Глава третья
С Украины уже не раз доносили о набегах жестоких из улусов ногайских. Крымский хан (по слухам) уже получил из Турции вещий подарок: халат и саблю, а это значит приказ – к походу! И вскинулись крепкие татарские кони, и было еще неясно, куда они ринутся, топча пределы российские. Кажется, через степи они помчатся на Кабарду… При дворе первым делом решили освободиться от областей, завоеванных в Персии, – от Гиляни избавиться! Земли эти на море Каспийском, с таким трудом завоеванные, камнем висели на шее Анны Иоанновны.
– На што мне Гилянь? – говорила она Остерману. – Да и далеки эти земли, солдаты в тех краях избалуются, чай. Пущай уж Надир забирает их обратно под свою руку…
Остерман Востока не знал и боялся его. Гилянские провинции – что ведал он о них? Жарко там, дух гнилой, клопы и клещи, мрет там много народу… И он поспешно согласился с царицей:
– Ваше величество, прибыли от тех краев никакой!
– А убытку-то сколько? – спросила Анна.
– Очень много. Но славы – мало…
– Вот видишь, Андрей Иваныч, – обрадовалась Анна. – Так на што мне эта Гилянь? Эва, у меня и своих земель не счесть… Говорят, это Волынский втравил Петра в походы персицкие… у-у-у, проклятый!
Помилование Волынскому она еще не подписала. Но зато не уступала Бирену и головы графа Ягужинского. Бирен ходил эти дни, как помешанный, твердя императрице неустанно:
– Анхен! Русские должны знать, что я умею любить, но я умею и мстить… Неужели можно простить дерзость Ягужинского ко мне?
Анна Иоанновна выла в голос – как бабы на базаре:
– Тебе Ягужинского отдай с головой, а где мне взять ишо такого слугу? Ведь он прокурор имперский, за меня от скорпионов верховных был в железа вкован…
Бирен решил добиться своего. И для этого у него козырь был верный: он знал, как сильно Остерман ненавидит Ягужинского.
– Вот вы, – сказал он императрице, обозленный, – всегда верите Остерману! Спросите у него. Так ли уж необходим для славы вашей этот разбойник Ягужинский?
Он был уверен: Остерман так и схватится за топор, сообща они разложат на плахе шумливого Пашку. В покои императрицы был срочно зван Остерман (опять… умирающий). Поверх вороха одеял лежали его восковые пальцы.
– Ягужинский… необходим, – заверил Анну вице-канцлер.
Бирен опешил. Вот этого он никак не ожидал.
Напряжение ума. Интриги. Конъюнктуры. «Уступить нельзя, – быстро соображал вице-канцлер. – Сегодня голова Ягужинского, а завтра этот кобель потребует у Анны моей головы… моей! Головы мудрого Остермана!..»
– Ах ты шарлатан! – заорал на него Бирен, опомнясь. – Долго ли ты еще будешь дурачить меня и ея величество? Тебе давно уже никто не верит. Сними свой козырек и покажи свои бесстыжие глаза.
Остерман не двинулся в коляске. Но по щекам его, серым и впалым, вдруг градом хлынули слезы.
– Оставь Андрей Иваныча… не мучай его, – заплакала и Анна Иоанновна. – Чего ты хочешь от нас?
– Я уже ничего не желаю в этом подлом мире! – воскликнул граф Бирен. – Но пусть этот человек только посмеет взглянуть на меня…
– Что ж, – тихо ответил Остерман, улыбнувшись. – Я могу поднять козырек. Но вид моих глаз вряд ли будет приятен вашему величеству и… вашему сиятельству, господин Бирен!
И козырек он сдернул. Вот оно – лицо трупа (натертое фигами). Глаза, заплывшие гноем, бестрепетно взирали на графа Бирена.
– Закрой, – велела Анна Иоанновна в отвращении.
– Ягужинский, повторяю, необходим, как генерал-прокурор империи. (Удар ладоней по ободам колес, Остерман ловко подъехал к Анне.) А почему бы, – спросил вкрадчиво, – не послать Ягужинского послом в Берлин?
