Следует помнить, что в ту пору у нас не было слова для обозначения семьи, да его и теперь нет. Штаб-квартиру свою Авенир учредил в далеком Маханаиме Галаадском, там он и сидел вместе с этим своим подставным лицом, Иевосфеем, урожденным Ишваалом, трусоватым внебрачным сыном Саула и некой никому не ведомой ханаанской лахудры, которая была, коли можно судить по ее выродку, страшна, как смертный грех. Если не считать грудастой Рицпы, Саул в том, что касалось женщин, демонстрировал вкусы типичного филистимлянина.
Стоило мне утвердиться в Хевроне в качестве царя Иудейского, как Авенир с Иевосфеем приложили все усилия, чтобы обосноваться по другую сторону Иордана, как можно дальше от меня, ибо у филистимлян был неограниченный контроль над долиной Изреельской, что рассекает Израиль ровно посередке. И в этом смысле Маханаим Галаадский был местом не хуже прочих. Кстати сказать, Маханаим Галаадский оказался тем самым убежищем, в котором и сам я укрылся поколение спустя, когда бежал из Иерусалима от повстанческих сил Авессалома, стремительно надвигавшихся со всех концов страны, чтобы предать меня смерти. Я, собственно, и не знал, что они ищут смерти моей, пока не получил от верных мне соглядатаев известий о вполне логичном плане Ахитофела — в прежние времена мудрейшего из моих советников, высказывавшего всегда суждения столь проницательные, что разумение его почиталось божественным, — плане, исполняя который он сам намеревался прямо в ночь моего побега выступить мне вослед со свежими мобильными силами, чтобы раз и навсегда покончить со мной. Если бы его мудрость взяла верх над лукавым и льстивым советом моего тайного агента Хусия Архитянина, у меня не осталось бы ни малейшей надежды выжить. Так что не говорите мне после этого, будто порой случается и нечто новое под солнцем. Я, как вам известно, был коронован в Хевроне, объявив поначалу, что намереваюсь царить над Иудеей, — так вот, именно этот Хеврон сын мой Авессалом спустя поколение и избрал для того, чтобы поднять в нем мятеж, там он впервые протрубил в трубу, извещая, что теперь он будет царить здесь. Каким ударом для меня это стало! Уж можете мне поверить, что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и не будет иной памяти о том, что было, кроме памяти тех, которые будут после. Кривое не может сделаться прямым, хотя на этот счет кое-кто из психотерапевтов со мной, пожалуй, и не согласится.
Жизнь, как говорит Вирсавия, не стоит на месте. В Хевроне, ведя борьбу с Израилем, я между тем продолжал набирать все новых жен, у меня появились дети — к счастью, почти сплошь сыновья, как и у пращура моего, Иакова. Что до жен, то, явившись в Хеврон, я привел с собой Авигею и Ахиноаму. От Ахиноамы Изреелитянки родился мой первенец Амнон, который вырос в юношу красивого, но несказанно забалованного и тщеславного, в лживого, привыкшего потворствовать своим желаниям бездельника, который посредством бесстыдного плутовства заставил меня подвести к нему для нечестивого насилия его же единокровную сестру, Фамарь. Каким дураком он меня выставил! И почему он потом со столь явными отвращением и хулой выгнал ее из дому? Потому что она утратила девство? Когда я несколько позже поговорил с ним, как отец с сыном, он даже мне не смог объяснить свое идиотское поведение. Я не сумел выдавить из него, из моего первенца от Ахиноамы Изреелитянки, ни единого слова раскаяния в содеянном. Моя преданная, любящая Авигея раз за разом выкидывала, пока наконец не разрешилась Далуией, бедняжкой, так и оставшимся монголоидом, даже после того как мы, в Паралипоменонах, переименовали его в Даниила. Далуиа рано отошел в вечный дом свой, и плакальщицы не много потратили времени, окружая его по улице. Следующая моя жена, Мааха, дочь Фалмая, царя Гессурского, принесла мне Авессалома и Фамарь. До того как взять в жены Вирсавию, я всегда, чисто инстинктивно, подыскивал себе партию получше, но зато уж и брак с Вирсавией оказался самым для меня поучительным. В этот брак я вступил по любви. У Вирсавии не имелось ни гроша за душой, а я был человек обеспеченный, что существенно, ибо женщина, которая содержит мужа своего, преисполняется гнева, дерзости и укоров премногих — Авигея, разумеется, не в счет. Вирсавия же только лишь просила всего на свете и сразу, да и сейчас просит. Затем я взял Аггифу, которая принесла мне Адонию; затем — Авиталу, принесшую Сафатия; Эглу, принесшую Иефераама; и Вирсавию, родившую мне Соломона, после того как умер наш первенец, которого Бог предал смерти столь скоро после рождения его, что мы ему и имени-то дать не успели. Так он и лежит в безымянной могилке. Со мною Вирсавия была плодовита, не то что с Урией и прочими бессчетными мужиками, входившими в нее до меня. А после Вирсавии я набрал еще множество жен и наложниц, и они родили мне еще сыновей и даже кое-каких дочерей помимо Фамари, но это уже совсем другая история.
Борьба моя с Авениром протекала, вообще говоря, вяло и сводилась все больше к пустякам. Ни у одной из сторон не хватало войска на то, чтобы оккупировать земли другой. По моим прикидкам, объединившись, мы превзошли бы числом филистимлян, политически организованных в разрозненные города-государства, но мы оставались разъединенными и воевали друг с другом. Иудея противостояла Израилю, север югу, и для меня очевидным было, что рано или поздно кому-то придется пойти на добровольную капитуляцию и сесть за стол мирных переговоров.
Мы совершали из Иудеи набеги на Израиль. Вот уж в чем мой племянник Иоав показал себя свирепым профессионалом. Турнир у Гаваонского пруда, в котором участвовали двенадцать наших бойцов и двенадцать ихних, вылился во всеобщую свалку, после того как бойцы схватили друг друга за головы, вонзили меч один другому в бок и пали вместе. Можете себе такое представить? Жаль, что меня там не было, что я не видел ни этого подвига, ни последовавшей за ним общей потасовки. Жесточайшее сражение произошло в тот день, и Авенир с людьми израильскими был разбит наголову. Успех этот лишил разумения впечатлительного Асаила, младшего из сыновей сестры моей Саруи, внушив ему манию величия и доведя до погибели, ибо им овладела нелепая фантазия, будто он способен одолеть Авенира. Легкий на ногу, как серна в поле, он погнался за Авениром, чтобы убить его, не уклоняясь ни направо, ни налево от следов и не внимая увещаниям Авенира поостыть, не упорствовать и погоняться за кем-нибудь другим. У Авенира не осталось иного выбора, как только защищаться от дерзких наскоков юнца. После того как пал Асаил, Авенир вполне резонно воззвал к Иоаву с холма, на котором вениамитяне перегруппировались и составили одно ополчение: «Повороти в сторону. Вечно ли будет пожирать меч? Или ты не знаешь, что последствия будут горестные? И доколе ты не скажешь людям, чтобы они перестали преследовать братьев своих?»
Иоав же, услышав его, благоразумно решил не преследовать его больше в этот день. И затрубил Иоав трубою, и остановился весь народ, и не преследовали более израильтян; и сражение на этот день прекратилось. И возвратился Иоав от преследования Авенира, и взял Асаила, и похоронил его во гробе отца его, что в Вифлееме, и шел с людьми своими всю ночь и на рассвете прибыл в Хеврон. И наступила в тот раз передышка в сражениях и время для всех начальствующих пораскинуть умом.
Хеврон, сами понимаете, не Версаль, и жизнь царя в Хевроне далеко не всегда походит на денек, проведенный на пляже. Сколько-нибудь приметных общественных событий там практически не происходило, вообще заняться было, в сущности, нечем, даже царю. Вот вам еще одна причина, по которой я набрал себе столько жен — они доставляли мне какое ни на есть, а занятие. Я ведь благодаря Авигее убедился в том, что способен порадовать женщину, — она научила меня и этому тоже. Вирсавия же завершила мое образование. Вирсавия научила меня всему остальному и выдала мне диплом, и с тех пор я лишился способности так уж сильно радовать всех остальных, даже любимую мою Авигею. Как я тоскую теперь по Вирсавии — той, какой она была поначалу, — и по всему, что мы проделывали с нею вдвоем! Я был влюблен, и так влюбляться мне не случалось за всю мою жизнь — пока я не перебрался в Иерусалим, и не встретил ее, и не поимел ее не раз и не два. В первый-то раз я кончил слишком быстро. Да я едва не спустил прямо на крыше, как только увидел ее и приказал привести ко мне. Причиной того, что я продолжал сражаться с Авениром и с тем колченогим хиляком, которого он поддерживал мне назло, была скука, царившая в Хевроне. Опять-таки и честолюбие тоже не позволяло мне остановиться, да к тому же война доставляла мне добавочное развлечение, не дававшее засохнуть душе. Вот я и упорствовал во весь этот растянувшийся на годы конфликт и с тем пущим пылом, что видел, как дом Давида набирает все больше силы, а дом Саула все больше хиреет.
Я давил на них и давил, как только мог. И наконец в отношениях двух моих противников образовалась долгожданная трещина, раскол столь же судьбоносный, сколь и неизбежный. Причиной стала бабенка, ни больше, ни меньше, заурядная давалка, ну и сверхчувствительное мужское тщеславие тоже сыграло немалую роль. Для народа, в языке которого отсутствуют обозначения гениталий, мы таки хлебнули с ними горя, не правда ли? Иевосфей не смог вынести мысли о том, что Авенир спит с Рицпой, здоровенной бабищей, состоявшей при жизни Саула в его наложницах, вот он и обложил за то Авенира разными словами. Такие-то пустяковые события и становятся зачастую поворотными вехами в истории великих наций. Хотите верьте, хотите нет, но не будет гвоздя — пропадет подкова, не будет подковы — конь пропадет, не будет коня — не будет и битвы, а не будет битвы, так вообще черт его знает что тогда будет. Иевосфей допустил неосмотрительные высказывания. Забыл, что он всего лишь орудие в чужих руках, и позволил себе увлечься опрометчивой фантазией, будто он и в самом деле царь. Авенир же, подвергнутый разносу, столь же дерзкому, сколь и унизительному, полез от ярости на стену.
— Разве я — собачья голова, что ты взыскиваешь ныне на мне грех из-за женщины? Ты что о себе вообразил? Разве я предал тебя в руки Давида? Или я не мог, если бы пожелал, отнять царство от дома Саулова и поставить престол Давида над Израилем и над Иудою, от Дана до Вирсавии? Да мне бы на это одного дня хватило. Пусть и повинен я в грехе, за который ты меня укоряешь, тебе ли обращаться ко мне с такими речами? Или ты, червяк ты безногий, и впрямь почитаешь себя царем?
И не мог Иевосфей возразить Авениру, ибо боялся его.
Готов поспорить, что к этому времени Авенир уже разобрал писание, начертанное неведомой рукой на стене, — есть у меня смутное подозрение, что предпринятые им тайные попытки примириться со мной имели своей основой не одну только уязвленную гордость. Он отправил ко мне послов с предложением заключить между нами союз. Иевосфей тоже принялся закидывать удочки на сей счет. Я и безо всякого хрустального шара увидел, что ныне все козыри сами лезут мне в руки, понял, что рука моя ныне крепка, и, если вы простите мне смешанную метафору, разыграл свои карты с безупречной ловкостью этой самой руки. Я поставил такое условие — прежде чем мы начнем договариваться с любым из них о чем бы то ни было, пусть вернут мне жену мою, Мелхолу. И точка, не любо, не кушай. Обсуждению не подлежит.
— Ты не увидишь лица моего, — повелительно, словно абсолютный монарх, которым мне предстояло со временем стать, заявил я Авениру, — если не приведешь с собою Мелхолы, дочери Саула. Отдай жену мою Мелхолу, которую я получил за сто краеобрезаний филистимских.
Я не сомневался, что верх будет мой.
— А может, лучше краеобрезаниями возьмешь? — Такой циничный ответ прислал мне Авенир. Мне порой не хватало Авенира — уже после того, как Иоав прикончил его.
И послали они за нею и взяли ее от мужа, от Фалтия, сына Лаишева, чтобы вернуть ее мне. Пошел с Мелхолою и муж ее, Фалтий, и с плачем провожал ее до самого Бахурима, но Авенир отослал его, сказав: «Ступай домой».
