Глава четвертая
Стали на Москве девки пропадать – русские, немецкие, калмыцкие и всякие. Сунет иная нос за ворота, тут ее – хвать, и увезут. А потом – ищи-свищи. Девка-то ладно, шут с ней, с девкой, но иной раз и нужна бывает. Особо, ежели мастерству научена…
Всех пропащих девок сыскали в гареме у Карла Бирена (того, что «инвалидностью украшался»). Граф Бирен был предельно возмущен.
– Ну какая скотина этот Карл! – фыркал граф. – Надобно ему полк в командование дать…
А младший брат Густав все мунстровал измайловцев. Спасибо Жано Лестоку – парень верткий, вошел в дружбу с ним, и мунстра сего в Александрову слободу вытащил. Как только увидел Густав Бирен цесаревну Елизавету Петровну, так и забыл обо всем на свете.
– Хочу жениться, – заявил он брату-графу.
– Опомнись. Она же – цесаревна, а ты… Кто ты?
– А я хочу! – твердил Густав Бирен. – Ты ведь, Эрнст, желаешь породнить своего сына с принцессой Мекленбургской…
– Молчи, болван! Елизавета была невестой короля Франции, а ныне живет блудно с сержантом Шубиным.
– Но я – майор! – отвечал Густав. – Сержанту не тягаться со мною… И цесаревна со мной любезна!
Бирен побежал к царице, ища содействия. Анна Иоанновна очень зло поглядела на все село Александрово:
– Гнездо Петрово разорить надобно, а птенцов сих собакам бросить… Знаю я: все наговоры идут из слободы Александровой! Лизка престол из-под меня желает выдернуть? Ну-ну, тогда я из-под нее кровать выдерну. Единой просфоркой сыта будет!..
Алешку Шубина взяли в Тайную розыскных дел канцелярию.
– Ты кто таков, молодче? – спросил его Ушаков.
– Я есть Алексей Яковлев сын Шубин, а ныне сержантом при полку Семеновском состою…
Ушаков бровью повел. Каты сдернули мундир с полюбовника цесаревны, разложили на лавку телом. Десять плетей – для начала.
Встал сержант как ни в чем не бывало, только удивился.
– За што бьешь? – спросил. – Ну, был грех… Так без того греха кто проживет? Муха и та на муху летит и жужжит…
– Ты – не Алексей, а Иван, и родства не знаешь, – внушил ему Ушаков, для верности врезав Шубину кулаком – прямо в дых самый.
– Врешь! – обозлился сержант, мучаясь. – Я себя не забыл, меня каждый в полку моем ведает…
Двадцать плетей. Выдержал. Только орал шибко:
– А деревня моя – Курганиха, я есть оттудова!
Тридцать плетей… сорок… Сколько же он выдержит?
Голова упала на лавку, кровью забрызганную.
– Ванечка, – позвал его Ушаков, – Ванюшечка…
– Уйди, вошь, – прошипел Шубин. – Я себя помню. Урожден Алексеем, крещен в имени этом, а в Иванах мне не бывать!
Бросили в воду: ни встать, ни лечь. Томили парня во мраке. Без хлеба, без огарка свечного. Крыса и та не выжила бы! Потом снова на свет извлекли, и тянул Ушаков акафисты наисладчайшие… Но твердо помнил себя Шубин – кричал с лавки, истерзанный:
– У меня мамушка ишо жива… сестрицы на выданье…
– Ты есть Иван, а корню своего не ведаешь, – внушали ему.
– Врете – ведаю!..
Через срок опять приволокли в пытошную. Горел огонь.
На стене, что насупротив дыбы, висли клочья волос.
В крови, в мозгах, в кале человечьем.
«Бедные, – пожалел Шубин. – Кто же страдал тут до меня?..»
– Кто ты есть? – спросил Ушаков, очки вздевая.
– Сам знаешь, – заплакал Шубин. – Чего мучаешь?..
Каты взяли банные веники – сухие, шелестучие. И те веники в огонь опустили. Одежонку велели скинуть и лечь.
– Ладно, – сдался Шубин. – Противу огня слаб я… Быть по-вашему, звери: Иван я есть, а родство не помню… Везите уж!
И повезли его – долго-долго, месяцами волокли через места пустые. Да все кибиточкой, да все под войлоком. И опомнился Шубин уже на Камчатке: стоял перед ним хиленький попик и держал обручальные кольца, дешевенькие…
Шубин повел глаза в сторону от себя – налево: о ужас-то!
Венчали его с камчадалкой – старой, дряблой и грязной.
Вынула она изо рта трубку и подмигнула слезливым глазом.
