Глава 12
Вы переехали в другое место?
– Нет, – отвечаю. – Я сижу здесь вот уже целую вечность.
Я сижу в каком-то помещении на чем-то, что явно не приспособлено для сидения, и смотрю на компьютер, по экрану которого ползут красные буквы. Пожалуйста, убедитесь, что у вашего лечащего врача имеется ваш новый адрес. Время от времени раздается пронзительное пиканье, и по экрану проползает имя. Миссис Мей Дэвисон. Мистер Грегори Фут. Мисс Лора Хейвуд. Я начинаю читать все это вслух, и Хелен тотчас сжимает мое запястье. Она сосет ментоловые леденцы – обычно их принимают при больном горле, – так что, скорее всего, мы пришли сюда из-за нее.
Незнакомый ребенок бьет пластмассовым кирпичом по столу с игрушками в углу комнаты. Он похож на куклу Кена со сплюснутой головой. Хелен просит меня говорить тише и предлагает коробочку с леденцами. Я беру один и засовываю его в рот. И тотчас моргаю. Он такой приторно-сладкий, что у меня сводит челюсти. Я наблюдаю за тем, как мать пытается отобрать у ребенка пластмассовый кирпич. Мальчик оказывается проворнее, вырывается и бежит мимо сидящих у стены пациентов. Они убирают ноги, чтобы освободить пространство. Ребенок бежит, ковыляя, как актер в балагане, к дальней стене и с неожиданной яростью кидает в мать пластмассовым кирпичом. Какой-то мужчина что-то неодобрительно произносит и улыбается мне. Я отвечаю ему улыбкой, а затем, держа леденец в зубах, выплевываю его в сторону кирпича. Хелен издает кудахтающий звук и начинает извиняться, но я не слышу, что она говорит, потому что громкий смех ребенка заглушает ее слова. Мальчишка радостно приплясывает, прохаживаясь между рядами взрослых. Затем останавливается передо мной, грациозно, как птичка, прижавшись к моим коленям. Теперь он уже не смеется. Он показывает мне, что у него в руках.
Пластмассовый кирпич, маленький металлический автомобильчик без одного колеса, одинокая отломанная рука куклы и еще несколько подобных вещиц. Я не понимаю, что это. Он высыпает свои сокровища мне на колени. Я беру их, одну за другой, и объясняю ему, что это такое.
– Смотри, здесь в пластике сделали небольшие ямочки вместо ногтей, – говорю я.
Он серьезно смотрит на меня, не проявляя ни малейших признаков понимания, и поэтому я откладываю в сторону кукольную ручонку и ставлю на ладонь очередную непонятную вещицу. Никак не могу сообразить, что это такое, и несколько секунд молчу.
– Игуска, – наконец произносит ребенок.
– Игуска, – повторяю я, думая о том, что может означать это слово.
Он слегка нажимает на небольшой квадратик у нее на спине, и «игуска» подпрыгивает – правда, не слишком высоко, потому что моя ладонь слишком мягкая, чтобы служить надежным трамплином, но и ее хватит, чтобы пусть даже на секунду оживить игрушку. Мальчик снова нажимает на пластиковый квадратик. На этот раз «игуска» опрокидывается и падает на соседнее со мной сиденье. Мальчик снова делается серьезным, какое-то мгновение держит «игуску» в руках, затем опускает ее в мою открытую сумочку.
Раздается пиканье. Поднимаю голову, чтобы посмотреть, не мое ли имя появилось на экране. Встаю, и игрушки летят на пол. Ребенок взвизгивает от восторга и с хохотом подбрасывает в воздух машинку и кирпич. Мне слышно, как они ударяются об пол во второй раз, однако я отрываю глаз от экрана компьютера.
– Извините еще раз, – говорит кому-то Хелен и, взяв пальто, ведет меня за собой. – Пойдем, мама.
В маленькой комнате сидит врач и смотрит на экран компьютера.
– Здравствуйте, миссис Стенли. Как ваш палец? Я вас надолго не задержу. Садитесь.
Хелен усаживает меня в кресло рядом с его столом. Никак не могу вспомнить, зачем мы пришли сюда.
– Садись рядом с доктором, – говорю я Хелен и встаю.
– Нет, мама, мы пришли сюда из-за тебя.
Я снова сажусь и прошу у нее леденец.
– У тебя как раз один во рту, – замечаю я, когда она отвечает мне отказом. – Почему же мне нельзя?