Фалтию не плакать надо было, а радоваться. Плакать-то следовало мне, ибо со дня, в который она вновь переступила порог мой, я не видел от нее ни единой минуты покоя, ниже удовольствия. Мы не виделись с нею больше десяти лет. И тем не менее, воротившись, она первым делом сочла нужным еще раз напомнить мне, что это она у нас царская дочь. Ей не понравился вид из окон ее покоев — с самых детских лет, проведенных в доме отца в Гиве, она привыкла к видам покрасивее. Хеврон она нашла вульгарным, кроме того, она не желала терпеть присутствие прочих моих жен и детей их в ее, как она выражалась, дворце. Она желала, чтобы я ей сделал ребенка. Я с удовольствием отказал. Мне не потребовалось долгих размышлений, чтобы сообразить — возьми я тогда эти самые краеобрезания филистимские, мне жилось бы куда спокойнее.
— Я не желаю, чтобы в моем дворце находились другие женщины, — нудно брюзжала она.
— Это не дворец, — отвечал я, — и он не твой.
За время нашей разлуки прежняя моя робость и чувство неполноценности как-то подувяли. В гробу я ее теперь видал.
— Это просто пара беленных известкой, соединенных проходами глинобитных домишек с протекающими крышами, домишек, которые не мешало бы подкрасить — и снаружи, и изнутри.
— Я царская дочь, — заявила в ответ Мелхола с привычной, лишь ей присущей надменностью, которую она сохранила до самой смерти, — где я живу, там и дворец. А тебе следует помнить, что я вытащила тебя из канавы.
— Ты опять за свое?
— Нечего мне было выходить за простолюдина.
— Снова-здорово.
— Я выросла в Гиве, — похвасталась она, — а ты всего-навсего в Вифлееме Иудейском. Мой отец был царем.
— А я стал им! — заорал я.
Впрочем, сколько я ни орал, втемяшить ей эту мысль мне так и не удалось. Чего же дивиться счастью, обуявшему меня при полученье известия о том, что она умирает? Сколь долго, о Господи, сколь долго пришлось мне ждать избавления от нее, сколь много лет заняло это ожидание! Когда мне сообщили, что она заболела, я пустился в пляс. Ей прописали обычные процедуры — костный мозг, биопсия, то да се.
— Чаша моя преисполнена! — радостно вопил я. Я пел, точно жаворонок. Жизненные силы быстро покидали ее. Я пришел в телячий восторг. Она попросила о встрече со мной.
— Обождет! — рявкнул я.
И только когда она стояла уже на пороге смерти, я поспешил к ее одру, единственно для того, чтобы, улыбаясь, наблюдать за нею, отвергая покачиванием головы любые предсмертные просьбы. Голос ее был слаб.
— Похоже, я отхожу.
— И ладушки, — сказал я.
— Хочешь, я тебя благословлю?
— Не выдумывай.
— Ты, наверное, обрадуешься.
— Ты никогда не давала мне большего счастья.
— Даже когда фурункулезом болела?
— Ну, это тоже было неплохо.
— Ты еще будешь плясать на моей могиле, — предсказала она.
— Сколько хватит сил.
— Когда меня не станет, ты сможешь плясать, сколько хватит сил, при всяком удобном случае, верно?
— Да я и дожидаться не стану, вот сейчас и начну. — И в доказательство сказанного я принялся что есть мочи скакать вкруг ее постели, завершив перепляс чечеткой и возгласами вроде «эй-нани-нани» и «ча-ча-ча».
— У меня есть последнее желание, — сказала она, когда я выдохся. — Обещай, что исполнишь его.
— Ни малейшего шанса.
— Оно совсем скромное.
— Ты не в своем уме.
— Ну хоть солги мне, Давид, делать необязательно. Я не смогу с миром сойти в могилу, если не услышу от тебя обещания исполнить его.
— Кончай шутки шутить.
— Так ты не скажешь мне «да»?
— Ни в коем разе.
Я скучаю по ней лишь в ситуациях, которые, как я знаю, разъярили бы Мелхолу, проживи она с мое.
Стоит ли удивляться тому, что после возвращения Мелхолы, унижавшей и мучившей меня, Авигея стала мне еще дороже? Или тому, что, обосновавшись в Иерусалиме, я неизменно предпочитал сладострастные судороги Вирсавии скрежещущему бренчанию, в котором изливалось привычно язвительное недовольство Мелхолы? Уж вы мне поверьте, лучше обитать в пустыне с тараканами, нежели в хорошем доме с женщиной, которую ничем не ублажишь, лучше жить со скорпионами, нежели с женою сердитой, которая никогда не умолкает. Лучше вступить в брак, нежели разжигаться, но если жена твоя не ходит у тебя по струнке, так уж лучше разжечься: отвергни ее от плоти своей и дай ей письмо разводное и пусть уходит, ибо всякая порочность мала рядом с порочностью женской. Порочность женщины изменяет лицо ее и темнит облик ее как бы дерюгой. Муж ее будет сидеть среди соседей своих и, заслышав ее, будет воздыхать прегорестно. Да выпадет ей участь всех грешников, ибо от женщины исходит начало греха и от нее все мы погибнем. А от одежд ее исходит моль. С другой стороны, если отыщешь женщину добродетельную, наподобие Авигеи, то пусть она будет, как любезная лань и прекрасная серна: груди ее да упоявают тебя во всякое время, любовью ее услаждайся постоянно. К несчастью для Авигеи, сердце мужчины склонно к измене, так что я услаждался все больше любовью Вирсавии и усладился бы ею опять, если б она отдалась мне еще разок — прилегла бы со мною рядом на ложе мое и помогла бы мне раздвинуть бедра ее. Я пытался склонить ее к этому. «Сестра моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя, — пробовал я подольститься к ней. — Дай мне услышать голос твой. Пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих, одним ожерельем на шее твоей. Приди ко мне, потому что голос твой сладок и лицо твое приятно. О, как прекрасны ноги твои в сандалиях!»
— Это больше не работает, — не тронувшись лестью, сообщила она.
— Почему же?
— Потому что раньше у тебя хоть хватало силы, чтобы меня завалить.
Вероятно, она не кривит душой, бормоча, что ее теперь тошнит от любви. В ту давнюю пору она имела привычку испускать в минуты страсти такие прелестные, исступленные, тонкие вскрики, а Мелхола слушала нас, сидя в гареме, — впрочем, я-то как раз вел себя тихо, как церковная мышь, — и, впиваясь ногтями в собственные ладони, пока те не начинали кровоточить, ожидала, когда я закончу и пройду на обратном пути мимо ее двери. Нередко я, избегая вспышек ее язвительного гнева, заскакивал в покои Авигеи. Или тыкал ей под нос, пока она бесновалась, выставленный из кулака средний палец и с дурацкой ухмылкой топал дальше.
— Как отличился сегодня царь Израилев, — злобно взревывала она, и шипела, и плевалась, и топала в пол ногами.
О, какие проклятия призывал я на голову Хирама, царя Тирского, за то, что его архитекторы не смогли придумать более удобной планировки гарема. Мелхола с самого начала обходилась безо всяких обиняков.
— Мой отец, — не преминула она напомнить мне в самый день нашего воссоединения, — был царем над всем Израилем.
Впоследствии я приказал считать этот день национальным праздником. Я назвал его Тишах б'Аб.
— А ты всего-навсего царь Иудейский.
Это была единственная тема, цепляясь за которую ей удавалось оставить за собой последнее слово. Впрочем, Израиль стоял у меня в повестке дня первым пунктом, и Авенир уже начал нашептывать старейшинам на ушко доводы, которые склонили бы их на мою сторону. Он беседовал с ними то в одном месте, то в другом, напоминая им о прошлом, когда они, гонимые Саулом и помыкаемые Иевосфеем, нередко разговаривали между собою о том, как было бы здорово, если б я стал вдруг царем над ними. Обо всем, что находил он во мне хорошего, говорил Авенир и с воинами, и со всем домом Вениаминовым, из которого вышел Саул. Этих-то, при тогдашнем прискорбном состоянии мира в целом и шаткости их положения в оном, особенно уламывать и не приходилось. Больше им просто некуда было податься.
И вот, когда время настало, когда договоренности были достигнуты и скреплены рукопожатиями, когда идея объявить меня единоначальником стала казаться всему Израилю столь же привлекательной, сколь издавна казалась и мне, Авенир и с ним двадцать человек прибыли по моему приглашению в мой дом в Хевроне для одобрения окончательного пакта. Мы провели переговоры и пожали друг другу руки. Все были чрезвычайно довольны, и я отпустил Авенира с миром, дабы он завершил приготовления, которые наконец утвердят меня в качестве правителя надо всем, чего желала душа моя.
Все были довольны, кроме Иоава, этой вечной мухи в моей благовонной масти, этого ярма на моей шее. Иоав только что в исступление не впал, когда вернулся с большой добычей из очередного грабительского набега на Израиль и услышал, что я встретился с Авениром, держал его в своих руках и отпустил целым и невредимым. Примитивность натуры Иоава никогда не позволяла ему по достоинству оценить какую-либо дипломатическую тонкость. Гнев его был ужасен.
— Что ты наделал, дубина? — орал он на меня. То были еще дни, когда я царил над одним лишь Хевроном, так что ни он, ни я особого благоговения друг перед другом не испытывали. Для него я оставался просто дядей Давидом, и подозреваю, он нередко высказывался обо мне подобным непочтительным образом. — Неужели ты не понимаешь, что он приходил обмануть тебя, вынюхать тут все, что можно, узнать выход твой и вход твой и разведать все, что ты делаешь? Как можно быть таким поцем?
— Иоав, Иоав, — сказал я, надеясь мягкостию умерить ярость его. — Это же Хеврон, а не Гай и не Иерихон. Чего у нас тут вынюхивать? Что тут можно найти, когда все и так на виду?
Но свирепость Иоава была неукротимой. Не сказав мне ни слова, он послал гонцов вслед за Авениром, чтобы те вернули его в Хеврон, якобы для передачи ему моих последних дипломатических соображений. Иоав радостно встретил Авенира в воротах города. Он отвел его в сторонку, как бы для того, чтобы конфиденциально перемолвиться с досточтимым коллегой или рассказать ему свежий похабный анекдотец, между тем как Иоавов братец Авесса с безразличным видом околачивался поблизости, готовый, если потребуется, рвануться Иоаву на помощь. И вот, таким манером приведя Авенира в состояние радостного предвкушения, Иоав нанес внезапный удар и поразил его в живот, на глазах у всего города, ткнул прямо под пятое ребро, и Авенир пал наземь и умер.
Все произошло так быстро, что я не сразу поверил в случившееся. Город замер, словно бы оглушенный громом. Семь лет и шесть тяжких месяцев ждал я смерти Авенира, а теперь, когда он был мне нужен живым, Иоав, мой племянник Иоав, убил его, а Авесса стоял рядом и смотрел. Нет, троица сыновей сестры моей Саруи всегда была мне не по зубам.
— Я сделал это, — выпятив нижнюю челюсть, упрямо твердил Иоав, когда я, чувствовавший себя так, словно крыша вот-вот рухнет мне на голову, вызвал его на ковер, дабы излить мой гнев, — чтобы отомстить за кровь Асаила, брата моего.
Это вранье взбесило меня окончательно.
— Ложь, ложь, бесстыдная, беспардонная ложь! — завопил я так громко, что меня, верно, услышала вся страна, от Дана до Вирсавии. — Бред сивой кобылы, Иоав! Какого хрена тебе понадобилось убивать его именно сейчас?
Во все время выволочки, которую я ему устроил, я держал ладонь на рукояти меча, прикрывая локтем другой руки пятое ребро.
— И кроме того, мне не нужны конкуренты, — сурово продолжал Иоав, храня на лице прежнее выражение и ни в малой мере не отказываясь от первого из приведенных им оправданий. Он твердо смотрел мне прямо в глаза. — Тебе пришлось бы поставить его предводителем над всеми, ведь так? — даже надо мной.
Я постарался сменить тему:
— Он привел бы под начало мое все армии Израиля, хранившие верность Саулу, а ныне Иевосфею.
