Глава четырнадцатая
Анна Иоанновна бродила по садам и огородам Петергофа, плотно сцепив пальцы рук, сумрачная и задумчивая. Утешала ее только благополучная беременность племянницы. Было еще неясно, как протекут роды у Анны Леопольдовны, с ее бедрами неокрепшей девочки, и кто у нее родится – мальчик или девочка, царь или царица…
Бирон вышагивал рядом с императрицей, голенастый, в чулках нежно-сиреневых, стучал ногтем полированным по табакерке с алмазами. Жаркий ветер трепал букли его парика, разметывая парижскую дорогую пудру голубого жемчужного оттенка.
– Анхен, – спрашивал он, – отчего ты потеряла бодрость? Болезнь твоя есть только казус организма здорового.
– Ох, молчи, друг! – отвечала Анна Иоанновна, тяжело шагая меж грядок. – Не за себя я печалюсь – за тебя тревожусь. Умри я сейчас, и… что будет с тобою и детьми нашими? Ведь русские тебя, драгоценного моего, живо по кускам растащут!
Все десять лет была она щитом надежным, за которым герцог укрывался от гнева любого. Из-за щита этого вылетали в Россию стрелы его, разящие недругов. Близость родов Анны Леопольдовны ошеломляла Бирона: он боялся, что появление наследника престола сразу возвысит семью Брауншвейгскую, а его герцогское сияние затмится в скорби и пренебрежении. Но пока он молчал. И в руке его, сильной и мягкой, покойно лежал пухлый локоть Анны Иоанновны, шагавшей через огороды петергофские.
Герцог любезно срывал для нее клубнику с грядок:
– Вот, Анхен, ягода… воистину достойная тебя.
Август месяц, плодоносящий и сытный, размочило вдруг дождями. Осень началась ранняя. Сады пригородные стояли в воде, шумные ливни поливали землю и море, запропал в туманах сырых Кронштадт, и Анна Иоанновна заторопилась в столицу.
– Хочу во дворец свой, – говорила. – Дома и солома едома, да и племянница вот-вот разродится. Присмотр бабий нужен…
В этом году, по совету Миниха, чтобы финансы поправить, она разрешила офицерам, кои двадцать лет отслужили, в деревни ехать. Будто из худого мешка посыпались в Военную коллегию рапорты об абшиде. У иных офицеров и деревень не было, а все равно – рвались со службы. Оттого это так, что слишком уж тяжела была служба. Иные дворяне, крепостных не имея, согласны были, как мужики, на себе землю пахать – только бы укрыться подалее от столицы, где гнет становился уже невыносим.
Анна Иоанновна спохватилась:
– Не давать абшидов более! Безобразники эки… Я думала, они с радостью мне служат. Я же из своих ручек венгерским их потчевала. А у них одно на уме – удрать от меня подалее.
Вокруг Петербурга усиленно строились слободы полковые, которым суждено потом превратиться в целые районы города. Строили их солдаты, кладка была вековечная, казармы обширны, так что в дурную погоду весь полк сразу под одну крышу собирался. При дворе беспокойство было большое, ибо Швеция не унялась. Близилась война новая, а побеждать шведов Россия лишь на сухопутье была способна – флот уже догнил и развалился…
– Анхен, Анхен, – страдал Бирон, – только бы поскорей закончился этот проклятый сороковой год, который по-дурацки делится на числа четные… Зато в сорок первом мы заживем!
А скоро в Петербург приехал Алексей Петрович Бестужев-Рюмин и прямо с дороги завернул карету к дому герцога.
– Пусть он войдет, – сказал Бирон, доставая камень.
Вошел тот, веселый, сытый, крупный, нахальный.
– Садись, – сказал ему герцог, камень держа.
Тот сел, выжидая милостей и подарков.
Бирон размахнулся – ударил его камнем в лицо.
– Это не со зла, – сообщил он Бестужеву. – Это я забыл сделать с Волынским, так теперь заранее тебя предупреждаю…
Окровавленным ртом Бестужев отвечал ему:
– Благодетель мой… Друзья ведь мы, с юности близки были! Я ведь понимаю, что от добра вы столь усердны ко мне…
Сплюнул кровь и снова сел, выжидая подачек.