– Нисяво… нисяво… – сказала.
Заплакал он и продел палец в обручальное кольцо.
Первые годы все спрашивал, сидя сутками на берегу моря:
– За што? О господи, знаешь ли ты – за што?..
А потом и спрашивать перестал. И потекло время. Безжалостное. И забегали в чуме дети. Не цесаревнины. Камчадальские.
Были они, эти дети, очень на Шубина похожие. Там, с детьми своими на берегу моря играя, Шубин забыл русский язык…
* * *
До большого колокола Ивана Великого, от самого Красного крыльца кремлевского, протянули канат длиннющий. А высота-то – ну и высота же! Шапка падает… И на канате том, над головами мужиков и баб, плясал босой персианин. Потом выкатили на площадь бочки с вином. Анна Иоанновна на крыльцо вышла, бросала медяки в народ, празднуя, что от Гиляни избавилась.
– А вину, – крикнула в толпу, – даю употребление вольное!
Сие значило: коли до бочек живым пробьешься, то пей вволю, сколько душа примет. Перс-канатоходец видел со страшной высоты, как ринулся площадной народ в свалку… Стража потом питух разогнала, со дна бочек изъяли мокрые в вине шапки – утопшие.
– Эй! – трясли шапками на площади. – Чей треух?
Никто не признавался: как бы не попало. Перс еще долго плясал в розовом вечернем небе, потом спустился вниз. А императрица выходила слонов встречать. Как танцора, так и слонов прислал ей в подарок Надир за уступку Гиляни… Надир, звезда которого быстро разгоралась на Востоке, оказался очень хитрым дипломатом: пусть Россия поможет ему турок изгнать, или… Или пусть сама уходит из Персии! Остерман решил, что лучше уйти.
Артемий Петрович Волынский появился в царском Анненгофе, вполне прощенный. Держался скромником, остро поглядывая на Остермана. Прожигал его насквозь своими глазами, и Остерман не выдержал:
– Артемий Петрович, небось до меня нужду какую имеешь?
Волынский нагнулся и – в ухо кабинет-министру:
– Ночь-то, граф, черная. Вода в каналах темная. Плывите и далее. Но себя щупайте: уж не дьявол ли вы?
Намек был неприятен Остерману, и он отъехал на коляске.
– Озорник, – сказал издали. – Богохульство ваше ни к чему…
Раздался грохот ботфортов, кованных плашками из меди. Во дворец Анненгофа прибыл фельдмаршал князь Василий Долгорукий.
– Что слышу я? – вопросил, озираясь. – Нешто правда, будто Гилянь обратно хотят отдать? Кто зло сие придумал для России в бесчестие? К т о?
Остерман притих в колясочке. Из покоев своих величаво, шажками мелкими, выступила императрица:
– Чего кричишь, маршал? Или тебя обидел кто?
– Не меня, не меня… То русского солдата обидели!
– Да будет тебе, – отмахнулась Анна Иоанновна со смехом. – Разве же я русского солдата обижу когда?
– Выслушай, великая государыня! Семь потов в тех землях сбрызнуто, семь кровей пролито… Россия встала на море Каспийском ногою твердою! Лежат от Гиляни шляхи прямые – на Тегеран, Шахруд, Герат, Кандагар… Так почто же дарить задарма обратно? Добро бы соседу хорошему… А то ведь – кому? Надиру! Разбойнику!
– Уйди, – велела Анна, – от крику твоего голова болит…
Фельдмаршал развернулся и заметил Волынского.
– Друг Артемий, – слезно взмолился старик, – ты русским послом был в Персии, так скажи: разве можно кровью завоеванное за канатного плясуна да слонов отдать? Земли-то каковы, сам ведаешь! Русь чрез те завоевания богатство вечное обрела, она морем плывет в Индию… Сердце наше в Европе колотится, но телом большим мы по Азии разлеглись. В делах восточных укреплять себя надо, а не транжирами быть глупыми…
Волынский решил Остермана не щадить: теперь он снова силу обрел – за ним ведь граф Бирен стоял (с конюшнями его, с аргамаками его). И он так отвечал – во всеуслышание:
– Согласен я с тобою, фельдмаршал: придворные той крови и того поту не нюхали… Чужакам ничего не жаль! А вот нам… эх!
Остерман съежился на дне своей коляски.
– Это вы, – выкрикнул, – преступно повинны в том, что моря крови русской пролиты на Гиляни… Ради чего?
Фельдмаршал Долгорукий схватился за коляску:
– Кровь ради отечества пролита… чурбан ты немецкий!
И вдруг покатил Остермана… Все быстрее, быстрее!
