12
Змея в траве
В последовавшие за нашим примирением месяцы я осыпал Авессалома почестями и подарками, и случилось так, что вскоре Авессалом завел у себя колесницы и лошадей и пятьдесят скороходов. Теперь таких же завел Адония. Авессалом был у всех на устах. Он походил на прекрасного юного бога, на которого народ не мог налюбоваться. Я же бесстыдно наслаждался, глядя со стороны, какое обожание он возбуждает и какую проявляет энергию в сочетании с элегантной самоуверенностью. Увлеченность, с которой он взялся помогать мне в скучных делах управления государством, его распорядительность и гражданское рвение, далеко превосходившие все, что сумели выказать по этой части другие мои сыновья и до него, и после, льстили моему самомнению. В нашу породу пошел, думал я, отдавая должное нам обоим.
Авессалом быстро обнаружил в себе и дарования, и склонность к правлению, которыми сам я вовсе не обладал от природы. В политике он чувствовал себя как рыба в воде. Я таял от удовольствия, любуясь его добросовестностью и усердием. Наивный я был человек. Иоав не решался в ту пору сказать мне, что в глазах народа Авессалом становится при мне тем же, кем я некогда был при Сауле, привлекая к себе благосклонность и разжигая любовь. Авессалом положил за правило подниматься рано утром и вставать при дороге у городских ворот. И если кто-нибудь, имея тяжбу или обиду, шел в надежде на царский суд, то Авессалом подзывал его к себе и спрашивал: «Из какого города ты?» И когда тот отвечал: «Из такого-то колена Израилева раб твой», Авессалом старался подольститься к нему, говоря: «Вот, дело твое доброе и справедливое, но у царя некому выслушать тебя, кроме меня, я сам займусь твоим делом».
Беда в том, что повторяющиеся раз за разом мелочные подробности отправления власти быстро нагоняли на меня, как и на многих известных истории великих лидеров, скуку. Настоящим моим делом была война, а не правление. В мирную пору истинный воин чувствует себя, как выброшенная на берег рыба, — вот и я большую часть времени тратил на то, чтобы придумать себе какое-нибудь занятие. В умении делегировать ответственность мне не было равных: Иоав главенствовал над всеми моими войсками, Ванея — над дворцовой стражей из хелефеев и фелефеев, Адорам — над сбором податей, Иосафат, тот, прыгучий, состоял при мне в дееписателях, Садок и Авиафар — в священниках, а сыновья мои управляли двором, без особого, впрочем, успеха. Среди великого множества институтов, которым я не потрудился придать определенную, официально установленную форму, была и система судебных органов. И потому я благословил предприимчивость Авессалома, когда услышал, что он занялся разбором жалоб, избавив меня от этой обязанности.
— О, если бы меня поставили судьею в этой земле! — с удовольствием выслушал я — в пересказе — слова Авессалома, коими утешал он всех обиженных, какие, проделав долгий путь в надежде получить у меня аудиенцию, достигали ворот Иерусалима, — ко мне приходил бы всякий, кто имеет спор и тяжбу, и я судил бы его по правде. Какая жалость, что у царя некому выслушать тебя. А уж я бы постарался стать хорошим судьей.
Хочет быть судьей? Пусть будет. Я только радовался, видя, как мой обворожительный сын с таким успехом заменяет меня. Я не сознавал, что тем самым он преднамеренно и последовательно подкапывается под меня. И даже если бы кто-то предостерег меня, я все равно не понял бы, зачем Авессалому это нужно. Он же был моим наследником, так? И я сам, с моей слепой любовью и некритическим к нему отношением, способствовал успешному осуществлению его планов. И по сей день мне трудно поверить в то, что человек с моим знанием жизни, с моей проницательностью позволил отеческой нежности довести его до подражания страусу, этой неказистой птице, которая стоит сунув голову в землю, потому как не желает видеть ни того, что есть доброе под солнцем, ни того, что есть злое.
Точно так и я вел себя с моим сыном Авессаломом. Я не видел ничего опасного для себя в том, что когда подходил кто-нибудь из людей поклониться ему, то Авессалом простирал руку свою и обнимал его и целовал его. Так поступал Авессалом со всяким израильтянином, приходившим на суд к царю, так вкрадывался он в сердце израильтян. Я же, мирно блаженствуя, любовался всем этим. Я испытывал бурную отцовскую радость, я упивался деяниями и добродетелями бесподобного предмета моей гордости и любви. Собственное мое сердце лишь купалось в довольстве оттого, что Авессалом вкрадывался в сердца израильтян, что мой сын, зеница ока моего и главный наследник, который станет царем после меня, пользуется таким почитанием, что его так обожают и встречают такими овациями.
Откуда было мне знать, что ждать он не захочет? Мне это и в голову не приходило. И то сказать, если бы ему достало смирения, чтобы ждать, он ждал бы и по сю пору, уже лишившись и молодости своей, и харизматичности, ибо я прожил долгую жизнь. Даже такой пустой человек, как Адония, и тот уже раздражается из-за отсрочек в получении им родового наследства и определенно утрачивает склонность сложа руки дожидаться дня, когда оно к нему перейдет. У него не хватает терпения даже на то, чтобы дождаться, когда к нему перейдет Ависага Сунамитянка.
— Неужто ты не видишь, как он ей глазки строит? — продолжает подзуживать меня Вирсавия. — Какие похотливые взгляды бросает на нее всякий раз, что приходит тебя навестить? Ослеп ты, что ли?
Адония уже близок к осуществлению своих планов касательно роскошного пира на свежем воздухе, где он возвеличит себя хотя бы одними только расходами — ну и очередным заявлением насчет того, что он будет царем. Похоже, он не видит больше необходимости испрашивать у меня окончательного разрешения на эту вечеринку. Он уже и место выбрал — открытое поле за городом: там можно разместить кучу гостей, а уж сторонним зевакам из города и окрестных селений и вовсе числа не будет. Адония с Иоавом работают теперь над списком приглашенных. Меня он пригласил. О том, чтобы пригласить Вирсавию или Соломона, он как-то еще не думал. Почему? Да не нравятся они ему — основание достаточно разумное, если он готов навлечь на себя риск, связанный со столь преднамеренным оскорблением. Садок? У него уже есть священник. А, так он выбрал Авиафара? Нет, с самодовольной ухмылкой отвечает Адония, это Авиафар выбрал его.
Трудновато испытывать удовольствие, глядя на человека, настолько довольного своей персоной: его одежды, нарочитый смех и важная поступь со всей ясностью показывают, что он собой представляет, и то, что они показывают, мне решительно не нравится. Ни сил, ни желания покидать мой дворец у меня давно уже нет. Адония предлагает отвезти меня в удобном паланкине, водрузив его на влекомую волами повозку. Мы будем сидеть с ним бок о бок за банкетным столом. Он поднимет тост в мою честь. Я произнесу речь, а он будет хлопать в ладоши и свистеть.
— Эдак я себе только муде отморожу, — отвергаю я его предложение, и использованная мною формулировка заставляет Адонию вспомнить еще об одной его неотложной нужде.
— Скажи, — задает он вопрос, который меня наконец удивляет, — а можно я возьму Ависагу в жены?
— Ты понимаешь, — спрашиваю я, твердо глядя ему в глаза, — что, прося у меня Ависагу, ты просишь также и царство? Иоав тебе этого не сказал?
— Ну, ты же знаешь, что царство так и так достанется мне, верно?
— Верно или неверно, — сухо отвечаю я, — но попроси еще раз Ависагу и увидишь, что с тобой будет. Неужто ты не можешь хотя бы подождать, пока я испущу дух и почию с отцами моими?
— Иоав считает, что лучше сейчас ее попросить.
— А ты во всем полагаешься на Иоава?
— Он помогает поддерживать порядок.
— А Ванею ты пригласил?
— Иоав не видит в этом нужды.
Когда Адония уходит, я слышу через окно, как внизу на улице поднимается гвалт: это он влезает в свою колесницу и отбывает под театральные вопли пятидесяти скороходов, которых Адония подрядил бежать перед собой, когда куда-либо едет.
— Воображает, будто он Авессалом, — с насмешкой, но без улыбки изрекает Вирсавия.
Да, он подделывается под Авессалома, пытается подделать подобное ясному свету обаяние, которое излучал мой любимый черноволосый принц. Он забывает о прискорбном, убогом конце, к которому привело его это обаяние, о яме в лесу, в которой Авессалом сгнил, заваленный камнями.
Что мне меньше всего сейчас нужно, так это еще один путч. Начало Авессаломова выглядело вполне безобидно — обычная просьба отпустить его в Хеврон для исполнения обета, который Авессалом, по его словам, дал, живя в Гессуре Сирийском: «Я дал обет: если Господь возвратит меня домой, то я принесу жертву Господу».
— Разве у нас в Иерусалиме нет священников? — громко подивился я, ласково высмеивая Авессалома.
— Люди Хеврона недовольны тем, что мы не покидаем Иерусалима. — Подобного рода политическую проницательность Авессалом демонстрировал не часто, и я, помнится, подумал: не Ахитофел ли это или, может быть, Иоав его натаскал. — Если мы покажемся перед ними, они перестанут думать, будто мы махнули на Иудею рукой. Так что миссия моя не только благочестивая, но и дипломатическая.
— Иди себе на здоровье, — ответил я, уступая.
И встал Авессалом и пошел в Хеврон, но пошел с тайными, коварными планами. Пошел, чтобы объявить мне войну.
