Глава пятнадцатая
За окнами повалил мокрый снег. Белой кашей он лепился к стенам дворца, к стволам черных деревьев Летнего сада, сиротливо зябнущих в чаянии зимы. Тяжкий нечистоплотный дух насыщал апартаменты, где умирала Анна Иоанновна… Еще недавно жизнь была для нее сплошным праздником! Средь морозов трескучих цвели тут тропики садов висячих. Средь растений диковинных плясали аркадские пастушки-фрейлины, камергеры выступали словно маркизы… Сколько было музыки, ферлакурства!
В обнищавшей, ограбленной ею стране Анна Иоанновна была самой богатой. И умирала она сейчас не во дворце, а на сундуках. Ибо дворец императрицы напоминал сундук. Все годы царствования своего хапужисто и завистливо сбирала она богатства. В подвалы дворцов, уставленные сундуками, пихала Анна Иоанновна все подряд, что под руку попадало. Драгоценные камни, меха дивные, ткани восточные и лионские, целые груды алмазов, яхонтов, сапфиров, рубинов. Версты чудной парчи изгнивали напрасно, никем не ношенные. И вот теперь, лежа над своими кладовками, она умирала, бессильная забрать что-либо с собою в мир загробный.
А возле одра ее шла борьба за власть над великой страной. В аудиенц-каморе для этого снова собрались – Бирон, Бестужев-Рюмин, Рейнгольд Левенвольде и князь Черкасский; вскоре во дворце появился и Миних, отчаянно скрипя новенькими ботфортами. Бестужев самым наглым образом отдавал Россию вместе с народом ее под власть герцога Курляндского. Он первым заговорил открыто:
– Кроме вашей светлости, некому быть в регентах. Поверьте истинно, что вся нация желает только вас!
Миних при этом скривился, словно ему обожгло губы, и отошел в сторонку, дабы не высказывать своего мнения. Но этот полководческий маневр не ускользнул от ока герцога.
– Граф! – резко позвал его Бирон. – Вы слышали?
– Нет. Я не слышу отсюда.
– Так идите ближе… идите к нам.
Миних подошел. Бестужев заговорил по-немецки:
– Правда, что в других государствах странным это покажется, отчего в регентстве мы мать с отцом обошли.
– Да, это будет странно, – согласился Бирон, бледнея…
Черкасский что-то нашептывал на ушко Левенвольде.
– Князь! Что ты там интригуешь? Говори громко.
– Доказываю я, что только ваша светлость может спасти нас и народ русский. Никого иного вокруг себя не наблюдаю…
Миних понял, что он остался один и надо догонять теперь тех, которые в карьере далеко вперед его обежали.
– О чем спор? – заявил фельдмаршал, надвигаясь пузом прямо на Бирона. – Если уж избирать кого в регенты, так никого, кроме вашей светлости, и не надо…
Но губы толстые еще кривил, завидуя (враг!).
Анна Иоанновна подписала манифест о наследовании престола малолетним Иоанном, своим внуком. Многие вельможи при сем акте присутствовали; когда они уже стали покидать больную, Миних задержался в дверях и произвел маневр, много выгод ему сулящий.
– Ваше величество! – заявил он твердо. – Мы уже пришли к согласию и просим вас подданнейше, чтобы регентом при внуке вашем Иоанне быть герцогу Курляндскому…
Анна Иоанновна ничего ему не ответила, а когда двери за Минихом закрылись, она Бирона спросила:
– Что мне сказал сейчас фельдмаршал?
Бирон пожал плечами:
– Он чего-то просил, но я тоже не понял.
Анна Иоанновна натянула на себя вороха жарких одеял:
– До чего же все сразу непонятливы стали… Одна лишь я, лежа вот здесь, все понимаю!