Спросил и весь напрягся: никто (ни Анна, ни Бирен), никто из этих балбесов не догадается, что задумал великий Остерман.
– Но при королевусе прусском, – опешила Анна Иоанновна, туго соображая, – уже есть посол… Михайла Бестужев-Рюмин!
– Его – в Стокгольм, – рассудил Остерман.
Анна Иоанновна умоляюще глядела на Бирена.
Бирен грыз ногти. Остерман, усмешку затаив, выжидал.
– Хорошо, – поднялся фаворит. – Я согласен: посылайте его хоть в Китай, но чтобы я не видел более низкой физиономии Ягужинского. Я так не могу жить далее… Или я, или он.
Теперь Анна глядела на Остермана – вопросительно.
– Вот те раз! – сказала, себя по бокам шлепнув. – Договорились, хоть из дому беги… Ягужинского – в Берлин, а кто же тогда в прокурорах империи?
Остерман доплел свою паутину до конца:
– Ягужинский и останется генерал-прокурором!
Тут Бирен не выдержал – расхохотался:
– Ягужинский и там и здесь? И посол? И генерал-прокурор?.. Прав Волынский – плывем каналами дьявола!
– Око Петрово, – отвечал Остерман спокойненько, – из Берлина еще лучше разглядит грехи наши. А королевус прусский…
Но тут влетел Рейнгольд Левенвольде, сияющий:
– Ваше величество, из Петербурга гость…
О, чудо! На пороге, словно влитый в пол, стоял громоздкий истукан. Ботфорты сверкали на нем, лосины поскрипывали, чистенькие. И палашом он салюты учинял, безжалостно и дерзко рассекая воздух…
– Миних! – вскрикнула Анна, рванувшись вперед.
Палаш отринулся к ноге, плашмя прилег к ботфорту.
– Я буду счастлив, – заговорил Миних, сразу идя на штурм, – видеть ваше бесподобное величество в Петербурге! Ладожский канал – это великое произведение вашего царствования! Оно осенит вас в веках, и благодарная Россия, может, упомянет когда-либо и мое великое имя рядом с вашим именем – наивеличайшим!
«Умеет льстить, оставаясь грубым», – заметил Остерман.
– Что ж, – сказал он, – великое царствование государыни нашей имеет право избирать великих героев. Пусть и Миних тоже будет великим… не так ли?
И, презрев всех, выкатился. Бирен дружелюбно хлопнул Миниха по груди и ушиб себе руку. Под кафтаном генерал-аншефа скрывались латы. Миних был непробиваем – ни интригами, ни пулями.
– Ваше величество, – поклонился Бирен, – я оставлю вас. Однако, не уступив мне в Ягужинском, вы уступите мне в Волынском…
Анна Иоанновна, кося глазами, согласилась. Теперь граф Бирен нахваливал себя перед русскими вельможами:
– Я спас Волынского от виселицы… благодарности от него не жду, я поступал как христианин.
Ягужинского скоро из тюрьмы выпустили, велели в Берлин отъехать – послом. Павел Иванович всю ночь перебирал свои бумаги заветные, наутро сгреб их в кучу и нагрянул к Миниху.
– Бурхард Христофорыч, – сказал ему, – небось уведомлен, каково меня сгрызли тут? Так я до тебя… Дело сердечное, до всей России касаемое. А мне его завершить не дадут, потому как ныне упал я шибко. Тебе же оно, дело это, только славы прибавит!
– Славы у меня и без того много, – отвечал Миних, гордясь. – Однако покажи… Я и сам проектами полон. И мост через Балтику перекинуть. И Китай замышляю покорить… Я ведь все могу!
Ягужинский вручил Миниху свои проекты об образовании юношества на Руси при корпусах кадетских, где бы воспитывать дворян воински и граждански… Вздохнул:
– А я в Берлин отбываю, стану там пива разные пробовать. Может, и вернусь жив? А может, и помру… Прощай, аншеф!