Впереди уже двери. За ними – арапы дежурят.
Выбил коляской двери, повалив арапов, выпихнул Остермана прочь из зала… Граф со своей колесницей так и врезался в стенку.
Тут к нему угоднически, как собачка, подбежал принц Людвиг Гессен-Гомбургский:
– Ваше сиятельство, неужели… Неужели простите?
Остерман посмотрел на него – снизу, тяжело:
– Вы… ничтожество! Остерман не таков, как ваша сомнительная светлость: он никогда ничего никому не прощает… Можете подойти к фельдмаршалу и сказать, что дни его сочтены! А в этом поможете мне… вы, принц! И не отказывайтесь, – усмехнулся Остерман. – Жезлы фельдмаршала на улицах не валяются. А вам, ничтожество светлейшее, этот жезл еще пригодится…
– Мне? Какое счастье! – замлел принц.
– Да, – покривился Остерман. – Этой палкой вы будете хвастать потом перед дамами, рассказывая о своих подвигах!
* * *
Собрались одни только русские – чужаков не было: сам фельдмаршал Василий Владимирович, адъютант Егорка Столетов, племянник Юрка Долгорукий, прапорщик Алексей Барятинский и жена фельдмаршала Анна Петровна (старуха уже). Сначала жулярский чай попивали, потом маршалу воду гонять прискучило, он чашку ополоснул от чая:
– Травка сия вину не товарищ… Эй, Юрка! Плесни винишка…
Племянник разлил вино, стали тут все пить, руками махали.
Егорка Столетов так сказал:
– Петр Первый сквалыга был: он не отдал бы Гиляни!
– Не, – отвечал князь Алешка Барятинский, – он был таков, что из-за копейки давливался. Да и других до смерти давливал!
Фельдмаршал грохнул кулаком по столу – заходили чашки:
– Я Петра не люблю, он немца на Русь призвал. И учить меня пожелал. А я и без того дураком не был… От Петра и полезла на Русь тоска бумажная: куды ни сунешься, везде про тебя в бумажку пишут. Я за един день при Петре столько бумаг писал, сколь ранее и за год писать бы не привелось…
Егорка Столетов налил себе еще, выпил и рот вытер:
– Эх, что уж тут! Петр зато просвещать стал…
Фельдмаршал тут его по лбу треснул.
– Вранье! – сказал. – Это все немчура придумала, что Русь до Петра была дикой, а они явились, как советники, и просветили нас! Немцу хлеб сожранный оправдать надо – вот он и придумал сие… Неправда это! Россия и до Петра не блуждала в потемках. Василий Голицын, Ордын-Нащокин, Ртищев, Матвеев – люди были ума зрелого, разума высокого… И русские человецы задворками ума до Петра не ползали. Россия и ранее на столбовой дороге стояла. Европа-то сама могла бы у нас многому поучиться…
– Подъехал кто-то, кажись, – сказал Барятинский.
– Выглянь, Егорушко, – попросила старуха княгиня.
Егорка Столетов в окно поглядел.
– Прынц, – сказал, зубы скаля. – Прынц на крыльцо поперся…
– Какой прынц? Их теперь на Руси развелось, что нерезаных собак.
– Да тот, матушка-княгиня, что к дочке Трубецкого сватался.
– А-а-а, – догадалась старуха, – это Гессен-Гомбургский… Небось дома-то жрать нечего, так по Москве ползает, харчей ища… Что делать-то? – поднялась Анна Петровна. – В сенцах темно. Эй, Ванька, Мишка! Кто там не спит? – позвала слуг. – Посветите прынцу свечечкой…
Барятинский-князь загыгыкал, говоря:
– Ништо! Свечки жаль – такому обормоту светить. Пущай бы впотьмах себе ноги ломал… Ги-ги-ги-ги!
Юрка Долгорукий запуган казнями был.
– Дяденька, – шепнул он фельдмаршалу, – вы бы потише, а то прынц сей в доводчиках ходит… Сказывали мне, будто на ваше место метит: в коллегии военной президента!
– А я в своем дому на лавке дедовской сижу! – разбушевался Долгорукий. – С коих это пор русские люди, чтобы поговорить, должны на двор выбегать? Или не стало чести более?
Вбежал казачок со свечкой. За ним, кланяясь, вошел принц Людвиг Гессен-Гомбургский: спереди на него глянешь – лицо, как топорище, сбоку зайдешь – будто лошадь. К столу принц разлетелся, Егорка Столетов подвинулся, лавку освобождая… Уселся принц.