Ну кто бы мог подумать? Мне, царю и отцу, против коего люди грешили гораздо больше, чем грешил он сам; человеку, любившему Авессалома больше души своей. Кто мог подумать, что юноша, наделенный столь пламенной, столь открытой гордыней и таким страстным нравом, станет произносить елейные речи, что обладатель характера настолько живого и безоглядного способен таить такое коварство? Вообще-то мне следовало бы помнить обсидианову твердость, с которой мой прекрасный темноглазый сын целых два года откладывал убийство Амнона, ни разу, ни единым намеком не выдав мстительной решимости, раздиравшей его изнутри. Следовало бы почаще консультироваться на его счет с моим советником Ахитофелом Гилонянином, пока проницательная мудрость последнего еще оставалась в моем распоряжении, с тем самым Ахитофелом Гилонянином, который всегда был прав, — даже когда уехал на осле в дом свой, привел в порядок семейные дела и удавился. Позже он вошел в поговорку: «Ахитофел, что умер молодым. Он никогда не ошибался».
Если не считать ошибкой предположения, что сын мой станет следовать его советам. И тот, и другой оказались людьми слишком тщеславными. Непогрешимый Ахитофел недооценил эгоизм по-флибустьерски стремительного князя, ради службы коему он покинул меня, недооценил он и роль, которую способно было сыграть самомнение, когда Авессалом в ту первую пору головокружения от успехов стал видеть в себе человека, коего не может коснуться даже тень сомнения в его правоте.
Выступая против меня, Авессалом опирался на тайную сеть лазутчиков, разосланных им во все колена Израилевы, дабы они говорили всякому, кто хотя бы теоретически способен принять его сторону: «Когда вы услышите звук трубы, то говорите всем, кто вас слышит: Авессалом воцарился в Хевроне».
С Авессаломом, когда он уложил багаж и отбыл в Хеврон, совершенно случайно отправились еще двести религиозных паломников, влекомых потребностью побывать на богослужении во время празднества, на которое якобы следовал Авессалом. Они пошли по простоте своей, не зная, в чем дело. Однако в город они прибыли вместе с Авессаломом и вскоре обнаружили, что причислены к внушительной массе людей, счевших выгодным участие в направленном против меня бунте. Затем Авессалом протрубил в трубу и провозгласил себя царем. И немедля послал и призвал Ахитофела Гилонянина, главного советника моего, из его города Гило, дабы Ахитофел тоже присоединился к мятежу. Ожидая ответа от него, Авессалом совершал жертвоприношения, а лазутчики его тем временем распространяли весть о мятеже по всем коленам Израилевым. Когда же и Ахитофел Гилонянин принял его сторону, число заговорщиков выросло как на дрожжах, и составился сильный заговор, и народ стекался и умножался около Авессалома.
Кто мог бы подумать, что мною недовольны столь многие? Я лишился численного превосходства и был низложен, даже еще не поняв, что происходит. Радостные партизаны целыми толпами брались за оружие и уже приближались к городу с севера, юга и запада. Что, впрочем, упростило для меня выбор направления, в котором следовало удирать. Идти мне нужно было на восток, в пустынные равнины, и убежища искать где-нибудь за Иорданом. Иудея и даже Израиль стояли за Авессалома.
— Сердце израильтян уклонилось на сторону Авессалома, — говорили приходившие ко мне гонцы, и каждое следующее известие сообщало тому, что они говорили, все более зловещую основательность.
На то, чтобы убраться из города, я много времени не потратил.
— Встаньте, убежим, — вникнув в положение дел, сказал я тем, кто был при мне в Иерусалиме, — ибо не будет нам спасения от Авессалома. Спешите, чтобы нам уйти, чтобы он не застиг и не захватил нас, и не навел на нас беды и не истребил города мечом.
Я уже никому не доверял. Кто пойдет со мной, кто останется? Но слуги мои, похоже, готовы были следовать за мною в любом направлении, какое я изберу.
Я быстро упаковался и ударился в бега. Из дворца я направился к потоку Кедрон, что на восточной окраине города, и все мои слуги, и весь дом мой пошли со мной. Дом же у меня к тому времени образовался не маленький — со всеми моими женами, с никому на хрен не нужными наложницами, которых я настяжал-таки немало и от которых сам уже стал уставать, с оравой визгливых детишек. Десяток женщин, все сплошь наложниц, я оставил во дворце для поддержания порядка, строго-настрого наказав им проветривать комнаты и каждый день вывешивать на крыше постельное белье, спал на нем кто-нибудь или не спал: мало ли что, а вдруг я еще вернусь? Я шел, пока хватало сил, потому что шансов на победу в сражении на открытом пространстве у меня было больше, чем в городе, где и войско толком не развернешь, и вообще неизвестно, кто тебе верен, а кто нет. Ахитофела я уже потерял. Родной племянник мой Амессай, сын моей любимой сестры Авигеи, переметнулся к Авессалому и стал его главным военачальником. Иоава тоже нигде не было видно.
Вот и опять, пожаловался я сам себе, выступая на восток, к потоку Кедрон, нет у меня места, в котором мог бы я преклонить в безопасности голову.
У потока я остановился, чтобы попытаться прикинуть, каковы мои силы. Что же, я был далеко не одинок, это сразу бросалось в глаза. Настроение мое улучшилось. Ванеевы фелефеи с хелефеями оказались ребятами преданными, они прошли, пересекая поток, по сторонам от меня. По крайности, я знал, что меня не возьмут врасплох и не пырнут чем-нибудь под пятое ребро, как сам я мог бы обойтись с Саулом, если бы имел такое намерение. За ними проследовал Еффей со своими гефянами — шестьюстами воинами, пришедшими с ним из Гефа, чтобы служить мне после моей победы над филистимлянами, — и эти также прошли предо мной. Армия не армия, но все же. Боюсь, сердце мое едва не разорвалось от благодарности при виде Еффея Гефянина, и на какую-то минуту я впал в слезливую сентиментальность.
— Зачем и ты идешь с нами? — с чувством выпалил я. — Возвратись и оставайся с новым царем; ибо ты — чужеземец и пришел сюда из своего места. Я-то знаю, что значит лишиться дома. Вчера ты пришел, а сегодня я заставлю тебя идти с нами туда, и сюда, и взад, и вперед? Я иду, куда случится; возвратись же и возврати братьев своих с собою, да сотворит Господь милость и истину с тобою!
И отвечал мне Еффей и сказал:
— Жив Господь, и да живет господин мой царь: где бы ни был господин мой царь, в жизни ли, в смерти ли, там будет и раб твой.
— Итак иди и ходи со мною, — сказал я Еффею Гефянину и опять едва не расплакался. Не знаю, что бы я стал делать, прими он мое предложение. Наверное, расплакался бы по-настоящему.
И пошел Еффей Гефянин и все люди его и все дети, бывшие с ним. Казалось, город и вся земля плакали громким голосом, пока народ, бывший со мною, переходил поток Кедрон. Следом и сам я его перешел, направляясь по дороге к пустыне, что лежит между горным нашим городом и долиною Иордана. Тут и нагнал меня Авесса, крепкий, жилистый, а с ним еще один крупный отряд закаленных бойцов из моей регулярной армии. Нет, я определенно был не одинок.
— Где брат твой Иоав? — поинтересовался я у Авессы.
— Разве я сторож брату моему? — туманно ответил он. — В городе я его не видел.
Не произнеся ни слова, Ванея неприметно поместил своих людей между мной и Авессой, дабы меня защитить. Я же гляжу — и Садок, мой священник, и все левиты с ним, все в одежде священнической, тоже, к моему изумлению, выходят из города и несут ковчег завета Божия и опускают ковчег Божий на землю, ожидая, когда я продолжу мой скорбный поход. И Авиафар, другой мой священник, тоже между ними. Эвакуация получалась куда более масштабной, чем я рассчитывал, — настоящий исход. Но я сохранил способность к здравому рассуждению. Я попросил их возвратить ковчег Божий в город. Мысль о том, что священники сохранили мне верность, согревала, однако, оставаясь в городе и присягнув на верность Авессалому, они принесли бы мне больше пользы, чем таскаясь за мной по пустыне в виде тяжкой обузы. Их пришлось бы кормить, а сражаться они не умели. Для религиозных же шествий время было явно неподходящее.
— Я Давид, а не Моисей, — уведомил я их, — и я еще вернусь. Если я обрету милость пред очами Господа, то Он возвратит меня и даст мне видеть ковчег и жилище Его. А если Он скажет так «Нет Моего благоволения к тебе», то вот я; пусть творит со мною, что Ему благоугодно. Ковчег же пусть остается в городе, который свят. Кроме того, — тут я придвинулся к Садоку с Авиафаром поближе, — разве вы оба не зрячие? Возвратитесь в город с миром, и оба сына ваши с вами, и посмотрите, что вы сможете для меня сделать. Я же помедлю на равнине в пустыне, доколе не придет известие от вас ко мне.
Ахимаас, сын Садока, и Ионафан, сын Авиафара, могли пригодиться мне как гонцы. И возвратили Садок и Авиафар ковчег Божий в Иерусалим, и остались там, и вели себя как люди набожные и безвредные, высматривая, что можно сделать для меня.
