Книга: Пиччинино
Назад: XLVII. СТЕРВЯТНИК
Дальше: XLIX. ОПАСНОСТЬ

XLVIII. МАРКИЗ

Мэтр Барбагалло поджидал их у входа — на лице его читалось сильнейшее беспокойство. Завидев Микеле, он бросился к нему навстречу, опустился на колени и хотел поцеловать руку.
— Встаньте, встаньте, сударь, — сказал молодой князь, неприятно пораженный таким раболепством. — Вы всегда преданно служили моей матери. Подайте же мне руку, как подобает честному человеку!
Вместе они прошли через парк. Но Микеле не хотелось принимать знаки преданности и почтения от всех слуг, хотя вряд ли это могло стать таким докучным, как излияния мажордома. Тот не отставал ни на шаг и, в сотый раз принося извинения по поводу сцены на балу, старался доказать, что если бы приличия позволили ему тогда надеть очки, слабое зрение не помешало бы ему заметить, что Микеле точь-в-точь походит лицом на великого начальника Джованни Пальмарозу, умершего в 1288 году, чей портрет он у него на глазах принес накануне к маркизу Ла-Серра.
— Ах, как я сожалею, — твердил он, — что княгиня подарила маркизу всех Пальмароза! Но ваша светлость получит обратно эту важную и драгоценнейшую часть своего наследства. Я уверен, что его сиятельство маркиз оставит вам по завещанию либо передаст вам еще и раньше того всех предков обеих семей.
— По-моему, им хорошо и там, где они сейчас, — смеясь, отвечал Микеле. — Не очень-то мне нравятся портреты, обладающие даром речи.
Еле избавясь от приставаний мажордома, Микеле обогнул скалу, чтобы войти в дом через апартаменты княгини. Но, входя в будуар матери, он заметил, что запыхавшийся Барбагалло бежит вслед за ним по лестнице.
— Простите, ваша светлость, — сказал тот срывающимся голосом, — ее светлость в большой галерее со всеми своими родными, друзьями и слугами, которым она только что сделала публичное заявление о своем браке с благороднейшим и сиятельнейшим князем, вашим родителем. Поджидают лишь достопочтенного фра Анджело, который уже часа два тому назад должен был получить посланную ему спешную просьбу принести из монастыря подлинные брачные свидетельства, долженствующие подтвердить права княгини на наследование имущества его преосвященства, высочайшего, всемогущего и всесветлейшего князя кардинала…
— Документы у меня с собой, — сказал подошедший монах, — а вы уже все сказали, высочайший, всемогущий и всесветлейший мэтр Барбагалло?
— Я должен сказать еще его светлости, — ничуть не смущаясь, продолжал управитель, — что его светлость тоже ожидают с нетерпением… Но что…
— Да в чем дело? Зачем вы все время с таким умоляющим видом преграждаете мне дорогу?.. Если моя мать ожидает меня, не мешайте мне поспешить к ней, если же у вас еще какая-нибудь личная просьба ко мне, я выслушаю вас в другой раз и заранее обещаю все, что хотите.
— О мой благородный хозяин — вот, вот, личная просьба! — воскликнул Барбагалло, с геройским видом становясь в дверях и подавая Микеле парадный камзол старинного фасона. Он тут же быстро схватил колокольчик и вызвал слугу, который принес шелковые панталоны с золотым шитьем, шпагу и шелковые чулки с красными стрелками. — Да, да, осмеливаюсь обратиться к вам с личной просьбой, — продолжал Барбагалло. — Вы ведь не можете явиться к ожидающим вас съехавшимся родным в этой толстой куртке и грубой рубашке. Это невозможно! Невозможно, чтобы князь Пальмароза, я хотел сказать — князь Кастро-Реале, впервые появился перед своими двоюродными братьями и сестрами и отпрысками их в нелепой одежде чернорабочего. Всем известны возвышенные горести вашей юности и недостойное положение, пред которым сумело устоять ваше благородное сердце. Но это не основание, чтобы на плечах вашей милости видели бедное платье. Я припадаю к стопам вашей светлости и умоляю вашу светлость переодеться в парадные одежды, которые князь Диониджи де Пальмароза надевал, когда представлялся к неаполитанскому двору.