История разбойника Надира, который стал регентом при малолетнем шахе Аббасе, а потом свергнул его, занимала сейчас воображение Бирона. Впрочем, если вступить в любовную связь с Елизаветой, то эта девка вполне заслонит его от гнева русского…
Теперь он ждал, чтобы Анна Иоанновна освободила его:
«Смерть так смерть, но скорее к развязке. Сколько лет прошло, как у меня не было другой женщины, кроме этой… Да! Пусть она развяжет мне руки…»
* * *
Рибейро Саншес подошел к Бирону:
– Что бы ни говорил архиятер Фишер с тугоухим Каав-Буергаве, но они лечат не то, что болит. Я же считаю, что положение императрицы стало окончательно безнадежным.
Бирон прослезился.
– Однако я благодарен вам, – сказал он. – Мои глаза теперь открыты и видят истинное положение в империи.
В аудиенц-каморе показалось Брауншвейгское семейство – Анна Леопольдовна с принцем Антоном, оба заплаканные. Бирон встал перед ними, загораживая дорогу к императрице:
– К ея величеству нельзя, положение ухудшилось.
Анна Леопольдовна вскинула к лицу кулачки:
– Как вы смеете так говорить, герцог? Она не только императрица, но еще и тетка мне родная… Пустите!
– Нет! – ответил Бирон.
Теперь, когда роковой час пробил, Бирон допускал до Анны Иоанновны только свою жену, только своих детей, только своих креотуров. Принц Антон Ульрих стал убеждать герцога:
– Но мы ведь родители императора России… Как вы можете препятствовать нам войти в покои, где не только больная императрица, но и… наш сын? Пустите нас, герцог.
– Нет! – отказал ему Бирон со злорадством…
Остерман продолжал затемнять сознание и себе и другим. Он страшился сказать Бирону «нет», чтобы не пострадать потом, если герцог станет регентом. Он боялся произнести и «да», чтобы не пострадать от семейства Брауншвейгского, если регентшей над своим сыном-императором станет Анна Леопольдовна.
Наконец он прослышал, что, кажется, все уже решено без него, и тогда во дворце раздался скрип немазаных колес. Это въехал во дворец Остерман, «поправший смерть» ради конъюнктур спасительных. Коляску его катил сейчас кабинет-секретарь Андрюшка Яковлев, заменивший Иогашку Эйхлера; Остерман скромнейше возвещал о себе направо и налево:
– Я нерусский, и не мне судить о делах русских…
Бестужев-Рюмин мертвой хваткой вцепился в него.
– Как это нерусский? – кричал он на первого министра. – Ежели нерусский ты, так чего же десять лет Россиею управлял? Бессовестно тебе от регентства герцога отворачиваться, когда уже все давно порешили, кому в регентах быть!
«Неужели я опоздал?..» Обложенный ватой и мехами, подлинный владыка России был вкачен вместе с коляскою в двери царских покоев. Анне Иоанновне он сказал, что восстал от ложа смертного только затем, чтобы объявить ей:
– Лучше Бирона в регенты нам никого не найти.
– И ты так думаешь? – была поражена императрица…
Проект о назначении Бирона в регенты она засунула себе под подушку. Всех удалила мановением руки и велела остаться одному лишь Бирону… Без свидетелей она спрашивала его:
– Подумай! Разве так уж тебе это нужно? Езжай-ка, друг мой милый, обратно в Митаву… Залягают тебя здесь без меня!
Бирон промолчал, и она поняла, что герцог регентства хочет. Бирон же из ее спокойствия понял, что возражать императрица не станет. Бестужеву-Рюмину герцог строжайше наказал:
– Хоть ночь не спи, а составь челобитную от имени Генералитета и Сената российского. Чтобы генералы и сенаторы просили императрицу упрочить спокойствие империи через мое назначение в регенты над малолетним императором Иоанном… Ступай!
Наутро такая бумага была готова. «Вся нация герцога регентом желает!» Сенат и Генералитет в собраниях своих ее никогда не читали. Как же они подписали ее?.. Бирон отзывал к себе по два-три человека, прочитывал им челобитную вслух.