* * *
Миних был на руку горяч и разумом вспыльчив. Когда еще мост через Балтику построится? Европа-то не ждет: она в надежде взирает на Миниха, и надобно ее поразить. Гуляя как-то с императрицей по саду Головинскому, Миних воткнул с сугроб свою громадную трость, воскликнул – весь вдохновенный:
– Не сойду с места сего, мать моя и благодетельница! Знай же, что Петр Великий говорил, будто только един я скрасил убогие дни его последние. И мечтал великий государь отплыть со мною от пристани в Петербурге и сойти на берег как раз на этом месте… Вот тут, где ныне моя дубина торчит, матушка!
– Что ты ныне желаешь? – спросила Анна, пугаясь.
– Полон я прожектами, мать моя, когда-нибудь лопну от них, как бомба… Саксонцы и баварцы уже переняли от Пруссии корпуса кадетские. Не пора ли и нам почину их следовать? Генерал-фельдцейхмейстерства желаю я такоже, чтобы дело пушечное подъять на Руси! Генерал-фельдмаршальства желаю такоже, дабы горячность моя к битвам не охладела…
Миних съедал по сотне блинов сразу. С маслом, с медом, со сметаной, с икрой. Выпивал аншеф целый анкерок настоек и, расстегнув золотой пояс на тугом животе, угрожал России страшными проектами.
– Версаль, – говорил он, – будет у стен Шлиссельбурга! Это я вам обещаю: сады, каскады, фермы, бабы в сарафанах… Качели! Куда ни глянешь – качели, качели, качели. Все деревни закачаются. Да!.. Имею еще некоторые соображения. Но, дабы не вредить безопасности государства, о них прежде молчу. Но… ждите!
Остерман даже не заметил, как Миних вдруг стал самым близким человеком у царицы. Это опасно. Желая забежать вперед, он тоже приласкал Миниха, советуясь с ним о создании Кабинета, он даже предложил грубияну пост кабинет-министра. Но Миниха на патоке не проведешь. Аншеф сразу раскусил, что главным в Кабинете будет Остерман, а Миниху всегда хотелось быть только первым…
– Я буду первым, – заявил он честно. – В делах военных!
В один из дней пришли в комнату Иоганна Эйхлера молчаливые кузнецы, расковали от цепей флейтиста. Остерман нежился в лучах триумфа, отдыхая от конъюнктур. «Как это удачно! – размышлял он. – Бирен остался в дураках, генерал-прокурор вроде бы и существует, но Пашки-то нету… Пашка в Берлине на пивах сопьется. А кто остался хозяином на Руси? Я, великий Остерман!..»
Темные каналы кончились, и пора было выплывать на свет божий. Кабинет станет главным законодательным учреждением в России.
– Ваше величество, – напомнил Остерман императрице, – все зло на Руси исходит от коллегиальных замыслов. Бойтесь мнения общего, но дорожите исключительно одним мнением – своим…
– Кого мыслишь в мой Кабинет министрами посадить?
Остерман заранее решил, что сажать надобно тех, которые дурнее всех, которые трусливее всех, которые богаче всех.
– Ваше величество, – отвечал он царице, – канцлер империи граф Головкин, Гаврила Иваныч, хотя и дряхл, но достоин той чести. Да и князь Алексей Черкасский – муж пламенный, добродетелями украшен!
На костях догнивающего Сената был воссоздан «Собственный Кабинет Ея Императорского Величества». Поблизости от покоев Анны Иоанновны (рядом с покоями Бирена) освободили угол. Истопник Милютин как следует прожарил печи, чтобы Остерман не мерзнул. Лакеи вперли сюда пышную кровать, взбили пуховые перины.
Кабинет был готов…
Сели за стол кабинет-министры, и Черепаха – Черкасский долго в недоумении тугодумном озирал высокую кровать.
– А кровать-то к чему здесь, Андрей Иваныч?
– Как же! – пояснил Остерман, улыбаясь. – А ежели ея величество пожелает почтить нас своим присутствием?..
И правда, пришла как-то Анна Иоанновна, посидела немного. Потом туфли с ног сошлепнула на пол, сунулась в пуховые подушки:
– Ну, министры! Ну, родненькие мои! Вы о делах важных тишком рассуждайте, а коли я задремлю – так вы уж потише…
Вот берлога – так берлога: именно о такой яме и мечтал граф Остерман. Теперь дела России двигались через Кабинет – Черкасский спал, Головкин трусил, Остерман решал.