— И сколь долгое, сколь долгое время прошло бы, — парировал Иоав, — прежде чем мы задумались бы, не собирается ли он низложить тебя с помощью этих армий? Давид, Давид, я ведь тебе услугу оказал. Ты головой-то подумай. Я знаю тебя, знаю душу твою. Я не люблю раздоров. А тебе подавай от всех только хвалы, только хвалы, ничего больше. Ты ведь с кем угодно готов помириться, если тебе вдруг покажется, что от него будет польза. Я состоял при тебе с самого начала, еще с Одоллама, Кеиля и Секелага. Неужели ты думаешь, что в час твоего торжества я соглашусь служить под началом у человека, который гнал нас долгие годы? Человека, убившего моего брата?
— Тогда шла война, Иоав, — напомнил я, — а Авенир и сражаться-то с ним не хотел. Ты же, Иоав, ты мирно отвел Авенира в сторонку, как доверчивого союзника, и зарезал его, ничего не подозревающего, острым ножом.
— Мечом, Давид, моим коротким мечом, — поправил меня Иоав. — Я держал меч под плащом, рассказывая ему похабный анекдот, и…
— Ты рассказывал ему похабный анекдот?
— А чего? — Он пожал плечами. — Знаешь, этот, свеженький, насчет странствующего рыцаря в доспехах и жены из Бата. И когда он наклонился и придвинулся поближе, чтобы лучше слышать, я выхватил меч и проткнул его.
— Вот так вот просто взял и проткнул?
— Так вот взял и проткнул.
— А тебе ведь и вправду нравится убивать. Я вижу, нравится.
— Так дело-то проще пареной репы. А тебе разве не нравится?
— Нет, я не против, — согласился я, — когда это необходимо. Но радости я при этом не испытываю. А вот ты получаешь удовольствие, поражая кого-нибудь, верно? Причем все равно кого.
— Ну, в общем, примерно так, — Иоав со сдержанным удовлетворением кивнул. — Под пятое ребро поразил я его. Хороший зец он у меня получил!
— И к пятому ребру ты тоже неравнодушен, так? — заметил я.
— Самое лучшее место, Давид, особенно для удара сбоку. Давид, Давид, скажи мне правду, нет, ты в глаза мне смотри, — Авенир действительно был тебе нужен живым? Для чего?
— Кому повредило бы, если бы он остался в живых?
— А кому повредила его смерть? Или ты его шибко любил? Он был твоим задушевным другом? Рано или поздно ты и сам понял бы, что его необходимо устранить. Разве тебе не хочется быть царем?
— Но что я людям скажу?
— А правду и скажи, — чистосердечно посоветовал Иоав. — Скажи, что я прикончил его, чтобы отомстить за кровь Асаила, брата моего, которого этот прохвост Авенир убил в Гаваоне.
— Это неправда, — возразил я.
— Правда, — сказал Иоав, — это то, что люди принимают за правду. Ты что, истории не знаешь?
— Знаю я историю, сам ее делаю, так что ты мне тут про историю не заливай! С какой стати люди станут верить в подобное вранье? Кое-кто решит еще, будто именно я и замыслил это убийство. Ах, Иоав, Иоав, ну что ты наделал! Как, по-твоему, мог поступить Авенир в пылу сражения? Все же знают, что Асаил гнался за ним, не уклоняясь ни направо, ни налево от следов его. И разве Авенир не умолял его остановиться? Сколь долго, сколь долго просил он его уклониться и погнаться за кем-нибудь другим? Сколько раз он просил? Два, три? Ну какой был из Асаила противник для Авенира? А Асаил не послушался. И что на него нашло? За что боролся, на то и напоролся.
— И все равно он был моим братом.
— Так чего ж ты его не остановил? Где ты был, когда все это случилось? Там и был. Ты там командовал. Я знаю, чем ты занимался. Скорее всего, сам же его и подзуживал, ведь так? Думаешь, у меня свидетелей нет? И сам потом заключил перемирие с Авениром. А теперь убил его — убил хладнокровно. Ах, Иоав, Иоав! И ты еще называешь это кровной местью? Бред сивой кобылы, Иоав, в самом что ни на есть чистом виде, и оба мы это знаем.
Были у меня свидетели, были. И по сей еще день каждый из достойных мужей, принимавших участие в битве при Гаваонском пруде, рассказывает своим сыновьям, как во время последовавшего за турниром беспорядочного бегства Асаил устремился на Авенира, точно пантера на жертву свою, и как он не уклонялся ни направо, ни налево от следов его. Неумолимо сокращал он разделявшее их расстояние, летя за Авениром с волшебной плавностью, с ошеломительной быстротой. Ни гепард, ни борзая не мчат так стремительно, как мчал тогда Асаил. Авенир потому его и узнал. Кто, кроме Асаила, мог лететь, точно серна, быстрее орлов небесных?
— Ты ли это, Асаил? — вопросил Авенир, оглянувшись и увидев преследователя.
И Асаил, послав ему беспечную улыбку, ответил:
— Я.
— Тогда уклонись направо или налево, — попросил его Авенир, — и выбери себе одного из отроков и возьми себе его вооружение. Поверь, для твоего же блага прошу, не для моего.
Но Асаил не захотел отстать от него. Авенир же, который был, в общем и целом, человеком порядочным и практичным, по меньшей мере еще один раз попытался его образумить.
— Отстань от меня, — взмолился он и предупредил: — Еще раз прошу, по-доброму. Иначе придется мне повергнуть тебя на землю. И что тогда хорошего будет? С каким лицом явлюсь я к Иоаву, брату твоему? Окажи нам обоим большую услугу. Представляешь, какой поднимется шум, если ты не перестанешь гнаться за мной и мне придется повергнуть тебя?
Однако Асаил отстать не пожелал. Подобно соколу, летел он за Авениром, рассекал, подобно стреле, разделявшее их пространство. Авенир до последнего старался избежать поединка, он даже поворотил копье тупым концом вперед, чтобы отразить им удар, нанесенный-таки догнавшим его юнцом. Точно молодой, сильный лев, налетел Асаил на почтенного ветерана, и точно мозглявый, озадаченный, изумленный недоросль-простофиля уставился он на свою смертельную рану, когда Авенир, вновь поворотив копье, поразил его, отражая атаку. Копье прошло насквозь его под пятым ребром. Тут и пришел бедному Асаилу конец. Молодой человек упал там же и умер на месте.
Да, так вот, стало быть, какое время выбрал Иоав, чтобы свести счеты с Авениром, убив его, и место он тоже выбрал подходящее — прямо под воротами города, где всякий мог полюбоваться содеянным и затем разнести подробности по всему свету. На кого мне всегда везло, так это на родственников, не правда ли? Тестюшку моего, Саула, помните? А братцев — Елиава, Аминадава и Самму? Что до трех сыновей моей твердокаменной сестры Саруи — Иоава, Авессы и Асаила, то они всегда были сильнее меня.
И я решил сказать это открыто, сказать громко, при всем народе, чтобы каждый увидел, как я порицаю низкий поступок Иоава, и разнес весть об этом пошире. Громогласно оплакивая Авенира, героического, благородного израильтянина, я обрушил проклятия мои на дом Иоава, осудив его варварское, предательское преступление. Я с великой горячностью поклялся не вкушать в этот день мяса, хлеба или чего-нибудь до захождения солнца. И весь народ узнал о скорби моей, и пост мой ему понравился. И все, что делал я в тот день, нравилось всему народу. «Авениру ли пасть, как доверчивому глупцу, — плакал я на улицах, испуская душераздирающие крики и проливая обильные слезы, — а не как пленнику, руки которого связаны и ноги в оковах? Я к этому делу отношения не имею. Мои руки, вот эти вот руки, чисты!» Но и на этом я не остановился. Я заставил всех слуг моих разодрать одежды их и одеться во вретища и плакать со мною над Авениром. «Ты пал, как падают от разбойников», — сказал я, возвышая голос мой в плаче столь громком, что вскоре и сам начал уже любоваться собственной скорбью. «Как пали сильные!» — хотелось продекламировать мне, но, к сожалению, я уже трижды использовал эту благородную строку в моей знаменитой элегии. Вместо того я воскликнул: «Сограждане, какое то паденье!» Понуро свесив главу, я шел за гробом зловредного ублюдка и плакал над его могилой, и все люди, бывшие со мной, плакали тоже. Как же я превозносил этого закоренелого, конопатого, всю жизнь только о себе и думавшего сукина сына! «Знаете ли, что вождь и великий муж пал в этот день в Израиле?» — пустословил я, изображая муку душевную перед огромной толпой, как будто никто, кроме меня, и понятия малейшего не имел, из-за чего мы тут все собрались. «Израильтянин он был самый благородный!» Вскоре народ уже больше печалился обо мне, чем о покойнике.
Нуте-с, никаким вождем Авенир не был и величием особым не отличался. И уж определенно не был он самым благородным средь израильтян. Самым благородным средь них был я, даром что оставался по-прежнему иудеем. Мог ли кто-нибудь из видевших меня в тот день заподозрить, что все эти возвышенные почести отдаются покойнику, который при жизни был для меня не чем иным, как гвоздем в сапоге и костью в горле? Я потратил лучшие из моих фраз на этого бесчувственного прохвоста, который семь лет, семь долгих лет пытался закрепить монаршью власть за кем бы то ни было — за кем угодно — из еще уцелевших представителей Сауловой семьи и главным образом ради того, чтобы урвать часть оной власти для себя. Между тем единственным законным потомком дома Саулова была ныне Мелхола, а Мелхола принадлежала мне. Так что я, быть может, и понимал, что делаю, когда потребовал возвратить ее мне.
И вот, словно чудом, все сошлось одно к одному. Народу понравились похороны, которые я устроил Авениру, — весь Израиль мог видеть, что умерщвление Авенира, сына Нирова, произошло не с моего ведома и без моего наущения.
В конце концов все уладилось. Сказать по правде, если бы Иоав обуздал свой нрав и Авенир все еще путался бы у меня под ногами, положение мое было бы менее устойчивым. Теперь же, после кончины Авенира, дни Иевосфея тоже были сочтены. Когда он услышал о смерти Авенира, опустились руки его, и весь Израиль смутился, увидев, какой он жалкий и малодушный. Двое из наиболее предприимчивых предводителей его войска решили, что пора действовать. Они вошли внутрь дома Иевосфеева, как бы для того, чтобы взять пшеницы, и поразили его, в самый жар дня лежавшего на постели своей, под пятое ребро, и умертвили его, и отрубили голову его, и убежали, прихватив голову, и шли пустынною дорогою всю ночь. Они надеялись, доставив мне голову, снискать расположение мое. Нужна мне была его голова? Столько же, сколько помешанный нужен был царю Анхусу Гефскому. Они выжидающе склонились предо мной, ожидая моей благодарности. Я вознаградил их за инициативу, предав обоих примерной казни. Затем велел отрубить им руки и ноги, а то, что останется, повесить над прудом в Хевроне — в виде наглядного пособия. Я вовсе не желал, чтобы и единая живая душа в моей стране вообразила, будто можно убить царя, пусть даже незаконного, и уцелеть, — и уж тем более не желал, чтобы кто-нибудь хоть на минуту поверил, будто я имею какое-то отношение к смерти именно этого царя.
Ликвидация Иевосфея практически свела на нет все притязания дома Саулова на царский венец. Но меня все пуще томили подозрения насчет Иоава, и я решил как-то обуздать этого сурового человека, обладавшего к тому же лютым и независимым нравом и только что доказавшего, что он, не колеблясь и не считаясь с моими желаниями, поступает так, как больше нравится ему. Мне показалось, будто я нащупал возможность законным образом раз и навсегда понизить его в должности, когда я надумал отнять у иевусеев Иерусалим и учредить в этой горной крепости близ границы Иудеи с землею вениамитян мою столицу. В смысле политическом разумнее было перебраться поближе к нейтральному центру единой нации, признанным вождем которой я теперь стал, чем оставаться в Иудее, вдали от моих втайне враждебных новых подданных, или даже чем учредить штаб-квартиру в Гиве, городе, слишком тесно связанном с правлением Саула. Как вам известно, он таки процарствовал целых восемнадцать лет. И я решительно не желал, чтобы у кого-то создалось впечатление, будто я в том или ином смысле наследую царство безумного Саула и вообще обязан ему хоть какой-нибудь малостью. Можете себе представить, как отреагировала царская дочь Мелхола на мое решение погрузить в забвение город, в котором она впервые вышла в свет и который мог бы, поступи я иначе, быть увековеченным в качестве ее родового гнезда. Мелхола взревела, точно ослица.