Я же, когда они возвратились, пошел на гору Елеонскую, шел и плакал; голова у меня была покрыта; я шел босой. Сколько воды утекло, безутешно думал я, с тех пор, как я впервые воссиял звездою в крохотном Вифлееме. Все кончено, полагал я, мир отвернулся от меня, и я остался нагим пред врагами моими. Тут я поднял глаза и обнаружил, что и все люди, бывшие со мной, тоже покрыли каждый голову свою и поднимаются следом за мной на гору Елеонскую, идут и плачут.
Здесь, на горе, меня и известили, что Ахитофел в числе заговорщиков с Авессаломом, и помню, услышав об этом, я задрожал и сказал, подняв взгляд к небесам Божиим: «Господи Боже мой! разрушь совет Ахитофела».
Особенно рассчитывать на это не приходилось. Впрочем, когда я взошел на вершину горы, где поклонился Богу, то вижу — навстречу мне идет Хусий Архитянин, одежда на нем разодрана, и прах на голове его. Он тоже уже скорбел. Возможно, он явился как ответ на мою молитву, ибо стоило мне увидеть его, и все вдруг стало вставать по местам, и мне явилась смелая мысль. Хусий Архитянин был еще одной центральной фигурой моего кабинета — человеком практичным и благоразумным, с ним я мог говорить откровенно.
Я отвел его в сторону и, понизив голос, по секрету сказал ему следующее:
— Если ты пойдешь со мною, то будешь мне в тягость. Сражаться ты не умеешь. Но если возвратишься в город и скажешь Авессалому: «Царь, доселе я был рабом отца твоего, а теперь я — твой раб», то сможешь расстроить для меня совет Ахитофела. И всякое слово, какое услышишь из дома царя, пересказывай Садоку и Авиафару, священникам. Там с ними и два сына их. Чрез них посылайте ко мне всякое известие, какое услышите.
И пошел Хусий обратно в город и ждал там, когда Авессалом, сын мой, вступал в Иерусалим.
Я же начал спускаться с вершины горы Елеонской по ее противоположному склону, следуя извилистой дорогой, ведшей к пустынной равнине. Со всеми надеждами на верность народа Израиля, на его противодействие мятежу, поднятому в Иудее, я быстренько распростился, когда проходил Бахурим и подвергся нападению этой тошнотворной глисты, Семея. Дом Саулов тоже восстал на меня. Даже в самых мучительных моих снах мне ни разу не удалось пригрезить рожу более мерзкую, чем была тогда у Семея. Он вышел, злословя меня, и злословил, приближаясь. Он бросал камнями в меня и всех слуг моих, все же люди и все храбрые, что были по правую и по левую сторону от меня, сомкнули ряды, ограждая меня от того, чем он бросался. Вот как говорил Семей, злословя меня:
— Уходи, уходи, убийца и беззаконник! Господь обратил на тебя всю кровь дома Саулова, вместо которого ты воцарился, и предал Господь царство в руки Авессалома, сына твоего. И вот, ты в беде, ибо ты — кровопийца.
Думаете, я понял все, о чем он талдычил? Ничего я не понял, но винить в этом следует не меня, а переводчиков короля Якова I. Авесса же, сын Саруин, распалился, услышав злорадное это глумление, и громко вопросил меня:
— Зачем злословит этот мертвый пес господина моего царя? Пойду я и сниму с него голову.
Этого я ему не разрешил. Я сказал Авессе:
— Стоит тебе открыть рот, Авесса, как выясняется, что ты хочешь снять с кого-нибудь голову. Ты мне лучше другое скажи: где брат твой Иоав?
— Откуда ж мне знать?
— Пусть Семей злословит, — решительно произнес я, хорошо всю сознавая глубину моего падения, — ибо Господь повелел ему злословить Давида. Кто же может сказать ему: зачем ты так делаешь? Пусть живет. И может быть, Господь призрит на уничижение мое, и воздаст мне Господь благостью за теперешнее его злословие.
И мы продолжили спуск по занимающей дух трудной дороге, а Семей шел по окраине горы, с моей стороны, шел и злословил, и бросал камнями на сторону мою и пылью. Так оно и продолжалось, пока мы не прошли большого расстояния и он не отстал. Мы утомились. Завершив тяжкий спуск, мы вышли на ровную землю и остановились передохнуть, а тем временем Авессалом со своими людьми триумфально вступал в Иерусалим и вместе с ним этот ренегат Ахитофел. Пока я сидел прямо на земле, мысли мои обратились к прежнему моему покровителю, к Саулу, в последние дни его отвергнутому Богом и Самуилом. Мне хотелось пропеть что-нибудь поэтическое о смерти царя, однако слуги мои слишком устали, чтобы слушать. Хотелось мне спеть еще разок и о гневе Ахилловом, но как-то не хватило истинного чувства.
Тем временем в Иерусалиме мой тайный агент Хусий Архитянин предстал пред новым царем в ту минуту, как царь Авессалом входил в город, и радостно поприветствовал его, говоря: «Боже, царя храни! Боже, царя храни!»
Авессалом, узнав его, остановился.
— Таково-то усердие твое к твоему другу? — ядовито осведомился он. — Отчего ты не пошел с другом твоим?
И Хусий, человек хитрый, сказал:
— Нет, я пойду вслед того, кого избрал Господь и этот народ и весь Израиль, с тем и я, и с ним останусь. — Однако и на этом Хусий не остановился: — И притом, кому я буду служить, если царь теперь — ты? Как служил я отцу твоему, так буду служить и тебе.
Авессалому подобное превознесение его заслуг понравилось, и он принял Хусия в советники, помня к тому же, какую неоценимую пользу приносил мне Хусий в прошлом, Хусий же, когда Авессалом попросил совета о том, что ему делать дальше, только помалкивал и кланялся учтиво. Он не опротестовал предложения многоумного Ахитофела:
— Войди к наложницам отца твоего, которых он оставил охранять дом свой.
— Ко всем сразу?
— Ко всем и каждой.
— Да это же худшие, какие у него были.
— А зато услышат все израильтяне, что ты сделался ненавистным для отца твоего, — пояснил Ахитофел, — и укрепятся руки всех, которые с тобою. Эти женщины — собственность царя, и народ твой узнает, что все, принадлежавшее отцу твоему, принадлежит ныне тебе.
— Боже, царя храни! — примолвил Хусий Архитянин.
И поставили для Авессалома палатку на кровле, и вошел Авессалом к наложницам отца своего пред глазами всего Израиля, пред солнцем, как и напророчествовал Нафан. После седьмого номера толпа, собравшаяся внизу, разразилась овациями, и затем все усиливавшимся ревом подбадривала его, пока он разделывался с остальными тремя. Обязанности капитанов болельщиков взяли на себя какие-то девицы.
— Ставим ему «отлично»! — хором орали они.
Никто особенно не испугался того, что Авессалом ко времени, когда он покончил с десятой наложницей, изрядно-таки запыхался, а между тем именно в этом и крылось семя моего спасения — в посткоитальном изнеможении, поглотившем все его силы.
— Ну, а дальше что? — истомленно спросил Авессалом — главным образом у Ахитофела, советы которого почитались в то время такими, как если бы кто спрашивал наставления у Бога. — Я что-то приустал.
Ахитофел тут же выдал новую разумную идею.
— Теперь давай я выберу двенадцать тысяч человек, — предложил он Авессалому, — и встану и пойду в погоню за Давидом в эту ночь. Люди у нас есть. Мы можем выступить хоть сейчас.
Хусий Архитянин, о чем он впоследствии сам мне рассказывал, услышав этот совет и поняв всю мудрость его, почувствовал, как обмирает в нем сердце. Ахитофел же продолжал:
— И нападу на него, когда он будет утомлен и с опущенными руками, и приведу его в страх. И все люди, которые с ним, разбегутся; и я убью одного царя. Тогда и другие придут к тебе, потому что останется только один царь, которому можно служить. И всех людей обращу к тебе; и тогда весь народ будет в мире.
Предложенная стратегия показалась разумной и Авессалому, и всем бывшим при нем, причитая сюда и Хусия Архитянина, главная забота которого состояла теперь в том, чтобы помешать немедля пустить ее в ход. То был момент, что называется, истины. И Хусий меня не подвел.
— Как ни грустно мне говорить об этом, нехорош на сей раз совет, данный Ахитофелом, — говорил Хусий, осторожно подбирая слова и не забывая умудренно кивать, чтобы подчеркнуть свое несогласие, кивать с важностью, приличествующей человеку, независимого мнения которого испросил Авессалом. С великим тактом, напялив личину самой что ни на есть серьезной озабоченности, Хусий излагал свою точку зрения, мешая разумные доводы и лесть с такой же дотошной скрупулезностью, с какой аптекарь смешивает составные части целебного бальзама. — Ты знаешь твоего отца и людей его; они храбры, а отец твой — человек воинственный. Он не остановится ночевать с народом, — вот именно это я и сделал, — теперь он скрывается в какой-нибудь пещере, или в другом месте, поджидая тебя. И если кто из твоих людей падет при первом нападении на них, то все услышат и скажут: «Было поражение людей, последовавших за Авессаломом», и все напугаются. Тогда и самый храбрый, у которого сердце, как сердце львиное, упадет духом; ибо всему Израилю известно, как храбр отец твой и мужественны те, которые с ним. Посему я советую: пусть соберется к тебе весь Израиль, от Дана до Вирсавии, во множестве, как песок при море, и ты сам пойдешь посреди его. Кто тогда устоит против тебя, если весь Израиль соберется к тебе? И тогда мы пойдем против него, в каком бы месте он ни находился, и нападем на него, как падает роса на землю; и не останется у него ни одного человека из всех, которые с ним. А если он войдет в какой-либо город, то весь Израиль принесет к тому городу веревки, и мы стащим его в реку, так что не останется ни одного камешка.