Доктор поворачивается в кресле и смотрит на нас. Затем спрашивает, не буду ли я против ответить на его вопросы. Задает первый вопрос – какой сегодня день недели? Я смотрю на Хелен. Она смотрит на меня, но не помогает. Доктор спрашивает, какая сегодня дата, время года и год. Спрашивает, в какой стране я нахожусь, в каком городе, на какой улице. На какие-то вопросы я знаю ответы, на другие пытаюсь ответить наобум. Похоже, что он удивляется, когда я отвечаю правильно, но это не так-то и трудно, это как викторина. Его вопросы напоминают викторину, которую устраивали в городском социальном центре, куда мы как-то раз зашли вместе с Элизабет. Тогда спрашивали примерно так: «Какой цвет начинает на букву «г»?» Элизабет тогда была в ярости. «Что это за викторина для взрослых людей?» – спрашивала она.
– Много дурацких вопросов, – говорю я.
– Не надо так волноваться, миссис Стенли, – отвечает доктор, поправляя на шее какую-то штуку из ткани, не платок и не галстук. – Как вы знаете, мне нужно оценить ваше состояние.
– Нет, я не знала.
– Да, как я вам уже объяснял, именно этим я сейчас и занимаюсь. Итак, что это за здание?
Я огляделась и обвела взглядом стены. На них много надписей, призывающих мыть руки и стерилизовать разные предметы. «Мытье рук позволит избежать: поноса, стафилококка и Норо-вируса», – читаю я. Доктор оборачивается и смотрит на плакат, потом на Хелен и, не разжимая губ, улыбается ей.
– Вы знаете, на каком этаже мы находимся?
Я думаю какое-то время. Поднимались мы по лестнице? Или на лифте? Я бросаю взгляд на окно, но оно занавешено. Наверное, это римские шторы, чтобы никто не подглядывал.
– Ткни ему в глаза! – произношу я.
Никто не смеется. Мне тоже эта шутка никогда не нравилась. Доктор и Хелен начинают тихонько покашливать. Дочь гладит меня по ноге, а доктор проводит рукой по столу так, будто тоже гладит мою ногу.
– Сейчас я назову три предмета, – произносит он. – Я хочу, чтобы вы назвали их в обратном порядке. Поезд, ананас, молоток.
– Молоток, – повторяю я. – Молоток.
Какие там еще были слова?
– Молоток…
Мои записи лежат в сумочке. Она лежит под стулом, и я тянусь за ней. Начинаю перебирать записи, но не могу найти нужный ответ. Вместо этого я нахожу пластмассовую лягушку.
– Будет лучше, если вы не станете пользоваться записями, – говорит доктор.
Все правильно, в любом случае толку не будет, но я все равно не могу найти ничего нужного. Хотя мне попадает в руки записка про Элизабет. В ней написано, что она исчезла. Написано «где она?». Вот это настоящий вопрос. Почему доктор не задаст его?
– А теперь я хочу, чтобы вы посчитали от ста и обратно, каждый раз вычитая число «семь».
Я удивленно смотрю на него.
– Миссис Стенли, значит, так, начнем. Сто, девяносто три, восемьдесят шесть и так далее. Понимаете меня?
– Я понимаю, доктор, но я вряд ли смогла бы это сделать, будь я даже в вашем возрасте.
– Прошу вас, попытайтесь.
Он уже смотрит в свои бумаги и делает какие-то записи. Я должна вспомнить что-то еще, а эта чушь мне мешает.
– Сто, – начинаю я, – девяносто три… девяносто два… девяносто один?
Я знаю, что ошиблась, но не могу понять, в чем именно.
– Вы можете назвать в обратном порядке три предмета, которые я назвал только что?
– Три предмета, – повторяю я, не вполне уверенная в том, что означают эти слова, потому что мне приходится ломать голову над другой, очень важной вещью.
– Это не важно. Как мы называем это? – спрашивает он и указывает на телефон.
– Телефон, – отвечаю я. – Вот в чем дело. Элизабет не позвонила мне по телефону. Давно не звонила. Я даже не знаю, как долго.
– Мне очень жаль, – говорит доктор. – А вот это? – Он берет в руки что-то, но не называет имени Элизабет.
Эта вещь маленькая, она сделана из дерева. Он крутит ее в руке, так, как мы когда-то делали в школе; это такой фокус, как будто эта вещица мягкая и гибкая. Но я не помню, как она называется. Не ручка.