Иерусалим я взял в одну ночь, для этого мне хватило отряда отборных и храбрых воинов. Стены города были неприступными, попытка взобраться на них определенно привела бы к провалу. Мирные иевусеи чувствовали себя в полной безопасности, они посмеивались, сидя в городе и рассуждая о том, что для защиты от нас этих стен хватило бы и хромых со слепыми. Возможно, они были правы. Однако я тщательно подготовился к осаде и знал уже, что питающие город подземные воды неглубоки и не защищены и что в русла их можно проникнуть из пещер, лежащих вне города. Так что захват Иерусалима представлялся мне плевым делом.
Прежде чем выступить, я приказал ударной бригаде моих храбрецов построиться предо мной и выслушать традиционную зажигательную речь. Я зачитал им с короткого свитка искусно составленное, вдохновительное воззвание, придуманное единственно для того, чтобы поумерить ожидания моего племянника Иоава. Тот, кто первым выберется из городского колодца и прежде всех поразит иевусеев и откроет ворота для остальных наших сил, тот и будет до конца своих дней нашим главным военачальником — то есть займет пост, который Иоав полагал лежащим у него в кармане и официального назначения на который он ожидал со дня на день. Я видел, как он гневно вскинулся, услышав мои слова. Я смотрел ему прямо в лицо.
Ну, и догадайтесь, что из этого вышло. Правильно.
Стратегия моя сработала, а стратагема оказалась палкой о двух концах. Кто бы мог такое предвидеть? Долбаный Иоав первым выскочил из главного городского колодца, порубил засовы, распахнул ворота, дав нам возможность ворваться внутрь, и, пока мы врывались, стоял сложив на груди руки и нахально ухмыляясь. Разумеется, я сделал все возможное, чтобы не выполнить данного мной обещания.
Как только иевусеи безоговорочно капитулировали, а мы заняли город полностью, Иоав, не откладывая дела в долгий ящик, заявил мне:
— Теперь я законный главный военачальник. Я — пожизненный командующий всеми твоими вооруженными силами, так?
Я сделал вид, будто столь наглое и безосновательное заявление рассердило и изумило меня чуть ли не до бездыханности.
— Исключено, Иоав! — воскликнул я. — О чем ты бормочешь?
Видели бы вы лицо Иоава. Я каждый раз, как вспомню его, наземь валюсь от хохота. Разговор наш происходил под звездами, прямо в кругу плененных иевусейских начальников, во все глаза смотревших на нас.
— Я о чем бормочу? — Такой изумленный вопль испустил Иоав, когда смог наконец выйти из ступора. И он продолжил визгливым от огорчения, почти женским голосом: — Разве ты не обещал? Не обещал?
— Обещал, я? — мирно удивился я. — Обещал, говоришь? Что обещал, когда обещал? Кто? Я ничего не обещал.
— Вот именно обещал. — Иоав уже брызгал слюной от злости. — Ты дал царское слово.
— Я дал царское слово? — Я неторопливо и твердо покачал головой. — Никакого такого слова я не давал.
— Ты же сам сказал, сам! — чуть ли не в истерике настаивал он. — Сказал, что тот, кто первым выберется из колодца и прежде всех поразит иевусеев, и хромых, и слепых, тот и станет главным военачальником.
— Это я столько всего наговорил? Когда?
— Раньше.
— Раньше чего?
— Раньше того. Кончай юлить, Давид. Ты сам знаешь, что сказал это.
— Ничего я не знаю, — величественно и нагло соврал я Иоаву.
— Знаешь! — взвизгнул он. — Ты же по писаному читал. Все слышали. Воззвание. Собственное твое воззвание. Где пергамент? Где этот ебаный пергамент?
Когда кто-то передал ему цилиндр с папирусом, с которого я вслух зачитывал воззвание, я понял, что шансы обмишурить Иоава растворяются в воздухе. На миг-другой я задумался, не пришибить ли мне на месте человека, передавшего свиток. Иоав, у которого плясали руки, повертел документом перед моим носом и закопошился, разворачивая его.
— Вот! — рявкнул он. — Видишь? Читай!
Я склонился над пергаментом, затем с высокомерным неодобрением отстранил его от себя.
— Это не мой почерк, — с холодным укором сообщил я Иоаву.
И опять Иоав отреагировал как человек, неспособный поверить своим ушам.
— Да ведь все же тебя слышали! — возопил он, раздираемый сложной смесью бессильной ярости с испугом, казалось, еще немного, и он зальется слезами.
В конце концов мне пришлось сдаться. На сей раз свидетели имелись у него. И с тех пор Иоав возглавляет все наше войско, отражая любую мою попытку сместить его. Исключением является лишь моя личная стража из хелефеев и фелефеев, служащая исключительно мне одному и состоящая под началом Ванеи.
Странно, однако ж, что я вот совсем состарился, а Иоав — ничуть. А ведь мы с ним равны годами. Я лежу в постели, сотрясаемый ознобом, поскуливаю от любви к моей дюжей Вирсавии и в бесстрастной дряхлости обнимаю высохшими руками Ависагу, а он сеет себе пшеницу, ячмень и лен и помогает поддерживать мир в стране, выступая неколебимым сторонником Адонии. Сместить его, как я в итоге понял, невозможно, мне не удалось сделать это даже после той его почти фатальной оплошности в Трансиордании, когда он очертя голову бросил всех своих воинов в брешь между выступившей из Раввы армией аммонитян и пришедшими из Сувы, Рехова, Маахи и Истова сирийцами, которых аммонитяне наняли, сообразив, что сделались ненавистными для меня. В тупую солдафонскую башку Иоава так и не втемяшилось то очевидное соображение, что на войне, если один из противников строится клином, другой берет его в клещи. Он влез в самую середку да еще прислал мне горделивое донесение о том, какую дивную позицию он занял.
— Я продвинулся, не встречая сопротивления, и встал между двух армий. Как оно на твой взгляд? Для меня-то слово «стратегический» всегда было чем-то вроде отчества.
— На мой взгляд, тебе следует поберечь свою задницу, — немедля откликнулся я, — потому что теперь, как ты ни вертись, тебя, идиота, все равно будут тузить и справа, и слева. Раздели своих людей.
Тут уж Иоав прозрел, выведя из сказанного мной, что неприятельские войска таки и стоят против него и спереди, и сзади. И все же он вырвал победу из когтей поражения, незамедлительно проделав то, что получалось у него лучше всего: полез в драку. Он отобрал для себя лучших воинов и выстроил их против сирийцев, остальную же часть людей поручил Авессе, брату своему, чтоб тот бросил их против аммонитян. Указания Авесса получил от него совсем не сложные:
— Если сирийцы будут одолевать меня, ты поможешь мне; а если аммонитяне тебя будут одолевать, я приду к тебе на помощь. Будь мужествен, ибо, кроме самого страха, нам страшиться нечего.
И нате вам, стоило Иоаву вступить в сражение, как сирийцы дунули врассыпную.
И вступил Иоав и народ, который был у него, в сражение с сирийцами, и они побежали от него. Аммонитяне же, увидев, что сирийцы бегут, тоже побежали от Авессы и ушли в город. Так что Иоав возвратился от аммонитян целый и невредимый и пришел в Иерусалим, ничего этой вылазкой в Иордан не достигнув, но хотя бы сохранив свою шкуру.
На сей раз я принял на себя командование войсками, чтобы показать ему, как это делается, и продемонстрировать превосходство хорошо развитых мозгов над хорошо развитой мускулатурой. Я сам повел мою армию на север, к Еламу, против Адраазара и прочих сирийских царей, чтобы бесстрашно ухватить этих львов за бороды прямо в их логовах, бить их, скучившихся, на их половине поля. Какой мне был резон дожидаться, пока они созовут войска и выступят против меня на юг? Ох и веселый же выдался тогда денек! Пикник! Мы истребили у сирийцев семьсот колесниц и сорок тысяч всадников; мы поразили и военачальника их, Совака, который там и умер. У сирийцев ничего не осталось. И когда Адраазар и все покорные ему цари увидели, что поражены мною, они быстренько заключили с Израилем мир и покорились нам, и с тех пор сидят тише воды, ниже травы. А помогать и дальше аммонитянам они побоялись — предоставили их нашему милосердию; однако тут кончилось лето, пошли осенние дожди — пора нам было возвращаться домой, чтобы собрать урожай фиников, олив, винограда, намолоть на зиму ячменя и пшеницы и переодеться наконец в сухую, чистую одежду. Всему, знаете ли, свое время.
А через год, в то время когда миндаль снова покрывается цветом, а цари снова выходят в походы, аммонитяне опять затворились в своем городе, в Равве, предвидя, что мы опять их осадим, и это подготовило мою встречу с Вирсавией и последующую нашу без малого разрушительную связь. К этой поре я уже приобрел репутацию столь основательную и обаятельную, что мог получить практически любую женщину, какую хотел, — просто взять ее, и дело с концом. Иоав, заслышав первую весеннюю кукушку, явился ко мне, полный энтузиазма, чтобы поведать о созревшем у него плане вторжения одновременно в Европу и в Азию. Я счел его план чересчур далеко идущим и отверг его и смотрел, как Иоав ощеривается и в гневном раздражении рычит на меня. Вот ведь послал мне Бог сокровище — Иоава, не правда ли? Всякий раз, вспоминая, как Авессалом поджег ячменное поле этого вспыльчивого и свирепого воина, да еще пригрозил сжечь и другие его поля, я в изумлении качаю головой. Тоже и Авессалом тем еще был сокровищем. Кто бы не полюбил его, хоть за один только этот поступок — да даже за несосветимую дерзость, с которой он поднял мятеж, намереваясь отнять у меня престол? Я испытываю отчасти двойственные сожаления по поводу того, что он не преуспел. Был у него один-единственный шанс меня захватить, но Авессалом, благодарение Богу, им пренебрег.
Ко времени Авессаломова мятежа я, не обращая внимания на крикливое противодействие Иоава, уже создал свою личную дворцовую стражу, состоявшую из хелефеев и фелефеев, и назначил Ванею, сына Иодая, единоличным начальником над нею. Первоначальные теоретические соображения о том, что неплохо было бы образовать элитный корпус из вольнонаемных иноземных воинов, не имеющих интересов в наших домашних конфликтах и невосприимчивых к подрывному влиянию, были высказаны Иоавом. Конкретная же идея создания такого подразделения и полного подчинения его Ванее целиком принадлежала мне. Разумеется, мой племянничек Иоав взбеленился.
Ванея, крепко сколоченный человек с широкой грудью и толстой бронзовой шеей, был одним из моих тридцати легендарных бойцов. Однажды ему, по его словам, случилось, имея в руках одну палку, сцепиться с вооруженным египтянином, человеком ростом в пять локтей, так Ванея вырвал из лап этого малого копье да этим же копьем его и уделал. В другой раз, вспоминал Ванея, он спустился в ров с водою, чтобы убить льва. Зачем нужно было убивать льва именно во рву с водою, я его как-то не удосужился спросить. Ванея человек сильный, простой, собственных мозгов у него кот наплакал, что также говорило в пользу его выдвижения на пост, который он теперь занимает: мне требовалось, чтобы он отчитывался только передо мной. Неудивительно, что Иоава, когда он услышал, что я поставил Ванею во главе дворцовой стражи и сделал его подотчетным только мне одному, едва удар не хватил.
— Что за хрень, дядя! — первым делом выпалил он, едва пробившись ко мне на прием. — Разве не я главный военачальник? Значит, и начальник дворцовой стражи должен подчиняться мне.
— Начальствующий над дворцовой стражей, — мирно ответил я, — должен подчиняться начальствующему над дворцом. То есть мне.
— Так а я-то кому еще подчиняюсь, не тебе, что ли? — попытался переубедить меня Иоав. — Значит, и Ванея, подчиненный мне, тоже будет подчиняться тебе.
Подобную аргументацию я счел поверхностной.
— Ты слишком часто бываешь в отъезде, — возразил я ему.
— И вообще, на что тебе лишняя возня? Скажи ему, что, когда тебя не будет поблизости, чтобы отдавать ему распоряжения, пусть приходит за ними ко мне.
— Я всегда буду достаточно близко, чтобы отдавать ему распоряжения, — ровным тоном уведомил я Иоава. — Куда я ни направлюсь, Ванея пойдет со мной.
— Ну, во всяком случае, поговори с ним обо мне, — надувшись, сдался Иоав. — Скажи, что он всегда может мне доверять. И напомни, что это я, а не он главный военачальник.