Авессалом, упиваясь картиной, на которой он шествует во главе величественной армии, — картиной, нарисованной Хусием единственно для его услаждения, — а весь народ Израиля следует за ним, решил, что совет Хусия Архитянина лучше, чем совет Ахитофела Гилонянина. Но Хусий, ничего не желавший оставить случаю, уже послал сказать Садоку и Авиафару, чтобы они поскорее отправили курьеров, своих сыновей Ахимааса и Ионафана, дабы те предупредили меня, что враги мои времени зря не теряют и что мне следует в эту же ночь уйти от Иерусалима так далеко, как я только смогу. Стража Авессалома засекла молодых людей, едва те тронулись в путь, и скоро сами они обратились в дичь совсем иной охоты. Они были на волосок от гибели, пока не уклонились с большой дороги и не пришли в Бахурим, в дом одного человека, моего сторонника, у которого на дворе имелся колодезь, в коем они и спрятались. А жена этого человека взяла и растянула над устьем колодезя покрывало и насыпала на него крупы, чтобы обмануть поисковую команду, которая, получив от этой женщины обманные сведения насчет того, куда направились два молодых гонца, поискала-поискала, никаких следов не нашла и с пустыми руками вернулась в Иерусалим. Когда опасность миновала, Ахимаас и отрок Ионафан выбрались из колодезя и бежали всю ночь при свете звезд, пока не наткнулись на место, на котором я остановился.
— Стража, что там такое? — крикнул я, заслышав какой-то шум при одном из охранных постов лагеря. Я всегда выставлял часовых. В отличие от Саула, мне вовсе не улыбалось, чтобы некто, подобный мне, застукал меня спящим на земле.
— Двое гонцов, — ответил часовой. — Ахимаас с Ионафаном.
Оба были разгорячены спринтерским бегом и обливались потом. Ахимааса, сына Садока, я признал первым, к нему и обратился с напыщенным вопросом:
— Как сидит одиноко город, некогда многолюдный?
— Да он опять многолюден, — огорчил меня Ахимаас и рассказал о событиях, последовавших за моим торопливым уходом. Передал он мне и настоятельное, внушающее страх послание Хусия, его совет встать и поскорее уйти за реку. Ахимаас повторил слова Хусия: «Не оставайся в эту ночь на равнине в пустыне, но поскорее перейди, чтобы не погибнуть тебе и всем людям, которые с тобой».
Кто теперь на моей стороне, кто? — захотелось мне возопить в тоске и отчаянии, подражая Саулу в изнуренном безумии его. Что было б довольно глупо. Ибо все люди, меня окружавшие, были на моей стороне, а вскоре и Иоаву предстояло соединиться со мной, приведя новые когорты солдат, которых ему удалось набрать. С каждым часом я становился сильнее: скоро у меня появится время и для того, чтобы как следует организовать мои силы. Между тем как изменник Ахитофел, увидев, что не исполнен совет его, оседлал осла, и собрался, и пошел в дом свой, в город свой Гилу, и сделал завещание дому своему, и удавился, и умер. Мудрый Ахитофел раньше моего понял, чем кончится дело. И понял, что будущего у него нет никакого. Я же, получив предупреждение Хусия, выступил к реке, и к рассвету не осталось ни одного из бывших со мной, которые не перешли бы Иордана.
Мы были спасены. Опасность, грозившая мне, миновала, но я не испытывал воодушевления. Сердце мое давила тяжесть, голова никла, полная предчувствий близящейся трагедии. Я знал, что Авессалом пойдет на меня, и знал, что его ожидает смерть. Он посеял ветер. Ему и предстояло пожать бурю.
Сказать вам, что грызет меня и поныне? Он спокойно выслушал совет Ахитофела, говорившего «я убью одного царя», между тем как приказ, отданный мною, гласил: «Сберегите мне отрока Авессалома». Нормально ли, спрашиваю я вас, чтобы сын так жаждал смерти отца своего и чтобы отец так жаждал спасения жизни своего сына? Мне рассказывали, как осветилось лицо его и когда Ахитофел пообещал убить меня, и когда Хусий принялся рассуждать о том, чтобы напасть на меня, как падает роса на землю, и стащить в реку целый город, не оставив даже камешка. Когда он был мал, сын мой, он не давал мне спать. Ныне он не дал бы мне жить.
Поутру мы поднялись с первыми птицами и пошли в Маханаим Галаадский, тот самый город, в котором окопались, когда воевали со мной, Авенир с Иевосфеем. И в этой-то галаадской глуши меня приняли с добротою и преданностью, какие я предпочел бы увидеть в моих подданных, живущих в Израиле и Иудее, поближе к дому моему.
Пока мы отдыхали, отмывались, ели и пили, Авессалом пересек Иордан с армией, наспех набранной среди гражданского сброда, пошедшего на войну, как на пикник, и сбившегося под знамена его, чтобы сразиться со мной в Галааде, как сходятся на площадь любители потанцевать, стремящиеся не пропустить ни коронации, ни обезглавливания. Авессалом поставил над своим войском Амессая, у меня, слава Богу, имелся Иоав. Неопытность противников наших стала очевидной с самого начала, когда они, вступив в землю Галаадскую, расположились спиною к стене Ефремова леса, в который они не смогли бы и отойти для совершенья маневра, если бы захотели, и отступить, сохраняя порядок, коли бы их к тому вынудили. Число пришедших было велико, они вполне могли занять позиции по обеим сторонам от нас. Мы гадали, почему они стеснились в кучу именно на этом месте, перед лесом Ефремовым, который и поныне еще остается непроходимой чащобой, такой, что из нее далеко не всякий способен выбраться. И случилось так, что, когда ряды их нарушились и они побежали, лес погубил народа больше, чем сколько истребил меч в тот день. А они даже резерва не оставили, чтобы беспокоить нас с флангов. Они не понимали, что делают. Мне не хотелось видеть, как будет разбит мой сын. Не хотелось смотреть, как станут гибнуть мои примкнувшие к нему соотечественники. Я разделил свою армию на три части, огорошив этим врага. Он понятия не имел, как ему справиться с нами, как нападать и как обороняться.
Еще до появления противника я перечел людей, бывших со мною, и разделил их на равные отряды, отдав третью часть под предводительство Иоава, третью часть под предводительство Авессы и третью часть под предводительство Еффея Гефянина. Сам я собирался, как и в прежние дни, идти с Иоавом. Но военачальники мои не пожелали, чтобы я шел с ними в тот день, говоря, что для врага я один стою десятка тысяч, что он может погубить всех, погубив одного человека, и что набросится он именно на меня, не обращая внимания на всех остальных. И я согласился остаться между двумя воротами города и ждать известий. Я стал у ворот, а отряды мои уходили на бой с Авессаломом. Я места себе не находил от волнения. Казалось, сердце мое колотится у меня прямо во рту.
— Сберегите мне отрока Авессалома, — слезным тоном приказывал я сначала Иоаву, затем Авессе, а после Еффею. — Смотрите же, да не коснется никто из вас отрока Авессалома.
Словно молитву, я тысячу раз повторил эти слова — ради полной уверенности в том, что люди, уходящие в бой, будут знать о касающемся Авессалома приказе, отданном мною их начальникам; и тот неизвестный солдат, который первым наткнулся на Авессалома, запутавшегося волосами в ветвях дуба, вспомнил о моей воле и не побоялся возбудить гнев Иоава, отказавшись поднять руку на царского сына, висевшего между небом и землею.
— Ты видел Авессалома и не поверг его там? — Иоав еще не довершил окончательное истребление противника и потому был гневно краток. — Я дал бы тебе десять сиклей серебра и один пояс, если бы ты поверг его там на землю.
Человек же тот, определенно обладавший твердым нравом, отвечал Иоаву:
— Если бы положили на руки мои и тысячу сиклей серебра, и тогда я не поднял бы руки на царского сына; ибо вслух наш царь приказывал тебе и Авессе и Еффею, говоря: «Сберегите мне отрока Авессалома». И если бы я поступил иначе с опасностью жизни моей, то это не скрылось бы от царя, и ты же восстал бы против меня.
Я множество раз жалел, что Иоав не записал имени того человека.
— Отведи меня к нему, — сказал Иоав, — у меня нет времени на разговоры.
И человек тот отвел Иоава к дереву, с которого свисал Авессалом. Иоав не стал медлить, но быстро отпустил ему все грехи посредством трех стрел, которые принес с собой. Он вонзил их в сердце Авессалома, который был еще жив на дубе. Иоав, когда он позже пришел в мою горницу, чтобы устроить мне презрительную выволочку и помочь собраться с духом после того, как я рассыпался на куски, услышав сокрушительную весть о гибели Авессалома, не утаил от меня ни одной кровавой подробности.
— Затем, — сказал Иоав, когда я уже выплакался и просто сидел, в тупом изнеможении глядя на него, — я для верности приказал десяти отрокам, моим оруженосцам, поразить его и умертвить его.
— Иоав, пощади меня. — Я устало поднял руку.
— Затем я велел снять его с дерева и бросить в лесу в глубокую яму.
— Прошу тебя, умоляю.