– Поднос, – говорю я и чувствую, что ошиблась, но назвать правильное слово все равно не могу. – Поднос. Поднос.
– Ну, хорошо, не беспокойтесь. – Врач кладет эту вещь на стол и берет лист бумаги. – Возьмите это в правую руку, – предлагает он мне.
Я тянусь за листом. Смотрю на него, затем на доктора. Проверяю обе стороны листа. На них ничего не написано. Опускаю бумагу себе на колени. Доктор перегибается через стол и берет ее, после чего возвращает его в стопку на столе. Затем поднимает карточку, на которой написано: ЗАКРОЙТЕ ГЛАЗА. Начинаю думать, что доктор тронулся умом. Я рада, что здесь не одна, что со мной Хелен. Он кладет карточку на стол и протягивает мне новый лист бумаги и ту самую вещицу. Тонкую вещицу, сделанную из дерева.
– Мне хотелось бы, чтобы вы написали для меня какое-нибудь предложение. На любую тему. Оно может быть ни о чем, но должно быть законченным.
Моя подруга Элизабет исчезла, пишу я. Сидящая рядом со мной Хелен вздыхает.
– Карандаш, – говорю я, отдавая его доктору.
– Да, верно. Прекрасно. Оставьте его пока себе. Я хочу, чтобы вы мне что-нибудь нарисовали. Нарисуйте мне циферблат часов. Сможете?
Он протягивает мне дощечку и предлагает положить на нее лист, чтобы мне было удобнее. Начинаю водить грифелем по бумаге, но моя рука слегка дрожит, и у меня выходит не очень красиво. Линии получаются не такие ровные, как мне хотелось бы. Так бывает, когда рисуешь, глядя в зеркало. Я уже забыла, каким должен быть рисунок, однако неровные круги напоминают мне лягушку, и поэтому я придаю рисунку ее очертания. Добавляю ей большие круглые глаза и самодовольную улыбку, а потом, когда карандаш соскальзывает, – волосы и бороду. Кладу рисунок на стол. Доктор может сделать с ним все, что хочет.
Он что-то пишет в своем блокноте. И это продолжается бесконечно. Даже не поднимает голову и ничего не говорит. Наверное, он тоже старается записать что-то важное, чтобы не забыть. На его столе лежат какие-то предметы, круглые и мягкие, их тонкие стебельки торчат из-под коробки с бумажными носовыми платками. Не могу вспомнить, как это называется, но знаю, для чего они нужны. Я беру одну из этих штуковин и подношу к уху, но ничего не слышу.
– Не такая хорошая, как раковина, – замечаю я.
– У меня сейчас нет плеера, – отвечает доктор, продолжая писать в блокнот. – Любите слушать музыку? Как вы думаете, это вам поможет?
– Я не знаю.
– Может быть, ваша дочь найдет что-то такое, что вам понравится. Что вы любили слушать в детстве?
– Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха, – отвечаю я.
Доктор поднимает голову. Хелен замирает.
– Ха-ха-ха-ха-ха.
– Мам, что случилось? – Хелен хватает меня за руку, ее лицо становится белым.
Я начинаю смеяться, но в этот раз уже по-настоящему.
– «Ария с шампанским», – поясняю я. – Ха-ха-ха-ха-ха.
Это была пластинка Дугласа. «Ария с шампанским» в исполнении Эцио Пинцы , точнее, ария Дон Жуана из моцартовской оперы. Мне нравилось название и нравилась сама ария, но больше всего нравился смех в ее конце. Это была одна из первых пластинок, которые ставил нам Дуглас, еще до того, как Сьюки вышла замуж. Самой первой была запись Джона Маккормака «Приди в сад, Мод», и она удивила меня, потому что в ней звучало мое имя. Меня уже раньше – в школе – заставляли учить наизусть строчки этой поэмы, так что мне было куда интереснее открыть для себя что-то новое.
Как только Дуглас поселился у нас, мы сразу заметили среди его вещей граммофон. Позднее, после моих назойливых просьб, сестра попросила у него разрешения заходить в его комнату и слушать пластинки. Это был переносной проигрыватель, похожий на чемоданчик, обтянутый зеленой кожей . Мне он казался фантастически красивым. Особенно мне нравились маленькая пачка граммофонных иголок и щеточка для удаления пыли с хрупких пластинок. Нравилось также вставлять иголку в головку звукоснимателя. И кстати, у Дугласа оказалось вещей больше, чем я ожидала. Вы слышали о людях, которые после бомбежки оставались только в том, что на них было надето, потому что лишились всех вещей? Именно по этой причине я всегда старалась ходить в моей самой лучшей одежде. Но у Дугласа были книги, и инструменты, и по меньшей мере два десятка пластинок.