Первая половина этой речи прогнала недовольство художника. И он и монах не могли сдержать отчаянного хохота. Но конец ее оборвал их смех и заставил нахмуриться.
— Я совершенно уверен, — сухо сказал Микеле, — что моя мать не поручала вам предлагать мне такой смешной маскарад и что ей не доставит никакого удовольствия, если я наряжусь в эту ливрею. Мне больше нравится то платье, что на мне сейчас, и я не сниму его до вечера, как бы вы ни сердились, господин мажордом.
— Пусть ваша светлость не гневается на меня, — смешавшись, отвечал Барбагалло, делая знак лакею унести поскорей это одеяние. — Быть может, я поступил неосмотрительно, моим единственным советчиком было мое рвение… Но если…
— Нет и нет! Оставьте меня, — сказал Микеле, решительно открывая дверь, и, взяв под руку фра Анджело, он спустился по внутренней лестнице и в своем рабочем платье решительно вступил в большую залу.
Княгиня, вся в черном, сидела на софе в глубине залы. С нею были маркиз Ла-Серра, доктор Рекуперати и Пьетранджело. Ее окружали испытанные друзья обоего пола, а также многочисленные родственники с более или менее недоброжелательными или расстроенными лицами, несмотря на все их усилия казаться умиленными и потрясенными романом ее жизни, который она только что им рассказала. Мила сидела на подушке у ее ног — прекрасная, растроганная, побледневшая от неожиданности и волнения. Остальные группами расположились в галерее. Там сидели друзья уже не столь близкие и дальние родственники, а также юристы, которых Агата призвала, чтобы они подтвердили законность ее брака и законное рождение сына. Еще дальше толпились слуги — и те, что служили сейчас, и те, что были уже стары и получали пенсию, затем кое-какие избранные рабочие — между ними семья Маньяни, наконец, некоторые наиболее видные «клиенты», с которыми сицилийские синьоры поддерживают связи, основанные на общности интересов, что не принято у нас и сходно с античными обычаями римского патрициата.
Само собой разумеется, Агата не сочла нужным объяснять, какие тягостные обстоятельства принудили ее обвенчаться с человеком такой дурной славы, как князь Кастро-Реале, отважным и грозным разбойником, столь развращенным и подчас столь простодушным, с каким-то раскаявшимся Дон Жуаном, о похождениях которого ходило так много страшных, фантастических и неправдоподобных рассказов, что ему было и не совершить всего этого. Она не желала объявлять о насилии, что было бы противно ее стыдливости и гордости, и предпочла намекнуть, что то была любовь романтическая, даже безумная, — но любовь по обоюдному согласию и освященная законным браком. Один маркиз Ла-Серра был посвящен в ее истинную историю, лишь ему одному из собравшихся было известно о бедствиях Агаты, о жестокости ее родных, о вероятном убийстве Дестаторе, об умыслах на жизнь младенца — сына. Прочим присутствующим княгиня дала лишь понять, что ее семья никогда бы не признала этого тайного брака и что ей пришлось скрытно воспитывать сына, чтобы не подвергать его опасности из-за нее оказаться лишенным наследства от родных с материнской стороны. Ее рассказ был краток, прост и ясен, она говорила с уверенностью, достоинством и спокойствием, которые придавала ей сила материнской любви. Раньше, когда она еще не знала о существовании сына, она скорее умерла бы, чем позволила людям заподозрить и десятую часть своей тайны, теперь, желая добиться для сына признания, она раскрыла бы все, если бы подробный рассказ оказался необходимым.