– Чего ты тут расселся? – спросил его герцог. – Ступай вон, невежа… Скоро ты пригодишься мне на более важное. Я тебя на место Волынского дрессировать стану… оцени!
На берегу Мойки стояла карета, где Бестужева поджидала жена его, Альма фон Беттингер, и по-немецки уже болтала с красивыми адъютантами Курляндского герцога.
– Поехали! – сказал Бестужев, садясь с ней рядом.
Карета тронулась. Бестужев дал жене кулаком в ухо.
– Ссссука гамбургская, – сказал ей с ненавистью…
Альма фон Беттингер изловчилась ударить его ногой в лицо. Карета уже катилась по Невскому, и от драки ее бултыхало из стороны в сторону, хотя мостовая была ровной, как доска. Но драки никто не видел и не слышал. Супруги возились внутри кареты молча, а шторы на окнах были опущены…
– Тпррру-у, – сказал лошадям кучер. – Приехали!
Бестужев-Рюмин сколачивал карьеру, как сколачивают корабли, чтобы плыть очень далеко. Он всю жизнь верно служил лишь тому, кто услуги его оплачивал. Такой-то подлец и надобен Бирону!
* * *
Дожди шумели в листве Летнего сада, воды бежали по канавам, низвергаясь в Фонтанку. Остерман и Бестужев-Рюмин играли в карты с императрицей. Анна Иоанновна слушала, как стучит по крыше дождь, ежилась в душегрее, сдавая карты рассеянно.
– Петрович, – сказала она Бестужеву-Рюмину, – распотешь меня анекдотцем заграничным. Да чтобы посмешнее!
– Отчего же и нет, великая государыня? Пожалуйста…
И вдруг императрица провела по глазам ладонью:
– Да что со мною такое, господи? Почудилось мне, будто я с Волынским опять сижу… И хотя ты, Бестужев, тоже Петрович по батюшке, но я не тебя, а его позвала!
Остерман захихикал дробненько:
– Ваше величество, с того света не вернется охальник.
Захохотал и Бестужев:
– Не прибежит от Сампсония с головою, под локтем зажатой!
Анна Иоанновна отбросила от себя карты:
– Как все красно в глазах… будто кровью облито.
Кабинет-министры утешали ее:
– Галлюцинации вредные бывают с каждым, но предчувствия тут не должно быть, ибо сие вне пределов божиего откровения…
– Нет, нет! – говорила Анна Иоанновна. – Я же не слепая, я видела кровь на картах… ой, как страшно мне и тоскливо.
Шумели дожди. Легкой поступью вошел в залу Бирон, велел затеплить побольше свечей. Императрицу он нежно гладил по руке:
– Не верьте галлюцинациям. Просто у вашего величества случился маленький прилив крови к голове… Пойдемте, я провожу вас до опочивальни…
12 августа дворец Летний среди ночи осветился огнями. Анна Леопольдовна родила для русского престола наследника, которого нарекли – в честь прадеда – Иоанном, а по отцу Брауншвейгскому принцу Антону Ульриху дали ему русское отчество – Антонович.
Радость императрицы была безмерна.
– Слава всевышнему! – ликовала она, часами простаивая перед иконами. – Слава, что дал ты наследника вечному дому моему… Пробил час мой торжественный: отныне спокойна я!
Ребенок, обмыт и закутан в соболя, был возложен на подушку атласную, которую держали на вытянутых руках четыре арапа.
– Убью, коли шелохнете не так, – сказала им Анна.
На этой подушке арапы сразу перетащили Иоанна Антоновича в покои императрицы, а мать с отцом от своего ребенка были отставлены. Бирона лихорадило, хотя наружно герцог обязан был радость выражать. Ребенок родился вполне здоров (что тоже плохо для Бирона), большеголовый, он разевал свой розовый рот, охотно ловил крупные, как виноградины, сосцы бабищи-кормилицы…
Теперь начнется свалка при дворе! Остерману выгодно наследование престола младенцем Иоанном Антоновичем; тогда он при малолетнем императоре станет двигать Россию, как ему хочется. А враг его, герцог Бирон, к великому счастью Остермана, всегда враждовал с родителями ребенка, и от этого Остерману чуялись приятные конъюнктуры. Но герцог Бирон тоже не дремал, подобно сытому коту над чашкою сметаны. У него в интриге придворной были свои конъюнктуры – дерзновенные!