Мы сидели в его комнате и слушали музыку. Солнечные лучи падали на половицы и на ковер. Однажды услышав «Арию с шампанским», я заставляла его ставить эту пластинку по нескольку раз подряд. Я лежала на ковре и смеялась вместе с финалом арии, смеялась, держась за живот, чувствуя, как у меня от смеха болит диафрагма. Я помню запах теплой пыли и уксуса, который мама добавляла в воду при мытье полов.
У меня до сих пор сохранилась эта пластинка, которую Дуглас несколько раз подряд ставил мне, но я уже давно ее не слушала. У нас здесь нет граммофона, поэтому нет и того, что можно было бы на нем слушать.
После первого концерта, устроенного для меня и моей сестры, я часто тайком заходила в комнату Дугласа, чтобы послушать пластинки. Я знала распорядок его дня так же хорошо, как и отцовский. С молочной фермы на Саттон-роуд он шел через вокзал к отелям на вершине холма. Я знала, в какое время он находится дальше всего от дома и когда он не сможет неожиданно вернуться. Чтобы приглушить звук, я засовывала в раструб пару шерстяных носков и проигрывала «арию с шампанским» раз за разом, чувствуя, как от смеха у меня начинает тянуть живот. Я частенько делала это, когда поправлялась после болезни, после того как исчезла Сьюки, и копалась в его личных вещах, открывая ящики шкафа. Заметив, как Дуглас обыскивал чемодан Сьюки, я решила, что так будет справедливо. Но его одежда была аккуратно сложена, книги в образцовом порядке расставлены на полке, и из них не торчало никаких закладок или бумаг. Так что я не нашла в его вещах ничего особенного.
Лишь однажды, уже выходя из его комнаты, после того как потрогала граммофон, покопалась в коробочке с иголками и пролистала собрание сочинений Диккенса, я заметила в углу зонтик. Старый черный зонтик. Он был очень похож на зонт сумасшедшей. Воспоминание о том, как она преследовала меня, было настолько ярким и живым, что я невольно вскрикнула. Я тут же почувствовала себя удивительно глупо и поспешно закрыла за собой дверь, радуясь тому, что никто не заметил, как я заходила к нашему жильцу.
Кэти принесла плоский серебристый компьютер. Из него торчат провода, и он напоминает садовый куст, наспех посаженный посредине кухонного стола. Внучка возится с динамиками и какими-то другими устройствами, стараясь заставить их работать. Я же пытаюсь сосредоточиться на буклете, зажатом у меня в руке. В нем фотографии мозга и рисунки – пожилые люди наклонились друг к другу и улыбаются. Я знаю, что должна прочитать эту книжечку и понять ее содержание, но никак не могу сосредоточиться. В хлебнице лежит свежая буханка хлеба.
– Мама считает, что тебе понравятся старые песни, – говорит Кэти и втыкает штепсель в розетку. Затем щелкает кнопкой, и из динамика раздается голос Веры Линн, который почему-то кажется мне угрожающим, особенно слова песни – «встретимся вновь».
– О боже! – говорю я и закрываю уши.
– Извини, – произносит Кэти и тут же уменьшает громкость. – Так как тебе это? Навевает воспоминания?
– Не очень, – признаюсь я, перелистывая странички буклета. В книжечке нет сюжета, и она не годится для детей. Есть картинки, на них показан человеческий мозг в разрезе. Это и для Кэти не очень-то подходит. Интересно, знает ли об этом Хелен?
– Скажи, приятно слышать эту песню снова? – спрашивает внучка.
Я киваю, и мой взгляд снова падает на хлебницу. Наверное, она хочет, чтобы я рассказала ей о войне. Такого раньше никогда не было. Когда я упоминала о чем-то подобном, она всегда незряче смотрела в пространство перед собой. Но есть кое-что, о чем я бы хотела спросить ее или Хелен. Я жду, когда придет дочь. Я подчеркнула ее имя в моей записке, но не помню, с чем это связано. Песня заканчивается, и я хочу попросить еще один тост. Хлеб, мягкий, с поджаристой верхней корочкой, уже нарезан, но теперь я вижу прилепленную к хлебнице записку. «Тостов больше не делать».