— И наметать над ним огромную кучу камней.
— Сын мой, сын мой!
— Не заводи шарманку.
— Ни похорон? Ни молитвы?
— Он поднял мятежную руку на помазанника Божия.
— Довольно, умоляю тебя, довольно.
Но все это произошло уже после мелких недоразумений с вестниками, прибывшими с поля боя и поначалу внушившими мне ложную надежду на то, что новости меня ожидают только самые лучшие. Иоав проявил-таки разумение, выбрав другого человека, не Ахимааса, чтобы сообщить мне о самом худшем.
Само сражение оказалось почти и ненужным. Солдаты Авессалома были разбиты наголову, обращены в бегство и рассеяны по землям, примыкавшим к лесу Ефремову. И Авессалом, встретив моих воинов, тоже ударился в бегство. Ускакал от них на муле, и когда мул вбежал с ним под ветви большого дуба, то Авессалом запутался волосами своими в ветвях дуба и повис между небом и землею, а мул, бывший под ним, побежал дальше; Авессалом же, невредимый и беспомощный, оставался висеть на дубе, пока Иоав не пришел туда и не прикончил его тремя стрелами, бывшими в руке его. Война завершилась. Авессалом погиб. А я ничего этого не знал.
Ахимаас, сын Садоков, нетерпеливо сказал, обратясь к Иоаву:
— Побегу я, извещу царя, что Господь судом Своим избавил его от рук врагов его.
Иоав же с неожиданной для него инстинктивной чувствительностью понял, что не следует посылать этого молодого человека с тем, чтобы именно он открыл мне всю правду.
— Не будешь ты сегодня добрым вестником, — рассудительно произнес Иоав. — Известишь в другой день, а не сегодня, ибо умер сын царя, и тебе не захочется приносить ему эту весть.
И вместо Ахимааса Иоав послал Хусия Эфиопа, дабы тот донес мне, что он видел. Но Ахимаасу не стоялось на месте, и он еще раз попросил дозволения побежать следом за Хусием и тоже доложиться мне.
И Иоав сказал:
— Зачем бежать тебе, сын мой? не принесешь ты доброй вести.
— Что бы ни было, — настаивал возбужденный юноша, весь дрожа от молодого энтузиазма, — но позволь и мне побежать за Хусием. Я принес царю печальные вести, когда он удалился из Иерусалима. Позволь же теперь принести ему добрые.
Тогда Иоав уступил.
— Беги, — разрешил он, уверенный, что эфиоп Хусий с его страшной новостью достигнет меня раньше Ахимааса.
Однако Ахимаас оказался быстрее, да и бежал он более короткой равнинной дорогой, и опередил Хусия, и первым принес мне вести.
Я сидел на скамье меж двух ворот, когда сторож, стоявший на кровле их, крикнул привратнику, что видит бегущего к нам человека. Я вскочил со скамьи с такой резвостью, что едва не упал, потому что одна моя нога затекла от сидения, да и колени тоже гнулись с трудом. Молодость миновала. Но я был все же не так стар, как почитаемый нами судья, толстяк Илий, которого я невольно вспоминал в долгие часы, проведенные мною в ожидании на этой скамье, — старый толстый Илий, предпоследний судья Израилев, наставник Самуила и, слава Богу, не мой родственник. Я вспоминал, как он тоже сидел на седалище у ворот города, ожидая вестей с поля битвы, а когда узнал, что филистимляне победили и взяли ковчег Божий, израильтяне же побежали в шатры свои, то упал Илий с седалища навзничь у ворот, сломал себе хребет и умер. Когда это произошло, Илию уже исполнилось девяносто восемь лет, он был очень тяжел, и глаза его померкли. Я был моложе его и оснований ожидать победы насчитывал много больше. Мое волнение имело иные причины.
— Если он один, — откликнулся я, говоря о спешащем к нам гонце, — то весть в устах его.
Тут дозорный крикнул сверху, что видит второго человека. И этот также имеет весть в устах его, догадался я, но не весть о поражении, потому что в противном случае они бежали бы сюда косяками. Затем сторож прокричал, что первый бежит в точности как Ахимаас, сын Садоков, и я, услышав об этом, испустил великий крик облегчения.
— Значит, новость должна быть доброй! — радостно воскликнул я. — Ахимаас человек хороший, он придет ко мне только с доброю вестью.
Я смотрел, как он приближается, и вся повадка его, казалось, подтверждала мои оптимистические ожидания, ибо Ахимаас кричал мне, откинув голову и тяжело дыша всей своей узкой, загорелой грудью: «Все хорошо! Все хорошо!»
— Все хорошо?
Мне это представилось благословеннейшим из чудес: значит, Бог есть и отвечает на молитвы! Все, чего я желал всем моим существом, сбылось: победа осталась за нами, а Авессалом по-прежнему жив. Члены мои дрожали, слезы переполняли глаза. Я смеялся с безудержностью почти истерической. Я жаждал схватить этого замечательно милого отрока за щеки и обнять его, он же, спотыкаясь на бегу, приблизился ко мне, опустился на колени и поклонился лицом своим до земли.
— Благословен Господь Бог твой, — глотая воздух, провозгласил Ахимаас, когда я помог ему подняться, — предавший тебе людей, которые подняли руки свои на господина моего царя! Все они мертвы и рассеяны.
— Благополучен ли отрок Авессалом? — пожелал я узнать. Это, собственно, было все, что я желал знать.
Я увидел, как челюсть его отвисла. Я смотрел, как лицо его покрывается призрачной бледностью, и чувствовал, что мне не хватает воздуха. С виноватым выражением он отвел взгляд в сторону и заговорил запинаясь, и я интуитивно понял, что какой бы ответ он мне ни дал, ответ этот будет неискренним.
— Я видел большое волнение, — сказал он, — когда Иоав посылал меня, но не знаю, что там было.
С неуправляемым страхом приказал я Ахимаасу отойти в сторону, дабы очистить место для следующего, уже стучавшего в ворота гонца, и сам поспешил ему навстречу. Я с трудом воздержался от того, чтобы обратиться к нему первым, перебить его прежде, чем он начнет говорить.
— Добрая весть господину моему царю! — затрудненно дыша, прокричал Хусий, и что-то свистнуло в легких его. — Господь явил тебе ныне правду в избавлении от руки всех восставших против тебя.
Я же завизжал прямо в лицо ему:
— Благополучен ли отрок Авессалом? — Мне хотелось вцепиться в него и трясти, вытрясая ответ.
И этот чужеземец, этот эфиоп, не вполне освоивший нашу маловразумительную, сентиментальную манеру речи, ответил мне прямо:
— Да будет с врагами господина моего царя и со всеми, злоумышляющими против тебя то же, что постигло отрока!
Я был слишком потрясен, чтобы сказать еще хоть слово. Я отвернулся, уже плача, и пошел в горницу над воротами, и плакал на ходу, и слышал, что плачу все громче и громче, и скоро уже голосил из всей мочи, и слушал собственные вопли:
— Сын мой Авессалом! сын мой, сын мой Авессалом! о, кто дал бы мне умереть вместо тебя, Авессалом, сын мой, сын мой!
И не мог замолчать.
Я плакал безутешно. Я не способен был остановиться. Я и не хотел останавливаться. Мне это было все равно. Мне было много легче продолжать плакать, чем даже подумать о том, что когда-либо, когда бы то ни было, я буду заниматься чем-то еще.
Ни о чем ином я не помышлял, я забыл в горе моем, что самим этим горем принижаю тех, кто сражался за меня, что обращаю нашу победу в повод для трагической печали. Весь город слушал, как я, сидя в темной горнице над воротами, оплакиваю смерть сына моего и не могу остановиться.
— О, сын мой, сын мой Авессалом! О, Авессалом, сын мой, сын мой!
И солдаты мои, возвращавшиеся после битвы, входили в город украдкой, как крадутся люди стыдящиеся, которые во время сражения обратились в бегство. Все проходившие под воротами слышали меня еще издали, ибо плакал я громко, обхватив руками голову и взывая:
— О, сын мой Авессалом! О, Авессалом, сын мой, сын мой!
Я плакал и выл все громче, ибо чувствовал, что мука горести моей умеряется, что мною овладевает желание замолчать. Я был глух и бездумен в страдании моем, пока наконец, час спустя, не услышал внизу чей-то отчетливый голос, спросивший:
— Все еще нюнит?
Это был голос Иоава.
— Остановиться не может.
Люди послали кого-то на поле сражения сказать Иоаву, как я плачу и рыдаю об Авессаломе. Стоявшим при дверях я приказал никого ко мне не пускать. Но Иоав тем не менее пробился и, не вымолвив ни слова мне в утешение, даже не помолчав ни секунды в знак сострадания, коротко объявил:
— Хватит, Давид. Заканчивай.
— Сын мой, Иоав. Сын мой Авессалом. О, сын мой…
— Не устраивай тут спектаклей.
— Ты не понимаешь, — попытался объяснить я. — Я лишился сына моего, сына моего Авессалома.
— Это ты не понимаешь, — безжалостно оборвал он меня. — Ты лишаешься армии. Твоим людям стыдно.
Он приблизил лицо свое вплотную к моему.
— Да, ты заставил людей своих стыдиться — стыдиться себя и стыдиться тебя.
— Стыдиться?