С этим можно было согласиться.
— Ладно, — кивнул я. — Насчет доверия к тебе я ему все растолкую в подробностях.
Я уже отметил про себя смертельную ненависть, с которой племянник мой Иоав, прикрывая веками полные злобы глаза, взирал на Ванею, и решил не теряя времени объяснить молодому воину, что ему следует постоянно быть настороже.
— Иоав. Иоав? — начал я беседу с Ванеей, говоря с торопливой отрывистостью голосом, пониженным почти до вороватого шепота, который, как я надеялся, не будет разноситься слишком далеко. Крепко взяв Ванею под локоть, я принялся с проворной поспешностью сновать с ним от одной стены дворцовой залы, в которой мы находились, к другой — предосторожность, не лишняя на тот случай, если за настенными коврами прячется, подслушивая нас, какой-нибудь мерзавец. — Иоав, мой племянник?
— Слушаю, — настороженно напрягшись, ответил Ванея.
— Если он станет вдруг отдавать тебе приказы так, словно ты ему подчинен…
— Да?
— Не исполняй. Или, скажем, передаст тебе распоряжения, словно бы от меня…
— Тоже не исполнять?
— Ах, Ванея, Ванея, какая у тебя на плечах ясная еврейская голова! Мама, должно быть, очень тебя любила. Теперь послушай, если ты когда-нибудь заметишь, что он на тебя как-то странно поглядывает…
— По-моему, он то и дело странно на меня поглядывает.
— Я совсем про другие странности говорю.
— Мне кажется, я ему начинаю нравиться.
— Вот об этом-то я и толкую, на этот счет и хочу тебя предупредить. Если ты когда-нибудь обнаружишь, что он глядит на тебя с неожиданной теплотой, если он станет выказывать тебе радостную приязнь, как будто ты самый лучший его друг, которого ему именно в эту минуту пуще всего хочется видеть, если он дружески обнимет тебя за плечо, словно бы собираясь отвести тебя в сторонку, дабы сообщить интересную государственную тайну или свеженький анекдот…
— Это Иоав-то?
— Он самый. Так вот, не позволяй себя одурачить. Особенно если он станет рассказывать про странствующего рыцаря в доспехах и жену из Бата. Или вдруг бросится обнимать тебя, как дражайшего брата, с которым он сто лет как не виделся…
— Мы с Иоавом действительно дальние братья. Через отца матери первого мужа его второй жены, сына…
— Дражайшего и ближайшего брата, да еще с такими излияниями чувств, каких и драгоценный наследник далеко не всегда удостаивается, чувств, которые заставят его обнять тебя одной или двумя руками. Если он с величайшей участливостью примется расспрашивать тебя о здоровье или возьмет за бороду, словно намереваясь поцеловать, даже если возьмет правой рукой…
— Да? Что же ты замолчал? Я уж и дышать-то не смею.
— Тогда отскакивай что есть мочи в сторону! Или назад, но только подальше, как можешь дальше и как можешь быстрее. Так, словно он змея ядовитая. Ради Бога, прыгай изо всех сил и хватайся за меч, как будто на тебя убийца набросился. Не жди, чтобы убедиться, не ошибся ли ты, не давай ему лишнего шанса. Попробуешь играть с ним в честную игру, считай, что ты покойник. И всякий раз, как он окажется рядом с тобой, не своди глаз с его рук, никогда. Следи за обеими так, точно это гадюки. Иоав бьет с левой так же быстро, как с правой. Не спорь с человеком гневливым и не удаляйся с ним в места уединенные. Авенира помнишь? Помнишь, что с ним случилось?
— Иоав убил его. В воротах города.
— Пырнул под пятое ребро. В присутствии Иоава всегда помни о необходимости защищать свое пятое ребро.
Он и Амессая убил, и именно так, как я описал Ванее, — убил, когда воротился со славой, погубив моего сына и врага Авессалома, ко мне, уже осаждаемому новыми заботами, на сей раз принявшими вид мятежа, поднятого израильским вениамитянином Савеем. Умиротворяя Израиль почестями, которые по праву принадлежали Иудее, я едва не настроил против себя оба народа, так что если бы одна из половин моего государства не отпала от меня, то, скорее всего, отпала бы другая. Иногда мне бывает трудно понять, почему я ныне пользуюсь в качестве правителя такой высокой репутацией. Савей затрубил трубою, призывая племена израильские отвергнуть меня и отделиться. Чтобы покончить с Савеем, я послал на него большой отряд, во главе которого поставил моего племянника Амессая, незадолго до того служившего моему покойному сыну Авессалому, командуя у него мятежными иудеями. Выбор оказался не из лучших, даже если рассматривать его только в качестве акта умиротворения. Я дал ему на сборы три дня. Амессай сборы затянул. Первый шаг задуманного мною плана состоял в том, чтобы возвысить Амессая, почтив тем самым Иудею и одновременно обойдя Иоава, не выполнившего моего приказа и убившего Авессалома. До исполнения второго шага дело так и не дошло. Мне следовало предвидеть, что Иоав плана моего не одобрит. Следовало предвидеть, что он подстережет мой отряд и выкажет это свое неодобрение привычным для него способом и с последствиями необратимыми.
Он перехватил Амессая близ большого камня, что у Гаваона, и спросил своего припозднившегося кузена:
— Здоров ли ты, брат мой?
Амессай и не заподозрил ничего, когда Иоав ухватил его правой рукою за бороду, чтобы поцеловать его. Амессай не успел даже понять, что с ним происходит, когда Иоав ткнул его мечом, который держал в левой руке, под пятое ребро, так что выпали внутренности его на землю, и повторять удара уже не пришлось. Амессай мертвый лежал в крови среди дороги. Воины, которыми он командовал, так и стояли, точно окаменев, на месте, пока один из людей Иоава не стащил Амессая с дороги в поле и не набросил на него одежду. После этого, разумеется, Иоав возглавил поход и безжалостно гнал Савея и уничтожил его.
Ванея и по сей день не устает благодарить меня за предупреждение насчет Иоава. А уж когда известие о гибели Амессая достигло Иерусалима, благодарность его поистине не знала границ.
— Я снова в долгу пред тобой, — сказал мне тогда немногословный Ванея. — В который раз я вижу, что обязан тебе жизнью.
— Что тут поделаешь? — пожав плечами, скорбно вопросил я. — Иоав он и есть Иоав.
Сказать по правде, на Амессаю мне было наплевать в той же примерно мере, что и на Авенира. Уж если на то пошло, он мне нравился даже меньше, ибо то, что в Авенире выглядело самодовольством, в этом молодом человеке оборачивалось нахальством. Но оба эти убийства злили меня тем, что Иоав намеренно поступал вопреки моей воле. Иоав вообще не желал брать в расчет мои желания, когда они расходились с его. Вот это-то мне и навязло в зубах — его независимость. Я всегда хотел видеть в себе царя, а Иоав лишал меня этой возможности. Думаю, и Сам Господь нередко испытывает потребность увидеть в Себе царя. Иначе зачем же Он создал наш мир? Услугу нам, что ли, хотел оказать? Но, насколько сие в моей власти, царем Он Себя ощутит не скоро, не раньше, чем принесет мне извинения. Уж об этом-то я позабочусь. Разве трудно Ему сказать: «Давид, мне очень жаль. И о чем Я только думал, убивая твоего ребенка? Прости Меня».
Да, вот именно «убивая». Когда милосердный Господь отнял жизнь моего дитяти, дабы заставить меня раскаяться в грехе моем, это было самое что ни на есть убийство, разве нет? Бог — и убийца, вы можете себе такое представить? Я же говорил вам, что лучше моей истории в Библии не сыскать. Я-то всегда знал, кто Он такой. Рано или поздно Он всех нас перещелкает, — ведь так? — и возвратимся мы в прах, из которого вышли.
Так что я больше не боюсь бросить Ему вызов. Что Он может мне сделать? Только убить.
Если же говорить о том, что сделал я с Иоавом после того, как взял Иерусалим и, к огорчению своему, обнаружил, что он надежно и необратимо огражден должностью главного моего военачальника, то я нашел ему подходящее применение — стал использовать его во всех моих военных предприятиях. На поле сражения мы с ним выступали одной дружной командой, а военные экспедиции мои следовали тогда одна за другой в быстрой последовательности. На войне он был готов для меня на все, он за меня жизнь положил бы, не говоря уж о жизни Урии, которую он и положил-таки, послушно отправив его сражаться с аммонитянами. В ту пору войны радовали меня чрезвычайно, в ту пору мне еще доставало сил сражаться в них, это уж годы спустя на меня навалилась вдруг страшная усталость — во время мелкой стычки с бродячей бандой упорствовавших в сопротивлении филистимлян, — и Авессе пришлось меня выручать. Тогда-то один из моих людей и поклялся, сказав: «Не выйдешь ты больше с нами на войну, чтобы не угас светильник Израиля».
Мне было тактично сказано, что правая рука моя утратила былое проворство. Это и стало началом конца. В жизни мужчины наступает время, когда он перестает отмахиваться от посягающей на все его существование неоспоримой истины, что он уже не просто стареет, но обращается в старика, что он безвозвратно вступил на наклонный путь, ведущий туда, откуда ни один не возвращался.
А тогда войны радовали меня, поскольку я твердо верил, что с легкостью выиграю любую из них. Почти все те войны я спровоцировал сам, включая и две решающие — с филистимлянами, в долине Рефаимов. Войны позволяли мне удирать из дому. Они позволяли, пока дворец мой еще только строился, отправиться куда-нибудь и найти себе интересное, волнующее занятие, ибо, если хотите услышать еще одну правду, Иерусалим, когда я в него перебрался, мало походил на приличный город.
Он выглядел настоящим свинарником, хлевом, убогой грудой смрадного хлама. Иевусеи были по природе своей людьми методическими — во всем, кроме чистоплотности, — и к тому же вечно норовившими завалиться спать пораньше. Иерусалим представлял собой закопченный, безрадостный, тусклый городишко, безобразный, как бельмо на глазу, маленький, обнесенный стеной, унылый, насылающий клаустрофобию. Перенаселенную, вонючую трущобу. Где бы я там смог поселиться со всеми моими женами и детьми? Я ждал и дождаться не мог каждого выходного дня, чтобы отправиться в мой загородный шатер, каждого лета, чтобы провести его на войне, пока небеса остаются накрепко законопаченными и не низвергают на нас ни одного дождя. Я вовсе не святотатствую, отзываясь подобным образом о священном городе, поскольку Иерусалим не был священным, пока я не освятил его своим присутствием да еще тем, что перенес сюда ковчег завета, поставив оный посреди скинии, которую сам же и устроил. Возводить храм Бог мне запретил, но по поводу ковчега Он никакого шума поднимать не стал. Я тогда возглавил величественное шествие и окончательно разругался с Мелхолой, которая, будто рысь, наскочила на меня с бранью за то, что я выставлялся на улицах напоказ перед каждой служанкой, интересующейся царским телосложением. Даже служанка имеет право смотреть на царя, а уж на этого-то царя они еще насмотрятся вдоволь, пылая праведным гневом поборника всеобщего равенства, уведомил я Мелхолу и с тех пор больше с ней не ложился. Но, разумеется, к тому времени Иерусалим стал уже блистающим дивом всего западного мира. И должен повторить еще раз, Иерусалим не был дивом, пока я не сделал его таковым, построив мой великолепный дворец.
Когда я попал сюда, улицы были темны и узки, стены скособоченных, привалившихся один к другому глинобитных домишек сочились сыростью. Канализация была ужасна и висевший над городом отвратный смрад буквально валил человека с ног. Забудьте все, что вы слышали о чистом горном воздухе, — наш вонял отбросами, да и теперь воняет, вонял испражнениями людей и скотов. Думаете, почему мы все время воскуряем благовония и льем на себя океаны духов? Даже едкие запахи горящего трута и мирры предпочтительнее ароматов нашей естественной атмосферы. Мне так и не удалось привлечь внимание хотя бы одного из моих сыновей к проблеме создания сточной системы. Я их разбаловал, а в итоге честный труд теперь не по ним. Сколько я ни напрягаюсь, мне не удается представить, как кто-либо из них, даже ради собственного спасения или спасения Божьего мира, пойдет в грязь, станет топтать глину или лепить кирпичи. Сыновьям давным-давно надоело слушать мои рассказы о том, что я начал жизнь пастухом.
— Ой, не надо, — говорил Амнон.