Она уже с четверть часа как закончила говорить. Когда вошел Микеле, она оглядывала своих слушателей совершенно спокойно. Она понимала, чего ей ждать от наивной растроганности одних, от скрытой враждебности других. Она знала, что у нее хватит храбрости с открытым лицом встретить все те домыслы, насмешки и злобные выходки, которые ее заявление должно было породить в обществе и особенно в высшем кругу. Она была готова ко всему и чувствовала себя сильной, опираясь на сына, — эта женщина, никогда не искавшая ни защиты мужа, ни утешений любовника. Иные из присутствующих лиц, то ли по злобе, то ли по глупости пробовали вытянуть из нее разные подробности и объяснения. Она отвечала мягко, но непреклонно:
— Не годится мне перед столькими свидетелями в день траура и печали в моей семье развлекать или занимать вас рассказом о любовной истории. Да в моей памяти многое уже стерлось. Я была тогда совсем юной и теперь, спустя двадцать лет после тех волнений, мне было бы трудно пробудить в себе чувства, которые помогли бы вам понять, почему я сделала тогда такой выбор. Допускаю, он кажется странным, но я никому не позволю осуждать этот выбор в моем присутствии — это значило бы чернить память человека, имя которого я приняла, чтобы передать его моему сыну.
Разные группы собрания, к этому времени уже разошедшегося по просторной галерее, жадно шушукались. Только добрые рабочие и верные слуги, державшиеся в отдалении в самом конце залы, были серьезны, спокойны и втайне растроганы. Отец и мать Маньяни подошли к княгине и со слезами поцеловали ей руку. Полная изумления и радостного восторга Мила в глубине души испытывала грусть. Она говорила себе, что Маньяни следовало быть здесь, а он все не появлялся, хотя его искали везде. Впрочем, когда она увидела, что вошел Микеле, она, позабыв про Антонио, вскочила и пробилась к нему между пораженными или враждебно настроенными гостями, которые расступались, пропуская князя-рабочего в суконной куртке. Но вдруг она вспыхнула и остановилась в огорчении — Микеле больше не был ей братом. Ей нельзя было теперь поцеловать его.
Агата поднялась со своего места еще раньше Милы. Она обернулась, сделала той знак и, взяв ее за руку, уверенно и гордо, как подобало матери и королеве, пошла с Милой к сыну. На глазах у всего собрания она сначала подвела его под благословение к приемному отцу и фра Анджело, затем представила своим друзьям, чтобы он пожал им руку, и знакомым, которые его приветствовали. Микеле доставляло удовольствие держаться холодно и надменно с теми, кто ему казался холоден и надменен. Лишь дойдя до гостей-простолюдинов, он стал самим собой и вел себя с ними искренно и сердечно. Ему не трудно было завоевать их сердца, и здесь его приняли так, словно он родился и вырос на глазах у этих честных людей.
Затем Агата представила свидетельства о заключении брака и рождении сына, которые были составлены и зарегистрированы при старой церковной администрации и оказались вполне действительными и законно засвидетельствованными. Потом она простилась со съехавшимися родными и удалилась в свои комнаты вместе с Микеле, семьей Лаворатори и маркизом Ла-Серра. Здесь, без помех, они вкусили наконец радость быть вместе и немного отдохнули от перенесенного напряжения, вволю посмеявшись над случаем с дедовским придворным одеянием — забавной выдумкой Барбагалло! Все заранее потешались над тем, какие нелепые и смешные сплетни возникнут в первые же дни у легковерных жителей Катании, Мессины и Палермо по поводу новых обстоятельств в семье Пальмароза.