Вся Россия отныне была в руках одного Остермана!
Однажды как-то подсунулся к нему Иогашка Эйхлер:
– Ваше сиятельство, а какой род службы мне поручаете?
– Флейтируйте пока, мой друг, флейтируйте, – обнадежил его Остерман. – Со временем вы мне понадобитесь на большее… Я вознесу вас, преданный Иоганн, столь высоко, что с высот Кабинета вы обозрите всю Россию… А сейчас, – закончил он без пафоса, – езжайте до Рейнгольда Левенвольде, обер-гофмаршал мне нужен!
* * *
Прямо от вице-канцлера Рейнгольд Левенвольде отправился в дом князя Черкасского просить руки его дочери – Варвары Алексеевны, которая давно считалась невестой поэта Антиоха Кантемира. Черкасский, коли гвоздь надо было вбить в стенку, и то годами не мог решиться – вбивать или не вбивать? А тут такое… Громадное «курфюршество» князя уплывало в руки курляндского оборотня.
– Ея величество, – безжалостно добил его Рейнгольд, – желают брака вашей дочери со мною!
Воле царицы перечить не станешь, и скоро Рейнгольда обручили с богатейшей невестой России.
– Ну что ж, – сказала при этом тигрица Варька, – коли золотого осла по мне не сыскалось, так пущай уж так: и на льва я тоже согласна…
Так начал Остерман расправу с Кантемиром – бил прямо в сердце, и справедливо писал князь Антиох:
Зачни с Москвы до Перу, с Рима до Китая,
Не сыщешь зверя столь, как человек, злобна…
А ведь помазали его милостями изрядно, стал Кантемир при Анне Иоанновне богатым помещиком земель Брянских и Нижегородских, – земли в тех краях сытые, жирные, лесные, пашенные. И невесту его, Варьку Черкасскую, царица заметно отличала, дозволила ей носить в прическе локоны, что другим девкам при дворе было строго заказано (за вину такую их на портомойню отсылали, где они штаны солдатские выстирывали). Но теперь все разом пошло прахом.
– Высокая степень, – говорит Кантемир, – да и богатство редко без беды бывают. И всегда неспокойны! А кто в тишине, от суеты мирской далече, будет малым доволен, тот и достоин называться философом истинным… Уехать бы!
К этому времени британский консул Клавдий Рондо начал трясти при дворе образцами сукон. Был он купчина хоть куда! Чего только не вытворял с этими сукнами: мочил их в уксусах, рвал шпорами, протыкал шпагою, палил над свечой и давал нюхать изгарь Миниху. И все это затем, чтобы доказать неопровержимую истину: британские сукна намного прочнее прусских!
Анна Иоанновна тоже сукна щупала и жалась: денег не было.
– О! – восклицал консул Рондо. – Англия богата, и деньги ей не нужны… Только пусть Россия откроет для наших кораблей Ригу, Архангельск и Петербург. И не надо нам денег! – повторил он, добавив: – У вас нет золота, но зато много воска, дерева, пеньки, смольчуги, льна и смолы…
Анна Иоанновна показала сукно Ивану Кирилову, что был членом в Комиссии о коммерциях… Он тоже сукно похвалил.
– Оно бы и ладно, – рассуждал Кирилов. – Да не ущемит ли сия коммерция прибыли купцов российских? Может, ваше величество, еще помучаемся, а скоро и сами начнем сукна валять отличные? Им воск и дерево отдай, а взамен бутылки да пуговицы получишь…
Но в Комиссии о коммерциях опять Остерман был главным.
– Мануфактуры российские, – отвечал он по-немецки (чтобы слов не выбирать), – внутреннего рынка и того обеспечить не могут.