— Ты опять за свое, — говорил Авессалом.
В самом городе, когда я там появился, ни одного открытого места не было. Поначалу я поселился в крепости и начал обстраивать ее кругом от Милло и внутри. Зима выдалась тухлая, сырая. Шерсть не сохла. Дни были безобразно короткими. Мы жили, будто в проклятые Богом Средние века, и первое, что я сделал, — это заключил с Хирамом, царем Тирским, подряд на строительство, ибо его народ умел работать и с камнем, и с деревом, и с драгоценными металлами. Хирам прислал ко мне послов и кедровые деревья, много кедровых деревьев, и плотников, и каменщиков, и камнерезов, и медников, чтобы они построили мне лучший дом во всем Иерусалиме, дворец, которого, как полагала Мелхола, достоин лишь человек, равный ей по рождению, с гаремом для нее и иных моих жен и с просторной крышей, по которой можно будет гулять на закате дня и с которой я смогу видеть любой другой дом в городе. Гарем, как впоследствии выяснилось, мог бы быть и попросторнее, также не лишними были бы в нем и укромные проходы в кое-какие из отдельных покоев, но кто же тогда знал, что я настолько разохочусь до баб, что буду вожделеть их даже теперь? Вот с этой-то крыши я, как вы помните, и увидел голую Вирсавию. На минуту-другую у меня перехватило дыхание. Через минуту-другую меня словно громом прошибло и я ощутил себя глубоко и беззаветно влюбленным. Не отдавай сердца своего женщинам, написал я однажды, не отдавай им силы своей. Но это только так, для виду, нравоучительная литература, относиться к которой следует не более серьезно, чем к моему знаменитому венку сонетов про бледного всадника и смуглую деву. Хотите услышать по-настоящему искренний совет? Если вам снова выпадет шанс влюбиться, хватайтесь за него обеими руками, всякий раз хватайтесь. Может, вы после об этом и пожалеете, но лучшего вам все равно ничего не найти, а случится ли это еще раз, вам знать не дано.
В соответствии с одной из статей нашего контракта, я направил к Хираму, царю Тирскому, рабочих, чтобы они валили лес и тесали камни. Принудительный труд? Я бы так не сказал. Хотя это именно он и был: принудительный труд. Несравнимый, впрочем, по масштабам с тем, что замыслил Соломон на случай, если он все же дорвется до власти и поведет строительство по всему царству. Тысяча жен кажется вам чрезмерным числом? Павлины и обезьяны представляются претенциозными? Это, знаете ли, мелкая дробь, игрушки для начинающих. Соломон — человек пугающе скрупулезный по части подробностей, и я, слушая его, временами ужасаюсь: неужели он и впрямь говорит серьезно? Тридцать тысяч человек намеревается он мобилизовать для рубки деревьев в Ливане и, может быть, еще сто пятьдесят, чтобы таскать камни из гор.
— Это получается чертова пропасть леса, — осторожно замечаю я. — И камня тоже. Зачем тебе столько?
— Строить.
— Что строить?
— Много чего. Новый дворец. Просторное жилище, получше твоего, из дорогого камня, с множеством кованого золота из Офира. Мне нужно только самое лучшее кованое золото.
— Это ты ради меня собираешься так расстараться? Но я скоро умру.
— Нет, ради себя. И еще я построил бы большой гарем, гораздо больше твоего, чтобы разместить всех моих жен.
— И ты действительно намерен завести их целую тысячу?
— Ровно тысячу, семьсот жен и триста наложниц, все сплошь царские дочери. Если бы я был царь, я бы посватался к дочери фараона. Представляешь — я, еврей из Иудеи, женюсь на дочери фараона.
— Ты и в самом деле настолько любишь женщин?
— Нет. Женщин я совсем не люблю.
— Тогда зачем тебе так много?
— Драть их одну за другой. Чем сам-то ты занимался с десятью наложницами, к которым вошел Авессалом, когда ты бежал из города?
— Я поместил их в особый дом под надзор, и кормил их, и содержал их там до дня смерти их, как вдов, но никогда больше не ходил к ним.
— А вот я бы их всех отодрал.
— Я боялся лишай подцепить.
— А я бы положился на Бога и рискнул. Я построю хранилища для зерна в городах Гацор, и Мегиддо, и Вирсавия, и конюшни со стойлами на четыреста пятьдесят коней колесничных каждая. Больше-то в наших краях от коней все равно никакого проку. И храм построю, и сделаю в нем медный жертвенник, и море литое, — от края его до края десять локтей, и стоять оно будет на двенадцати волах, глядящих наружу. И изваяю гигантских херувимов с раскрытыми крылами, высоты в них будет пятнадцать футов, и будут они из масличного дерева, обложенного золотом, и сделаю резные пальмы и распускающиеся цветы, а стены и потолки храма моего также будут все обложены золотом. И отправлю людей строить башни в пустыне и высекать водоемы.
— Зачем?
— Понятия не имею.
— Я тоже когда-то думал построить храм, — с горестным чувством припомнил я. — Но Бог сказал Нафану, что Он мне этого не позволит. «Разве я просил Себе кедрового дома?» — такими словами, если верить Нафану, отказал мне Господь, я, правда, считаю, что Он мог бы высказаться и более внятно. Все мы задаем слишком много вопросов, не правда ли? Даже Бог. «Где Авель, брат твой?» — сказал Господь Бог Каину, после того как Каин убил Авеля. А разве Бог и Сам того не знал?
— Готов поспорить, мне Он позволит, — похвастался Соломон, словно бы и не услышав моего отступления. — И Нафан тоже так считает. Знаешь, отчего тебе не позволили выстроить храм? Мне Нафан объяснил — это оттого, что ты пролил много крови и вел великие войны. А мне воевать особенно не придется — благодаря тебе, потому что все войны ты уже выиграл. Я заложу в основание храма камни с гор, обтесанные и обмеренные прямо в каменоломне, до того как их доставят сюда, так что ни молота, ни тесла, ни всякого другого железного орудия не будет слышно в храме при строении его. Он простоит вечно.
Удивительно слышать подобные речи от человека, до такой степени лишенного темперамента, человека, скупающего амулеты, чтобы защитить деньги от инфляции, человека, который, ссужая или заимствуя чечевицу либо пшено, пересчитывает зернышки в чашке, человека, который всегда съедает и выпивает ровно столько же, сколько тот, с кем он обедает, никогда больше и никогда меньше, пусть даже обедает он с родной матерью.
— Не слишком ли все это расточительно? — Не устояв перед искушением, спросил я у моего идиота-сына. — Чем ты расплачиваться-то станешь?
— Налоги — расходы, налоги — расходы, — убежденно откликнулся Соломон, явно ободренный проявленным мной интересом. — Если понадобится, уступлю Хираму, царю Тира, двадцать городов Неффалимовых, они все равно лежат в северном Израиле, так что пропажи их никто и не заметит. Обложу весь Израиль трудовой повинностью в тридцать тысяч человек и буду посылать этих людей на Ливан, по десяти тысяч на месяц, попеременно, а еще сто пятьдесят тысяч направлю в горы, вырубать и обтесывать камни.
— Нет, правда? — подавляя улыбку, спросил я. Пока тянулся этот бред, я чувствовал, как глаза мои понемногу вылезают на лоб.
— Правда, — важно ответил Соломон. — Семьдесят тысяч носящих тяжести и восемьдесят тысяч каменосеков в горах. Получается сто пятьдесят. И еще я дам Хираму двадцать тысяч коров пшеницы для продовольствия дома его и двадцать коров оливкового выбитого масла: столько буду давать ему каждый год. И все равно буду питаться лучше, чем ты.
— Ты же к еде равнодушен.
— Это тут ни при чем.
— Тогда для чего тебе хорошая еда?
— Я же должен жить по-царски. Я разделю Израиль на двенадцать областей.
— По числу колен?
— По числу месяцев и поставлю над каждым приставника. И каждая область будет в течение целого месяца доставлять продовольствие мне и дому моему, и каждый приставник должен будет доставлять продовольствие на один месяц в году. Продовольствие же мое на каждый день составят: тридцать коров муки пшеничной и шестьдесят коров прочей муки, десять волов откормленных и двадцать волов с пастбища, и сто овец, кроме оленей, и серн, и сайгаков, и откормленных птиц. Не диких, заметь, а откормленных.
— Не многовато ли будет?
— Запас карман не тянет.
— А что прикажешь делать людям, у которых не останется хлеба для пропитания?
— Пусть едят пирожные, — невозмутимо отвечает он. — Не хлебом единым жив человек.
— Сказано, — ядовито отмечаю я, — со всею мудростью Соломоновой.
— Спасибо, — отвечает он. — Только я это от тебя слышал.
— А ты серьезный человек, Шлёма.
— Еще раз спасибо. Мое сердце не обольется кровью из-за народа моего. Перст мой обременит его тяжким игом, и я буду наказывать его бичами.
— А если он воспротивится?
— Ты объединил страну, создал центральное правительство и контрольные органы. У тебя величайшая армия в мире, охранные отряды и отряды ополчения на каждом перекрестье дорог, вымуштрованные наемники, грозная дворцовая стража под началом Ванеи — все это перейдет к твоему наследнику. Вообще, ты живешь как у Христа за пазухой. Кто может тебе воспротивиться?
— И вот, забравшись к Христу за пазуху, — сообщаю я иронически, — я обнаружил вдруг, что умираю.
— Да, — машинально соглашается он. — А ведь у тебя есть все, чтобы жить да жить.
И он продолжает, демонстрируя неприятную черту своей матери — не обращать внимания на то, что я говорю:
— Я бы не стал, как ты, спать на кровати из простого яблоневого дерева. Даже мегиддские аристократы и те устраиваются получше. Я бы предпочел возлежать на изящной кровати, инкрустированной резной слоновой костью, в комнате с роскошными драпировками из темно-пурпуровых тирских тканей. Роскошным занавесям Соломона дивились бы во всех концах света. Посуда и утварь были бы у меня из золота, бронзы и серебра. К глине я бы и не притронулся.
Все это он произносит, глядя, как я утоляю жажду вином из глиняного кувшина.
— Шлёма, — говорю я ему, с некоторым смущением отставляя кувшин, — тебе приходили в голову какие ни на есть соображения насчет того, почему ты никогда не был моим любимцем?
— Нет. Я никогда не мог понять, почему я не стал твоим любимцем.
— Думаю, ты и не пытался никогда. Глупцы ненавидят знание.
— Можно я это запишу?
— Как знаешь.
— А что это значит?
— От меня тебе этого не узнать.
— А Адонии ты этого не объяснял? Ведь Адония твой любимец, верно?
— Адония и спрашивать не стал бы. К тому же он вовсе не мой любимец. У меня нет любимцев.
— Авессалом же был твоим любимцем. Я это сразу заметил.
— Как и Амнон — пока Авессалом его не убил. Не завидуй им, Соломон. Мать говорит, ты человек бережливый?
— Да, — отвечает Соломон. — Во всем, что касается собственных моих денег, я очень бережливый. Вкладываю я их без риска и всегда стараюсь припрятать побольше. Но если в моих руках окажется национальное достояние, я стану тратить его без удержу.
— Для процветания страны и вящей славы Господней?
— Нет, для собственного процветания. Другие люди меня не заботят, папа, только я сам. Ну, и ты еще, разумеется.
— А мать?
— Для мамы я готов почти на все. И для тебя тоже.
— Если бы ты был царем, — начинаю я, — и мать пришла бы тебе с просьбой разрешить Адонии жениться на Ависаге, что бы ты сделал?
— Убил бы его.
— Вижу, ты уже думал об этом.
— Я вообще много думаю. Стараюсь думать самое малое по часу каждый день. И знаешь, что я надумал? Если Бог когда-нибудь явится мне во сне и предложит выбрать что-то одно, нужное мне больше всего, я, пожалуй, выберу мудрость. Потому что, если я буду достаточно мудр, все остальное я и так получу. И еще я много думаю о строительстве.
— Дети и возведение града — вот что укореняет имя человека в веках, — сообщаю я Соломону.
— Вот и я то же самое говорю. Хотя меня зовут не Давидом, а тебя не Иессеем. Для того я и хочу выстроить храм — чтобы укоренить мое имя в веках.
И я хотел для того же.
— Я буду строить и строить, — обещает Соломон, разгораясь немалым — для него то есть — волнением. — И все, что я выстрою, прославится и будет стоять во веки веков и носить мое имя. И еще я буду жертвовать деньги на больницы.