Однако еще день не подошел к концу, как выяснилось, что мужество им всем понадобится для дел более важных. Весть об убийстве аббата Нинфо и дерзкой надписи на кресте к вечеру достигла города и быстро облетела его. Некоторые жители уже побывали там и принесли списанную надпись, campieri принесли тело. Поскольку тут имелся политический оттенок, о происшествии толковали тайком, но так как оно было связано с событиями дня, со смертью кардинала и заявлением Агаты, о нем толковали ночь напролет, пока не потеряли всякую охоту спать. Самый прекрасный, самый большой город, если он не являлся одной из столиц цивилизованного мира, всегда, и особенно на юге Европы, по духу и умственному уровню схож с маленьким провинциальным городком.
Кроме того, из-за мщения, постигшего одного из ее агентов, забеспокоилась и полиция. Люди, бывшие в милости у правительства, сыпали в гостиных угрозами против дворян, настроенных патриотически. Неаполитанская партия давала понять, что князю Кастро-Реале следует помалкивать, если он хочет, чтобы преступления его батюшки были забыты. Даже в будуар княгини проникали душеспасительные увещания, с которыми к нему хотели бы обратиться. Один искренний, но малодушный друг явился к ней и сообщил, что подтверждение ее невиновности в безумном послании Пиччинино и призыв к ее сыну мстить за Кастро-Реале в этом же послании могут чрезвычайно скомпрометировать ее, если она не поспешит сделать некоторые благоразумные шаги. Так, например, ей следует явиться с сыном к ныне действующим властям, и хоть и не прямо, но вполне ясно заявить, что она предоставляет душу покойного разбойника дьяволу, тело его незаконного сына, своего пасынка, — палачу, а сама намерена стать подлинно добрым отпрыском семьи Пальмароза, какими были ее отец и дядя; и, наконец, ей надо поручиться, что она постарается дать наилучшее политическое воспитание наследнику такого опасного и обременительного имени, как Кастро-Реале.
На эти увещания Агата спокойно и разумно отвечала, что она вовсе не бывает в свете, что вот уже двадцать лет, как она живет в тихом уединении, где никогда не устраивалось никаких заговоров, что сделай она сейчас какие-либо шаги для сближения с властями, это выглядело бы так, будто она признает основательность их недоверия, которого вовсе не заслуживает, что сын ее пока еще мальчик, выросший в скромных обстоятельствах и в неведении всего, кроме поэтической стороны искусства, наконец, что и она и он смело будут носить имя Кастро-Реале, потому что было бы трусостью отрицать свои связи и происхождение, и что оба они постараются заставить уважать это имя на глазах у самой полиции. Что до Пиччинино, она ловко притворилась, будто даже не понимает, чего от нее хотят, и не верит в существование этого неуловимого призрака, какого-то чудовища, которым пугают маленьких детей и старых бабушек в предместье. Убийство Нинфо поразило и испугало ее, но так как завещание весьма кстати нашлось у доктора Рекуперати, никто не мог заподозрить, будто помогли вернуть этот документ тайные связи с горными разбойниками. Доктор даже никогда и не узнал, что оно было у него похищено, так как, когда он собрался заявить, что аббат Нинфо украл у него завещание, Агата остановила его, сказав:
— Смотрите, доктор, вы ведь очень рассеянны, не обвиняйте никого так легко. Позавчера вы мне показывали это завещание — не оставили ли вы его у меня в кабинете, под мозаичным пресс-папье?
И в указанном месте, в присутствии свидетелей, нашли завещание целехоньким. Доктор подивился своей рассеянности и поверил Агате, как и все прочие.
Агата слишком много перенесла, ей приходилось слишком часто скрывать разные страшные тайны, чтобы не выучиться действовать хитростью, когда нужно было. Микеле и маркиз восхищались присутствием духа, которое она проявила во всем этом деле, выбираясь из довольно затруднительного положения. Но фра Анджело очень опечалился, да и Микеле ложился спать в своем дворце далеко не так беззаботно, как, бывало, в своей мансарде. Все эти необходимые предосторожности и постоянное притворство, которыми приходилось вооружаться, раскрыли ему глаза на заботы и опасности, связанные со знатным титулом. Капуцин опасался, как бы Микеле не развратился нечаянно для самого себя. Микеле не боялся этого, но понимал, что ему придется либо соблюдать осторожность и держаться в тени ради своего покоя и счастья семьи, либо ввязаться в борьбу, которая закончится лишь с погибелью его состояния и его самого.