Клавдий Рондо своего добился: дорога из солдатского сукна превращалась для Англии в «шелковую дорогу», – транзит через всю Россию в Персию, на восток, прямо в Индию, вот чего он добился! Теперь Россия была закована в две цепи сразу: Веной – в политике, Лондоном – в торговле… Клавдий Рондо, мужественный и умный, сделался при дворе своим человеком. Признав его на Москве как посланника, надо было готовить русского посла в Англию… «Вот удобный случай избавиться от Кантемира!» – решил Остерман, но Анна Иоанновна вице-канцлера тут же высмеяла:
– Придумал же ты, граф, кого послать! Да англичане, чать, молокососов не жалуют… Справится ли?
Остерман все заботы взял на себя. В карете вице-канцлера ехал князь Антиох на обед к английскому консулу.
– Сколько же вам лет, дитя мое? – спросил Остерман.
– Увы, всего двадцать два, – отвечал поэт.
– Но по уму гораздо больше…
После обеда Рондо отозвал Остермана в соседние покои:
– Ваш кандидат в послы при дворе Сент-Джемском вполне достойный молодой человек. Он разумен и знатен! Но я не могу не выразить вам сомнений в его возрасте. Ведь это же… мальчик!
– Двадцать восемь лет, – солгал с улыбкой Остерман. – Мы сорвали для вас, для англичан, самый роскошный цветок в России.
Рондо, стукнув башмаками, учтиво поклонился. Потом, расщедрясь, велел зажечь вокруг дома иллюминацию. Жена консула, леди Рондо, не тратя времени, вязала мужу толстые носки. Глаза ее посматривали с умом, блестяще. Она молчала, но умела слушать… Леди Рондо прибыла в Россию давно – женой посла, который умер; прибыл другой посол, она вышла за него, и он тоже умер; теперь прибыл Клавдий Рондо, она стала его женою. Англичане, как олимпийцы в эстафете, передавали вместе с делами посольства и жену, уже обвыкшую в делах московских… Довязывая носок, леди Рондо слышала, как Остерман наставлял в уголку Кантемира.
– Россия, – шептал вице-канцлер, – еще не познала той силы, что кроется в печати европейской. Журналисты и газетеры тамошние имеют свободы кощунственные и пишут все, что в голову взбредет. А вам, мой друг, предстоит бороться с клеветой, которую они станут изливать на ея величество Анну Иоанновну…
Леди Рондо собрала спицы и, отозвав мужа в сторонку, предупредила его, какова роль Кантемира в Англии… Консул ответил ей:
– Он сломает себе лоб и ничего не добьется… Наша страна – свободная страна! Эй, люди, еще зажгите плошки на дворе!
Остерман, стоя возле окна, смотрел, как с шипением разгораются на заборах чадящие плошки, и незаметно загибал пальцы:
«Ягужинский, Кантемир… Теперь – Татищев!»
* * *
Царевна Прасковья Волочи Ножку (вдова генерала Дмитриева-Мамонова) однажды среди глубокой ночи заорала:
– Ой, понесла я! Понесла… – И тут же скончалась.
Генерал Ушаков принес царице «сожалительный комплимент» по случаю смерти ее сестры и отъехал налегке в Измайловское…
– Лаврентий Лаврентьевич, – сказал инквизитор старому врачу, – пятого человека из дому Романовых, говорят, уморил ты рецептами своими. Ея величество грозится истребить тебя, ежели еще хоть едина персона дома царствующего через твое леченье помрет!
Ушаков насмердил страхом и отъехал, а Блументроста опять позвали в покои Дикой герцогини Мекленбургской.
– Кажись, – сказала Екатерина Иоанновна сумрачно, на постели сидя, – вновь забрюхатела я… Делай!
Блументрост упал на пол, весь сотрясаясь от рыданий:
– Ваше высочество, избавьте меня… Не могу, не могу…
Герцогиня пихнула его ногой.
– Делай! – сказала так, что из-за спины ее вдруг пахнуло на врача холодом застенка и качнулась угловая тень дыбы…
В эти дни на гололеди улиц московских споткнулся Тимофей Архипыч и помер сразу – напротив кабака Неугасимого. Анна Иоанновна восприяла смерть юродивого как горе всенародное. Велела с Тимофея Архипыча парсуну писать и портрет юродивого в спальне у себя повесила. Теперь, когда она грешила с Биреном, то из угла – сурово и строго – взирал на нее Архипыч…