– Теперь ты мне особенно надобен, – шепнул он Бестужеву. – Я на тебя уповаю… верь мне – озолочу!
Ребенок лежал на подушках кверху сытым животиком, сучил ножками по атласу и пускал ртом счастливые пузыри. Сейчас он угрожал очень многим – герцогу Бирону, Елизавете Петровне, племяннику ее в Голштинии – принцу Петру Федоровичу, даже своим родителям был опасен этот выродок, что появился на свет божий от политической связи Вены с Петербургом… По сути дела, политическим отцом императора можно считать Остермана!
– Агу, – говорила внуку Анна Иоанновна. – Агушеньки… Ну-ка, сделай, Ванечка, нам потягушеньки…
По рядам гвардии прошло тихое шептание:
– По отцу отпрыск брауншвейгский, а по матке он мекленбургский, от России же в нем и всего-то… А сама-то императрица, ежели вникнуть, права на престол русский тоже не имела: ее верховники, не спросясь нас, на самый верх из Митавы вздыбачили… Худо нам!
Но эти шепотки тайные царицы пока не достигали. Она нянчилась с внуком, пока ее не стало хватать болью… Маркиз Шетарди спешно депешировал в Париж, что Анна Иоанновна «стала жаловаться на бессонницу. В конце сентября у ней явились припадки подагры, потом кровохаркание и сильная боль в почках. Медики замечали при том сильную испарину и не предсказывали ничего хорошего». Английский резидент Финч тоже следил за здоровьем императрицы, отписывая в Лондон: «То, что медики приписывали нарыву в почках, было не что иное, как вступление царицы в критическую эпоху в жизни женского пола; но оно сопровождается такими сильными истерическими припадками, что это очень опасно…»
6 октября Анну Иоанновну скрючило во время обеда. Кровь была в урине ее, а теперь кровью наполнилась и тарелка с недоеденной пищей. Лейб-архиятер Фишер отозвал Бирона в сторонку:
– Ручаться за будущее никак нельзя, и следует опасаться, что императрица скоро повергнет всю Европу в глубокий траур…
Бирон в растерянности кликнул скорохода:
– Беги к обер-гофмаршалу Рейнгольду Левенвольде…
Тот убежал – в красных сапожках, держа в руке жезл Меркурия, поверху которого – крылышки, как свидетельство поспешности. Скороход влетел в дом на Мойке, где Левенвольде беспечно нежился в саду с красавицей Натальей Лопухиной, звенел фонтан, и пели над любовниками райские птицы… Левенвольде выслушал гонца, велел ему бежать обратно. Наташка по взгляду его потемневших глаз догадалась, что при дворе стряслась беда. Она спросила – что там, и обер-гофмаршал сумрачно ответил:
– Бирон спрашивает, что ему делать? Но я же не оракул, как Остерман… Я знаю лишь одно, что нашей безмятежной и счастливой жизни, кажется, приходит капут. Надо ехать во дворец…
Решено было срочно созвать Кабинет, но Остерман срочно заболел, чтобы в Кабинет его не звали, чтобы переждать это смутное время… Бирон бесновался, гонял к нему лейб-медиков:
– Когда нужно принять решение, он всегда подыхает и никак не может подохнуть… Оживите его хотя бы на час.
Остерман, полумертвый, не шелохнулся. Он не явился!
Тогда герцог натравил на него графа Левенвольде.
– Рейнгольд, – сказал он, – ты же понимаешь: один неловкий шаг в сторону, и мы слетим с этой волшебной горушки… Спеши!
Левенвольде помчался за Адмиралтейство – в дом Остермана, речь вице-канцлера и первого министра была невнятна:
– …поелику чины проходящи в заботах державных, то надо решать в Совете, а Иоанн порожден быть имеет от племянницы царской, и в воле собрания вышнего, богом и природой назначенного, полагают верноподданные о мудрости ея величества не судить…
Левенвольде начал трясти Остермана в постели.
– Проклятый оракул! – кричал он на него. – Можешь ли ты хоть одно слово произнести по делу: кому быть регентом? Кому быть регентом при младенце Иоанне, если умрет сейчас императрица?