— Возводимое человеком недолговечно, — произношу я нараспев, с насмешливой серьезностью, но он не улыбается.
— Возведенное мной простоит вечность, — заверяет он, — сотни лет, пока не вымерзнет ад и звезды не собьются с путей своих, пока не придет Мессия, пока не поднимутся ассирийцы или Вавилон не окрепнет настолько, чтобы одолеть Иудею. А ты знаешь, насколько маловероятно любое из этих событий.
— Как-то раз в Аммоне, — печально приступаю я еще к одной попытке научить его уму-разуму, — я встретил путника, он шел из стран далеких и мне сказал: среди песков глубоких обломок статуи распавшейся лежит. И я отправился туда, смотрю: из полустертых черт сквозит надменный пламень; желанье заставлять весь мир себе служить ваятель опытный вложил в бездушный камень. И сохранил слова обломок изваянья: «Я — Озимандия, я — мощный царь царей! Взгляните на мои великие деянья, владыки всех времен, всех стран и всех морей!» Кругом нет ничего… Великое молчанье… Пустыня мертвая… И небеса над ней…
— И что это значит? — спрашивает Соломон.
— Ты не усматриваешь морали?
— Но я-то буду строить там башни и высекать цистерны.
— Там не бывает дождей.
— А какая мне разница? Там и людей не бывает. Когда я закончу, у нас будет храм Соломонов, и дворец царя Соломона, и Соломоновы конюшни, и копи царя Соломона. Не беспокойся, ты тоже прославишься. Как кто запоет осанну мне и моим бессмертным трудам, так сразу и вспомнит, что ты был моим отцом. И вот, все это время, пока я приучаю себя думать хотя бы по часу в день, мой старший брат Адония безрассудно тратит деньги на себя, на пятьдесят колесниц, на скороходов, которые бегут перед ними — совсем как перед Авессаломом, — и на расточительные банкеты, в которых нет никакого смысла и которые не приносят тебе почестей. Ты пойдешь на его ужин, папа? Говорят, обслуживание там будет ресторанное, а вся еда — разогретой. Это мне мама передала, и еще она велела спросить, пойдешь ты или нет.
Мне всегда было трудно думать о моей шаловливой Вирсавии как о чьей-то матери.
— Меня пока не пригласили.
— И меня тоже, — говорит Соломон. — И маму не пригласили, и Нафана, и Ванею. Разве это не начинает походить на заговор, который Адония затеял, чтобы отнять у тебя царство?
— Адония ничего подобного затевать не станет. Слишком ленив. А скажи-ка, хоть кого-нибудь уже пригласили? Он уже начал рассылать приглашения? Назначил день?
— Не знаю. Если маму не пригласят, я тоже не пойду. Разве что ты мне прикажешь.
— Я пока даже не дал Адонии разрешения на устройство этой его вечеринки.
— Значит, ты ее не разрешишь?
— Это Вирсавия тебе велела спросить?
— Мама велела сказать тебе, — методично объясняет он, — что если ты скажешь вот эти слова, которые ты сейчас сказал, то я должен ответить, что если Адония может говорить всем, что он станет царем, то почему бы ему не говорить всем, что он устраивает пир?
— Именно это она тебе и велела сказать?
— Именно это она мне и велела сказать.
— Соломон, премудрое дитя мое, как тебе удалось запомнить такую длинную фразу?
— Так мама мне все на табличку записала. И еще повесила на шею вот этот колокольчик, чтобы я не забыл в нее заглянуть.
— А я-то все собирался спросить тебя о колокольчике. Думал, он у тебя на случай, если ты потеряешься. Ты и мама, вы очень близки друг с другом, верно?
— Мне хочется в это верить, — кивая, отвечает Соломон. — Когда мы с ней вместе, она всегда садится по правую руку от меня. И мы с ней думаем друг о друге только самое лучшее. Она думает, что я — бог, а я думаю, что она непорочна. Скажи, папа, — с великой серьезностью спрашивает он, — может так быть, чтобы моя мама была непорочной?
— Это ты меня озадачил.
— Она ведь два раза замуж выходила.
— Я бы не стал торопиться с выводами.
— Я очень старательно думал об этом.
— То-то я слышал какой-то скрип.
— И еще я все время думаю о том, что у меня будет сорок тысяч коней и двенадцать тысяч конницы. Я хочу наговорить три тысячи притчей и песен сочинить что-нибудь около тысячи и еще пяти. Когда все станет по-моему, то от Дана до Вирсавии все люди будут жить каждый под виноградником своим и под смоковницею своею, если, конечно, я оставлю каждому и виноградник, и смоковницу. И еще я хочу разрубить пополам младенца.
— О Господи! И разрубишь?
— Разрублю.
— Зачем?
— Чтобы показать, какой я справедливый. Все станут думать, что я ужас какой справедливый.
— Все станут думать, что ты дебил. — Я счел необходимым уведомить его об этом. — Если ты попытаешься осуществить хоть что-нибудь из того, о чем сегодня буровил, ты, полагаю, войдешь в историю как самый большой дурак, когда-либо коптивший небо. Я об этой чуши никому не проговорюсь, но смотри и ты не рассказывай ни единой живой душе. Будем считать ее нашей тайной.
— Но я хочу еще создать военно-морской флот.
— О Боже мой!
— Можно будет плотами доставить дерева кедровые и дерева кипарисовые из…
— Ависага!
Собственные мои многократные нарушения основных человеческих свобод походили на пуканье ящерки, поворотившейся задом к горе тирании, наваленной этим бесстрастным продуктом моих неистовых соитий с Вирсавией. Мы встретились с нею весной, а к осени поженились, благо Урия погиб, а живот Вирсавии, в котором вызревало обреченное на смерть дитя, стал уже округляться. В ту нашу начальную лихорадочную, изумительную, головокружительную пору мы с ней и минуты не способны были вынести в разлуке. Мы безостановочно впивались в плоть друг друга, поглаживая и пощипывая поясницы, бедра, руки, ягодицы и ляжки. Пальцы наши сплетались. Мы обменивались нежными прикосновениями, если уже не слипались в бурных объятиях. Всякую минуту мы распалялись желанием.
— Я совершенно мокрая, — часто вздыхала Вирсавия.
Мы распутничали, не давая себе передышки, услаждаясь непривычными нам восторгами все новых открытий и упоений. Другие женщины притупляют удовлетворяемые ими аппетиты, Вирсавия же, пресыщая, лишь обостряла голод. Неудивительно, что я застрял в Иерусалиме на срок много больший задуманного и не спешил в пески аммонитян, чтобы соединиться с Иоавом под Раввой, ожидая, пока город и в самом деле не дозреет до того, чтобы пасть.
Поначалу иноземных недругов у меня было хоть пруд пруди. Есть в человеке нечто, вожделеющее врага, как есть нечто в человечестве, вожделеющее равновесия враждебных сил. Уберите одну из них, все тут же рухнет. Авессалом нанес свой удар в мирное время, когда устранены были все причины национальной розни, а после гибели Авессалома восстал Савей. Мне очень повезло, что в начале моего еще неустойчивого правления на меня насели столь многие, чуждые нам, объединявшие нас враги.
Да и победа — разве не веселит она душу? Бог был тогда на моей стороне. Кто-нибудь хочет поспорить? Завоевания мои доставались мне ценою столь малых усилий, а неудачи были столь редки, что весь окрестный мир естественным образом заключил: Господь возлюбил меня, и уж Он-то позаботится оберечь меня во всяком месте, в какое я сочту нужным выступить. Аммонитяне, в конце концов взявшиеся за меня, в сущности, не доставляли мне таких уж крупных неприятностей, в особенности после того, как я, в кампании, завершившейся год назад, помог Иоаву таскать каштаны из огня, расколотив тех немногих сирийских правителей, которым еще хватало нахальства противостоять мне, принимая сторону аммонитян. Эта же, последняя наша осада взяла достаточно времени — его как раз хватило, чтобы я обрюхатил Вирсавию и ликвидировал ее мужа, отказавшегося стать игрушкой в моих руках и лечь с нею. Он предпочел засесть у меня во дворце и пить горькую, а домой, к жене не шел ни в какую. Я до сих пор не понимаю, как удалось мне после этого бурно разраставшегося скандала все-таки сохранить харизматический ореол легендарной религиозной, заслуживающей всеобщего почитания фигуры, который осеняет меня и по сей день. Со всей оравой моих зарубежных врагов у меня было меньше хлопот, чем позже у Седекии с одним-единственным Навуходоносором и его вавилонянами: те закололи сыновей Седекии пред глазами его, а самому Седекии ослепили глаза и сковали его оковами. В суровые времена мы жили, в очень суровые. Вот и приходилось бить так чтобы противник не встал.
Первейшим предметом моих военных усилий были, разумеется, филистимляне, которых успехи и усиление их восточного вассала и протеже раздражали все больше и больше, но которые слишком долго откладывали шаги, способные меня обуздать. Филистимляне вообще с большим скрипом решаются на что-либо. Они никогда не составляли единого общества. А мы к той поре уже составляли. Я был организован лучше их. И я знал, что должен избавиться от владычества этих иноземцев, иначе у меня не будет реальной возможности приняться как следует за остальных. Когда они наконец созрели для попытки остановить меня, я, в сущности говоря, уже обладал численным превосходством.
Вдумываясь в долгую историю филистимского владычества, поневоле приходишь к выводу, что победа над ними далась мне гораздо легче, чем следовало ожидать. Семь лет гражданской войны не прошли для нас даром: теперь у меня была регулярная армия и отряды народного ополчения в любом сколько-нибудь значительном поселении севера и юга — достаточно было протрубить в трубу или в бараний рог, чтобы они выступили в поход и за один ночной марш-бросок достигли меня. Филистимляне слишком долго питали уверенность в разрозненности Израиля и Иудеи и в неприязненных между ними отношениях, они слишком долго пользовались возможностью беспрепятственного прохода к своим северным бастионам через долину Изреельскую, отделяющую Галилейские горы от Самарии, как и к городам Иудеи, которые они сочли удобным для себя оккупировать. Даже мой родной дом в Вифлееме находился в то время в руках филистимских бандитов, которые просто-напросто вперлись в него и жили себе припеваючи.
Но теперь положение изменилось, и изменилось коренным образом. Мы стали единой и неделимой нацией. Филистимляне известили меня о своей серьезной озабоченности тем, что я помазался на царство и в Иудее тоже. Еще более раздражились они, обнаружив, что я укрылся от их возмездия в укрепленном Иерусалиме, который сделал своей столицей. Они направляли ко мне посланцев с разного рода неодобрительными ультиматумами. Я же, и не думая каяться, отвечал, что земля эта обещана Господом отцам моим, Аврааму, Исааку и Иакову, что же до них, филистимлян, то я не возбраняю им уложить вещички и вернуться на Крит и иные греческие острова, если им тут что-либо не нравится.
Предложения моего возвратиться на Эгейские острова, с которых приплыли некогда их предприимчивые предки, филистимляне почему-то не приняли, вместо того они пошли войною на Иерусалим и растеклись при этом по всей долине Рефаимской. Мне лучшего и желать не приходилось — на возвышенностях филистимляне никогда особенно не блистали. Безопасности ради я укрылся в крепости и объявил мобилизацию. Ожидая, когда явятся войска и силы мои возрастут, я пребывал в состоянии ничем не омраченной уверенности. Но с Богом все же переговорил, просто на всякий случай.
— Идти ли мне против филистимлян? — поинтересовался я у Господа, удалясь в место уединенное, где никто нас не мог подслушать. — Предашь ли их в руки мои?
— Предам ли их в руки твои, — переспросил Господь без малейшего намека на вопросительную интонацию, как будто вопрос мой был и скучен, и не нужен.
— Да, предашь?
— Ну что ты все время спрашиваешь? — сказал мне Господь. — Иди, иди, ибо Я безусловно предам филистимлян в руки твои.