— Ты в стыд привел сегодня всех слуг твоих, — объявил он мне, презрительно кривя рот, — спасших ныне жизнь твою и жизнь сыновей и дочерей твоих, и жизнь жен и жизнь наложниц твоих. Теперь же ты их оскорбляешь. Ты обходишься с ними, как обходятся с людьми дурными, повинными в делах, которые суть зло.
Резкость Иоава и эти его фантастические, совершенно голословные обвинения заставили меня остановиться. Я решительно не понимал, о чем он говорит, и перестал причитать, чтобы выяснить это. Я отер с моей чумазой физиономии слезы и вытряс сопли из носа.
— Как же, — слабо вопросил я, — я это делаю?
— Ты показал сегодня, — без промедления ответил мне Иоав, — что любишь ненавидящих тебя и ненавидишь любящих тебя, что ничто для тебя и вожди, и слуги. Сегодня я узнал, что если бы Авессалом остался жив, а мы все умерли, то тебе было бы приятнее. Тебя ведь никто из нас не заботит так, как заботил он, верно?
— Да, — слезливо и малодушно признался я.
— Пусть это останется нашей тайной, — сказал Иоав тоном уже не столь резким.
— Он был сыном моим, Иоав. И он мертв.
— Он убил бы нас обоих, Давид. Ты об этом забыл? Или тебе не рассказывали, как осветилось лицо его и как он готов был согласиться, когда Ахитофел вызвался поразить тебя?
— Как все произошло? Я никого еще не расспрашивал. Расскажи, как все случилось?
— Следуя твоему стратегическому плану, мы медленно продвигались вперед тремя отрядами, оставив между ними большое пространство и ожидая атаки, дабы выяснить, во что она выльется.
— Я не о том — как он погиб? — прервал я Иоава. — Расскажи, как он умер.
Едва Иоав начал, как я уже пожалел о своем вопросе и взмолился к нему, прося его замолчать. Но он продолжал с садистским наслаждением, которого не пытался ни скрыть, ни сдержать, пересказывая мне мучительные подробности смерти моего сына, рассказывая о муле, и о дубе, и о стрелах в своей руке, и о яме в лесу, и об огромной куче камней, наваленных на исколотые, изуродованные останки, пока я не зажмурился и не изготовился тоненько завыть.
— Да, и десять отроков, моих оруженосцев, окружили Авессалома, и поразили, и умертвили его, и сняли с дуба, и бросили его в лесу в глубокую яму.
— Прошу тебя, — взмолился я, — хватит, хватит. Имей сердце. Помилосердствуй. Пожалей меня.
— Только когда ты умоешься, — сказал Иоав, — и оденешься, и выйдешь, чтобы поблагодарить людей, которые сражались за тебя и были готовы за тебя умереть. Какое сделали они в этот день дурное дело, что ты не позволяешь им видеть лицо свое? Дай им награду, которую они заслужили, разреши веселиться и праздновать.
— Праздновать? — скорбно вопросил я.
— Ах, Давид, Давид, ну ты и шванц…
— Праздновать смерть моего сына?
— …тейвел себялюбивый, бессмысленный нар! Когда ты наконец станешь царем? Ты забыл, что выиграл сегодня битву, что тебе еще страной править? Мы непопулярны, Давид, во всяком случае, далеко не так, как нам хотелось бы. Неужели этот мятеж ничему тебя не научил? На севере нас никогда особенно не жаловали, теперь же выяснилось, что и в Иудее Авессалома тоже любят сильнее, чем нас. Ах, Давид, Давид, — дядя, дядя, — почему ты был так слеп, что не увидел в нем того же пронырливого коварства, с каким сам пытался завоевать сердца людские, отнять их у Саула? Посылать его успокаивать недовольных — да все, что от него требовалось, — это пожимать руки и сокрушенно прищелкивать языком, и он получал еще одного сторонника, настроенного против тебя. Ему даже филистимлян убивать не приходилось.
— А ты меня почему не предупредил?
— Стал бы ты слушать!
— Иоав, а вот скажи мне. Я не перестаю удивляться. Почему ты-то сам не перешел к Авессалому?
— Потому что он был обречен на провал.
— Как мог ты знать это?
— Мы опытнее.
— Вот ты и поделился бы с ним опытом.
— Я верен тебе.
— Но почему?
— Привык. Мы хорошо знаем друг друга.
— И все?
— С Авессаломом пришлось бы спорить. Он никого не уважал. А правитель должен быть только один.
— И кто же теперь будет правителем в Иерусалиме?
— Да правь себе сколько душе угодно, — ответил Иоав. — Но соломинкой, которая размешивает питье, буду я. Ты можешь устанавливать законы, пока у меня хватает силы и власти обеспечивать их исполнение. Авессалом же пожелал бы взять на себя и то, и другое — в нем было слишком много молодой энергии, — а там и законы уже не понадобились бы.
— Иоав, зачем ты убил его? — Как пес возвращается на блевотину свою, так и я заставил себя вернуться к этому вопросу. Я должен был его задать. — Мы ведь уже победили. Зачем тебе понадобилось убивать моего сына?
— А ты хотел сам этим заняться? — ответил он.
— Есть же и другие наказания.
— Приведи пример.
— Тяжелый выбор, верно? — задумчиво спросил я.
— Что ж, не знает сна лишь государь один, — флегматично откликнулся Иоав.
— Саул часто это повторял.
— Вот это и есть одна из причин, по которой я соглашаюсь, чтобы носил ее ты, — сказал Иоав и улыбнулся. — Проснись, Давид, проснись. Это была война, а не семейная ссора.
— Для меня, — честно признался я, — она оставалась семейной ссорой.
— Пусть и это тоже останется нашей тайной, — сказал Иоав. — Или мятеж распространится повсюду, а у тебя не останется ни одного солдата, чтобы помочь тебе подавить его.
— Иоав, но сын мой, сын мой Авессалом…
— Я тебе уже сказал, не заводи шарманку.
— Неужели ты совсем бесчувственный?
— Знаешь что? — ответил Иоав. — Господом клянусь, если ты сию же минуту не встанешь, не умоешься, не наденешь чистого платья и не выйдешь с веселым лицом, чтобы народ увидел тебя, то в эту же ночь не останется у тебя ни одного человека. Ты лишишься армии. И это будет для тебя хуже всех бедствий, какие находили на тебя от юности твоей доныне.
— Хуже, чем день гибели сына моего? От рук моих же солдат?
— Жизнь есть жизнь, — едва ли не с ленцой отозвался Иоав. — Было бы из-за чего шум поднимать.
— Так ведь сын же!
— Ну и что? Из этой чаши изливает Он мильоны пузырьков, подобных нам, и будет изливать.
— Значит, мы можем остаться друзьями? — В тот миг мне не удалось найти лучшего ответа на его совершенные, безупречные логические построения, да, должен признать, не удается и доныне.
— Если ты сейчас же встанешь, выйдешь и поговоришь к сердцу рабов твоих, — поставил условие Иоав.
Дальнейшее — молчанье. Я сделал, что он велел, — умылся, причесался, переоделся в чистое и сел у ворот, чтобы весь народ видел меня и прошел пред лицом моим, и в общем, это оказалось совсем не так тяжело, как я опасался. Ну и скажите, диво ли, что я его возненавидел? И ненавижу по сей день?
На закате, после того как траурно пропел бараний рог, мы отслужили скромную частную заупокойную службу. Священник прочел каддиш. Нафан встрял со своим догматическим, никому не интересным словом, напомнив нам, далеко не впервые, что все мы вышли из праха, и что все земное вновь обращается в землю, и что всякие воды вновь возвращаются в море, — он еще долго распространялся бы о прахе и водах, если бы Иоав, с которым Нафан и тогда уже был на ножах, не оборвал его. В последовавшую за тем минуту безмолвной молитвы я, склонив голову, молился, чтобы сын мой Авессалом снова вернулся к жизни. Я знал, что молюсь впустую. И помолился Богу, чтобы Он послал мне второго Иоава, который поможет избавиться от первого.
Мне казалось, что я нашел такового в моем племяннике Амессае, вот я и поручил ему отыскать и уничтожить мятежного Савея. Я понял, что ошибся, уже тогда, когда Амессай запоздал с выступлением. Ко дню, в который копотливый шмук соизволил наконец выступить, Авесса был уже в пути с выделенной мною бригадой, а Иоав придумал, как перехватить и убить Амессая близ большого камня, что у Гаваона.
В остальном же после нашей победы все шло гладко, и восстановление мое на престоле оказалось делом вполне пустячным. Мне казалось, что я сумел хорошо замаскировать мучительные сожаления об Авессаломе. Авигея разве могла бы заглянуть в окно души моей и узнать правду, но Авигея уже почивала вечным сном с отцами своими. Вирсавия, увлекавшаяся теперь астрологией и хиромантией, просила что ни день дозволения навестить меня, ей не терпелось — поскольку на пути Соломона стоял ныне один лишь Адония — воспользоваться удачным политическим моментом. Но этой темы я в ту пору касаться и вовсе не хотел. Я держал ее подальше от себя, на другом конце каравана. К бабам меня тогда не тянуло. Ависаге Сунамитянке исполнился от роду всего один год.
Политический разброд, из которого мне предстояло как-то слепить единое целое, содержал в себе пугающую перспективу полного хаоса. Я намеренно не спешил свертывать наш лагерь, давая людям возможность вернуться по домам и уяснить, что, хотят они того или не хотят, я возвращаюсь в Иерусалим как царь их. После смерти Авессалома другого у них не осталось.