Он яа этом и успокоился. Он говорил себе, что ради матери будет вести себя благоразумно до того дня, когда настанет случай проявить отвагу ради своей отчизны. Миновали часы упоения и счастья, наступало время выполнять свой долг: так романы, которые не обрываются на хорошей развязке, если они хоть отчасти правдоподобны, омрачаются на последней странице.
Иные люди со вкусом и воображением хотели бы, чтобы романы никак не заканчивались и чтобы фантазия читателя доделывала остальное. Другие, рассудительные и любящие порядок, желали бы, чтобы все нити интриги неторопливо развязывались у них на глазах и все действующие лица прочно устраивались на всю остальную жизнь либо умирали, чтобы ими уж более не заниматься. Я согласен с первыми и думаю, что мог бы покинуть читателя у креста Дестаторе, разбирающим надпись, начертанную Свободным Мстителем. Читатель и без меня придумал бы главу, которую, я уверен, просматривал только что довольно вяло, все время приговаривая: «Я так и знал, я так и думал, это само собой разумеется».
Но я боюсь иметь дело с чувствительным читателем, который не захочет оказаться в образцово-романтическом соседстве с трупом и стервятником.
Почему все развязки так или иначе неудачны и неудовлетворительны? Причина проста — все получается из-за того, что в жизни развязок не бывает, что всякий роман в жизни длится без конца, печальный или спокойный, поэтичный или обыденный, и что в чисто условном произведении не найдется ни единого правдивого характера, который вызывал бы интерес.
Но раз наперекор своим склонностям я решил все объяснять, я честно признаю, что оставил Маньяни на мели, Милу — в тревоге, Пиччинино — в бегах, а маркиза Ла-Серра — у ног княгини.
Почти двенадцать лет он припадал к ее стопам, и днем больше, днем меньше — ничего не изменяло в его судьбе. Но теперь, когда, зная тайну Агаты, он увидел, что сын ее получил все свои права и достиг всякого счастья, он изменил позицию, и, поднявшись, во всем своем величии, как настоящий верный рыцарь, сказал ей в присутствии Микеле:
— Сударыня, я вас люблю, как всегда любил: я вас тем более уважаю, что, доказав этим свою гордость и честность, вы под прекрасным именем девственницы отказывались вступить в союз, в который вам пришлось бы втайне нести имя вдовы и матери. Но ежели вы считаете, будто пали в моих глазах из-за того, что вам нанесли когда-то ужасную обиду, вы совсем не знаете моего сердца. Ежели из-за того, что вы носите имя, странное и страшное по связанным с ним воспоминаниям, вам кажется, что я побоюсь присоединить его к моему, значит, вы недооцениваете мою преданность. Напротив, как раз в этом кроется причина, почему я больше прежнего желаю стать вашим другом, вашей опорой, вашим защитником и вашим супругом. Ваш первый брак сейчас вызывает насмешки. Отдайте мне вашу руку, и никто не посмеет шутить над вашим вторым замужеством. Вас именуют женой разбойника. Станьте женой благоразумного и выдержанного дворянина, и все поймут, что если вы могли зажечь воображение человека страшного, вы можете царить также в сердце человека мирной жизни. Вашему сыну очень нужен отец, сударыня. Он еще не раз окажется в трудных и опасных обстоятельствах из-за той несчастной жизни, которую мы должны вести по вине иноземцев. Знайте, я уже люблю его как сына, моя жизнь и мое состояние принадлежат ему. Но этого мало: надо, чтобы освящение брака с вами положило конец двусмысленному положению, в котором мы оба находимся. Как ему любить и уважать меня, когда я считаюсь любовником его матери? Не покажется ли смешным и, быть может, низким, если он будет делать вид, будто допускает все это, не испытывая стыда и негодования? И теперь, если вы откажетесь заключить брак со мной, я должен буду удалиться. Вы потеряете лучшего своего друга, и Микеле тоже!.. Что до меня, я уже не говорю о горе, которое мне это причинит, у меня нет слов, чтобы выразить его. Но дело вовсе не во мне, и вовсе не из себялюбия умоляю я вас. Нет, я знаю, вам неведома любовь, и страсть пугает вас. Я знаю, какая рана нанесена вашей душе и какое отвращение внушают вам чувства, которые зажигают воображение всех, знающих вас. Ну что ж! Если вы потребуете, я буду вам только братом, я обещаю это честью. Микеле — ваше единственное дитя, и он останется вашей единственной любовью. Однако тогда закон и общественное мнение позволят мне стать его лучшим другом, его руководителем и в то же время защитником чести и репутации его матери.