– Выдумают же! – говорил он, фыркая, вроде не желая регентства для себя. – Неужели в России, кроме меня, никого более достойного не могли сыскать?
На что спрошенные могли ответить ему лишь одно:
– Ваша светлость! Как мы можем сомневаться в ваших великих достоинствах? Челобитная очень хороша! Мы подписываемся… Позвольте лишь взглянуть, кто первым подпис поставил?
Первым стоял «подпис» Бестужева-Рюмина. Сразу все становилось ясно, и перья вжикали под челобитной, умоляя императрицу скорее упрочить спокойствие государства назначением Бирона в регенты.
– Я никак не могу понять! – удивился Бирон, похаживая среди придворных. – Или все вокруг меня сошли с ума? За что мне оказывают такую честь? Можно подумать, что я гений…
Так вот постепенно, отзывая в сторону то одного генерала, то другого сенатора, он заполнил подписями всю челобитную.
– Мне теперь ничего не осталось, – сказал Бирон, притворно недоумевая, – как отнести эту бумагу к ея величеству…
Анна Иоанновна почувствовала облегчение. Сидела на постели, а девки комнатные волосы ей чесали. Бирон вручил челобитную.
– Любовь моя, Анхен, – говорил он, – прости, но я не в силах долее скрывать опасность, в которой ты пребываешь. Этих жестоких слов боятся произнести все, и только один я способен сказать их тебе. Не оставь меня, Анхен! В последний раз благослови меня и семейство наше… Одна твоя подпись сейчас может возвысить меня или ввергнуть в нищету прежнее ничтожество.
Анна Иоанновна челобитную тоже запихнула под подушку:
– Не проси лишнего, друг мой. Не могу исполнить я просьбы твоей, ибо велика моя любовь к тебе… Как же я с высот горних мира нездешнего видеть буду мучения твои на этом свете? Уезжай в Митаву, и там ты будешь спасен…
Через кордоны герцога к ней прорвалась племянница. Анна Леопольдовна сообщила тетке, что к соборованию все готово. Анна Иоанновна в злости отпихнула ее от себя:
– Сговорились вы, что ли? Не пугайте меня смертью…
Она была еще жива, но уже казалась всем лишней. Все хотели скорее от нее избавиться, чтобы приветствовать восхождение нового светила. 16 октября Рибейро Саншес сказал, что конец недалек. Это же признали в консилиуме и другие лейб-медики. Анна Иоанновна сама почувствовала близость смерти и тогда позвала к себе Остермана. Они долго беседовали наедине (даже Бирон был изгнан). О чем шел их разговор – это останется тайной русской истории. Но когда Остерман выкатился прочь, рыдающий, словно заяц, которого затравили собаки, тогда был зван в покои Бирон.
Анна Иоанновна лежала, высоко поднятая на пуховиках.
В руке она держала челобитную, и дальнозоркий Бирон еще с порога заметил, что она уже подписана императрицей.
– Ты этого хотел? – сказала она любимцу. – Так я это для тебя и сделала. Но чует сердце мое, что апробация моя добра не принесет… Здесь я подписала твою гибель!
Бирон в гибель не верил. Он с большим чувством прижал к губам пылающую руку женщины, которая дарила ему любовь, рожала ему детей. А сейчас она умирала, отдавая ему в наследство великую империю мира! Она отлетала сейчас в небытие, а русский Надир оставался с маленьким шахом Иоанном, который весело смеялся за стенкой… («Задушить бы его подушкой – сразу!»)
Все было решено келейно. Три немца и два русских вручили Россию пришлому человеку из митавской конюшни. Во дворце гулко хлопали двери, по апартаментам метался как угорелый Бестужев-Рюмин, крича надрывно в комнате каждой:
– Лучше Бирона не сыскать!
…Чистым снегом занесло могилу Волынского и его конфидентов, над храмом Сампсония-странноприимца закружила пурга.