Люди севера, принадлежавшие к тамошним коленам Израилевым, быстрее прочих поняли, что самое разумное — это попросить меня снова воссесть на престоле, как доносили мои посланцы, они спорили и говорили, что я избавил их от рук врагов их и освободил от рук филистимлян, и ныне, когда Авессалом, коего они помазали в цари, умер на войне, пора бы подумать о том, чтобы возвратить меня на престол. Это была хорошая новость. Я обрадовался, услышав ее.
— А что же Иудея?
Из Иудеи никаких примирительных слов покамест не поступало. Я начинал ощущать во рту ядовитый привкус раздражения, на которое и Сам Бог жаловался в прошлом, имея дело со столь жестоковыйным народом. Я послал в Иерусалим сердитое письмо священникам моим Садоку и Авиафару, велев им поговорить со старейшинами и спросить у них, почему народ Иудеи так отстает от Израиля с прошениями о моем возвращении в качестве их правителя. Развел им не родственник — почти что?
— Скажите им, — строго-настрого приказал я, — что они братья мои, кости мои и плоть моя. И Амессаю скажите, что он кость моя и плоть моя. Пусть то и то сделает со мною Бог и еще больше сделает, если он не будет военачальником при мне, вместо Иоава, навсегда! И даже более того будет ему. Прямо так и скажите.
Я понимал, что последнее обещание неосмотрительно. Но что я терял? Как выяснилось впоследствии — жизнь Амессаи.
Я сделал Амессае предложение, от которого он не смог отказаться. Он принял его с готовностью, и вскоре Израиль с Иудеей уже совали друг другу палки в колеса и грызлись, как кошка с собакой, за холопскую честь подчиниться мне раньше другого и с пущей раболепностью, — старейшины Израиля провозглашали, что имеют на это больше прав, поскольку у них десять колен, и стало быть, десять частей моей особы у них же. В прежних наших блужданиях мы как-то ухитрились посеять одно колено, но я по нему не шибко скучал. Мужи же иудейские отвечали мужам израильским, что зато я ближний им. А я, наблюдая за их препирательствами, только тешился.
На моем неторопливом возвратном пути из земли Галаадской к Иорданским переправам, через которые я совсем недавно бежал, я испытывал чувство уверенности в том, что полностью контролирую мое государство. В эмоциональном же моем состоянии никакой уверенности не отмечалось. Я даже не всегда понимал, какое именно шествие я возглавляю — победное или погребальное. Лучше всего я чувствовал себя в обществе старенького Верзеллия Галаадитянина, давнего, испытанного друга — одного из тех, кто по собственному почину безбоязненно пришел ко мне на помощь еще в пещеру Маханаимскую. Это был человек такой же редкостный, как хорошее вино, — старый стреляный воробей, учтивый господин преклонных лет, не слишком болтливый, никогда не повторяющийся, ничего не забывший, да к тому же еще сохранивший хороший слух. После сражения он пришел ко мне из Роглима и вызвался проводить меня за Иордан — он желал убедиться, что за рекой меня не ждет никакая опасность. Я предложил ему отправиться со мной в Иерусалим и остаться там навсегда: пообещал поселить его в дворцовых покоях, где он сможет жить по-царски. Верзеллий хмыкнул и покачал седой головой.
— Возьми раба твоего Кимгама, сына моего, — сказал он, дружески отклоняя мое предложение, — и все, чего бы ни пожелал ты для меня, сделай для него, ибо он любит приятную жизнь.
— Но почему же не тебя?
В слезящихся, пожелтевших глазах Верзеллия мелькнула некая искра.
— Долго ли мне осталось жить, — спокойно ответил он, — чтобы идти с царем в Иерусалим? Мне теперь восемьдесят лет. Узнаю ли вкус в том, что буду есть, и в том, что буду пить? И буду ли в состоянии слышать голос певцов и певиц?
— Слух твой намного лучше, чем ты думаешь.
— И зачем рабу твоему быть в тягость господину моему царю? Еще немного пройдет раб твой с царем за Иордан, пока другие не встретят тебя и я не увижу, что ты в безопасности. А затем позволь рабу твоему возвратиться, чтобы умереть в своем городе, около гроба отца моего и матери моей.
Нет вина лучше, нежели вино старое, и нет друга лучше, чем старый друг.
— Все, чего бы ни пожелал ты от меня, я сделаю для тебя.
Я, в общем-то, знал, что ничего и никогда он от меня не пожелает, ибо Верзеллию Галаадитянину было уже восемьдесят лет и он возвращался домой, чтобы мирно умереть в своем городе и лечь в землю вблизи гроба отца и матери его. Чего еще может желать человек, когда дни его переполнены? Мы попрощались с ним, когда подошли к Иордану. Я поцеловал земляка моего Верзеллия, и благословил его, и отпустил его, чтобы он вернулся в дом свой.
— Да будешь ты вскоре утешен в смерти сына твоего, — пожелал он мне на прощание.
— Да будут во всякое время одежды твои светлы, — пожелал я ему, — и да не оскудевает елей на голове твоей.
Он ушел и не увидел мерзостную свою противоположность, раболепного лицемера Семея, который первым из кающихся прорвался сквозь ряды моей стражи, дабы снискать мое прощение. Ко времени, когда я подошел к Иордану, иудеи собрались в Галгале, намереваясь встретить меня и перевести через реку. Пришла и тысяча вениамитян — образовать мой эскорт. На самой же реке стояли переправы, чтобы перевезти меня, и дом мой, и все, что я пожелаю. И вот, уже на другом берегу, на меня внезапно набросился этот брызжущий слюной, оскорбляющий взоры кретин Семей, сын Геры, подлетел ко мне с животным воем и плюхнулся к ногам моим со слюнявой, яростной мольбой о прощении за все оскорбления, которыми он осыпал голову мою, когда счастье мне изменило и я уходил из Иерусалима, низвергнутый и опозоренный. Я содрогнулся от отвращения, едва признав этого тощего, мерзопакостного, кривоногого коротышку, и отшатнулся, чтобы он не коснулся меня.
— Не поставь мне, господин мой, в преступление, — залопотал льстивый, зловредный ублюдок, трясясь и извиваясь на земле, на которую он пал. А какого же хера еще ожидал он от меня? — и не помяни того, чем согрешил раб твой в тот день, когда господин мой царь выходил из Иерусалима, и не держи того, царь, на сердце своем. Ибо знает раб твой, что согрешил, и вот, ныне я пришел первый из всего дома Иосифова, чтобы выйти навстречу господину моему царю.
Большую услугу оказал, сказал я себе, нахмурясь, и пожевал снутри щеки, как бы раздумывая, что бы мне такое учинить с мерзавцем? Спасибо сыновьям сестры моей Саруи, именно их приверженность к крайностям помогла мне принять решение. Упомянутая помощь поступила все от того же Авессы, который уже положил ладонь на рукоять меча.
— Неужели этот мертвый пес Семей не умрет за то, что злословил помазанника Господня? Позволь мне снять с него голову.
— Опять голову? — неодобрительно отозвался я и, отзываясь, сообразил, что благодарные подданные нужны мне больше, нежели безголовые трупы.
— Так что ж, ему жизнь, что ли, оставить?
— Ныне ли умерщвлять кого-либо в Израиле? — ханжески вопросил я, прямо на месте преображаясь в истинное олицетворение благодушия. — Ах, Авесса, Авесса, — с ласковой насмешкой сказал я, — что мне сделать с тобой, сыном Саруиным, ставшим мне ныне наветником? Ибо сегодня я готов простить весь мир. Не вижу ли я, что ныне я — царь над Израилем?
Семей же страстно проблеял:
— Благословен будь, господин мой и царь!
— Семей, — вынес я приговор, — сегодня ты не умрешь.
И, сделав паузу, я не без коварства добавил:
— Господом клянусь тебе, что я не предам тебя смерти от меча.
Коварная оговорка, сохраненная мною в этом обещании, и по сей день остается недоступной пониманию Соломона, хоть я и пытался дюжину раз привлечь к ней его внимание и столько же раз жаловался его матери на тупость ее сына, неспособного эту оговорку понять. Если б я прямо объяснил ему, что к чему, то нарушил бы мою клятву.
— Я знаю, что я подразумевал, — в который раз жалуюсь я Вирсавии, — ты понимаешь, что я подразумевал, даже Ависага и та понимает. Почему же он не может понять?
— Я ему объясню.
— Из уст младенцев и грудных детей исходит сила истинных слов мудрости, — важно объявляю я.
— Ах, Давид, Давид, — восклицает она, — как это красиво! Я бы век слушала.
— Тебя это случаем не разжигает?
— Нет, но ты все равно продолжай.
— Почему же я от него не могу добиться ни единого дерганого слова здравого смысла?
— Я все ему растолкую, — обещает Вирсавия, — ты только скажи, что он будет царем.
— Я же ему дюжину раз пытался втемяшить! Не оставь Семея безнаказанным; но низведи седину его в крови в преисподнюю. А он даже запомнить, что это за «седина» такая, и то не способен.
— Я буду сидеть от него по правую руку и все объяснять.
— Думаешь, он поймет, что нужно сделать?
— Он поймет, а Ванея сделает. Обещаю тебе, ты только назначь Соломона царем. Вот сейчас и назначь. Потому что Адония действует, а город замер в страхе.
— Да городу вообще на все наплевать.