Кэти улыбается мне и покачивает головой в такт музыке. Я сижу неподвижно. Не вздыхаю. Не закатываю глаза. Я внимательно изучаю каждую страницу буклета. Но я не думаю о том, что в нем написано. Не хочу. Ненавижу эти линии, опутавшие мозг. А слово «бляшки» вызывает у меня ярость. Кладу буклет под газету.
– Кажется, я слышала эту песню в каком-то фильме или в рекламе, – говорит Кэти. – Может, где-то еще.
– Где твоя мать? – спрашиваю я. – Мне нужно ей кое-что рассказать.
– Гм… Она показывает кому-то дом, но тебе не следует об этом знать. Прикольно, правда? Мама сказала, будто доктор считает, что тебе полезно слушать музыку.
Так вот в чем дело.
– Неужели? – говорю я и киваю. Наверное, так я должна отреагировать. Я не хочу ее подводить.
Кэти выжидающе смотрит на меня. Но мне никогда не нравилась Вера Линн. Помню, я где-то читала о том, что она никогда в жизни не училась музыке. Это меня не удивляет. Пустые у нее песни, глуповатые. Разве кто-нибудь слышал о синих птицах над скалами Дувра? Больше всего в те годы мы любили песни Энн Шелтон. Теперь их больше не услышишь.
Музыка заканчивается.
– Бабушка! – возмущается Кэти. – Пустые песни? Как ты можешь говорить так про Веру Линн! – У внучки растерянный вид, но я не могу точно сказать, серьезно ли она возмущается или только делает вид. – Поверить в это не могу!
– Понимаешь, Кэти…
– Ты предательница своего поколения, – возмущенно перерывает она меня. – Представь себе, что мне не нравится…э-э-э… Допустим, «Герлз Элауд» или еще кто-то, – задыхается Кэти. – Мне не нравятся «Герлз Элауд». Неужели в таком случае я тоже становлюсь предательницей своего поколения?
Теперь я понимаю, что она шутит, и начинаю улыбаться.
– Готова спорить, что тебе даже не нравится ситком «Папашина армия», – заявляет внучка. – Вот на что угодно могу спорить, что ты притворяешься, когда смеешься над шутками. Даже не вздумай отрицать. Я тебя никому не выдам, бабуля.
На верхней площадке лестницы, ведущей в кухню, появляются два незнакомых человека. Они смотрят на нас сверху и кивают, как будто мы всего лишь часть кухонной обстановки.
– Кто вы? – спрашиваю я.
Из-за их спин неожиданно появляется Хелен. Она безмолвно делает руками какие-то знаки. Не могу понять, что она хочет этим сказать.
– В любом случае, – неожиданно понижает голос Кэти, – может, все же есть что-то такое, что ты хотела бы послушать? Я могу найти все, что тебе нужно.
Она протягивает руки к клавиатуре компьютера и смеется деланым смехом. Что-то происходит.
– Эцио Пинца, – говорю я.
Внучка непонимающе смотрит на меня, и я вынуждена объяснять ей, что такое «Ария с шампанским». Я вспоминаю о том, как в детстве лежала на полу, рассказываю о пыли и солнечном свете. Ария находится без особых усилий, и вот в кухню врывается голос Эцио Пинцы. Кэти делает что-то такое с компьютером, и ария сразу после того, как заканчивается, начинается снова, отчего мой любимый смех звучит как будто в самом начале. Кэти ложится на ковер у моих ног.
– Ха-ха-ха. Теперь я понимаю, что это такое, – говорит она. – Прикольно. Хотя все равно не могу представить себе, как бы ты легла на пол. Мы тебя никогда не смогли бы с него поднять.
К прядям ее волос липнут хлебные крошки, но она не обращает на это внимания. Она смотрится довольно абсурдно с прижатыми к животу руками. Мне становится немного стыдно за то, каким ребенком я была когда-то. Внучка закрывает глаза, и я тяну руку за куском хлеба. Кэти, похоже, не видит этого. Она даже не замечает, как я достаю из холодильника масло. На записке написано, что тосты запрещены, и поэтому я делают себе бутерброд с маслом. Я не знаю, где находятся тарелки, да и нет времени. Поэтому я кладу хлеб на газету.