Я и пошел, и пошел, поскольку в ту пору мне вполне хватало слова Господня. Филистимляне подвигались вперед без особой опаски, словно они выступили в мелкую карательную экспедицию, да и число их было далеко не ошеломляющим. В общем-то мы в тот раз даже превосходили их числом, а потому встретились с ними лоб в лоб и размолотили их вдребезги — солнце при этом не останавливалось в небе, града и грома с молниями, способных привести филистимлян в трепет или заставить их завязнуть в грязи, небеса тоже не посылали, — то было первое с начала времен честное генеральное сражение, в котором мы одержали победу. Будь у нас шляпы, мы бы в приливе восторженных чувств бросали их в воздух. Вместо этого я распорядился насчет истуканов, которых филистимляне побросали, удирая, — изображений Дагона, повелителя рыб, и Астарты, богини с голой женской грудью, но в мужских штанах: мы сожгли их в огне.
Прошло не так уж и много времени, и филистимляне вернулись, пылая мстительным чувством. На сей раз полки, батальоны и взводы филистимские, набранные по всем их большим городам, были укомплектованы полностью. И снова шеренги их, выступившие на Иерусалим из селений приморской равнины, заполнили долину Рефаимскую, однако теперь они сильно умножились и устрашали зрение. Когда мы увидели их, Иоава аж затрясло от радостного предвкушения. Отроду не видел я человека, которому так не терпелось ввязаться в драку.
— Явились! — Как будто он их ждал и дождаться не мог. Иоав хлопал в ладоши, ноздри его раздувались, точно у почуявшего пламя боевого коня. — Давай ударим по ним сверху и дадим хоть паре дюжин из них повод для сожалений.
— Не лучше ли ударить по ним так, чтобы хороший повод для сожалений появился у всех них? — задумчиво откликнулся я.
— Что ты хочешь сказать?
— Я должен все обмозговать, — ответил я. Дело предстояло серьезное. Я позаимствовал у Авиафара ефод и удалился в лес, чтобы получить от Бога гарантии.
— Идти ли мне против филистимлян, как прежде? Предашь ли их в руки мои?
И Господь ответил:
— Нет.
На какой-то миг я онемел от изумления.
— Нет?
— Нет.
— Что значит «нет»? — Я рассердился. — Ты не предашь их в руки мои?
И Господь сказал:
— Не выходи навстречу филистимлянам, как выходил прежде.
— А чего же тогда?
— Но зайди им с тылу и иди к ним со стороны тутовой рощи.
— С тылу?
— С тылу.
— Как это «с тылу»?
— Да обойди их сзади. Напади из засады, возьми их врасплох.
— Ты не поверишь, Господи, — сказал я, — но у меня, когда я шел сюда, сидела в голове та же самая мысль: подкрасться к ним со стороны тутовых рощ, что стоят по краям равнины, и ударить с флангов, взять их врасплох.
— Конечно-конечно.
— Но вот что меня беспокоит, Господи, так это шум, который мы будем производить в рощах, подбираясь к ним поближе и приготовляясь к атаке. А вдруг они нас услышат? Предашь Ты их мне или не предашь?
— По-моему, об этом ты Меня уже спрашивал.
— Так Ты же мне толком и не ответил. Ты просто скажи — да или нет.
— Да предам же, предам, — сказал Бог. — Какого еще рожна тебе нужно?
— Да вот насчет шума.
— Зайди им с тылу и иди к ним со стороны тутовой рощи. Говорил Я тебе «с тылу» или не говорил? А как подберешься поближе — жди.
— Ждать?
— Да. Ветра. И чтобы никто ни слова, ни шепота. А когда услышишь шум ветра, как бы идущего по вершинам тутовых дерев, только тогда и двигайся. Пусть движение ветвей станет вам сигналом. Они не будут знать, где ты, пока ты на них не насядешь. Вот так Я и предам всех их в руки твои.
И это, как я теперь понимаю, был последний мой разговор с Богом. Время летит. Прошло тридцать лет, а кажется, будто все это случилось только вчера. И если не считать семи дней, проведенных мною в молитве, когда болезнь поразила мое дитя и я целую ночь пролежал на земле, я разговаривал с Ним всего один раз, когда Он наслал на Израиль моровую язву из-за проведенной мною переписи населения, которую все восприняли с неудовольствием. То Он спасает нас, то убивает. Люди мерли как мухи от болезни Его, не помогал и ароматический кипер из виноградников Енгедских, который мы носили на шее в полотняных ладанках. Кипер хорош от заушницы, а против бубонной чумы он бессилен. Вся страна тогда пропахла кипером. Даже Иоав и тот возражал против устроенной мной регистрации душ человеческих, которые принадлежали моему Богу, а не моему правительству.
— Моисей же это проделал, — спорил я с ним. — Почитай Числа.
— Да разве ты Моисей?
Но я настоял на своем, мне нужны были данные для планирования воинского призыва и налогообложения. Дьявол толкнул меня под руку. И умерло из народа, от Дана до Вирсавии, семьдесят тысяч человек. И когда я увидел, как Ангел, поражавший людей, простер руку свою на Иерусалим, чтобы опустошить его, я пожалел о бедствии своем и закричал в страхе: «Что ты делаешь, что творишь! Вот, я согрешил, я поступил беззаконно. А эти овцы, что сделали они? Пусть же рука Твоя обратится на меня и на дом отца моего. Остановись, остановись! Что вы там все, охренели, что ли?»
Я не очень тогда понимал, с кем говорю — с Ангелом или с Богом. Как бы там ни было, Бог демонстративно не снизошел до ответа мне, обратившись вместо того к Ангелу и сказав: «Довольно. Теперь опусти руку твою». Так что Иерусалим уцелел, хоть и был он на волосок от гибели. А Бог сказал мне через пророка Его: купи гумно, на котором стоял Ангел, и поставь там жертвенник. Вот в конечном итоге и все, потребовавшееся для того, чтобы умиротворить наше гневное Божество, — еще один дурацкий жертвенник. Нужен он Ему был? Как бальзам Галааду, как рыбьи садки Есевону. Зачем Ему вообще столько жертвенников? Оба мы вели себя как последние дураки — что я, что Бог.
Во второй битве Рефаимской мы вели себя гораздо умнее, мы работали как одна команда, и план наш касательно использования тутовых дерев в качестве прикрытия выполнили безупречно. Все прошло как по маслу. Когда нас достиг ветерок прилетевший с моря Филистимского, мы пошли в обход, мы продвигались вперед под все усиливавшийся шумливый шелест листвы. Ветер был нашим сигналом. Звуки наших шагов потонули в естественном гомоне леса, и мы все разом ударили по рядам неповоротливых воинов в тяжелых доспехах построившихся в боевые порядки лицом к пустоте, ударили с двух сторон, испуская безумные, кровь леденящие вопли. Для филистимлян это было полной неожиданностью. Впрочем, чего еще и ждать от людей, которым хватило ума во второй раз заявиться на то самое поле, с которого их недавно выбили, и построиться точно так же, как в первый, — вместо того чтобы разделиться на колонны и, подойдя к городу, осадить его? Застигнутые нашими фланговыми ударами врасплох, они не смогли перестроиться, а, пытаясь отразить наш наскок, только рубили друг друга. Все, что им оставалось, — это развернуться налево кругом и удариться в бегство. Мы гнали их без передышки. Пяти главных городов филистимских мне было мало. Мы преследовали и разили филистимлян от Гаваи до Газера, и в конце концов, принудив их к безоговорочной капитуляции, искоренили без следа то немногое, что сходило у них за культуру.
Я посадил в Гефе судебных приставов. Я отнял у филистимлян все их железо. И всю рыбу тоже. Я перековал их мечи на орала, а копья их на рыболовные крючки, так что больше они воевать не могли, разве только на моей стороне. Я взял их кузнецов, плавильщиков и рудокопов и повелел им обучить нас работе с металлом. Я принял на службу Еффея Гефянина и с ним еще шестьсот филистимлян — того самого Еффея, который, даром что я вторично лишил его родины, поразил меня своей преданностью в самое сердце, когда нам пришлось бежать из Иерусалима и я освободил его от присяги, разрешив ему искать службы у Авессалома. Чуть ли не за одну ночь я совершил квантовый переход в современный мир — я взял народ Израиля и вывел его из бронзового века в железный, который оказался для нас золотым.
Укрепясь филистимским железом и филистимскими воинами, я шел от успеха к успеху. Теперь всего по порядку уже и не вспомнишь. Моав пал пред моей мощью, обратившись в зависимое государство. Я поставил охранные войска в Идумее и в земле Амаликитской. Из Акабы Идумейской я получал медь и железо, необходимые для нашей процветающей металлообрабатывающей промышленности, которая известностью своей и производительностью стала вскоре соперничать с нашим же непревзойденным центром по пошиву готового платья. Возможности дальнейшей экспансии и дальнейших завоеваний сами падали мне в руки, точно золотые яблочки с серебряного древа. Я не мог поверить моей удаче, когда услышал от путников, проезжавших египетским трактом по своим торговым делам, что сирийский царь Адраазар, сын Рехова, царя Сувского, выступил на север против Фоя, царя Имафа, намереваясь восстановить свое владычество при реке Евфрате, оставив Голанские высоты и всю свою южную границу практически беззащитными. Армия моя стояла наготове, и я как раз ломал голову над вопросом — кого бы мне еще завоевать. Игра предстояла рискованная. Но — судьба помогает смелым.
— Прикажи своим людям препоясаться мечами, — велел я Иоаву, как только решил, что грех упускать такую возможность. — И скажи им, чтоб не входили к женам их.
— Без булды?
— Без всякой булды! Чтобы все у меня были чистыми!
— Воевать, что ли, собираемся?
— Да, против Адраазара.
— Кого?
— Адраазара.
— Адраазара?
— Адраазара.
— Ни хрена себе.
В те времена многие люди носили экзотические имена, и я, размышляя на эзотерические темы, помнится, разработал теорию насчет того, что единственная причина, по которой силы судьбы избирали людей вроде Иосифа, Моисея, Авраама, Самуила и меня, чтобы возвысить их над толпой, состоит в том, что все мы носили нормальные человеческие имена, привычные и легко запоминающиеся. Меня нимало не удивляет, что мой дееписатель Иосафат подпрыгивает в воздух на целый фут всякий раз, что его окликают. Я бы тоже подпрыгивал, если бы звался Иосафатом или Адраазаром.
Адраазару пришлось-таки попрыгать, получив от меня хороший зец, ибо я пошел на него скорым шагом и взял у него тысячу колесниц, и тысячу семьсот всадников, и двадцать тысяч человек пеших, и подрезал жилы у всех его коней колесничных, кроме тех, которых решил оставить себе для ста колесниц. А когда дураки сирийцы дамасские явились на помощь к Адраазару, я прошел сквозь них, как помет сквозь гуся, и поразил двадцать две тысячи человек. И стали сирийцы рабами у меня, платящими дань. Я же взял золотые щиты, которые были у рабов Адраазара, и принес их в Иерусалим. А в Бефе и Берофе, двух городах Адраазаровых, я взял весьма много меди, ибо добыча — удел победителя. Возвращаясь же с поражения сирийцев, я, что называется, сделал себе имя, положив их еще восемнадцать тысяч в долине Соленой. Ныне, вспоминая эту усеянную мертвыми костями долину, я задумываюсь — да были ль эти кости когда-либо живыми? Тогда же мне казалось, что все испытания, какие сулила мне судьба, остались позади. Я поставил охранные войска в Дамаске и на Голанских высотах, сознавая, что с сирийцами у детей Израилевых никогда уже больше хлопот не будет. Так завершился еще один удачный год.
Я определенно достиг много, ибо в промежутке между битвами с филистимлянами и покорением Моава я также доставил в Иерусалим ковчег завета. Конечно, Мелхола оставалась для меня вечным источником неприятностей, но ведь и у царя не все всегда бывает сладко да гладко.
Развязавшись с врагами и получив наконец возможность вздохнуть спокойно, я на досуге обозрел достигнутое мною. Достигнутое впечатляло. Работа была проделана отнюдь не пустячная. Практически все сущее на лице земли — от Евфрата на севере и до Египта на юге, от Филистимского моря до восточных пустынь — принадлежало мне за вычетом разве разрозненных поселений амаликитянских, которые тогда еще не стали для меня занозой в глазу. Я мог, если бы захотел, подняться на Дарьенский пик и, глянув в любую сторону, потешиться мыслью о том, что я хозяин всего, лежащего предо мной. Удивительно ли, что я был доволен собой? Я чувствовал себя хрен знает каким умницей и молодцом. Да и кто на моем месте не чувствовал бы? Я пыжился, будто павлин, ибо это я и никто иной взял царство размером со штат Вермонт и превратил его в империю величиною со штат Мэн!
Теперь пути моему оставалось идти лишь под уклон.