— Люди только и говорят что про Адонию и его пир. А я боюсь. Спроси Нафана, спроси Садока, священника твоего, спроси, наконец, Ванею. Мы все боимся!
Они боятся Адонию, а пуще того Иоава, которому и секунды не понадобилось бы, чтобы понять, чего я хочу для Семея, и не колеблясь исполнить мою волю по первому же моему знаку. Однако Иоав — еще один из уцелевших доныне людей, которых я хочу уничтожить, а рассчитывать на то, что Иоав устранит себя сам, особенно не приходится, правда? Вот она, истинная дилемма, говорю я себе, хотя не так уж она меня и волнует, ибо вскоре мне предстоит умереть, ничего после себя не оставив, кроме детей и царства. Хорошо было б оставить храм, да Нафан запретил его строить, что же до звезды, названной моим именем, то это совсем уж завалящий повод для хвастовства. Было бы тщеславием добавить к сказанному, что никакого тщеславия во мне не осталось. Дилемму, перед которой я стою, интересно было бы обсудить с Богом, если бы я когда-нибудь опять снизошел до поисков божественного наставления, ибо в воображении моем я явственно слышу ответ, который могу от Него получить.
— Пообещать ли Адонии, что я позволю ему стать царем? — мог бы спросить я у Бога.
И Он сказал бы мне:
— Адонии? Пообещай.
— А пообещать ли мне Соломону, что я позволю и ему стать царем?
— А чего? — ответил бы Бог. — Пообещай и Соломону, что позволишь и ему стать царем.
Тут я на миг погрузился бы в раздумья и почесал бы в недоумении затылок.
— Но если я пообещаю Адонии, что позволю ему стать царем, и если пообещаю также Соломону, что позволю стать царем и ему, не придется ли мне нарушить слово, данное либо одному, либо другому?
— Ну? — отзывается Господь. — И нарушь себе на здоровье.
В прежнее время мы с Ним отлично понимали друг друга.
Беда в том, что хоть я и победил в сражении, но, вернувшись в Иерусалим, уже не имел возможности делать все, что хотел, а стать сильным правителем так с той поры и не смог. И вот теперь мне кажется, что стоит мне уйти, как царство мое развалится на части.
Возьмите хоть этот мятеж поднявшийся чуть ли не сразу за тем, как я во всем блеске славы вернул себе престол, в пору, когда военная сила моя была неодолима. Народ иудейский проводил меня в Гагал, а с ним и половина народа израильского — одни оттирали других, норовя встать поближе ко мне. И те, и другие отвергли меня ради Авессалома, ныне они соперничали друг с другом в попытках исправиться к лучшему. Если бы я разделил влияние поровну между ними, ни те, ни другие довольны бы не были, а придумать работающее решение, способное устранить их разногласия, мне не удавалось. Кроме того, разум мой то и дело возвращался к измене и смерти Авессалома, даже при том что трения между моими подданными все возрастали, преисполнялись все большей злобы. Слова мужей иудейских были резче слов мужей израильских — первые вели себя не лучше вениамитян, — и едва я успел вернуться в мой дворец, как Савей, сын Бихри, сам вениамитянин, неистово затрубил трубою, призывая весь народ Израиля отпасть от меня и говоря: «Нет нам части в Давиде, и нет нам доли в сыне Иессеевом. Все по шатрам своим, израильтяне!»
И пожалуйста, народ Израиля пришел в движение, уходя от меня и переходя к нему. Что наконец и вывело меня из депрессии. И я ухватился за возможность, которую углядел в этом, — возможность возвысить Амессая над Иоавом. Я дал ему три дня, чтобы собрать мужей Иудеи и выступить с ними на Савея. На четвертый день ни его, ни мужей не было ни слуху ни духу. Куда этот Амессай, задерись он конем, подевался?
— Говорят, скоро уже будет, — сообщил мой дееписатель Иосафат.
— Рождество тоже скоро будет! — рявкнул я и приказал Авессе, чтобы он выступал без промедления. — Иначе наделает нам зла Савей, сын Бихри, больше, нежели Авессалом. Возьми слуг господина твоего и преследуй его, чтобы он не нашел себе укрепленных городов и не скрылся от глаз наших.
А следом я послал Иоава, дабы тот присмотрел за ними обоими, сообщая мне о разного рода серьезных осложнениях, коих я не смог предугадать. Когда же мой нерасторопный племянник Амессай приковылял наконец в город, то выяснилось, что он забыл взять и походную одежду, и меч свой. И у меня зародились пренеприятнейшие подозрения насчет того, что выбор я сделал неверный. Я разрешил ему взять одежды и меч, принадлежавшие Иоаву. И то, и другое оказалось для него великоватым и тяжелым — при отбытии своем он походил на шута горохового, — я же повелел ему догнать Иоава с Авессой и принять командование на себя. Я даже вручил ему соответствующий письменный приказ.
Спал я после этого беспокойно. В самый глухой час ночи я вдруг подскочил на кровати, пораженный живым пророческим видением, и испустил обычный мой вопль горестного удивления: «Дерьмо Господне!»
Слуги ворвались в мою спальню с обнаженными мечами и стилетами. Я призвал к себе дееписателя, призвал писца. У меня не было ни малейшего сомнения насчет того, что я сдуру натворил.
— Пошлите им телеграмму! — вопил я.
— У нас пока нет телеграфа, — напомнил мне Иосафат.
К полудню следующего дня поздно уже было что-то предпринимать, о чем мне и твердила зловеще моя интуиция.
— Здоров ли ты, брат мой? — с отеческой улыбкой вопросил Амессая двуличный Иоав, взяв его правой рукою за бороду, когда они встретились у большого камня, что у Гаваона, близ которого Иоав, словно сам рок, коротал время, расставив Амессае западню.
— Рад видеть тебя, кузен, — ответил спешащий Амессай. — Куда они направились?
— Позволь предложить тебе руку, — светским тоном произнес Иоав и ткнул Амессая под пятое ребро, так что выпали внутренности его на землю, и повторять удара не пришлось.
— Ну что я могу с ним поделать? — посетовал я в разговоре с Ванеей, когда ко мне поступил доклад о случившемся.
В то время — ничего. Ибо Иоав стал львом Иудеи после того, как жители Авела-Беф-Мааха отсекли голову Савею, сыну Вихри, и бросили ее Иоаву, и он вернулся в Иерусалим, разгромив оппозицию на всех территориях Израиля. Я был царем, но он был признанным героем — и впрямь соломинкой, которая размешивает питье, — так что и я себя таким уж царем не ощущал. Я-то знал, что такое чувствовать себя героем, и не стремился сызнова испытать это чувство.
По правде сказать, я вообще мало что чувствовал с тех пор, как умерла Авигея, а сын мой Авессалом изменил мне и был убит. Я и поныне не знаю, какое из двух этих связанных с Авессаломом обстоятельств угнетает меня сильнее. Знаю лишь, что, выступив после моего горестного триумфа из Маханаима, победителем я себя не ощущал. Я ощущал себя, да и ныне ощущаю, беглецом, неспособным более отпугивать преследующих его невидимых демонов. Спал я урывками, а в промежутках, бодрствуя, казался себе изнуренной дичью под конец рокового преследования. Ныне, когда близится день, в который мне суждено умереть, я с завистью вспоминаю Верзеллия Галаадитянина. Во мне нет спокойного чувства естественного завершения жизни, которое испытывал он при приближенье конца, когда дни его преисполнились. Я зову Ависагу, если нуждаюсь в близости ее, и она всякий раз приходит ко мне. Но тепла от нее я не получаю и, когда она уходит, ощущаю такое же одиночество, каким томился до ее прихода. И все же я сознаю, что люблю ее. Я словно бы пристрастился к наркотику, от которого не могу отвыкнуть, и теперь я знаю, как он называется: Он называется — Бог. Я видел лицо Его и жил: на лице Его очки с толстыми стеклами, и Он вводит нас не в одно только искушение, но и в заблуждения многие. Овладение землей Ханаанской, обещанной Им Аврааму, было не самой большой из моих побед. Как, вообще говоря, и избавление народа Израиля от руки врагов его, хотя в то время я и мог тешиться этой мыслью. Нет. Куда важней для меня было победить в сражении сына моего, ибо победа такого рода — это всегда поражение, что я чувствую и поныне. Бог видел, к чему я стремлюсь. Теперь, в минуты, когда страдания мои обостряются до предела, я чувствую, что становлюсь ближе к Нему. В эти минуты я сознаю: Он совсем рядом — и жажду воззвать к Нему словами, какие давно уж стремился сказать Ему, обратиться к Всемогущему Богу со словами, которые Ахав сказал Илии в винограднике Навуфея: «Нашел ли ты меня, враг мой?»
Но ведь Ахав воздвигал алтари Ваалу и поражал истинно верующих в Иегову, и Бог возненавидел его и Иезавель за это и за многие злые дела, сотворенные ими. А я всего только спал с чужою женой.
— И послал мужа ее на смерть, — слышу я, как Бог поправил бы меня, если б мы с Ним опять разговорились, как в прошлом.
— Это Дьявол меня подучил, — напомнил бы я Ему защищаясь.
— Да нет никакого Дьявола, — ответил бы Он.
— Как же нет? А Сад Едемский?
И Он говорит мне:
— А там была обычная змея. Вот ее ты и поищи.
Я знаю, вина не на звездах моих, а на мне. Я научился столь многому, от чего нет мне ни малой пользы. Мозг человеческий обладает собственным разумом.