– Ха-ха-ха, – смеется Кэти, прижимая руки к животу, когда я беру в руки нож. – Ха-ха-ха, – смеется она, когда я отрезаю толстый ломоть масла. – Ха-ха-ха, – смеется она, когда я провожу языком по мягкому хлебу, намазанному солоноватым маслом.
– Ха-ха-ха, – повторяю я, закончив есть, и сминаю газетные страницы в ком. Увы, это у меня выходит плохо. Похоже, что между ними оказалась какая-то книжица. Она из более плотной бумаги, и поэтому газетный комок не получается. Ощущение плотной бумаги, не желающей сминаться, напоминает мне о чистке кухонной плиты, о сладком, но неприятном запахе чернослива, запекающегося в подливе, напоминает о возвращении домой после той встречи с Фрэнком в пабе.
Я услышала, как часы в гостиной пробили пять, и когда вошла в дом, то решила, что скандала не избежать, но этого не случилось. Плита на кухне была включена, и мама оставила на столе записку, в которой сообщала, что они с отцом вернутся в шесть часов, и попросила добавить несколько картофелин в тушеное мясо. Это была мешанина из двух видов рагу, и в одну разновидность был добавлен чернослив, я его не любила. Запах, который он издавал по мере того, как тушилось мясо, был неприятно-сладковатым. Я была рада, что, пока мамы нет, можно чем-нибудь поживиться до ее прихода. Я отрезала кусок хлеба толщиной с палец и, поскольку мама не любила тратить драгоценное масло, намазала на хлеб маргарина, предварительно положив его малюсенький кусочек на тарелку, после чего поставила все это на несколько секунд в духовку, чтобы он стал мягче и вкуснее. Когда я вытащила тарелку, то заметила, что вместе с ней потянулись и листы газетной бумаги.
Это почти целая газета «Эхо», подумала я и принялась намазывать маргарин на хлеб. Это мама или я сама оставила газету. Мы всегда так делали, когда нам нужно было, чтобы что-то оставалось теплым или стало мягче. Я принялась заворачивать в газету картофельные очистки, но обнаружила, что в газете находится какой-то плотный квадрат, из-за чего газетная бумага не сворачивается в плотный комок. Это было письмо, которое я спрятала в тушеные яблоки, в побуревшем по краям конверте. Оно было адресовано в наш дом, мистеру Д. Джекобсу. Надпись смазалась и стала неразборчивой, но я узнала почерк Сьюки.
После того дня, когда я едва не утопила его в кастрюле с тушеными яблоками, я несколько раз проверяла, на месте ли конверт. Стоило матери повернуться ко мне спиной, как нащупывала его между листами газеты. Вскоре адрес стал совершенно нечитаемым, чернильные строчки расплылись от влаги. Само письмо, наверное, безвозвратно испорчено. Занявшись сбором «улик» на местных улицах и слежкой за Дугласом, а затем заболев, я забыла про письмо. И вот теперь оно снова оказалось в моих руках. Воздушный шар надежды снова устремился ввысь. Что, если в письме сказано, где сейчас моя сестра? Что, если она написала в нем, куда уехала? В тот момент мне казалось вполне вероятным, что она сбежала от нас – например, в Австралию, чтобы стать пилотом, или в Париж, чтобы стать манекенщицей.
Запихнув в рот остатки хлеба с маргарином, я взяла в руки нож для масла. Продолжая жевать, вскрыла конверт. Лист бумаги внутри пропах яблоками, однако слова оказались разборчивыми.
Дуг!
Извини. Все так глупо. Я поступила неправильно. Рада, что ты мне написал.
Прошу тебя, давай останемся друзьями. Но я действительно должна все рассказать Фрэнку.
Он поймет. Я обещаю.
Сьюки.
Я все еще читала письмо, когда в кухню вошли родители. Я тут же сунула письмо в карман юбки, мгновенно вспомнив, что Дуглас сейчас дома. Сверху, из его комнаты, доносились звуки граммофона, и в моей голове звучала «Ария с шампанским». Интересно, давно ли она играет? Почему я ее не сразу услышала? При мысли о том, что Дуглас был рядом, тогда как я считала, что его нет дома, я невольно вздрогнула. Родители сообщили мне, что ходили на встречу с Фрэнком. Его выпустили из тюрьмы, сказали они. Я об этом, конечно же, знала, но ни словом не обмолвилась о нашей встрече в пабе. Узнай об этом отец, он непременно устроил бы скандал.