– Я уже сказал, и еще раз повторяю, – бубнил Остерман, глаза закатывая, – что право наследства природного есть промысел божий, и тому быть, как власть вышняя определит в намерении ея величества, моей благодетельницы…
Левенвольде скрючил пальцы, сведенные в судороге ярости:
– Хоть на одну минуту, но выплыви ты из каналов темных! Говори дело, или я тебя задушу, проклятого мракобеса…
Остерман робко произнес имя Анны Леопольдовны.
Левенвольде топнул ногой:
– Выходит, негодяй, ты против герцога Бирона?
Остерман чуть ожил, задвигавшись на постели:
– А разве я не сказал, что герцог самая важная персона?
– Ты взмутил всю воду, но рыбки так и не выловил.
– Боже! – воскликнул Остерман. – Я всегда считал, что его светлость герцог Курляндский личность вполне достойная для того, чтобы управлять Россией. Но нельзя же забывать и родителей Иоанна, которые тоже пожелают владеть Россией!
Во дворце все вельможи были в сборе. Шептались. Императрица охала в спальне, а младенец в колыбели радовался жизни. Бестужев-Рюмин перебегал от князя Черкасского к герцогу Бирону.
– Нельзя регентшей матери Иоанна быть! – вещал он. – Если Анна Леопольдовна при сыне своем малом Россией править учнет, тогда из Мекленбурга ее старый батька прикатит. А нрав герцога Леопольда Мекленбургского по газетам достаточно известен. Он в Мекленбурге своем, дня не проходит, чтобы головы кому не оттяпал… На Руси-то ему полное раздолье для озорства будет. Топоров тут – полно, а голов и того больше!
Бирону такие слова – как маслом по сердцу. Сейчас он сам подкрадывался к управлению Россией, и каждый кандидат ему мешал.
– Если Анне Леопольдовне нельзя быть регентшей, – говорил герцог, на Черепаху поглядывая, – вряд ли можно в регенты назначить и мужа ее, отца Иоанна, принца Антона!
– Никак нельзя, – охотно соглашался князь Черкасский, понимая, чего домогается Бирон. – Принц Антон, хотя и высокой фамилии, но боязлив и глуп, к России не приспособлен так, как успела приспособиться ваша герцогская светлость…
Имени регента так никто и не произнес: боялись!
По стеночке, держась за нее рукою, из спальни вдруг выползла императрица Анна Иоанновна, и заговорщики растерялись.
– О чем речь идет? – спросила она с угрозой, недобро глядя. – Или вы меня хоронить собрались? Смерти моей никто не дождется. Занемогла малость, но поправлюсь еще… Сейчас лейб-архиятер Фишер мне рецепт от подагры пишет, а Саншес твердит одно, будто не подагра у меня, а камни в брюхе…
Императрица оторвалась от стенки, пошла к младенцу:
– Запрещаю вам наследство мое делить, пока я жива!
За нею громко хлопнула дверь.
– Ея величество, – сказал Бирон, глядя в окно на дождь серый, – от болезни оправилась, и слава богу. Но забот о назначении регента мы оставлять не должны. Мало ли что…
Ясно! Черкасский с Бестужевым поехали к Остерману.
– Гляди, Петрович, – говорил Черепаха, – как герцог колеблется. И хочет укусить от регентства, да, видать, побаивается.
Карета министров катила мимо Адмиралтейства, за которым виднелись шаткие в непогодье мачты кораблей.
– Отчего же, князь, и не быть Бирону регентом? – отвечал Бестужев. – По воде ходя, воды не ищут!
Черкасский был вынужден соглашаться:
– Правда твоя, Петрович: уж больно герцог в делах искусен.
Остерман сказал кабинет-министрам:
– А зачем спешить? Надо думать. Много думать…
Он лежал в постели и думал. Явственно выразил Остерман лишь одно пожелание: быть при матери малолетнего императора Совету, где и Бирон заседать мог бы… Бирона это возмутило:
– Как можно Совету быть? Сколько голов – столько и мнений. Но лучше одной головы ничего не бывает!
Он страдал: «Ну где же тот смельчак, который открыто объявит имя мое для регентства?.. О жалкие людишки!»