* * *
Чистый снег засыпал и хоромы московские, лежал нарядно на крыльцах теремов старых. Снег был первый – праздничный…
17 октября Наташа Долгорукая въехала в Москву, обитель юности, где оставила готовальни и книги умные. Уезжала отсюда совсем молоденькая, веря лишь в добро, а вернулась матерью с двумя сиротами на руках, вдова обездоленная, несчастье познавшая.
– Вези нас прямо к Шереметевым…
Братец Петя встретил сестру с испугом:
– Вот не ждал тебя… Ну куда я вас дену? Нешто не могла ты, Наташка, прямо на деревню отъехать?
Разговор происходил в библиотеке Шереметева, и здесь же библиотекарь сидел – поляк Врублевский. Братец молол дальше:
– Я бы тебя, сестрица, и поместил в доме своем, да негоже ныне. Я ведь жених княжны Черкасской, а «тигрица» сия дочь канцлера, кабинет-министра. Каково поступок мой на карьере тестя при дворе скажется? (Наташа плакала, дети, на мать глядя, тоже ревели.) Невеста моя богата и знатна, шифр бриллиантовый у плеча носит. Уж ты прости, сестрица. Денег я тебе дам, а более не проси… Не вовремя ты из ссылки возвратилась. Да и я только-только карьер свой взял, при дворе уже принят…
Он сунул ей кошелек. Наташа отбросила его и ушла.
Вспомнилась ей дорога от Березова до Москвы, на всем протяжении которой она копеечки не истратила: народ ее поддерживал.
Ее нагнал на улице библиотекарь Врублевский:
– Добра пани! Грошей не имею, а сапоги дам…
Тут же, на снегу, разулся и бросил сапоги Мишутке:
– Маленький пан мерзнет…
В одних чулках вернулся он в роскошные палаты Шереметева.
Наташа переобула старшего сына в сапоги новые, полугодовалого Митю, которого родила под штыком, прижала к себе, и пошли они по Москве, наполненной гамом и толкотней людской. Девятилетний Мишутка бежал рядом, цепляясь за подол шубы материнской, а младший спал доверчиво, разморясь, и Наташа ощущала тепло детское и понимала, что жить стоит – ради детей, ради их счастья, чтобы выросли, зла не имеющими, и тогда старость навестит ее – как отдохновение…
Над первопрестольной поплыл тревожный набат колоколов. Медным гулом наполняло Москву от Кремля самого, ухали звоны храмов высоких, заливались колоколята малые при церквах кладбищенских. Возле рогатки служивый старичок навзрыд убивался, плакал.
– Чего плачешь, родимый? – спросила его Наташа.
– Ах, и не пытай ты меня лучше… Беда случилась!
– А чего благовестят? День-то нонеча какой?
– День обычный, – отвечал служивый, – но прибыл гонец с вестью… Звонят оттого, что умерла наша великая государыня. Господь бог прибрал касатушку нашу ласковую Анну Иоанновну!
По щекам Наташи сорвались частые слезы – от счастья.
Она и плакала. Она и смеялась. Легко ей стало.
– Не горюй, – сказала. – На что убиваться тебе?
Служивый слезы вытер и глянул мудро.
– Ах, сударыня! – ответил он Наташе. – Молоды вы еще, жизни не ведаете. А плачу я оттого, что боюсь шибко…
– Чего же боишься ты теперь?
– Боюсь, как бы ныне хуже на Руси не стало!
Служивый отворил перед ней рогатку. Во всю ивановскую заливались сорок сороков московских, будя надежды беспечальные. И шла Наташа по Москве, смеясь и ликуя. Целовала она детей своих, еще несмышленышей.
– Вырастете, – говорила, – и этот день оцените. Для вас это будет уже гишторией, а для матери вашей – судьба…
Первопрестольная содрогалась в набате погребальном.
Благословен во веки веков звон этот чарующий.