– Ныне, – заговорил, – его сиятельство опять понтировать немало изволили. И столь успешно, все диву давались…
– Какое еще там сиятельство? – спросил фельдмаршал.
– Граф Рейнгольд Левенвольде, – пояснил принц.
– Таких сиятельств не знаю, – отвечал фельдмаршал.
– Васенька… – взмолилась жена.
– Цыц! – рявкнул в угол старик. – А то всех сейчас поразгоняю по шесткам да закуткам… Егорка, брызни винца прынцу!
Долгорукий пряник разломил пополам, бросил кусок его принцу:
– Вот тебе закусь… Как раз по твоим зубам!
– Васенька… – снова умоляла жена.
– Не перечь, – отвечал ей фельдмаршал.
Принц Людвиг привык: его уже давно за человека никто не считал. И не только русские, но даже немцы его шпыняли как могли. Винцо он выпил, грызанул пряничка тверского. И разговор, как умел, так и продолжил:
– Теперь войска с Гиляни до самой Куры отведут…
Вот тут и началось: поднялся Василий Владимирович князь Долгорукий во весь рост, страшен в гневе.
– Не отдам! – сказал. – Там кровь моя, там Россия столько голов сложила… А она, записуха митавская, только приехала сюда, а уже Русь по лоскутьям рвать стала… Вот ты, – обратился он к принцу, – поди и передай ей так: фельдмаршал старый, и он не отдаст… не отдаст Гилянь! Сколь веков стремилась Русь на Каспий выйти? И все – прахом? Туды-т вашу всех, мак-размяк… у-у-ух!
Вскочил Юрка Долгорукий – он всего боялся теперь, словно заяц. Да и женился недавно (не дай-то бог, от греха подальше). Он сразу за шапкой кинулся.
– Племяш! – остановил его фельдмаршал. – А ты куды?
– Простите, дяденька… час поздний.
– Сядь! И ты, Егорка, чего вскочил? Сядь тоже.
Принц было поднялся, но фельдмаршал и его усадил властно:
– Не разбегаться, души тараканьи… Еще вина выпьем!
И вдруг – из-за спины – сказала жена фельдмаршалу:
– Ишь разорался… Не ты ли спьяна и выбрал Ивановну в царицы?
– Не Ивановну, а… Задрановну! – поправил жену фельдмаршал.
Принц, скоренько дожевав пряник, поспешил откланяться…
Поздненько уже было (во дворце все спали), когда Анну Иоанновну разбудил дежурный камергер:
– Ваше величество, дело важное – государево!
На цыпочках вошел принц Людвиг Гессен-Гомбургский:
– Великая государыня, почту своим священнейшим долгом, как то положено благородному человеку… Желаю донос сделать на фельдмаршала Долгорукого! Не знаю, как перевести это слово на немецкий, во французском такого слова тоже не сыщется…
– Ну-ну, прынц! Говори скорее… не томи душу мою!
– Задрановна вы, а не Ивановна!
– Это я-то, хосподи?
– Именно так сказал о вас фельдмаршал…
– Гей, гей, гей! – взревела Анна. – Сыщите немедля Андрея Иваныча… Гей, гей!
Ушаков, словно хороший швейцар, всегда был рядом.
– Долгоруких извести под корень! – наказала ему императрица. – А тех, что выживут, никакой грамоте не учить. В школы и в науки не определять. Служить им только солдатами и матросами. В гарнизоны дальные всех! В степи, в леса, в пустыни… Погоди ужо, – погрозила кулаком в угол, – даст бог, и до Голицыных доберусь! Больно все умны стали… Загордились! Книжки читают, даже бабы читать стали… Ну, я им почитаю! Мучители мои… Бесстыжие! Философы окаянные, чтоб вы передохли все!
* * *
Начало указа Анны Иоанновны было таково:
«Явились некоторые бессовестные и общаго добра ненавистные люди, а именно: бывший фельдмаршал князь Василий Долгорукий, который, презря нашу к себе многую милость и свою присяжную должность, дерзнул не токмо непристойным образом толковать наши учреждения, государству полезныя, но и собственную нашу императорскую персону поносными словами оскорблял… Да еще бывший гвардии капитан князь Юрий Долгорукий, прапорщик Алексей Барятинский, Егор Столетов, тоже явились к повреждению общаго покоя и благополучия…»
* * *
Старого фельдмаршала ввели в пытошный застенок.
Руки навыверт, хрип, страх, боль! – висели на дыбах, к потолку подтянутые, три его гостя: племянник Юрка, адъютант Егорка Столетов и Алешка Барятинский, на огонек в гости забежавший…
Ушаков сказал фельдмаршалу – без видимой злобы:
– Василь Владимирович, покайся…
Фельдмаршал бельмо ладонью прикрыл. Смотрел одним глазом. Корчились гости его, стекал по телам их пот – едучий, нездоровый, пот от боли, от огня, от страха.