Маркиз произнес эту длинную речь спокойно, и выражение его лица вполне совпадало с нею. Только слезы показались на его глазах, и он напрасно старался их удержать, ибо они были красноречивей его слов.
Княгиня зарумянилась. Маркиз впервые видел, как она краснеет, и это так взволновало его, что он потерял все хладнокровие, которым вооружился. Этот румянец впервые, в тридцать два года, делавший ее женщиной, казался лучом солнца на снегу.
Микеле был достаточно тонкий художник и догадался, что она хранила в глубине души еще одну тайну, или, вернее сказать, что ее сердце, ожившее под влиянием счастья и покоя, могло начать любить. И какой мужчина заслуживал ее любви больше, чем маркиз де Ла-Серра?
Молодой князь опустился на колени.
— О матушка, — сказал он, — вам сейчас всего двадцать лет! Вот поглядите на себя, — прибавил он, протягивая ей ручное зеркальце, забытое горничной на столе. — Вы так прекрасны и молоды, и вы хотите отречься от любви! Неужто ради меня? Разве я буду счастливей, если ваша жизнь будет не такой полной и радостной? И разве я буду чтить вас меньше, зная, что теперь вы окружены большим уважением и лучше защищены? Вы опасаетесь, что я стану ревновать, как меня в этом упрекала Мила?.. Нет, я вовсе не буду ревновать, разве что почувствую, что он любит вас больше, чем я, но уж тут он со мной не поспорит! Дорогой маркиз, мы очень будем любить ее, не правда ли? Мы заставим ее забыть прошлое, мы сделаем ее счастливой — ведь она-то никогда не была счастлива и больше всех в мире заслужила самое полное счастье! Матушка, скажите «да», я не поднимусь с колен, пока вы не скажете «да»!
— Я уже думала об этом, — ответила Агата, снова краснея. — Я полагаю, что это нужно ради тебя, ради достоинства нас всех.
— Не говорите так! — воскликнул Микеле, сжимая ее в своих объятиях. — Если вы хотите, чтобы мы были счастливы — и он и я, — скажите, что делаете это ради собственного счастья!
Агата протянула руку маркизу и спрятала голову сына на своей груди. Ее смущало, что сын видит радость ее жениха. Она сохранила стыдливость молодой девушки и с этого дня снова стала такой молодой и прекрасной, что злобные люди из тех, кому непременно хочется видеть повсюду ложь и преступление, утверждали, будто Микеле вовсе не сын ей, а любовник, под священным именем сына обманно введенный в дом. Однако всякая клевета и всякие насмешки отступили прочь, когда было объявлено о ее свадьбе с маркизом Ла-Серра, которая должна была состояться по окончании траура. Пробовали было очернить «донкихотскую» любовь маркиза, но здесь было больше зависти к нему, чем сожаления.
Назад: XLVII. СТЕРВЯТНИК
Дальше: XLIX. ОПАСНОСТЬ