– Конечно же, его не было дома, когда мы пришли к нему, – сообщил отец. – Но мы встретили его на улице по дороге домой. Он был пьян. Впрочем, ничего удивительного.
Услышав слова отца, я невольно почувствовала себя причастной к некой тайне и слегка устыдилась себя. Значит, после того как я ушла, Фрэнк оставался там недолго, однако успел набраться еще сильнее. Я не знала, пошел он домой ужинать или же отправился за нейлоновыми чулками для той женщины.
– И что он сказал? – спросила я, заметив, что мама отвернулась. Должно быть, по пути домой отец повторял эти слова раз за разом. Ей же, видимо, это надоело.
Отец в ответ наполовину в шутку, наполовину всерьез произнес:
– Говорит, что думал, будто Сьюки оставалась у нас. – Он похлопал по краю кухонной раковины. – И это при том, что его дом всего в полумиле от нашего. Разве в такое можно поверить?
Часы пробили шесть, и музыка в комнате над нами стихла. Дуглас спустился вниз к ужину. Я чувствовала письмо Сьюки, и мне казалось, будто оно жжет меня сквозь карман. «Рада, что ты мне написал», – говорилось в письме, как будто она не могла переговорить с Дугласом в любое время. Как будто между ними было что-то такое, что следовало держать в секрете.
Я услышала, как Дуглас спускается по лестнице. Неужели он был ее любовником? Неужели такое возможно? Само слово «любовник» казалось мне смешным. Но разве это не объясняет случившееся? Странное поведение Сьюки в тот последний вечер, когда мы вместе сидели за ужином. Сосед, сказавший мне, что Дуглас все время был в ее доме. Или разбитые пластинки, выброшенные в сад… Они с Дугласом могли разбить их в приступе ярости во время ссоры. «Давай останемся друзьями» – так было сказано в письме.
Мама подошла к плите, проверила рагу и, убедившись, что оно не подгорело, одобрительно потрепала меня по руке. Отец, не снимая пальто, сел за стол и принялся разговаривать скорее с плитой, чем с нами:
– За три месяца ему даже в голову не пришло узнать, где его жена. Не верю ни единому его слову. И если он поехал в Лондон с грузом, то почему вернулся обратно на поезде? Этого я не понимаю. Где фургон, на котором он возит мебель?
Шаги Дугласа замерли. Это значит, что он уже внизу. Мне было видно, как он смотрится в зеркало, и я быстро подошла к буфету, чтобы достать ножи и вилки, а заодно вытереть нож, которым намазывала маргарин. Он был симпатичным парнем, этот Дуглас, но это все, что про него можно было сказать. Мальчишка. Даже я понимала это. Было невозможно поверить в то, что Сьюки его любила. Такое не укладывалось в голове. И все же, накрывая на стол, я не могла избавиться от ощущения, что письмо, шуршавшее в моем кармане, было своего рода ответом на эти вопросы.
Мама достала рагу из духовки и села на стул, держа кастрюлю в руках, как будто не знала, что с ней делать. Я подошла ближе и помогла поставить ее на стол. Затем взяла кухонное полотенце и половник, чтобы разложить еду по тарелкам.
– Фрэнк был небрит и без воротничка, – сообщила мне мама, безвольно опустив руки. – Не понимаю, как он мог так быстро опуститься. Наверное, это тюрьма на него так повлияла. Мне говорили, что там плохие условия и скверная кормежка.
Дуглас все еще стоял перед зеркалом, и у меня неожиданно возникло чувство, будто мы все трое стоим перед какой-то стеклянной стеной, больше не в состоянии дотянуться друг до друга. Отец даже не пошевелился, когда я попросила его подать мне тарелку.
– Вопрос вот в чем: забрал он ее в Лондон или что-то случилось с ней здесь? – произнес он.
Я положила в мамину тарелку рагу, но она к нему даже не притронулась. Я двигалась осторожно, чувствуя в кармане письмо, как будто оно было таким же горячим, как и тарелка, зажатая в моих пальцах.
– Здесь тоже не намного лучше, потому что мука снова по талонам. Говорят даже, что и хлеб будет по талонам! – пожаловалась мама. – В банке лишь на донышке кулинарного жира, хотя я использую его очень скромно. Еще и полмесяца не прошло, а у нас почти ничего не осталось.