– Что ты делаешь, зверь? – сказал фельдмаршал Ушакову и вдруг закричал: – Робятки мои! Почто вам мука така дадена? Валите все на меня… на меня одного! И стыда в том не имайте: я старик крепкий – я все выдержу…
– Горды вы, Долгорукие, – заметил Ушаков. – Но мне велено свыше весь куст ваш из Москвы вырвать.
– Вырывай! – гаркнул фельдмаршал. – Долгорукие Москву основали, ты помни об этом. Имени князя Юрия Долгорукого, зачинателя Кремля Московского, как ни тужись, а из гиштории российской не отринуть… Меня ты вырвешь с кустом вместе, но корень наш в памяти народной останется!..
Остерман теперь был владыкой в России.
– В с е смерти лютой достойны, – сказал он.
И судьи покорно подписали: смерть – через топор палача.
* * *
Конец указа Анны Иоанновны был таков:
«Однако же мы, по обыкновенной своей императорской милости, от той смертной казни всемилостивейше их освободили. И указали: отобрав у них чины и движимое и недвижимое имение, послать в ссылку под караулом. А именно: князь Василья Долгорукого – в Шлиссельбург, а прочих в вечную работу: князь Юрья Долгорукого – в Кузнецк, Барятинского – в Охотский острог, а Столетова – на Нерчинские заводы».
Графу Бирену стало жаль старого, заслуженного ветерана.
– Анхен, – вступился он за Долгорукого, – фельдмаршал весь изранен в битвах, он уже близок к смерти. Ему не вынести крепости, о которой даже говорить страшно! Помилуй его… Анхен!
– Миловать врагов не стану. А коли ты (сам ты) за него просишь, так и быть: пусть возьмет в крепость пять рабов своих, дабы они, за старостью его и болестями, уход за ним имели.
О том царском решении донесли фельдмаршалу.
– Мои рабы, – отвечал старик, – и без того худо жили. Не повинны они, чтобы за господина своего кару несть! И рабов, к заточению назначенных, отпущать на волю… Прочь из рабства!
А жена его Анна Петровна две тарелки на стол – бряк, две ложки – бряк.
– Куды мне по две? – хмыкнул Долгорукий. – Мне в Шлюшинской тюрьме гостей не принимать… Клади по одной!
– А я что? – ответила жена. – Ты ложкой есть будешь, а я пясткой шти хлебать стану?
Старая княгиня поехала за мужем в казематы. Везли их, стариков, по слякоти, гладила она руку мужа:
– Суета сует, Василья Владимирыч! Помяни ты, что на кольце у царя Соломона вписано было: «И это пройдет…»
Анна Иоанновна подивилась смелости княгини.
– Во спесь-то где! – сказала, дыша злобой. – Ну, ништо ей, дуре старой… Привыкла небось пироги с изюмом жрать? Пущай же отныне в крепости посидит на мышиной корочке!
Так закончилась месть императрицы за кондиции.
Но Феофан Прокопович предостерег ее в ближайшее свидание:
– Гляди не остывай от злости, матушка! Рукава-то засучи повыше да крови людской не бойся… Вся церковь за тебя станет молиться. Избу ты поломала. А в щелях еще сидят сверчки да о конституциях посвистывают… Огнем их, матушка! Огнем выжигай, только един огонь все вычищает!
* * *
Умер Голицын, заточен Долгорукий… Теперь в России остался лишь один фельдмаршал – князь Ванька Трубецкой, трус, заика и пьяница, воевать совсем не умевший. К уроненным жезлам кинулись два претендента – Миних и принц Гессен-Гомбургский. Но только было нагнулся принц, как его грубо отпихнул Миних:
– Вам еще рановато, принц. А вот мне этот жезл кстати…
Миних стал фельдмаршалом, генерал-фельдцейхмейстером, обер-директором фортификаций, Военной коллегии президентом, полковником полка Кирасирского, кадетского корпуса аншефом. От почестей и чинов его разрывало, как и от проектов разных.
Остерман спать не мог от зависти (обдумывал уничтожение…)
Но Миних собаку главную дразнить не желал и быстро сошелся с графом Биреном; их дружбу подогревала обоюдная страсть к древним монетам. В «минцкабинете» Миниха граф Бирен обнаружил монеты, каких у него не было. Но зато они были в коллекции у Кристодемуса (врача и философа из Риги).
…Двор постепенно перебирался в Петербург.