Глава вторая
Так-то оно так, да как бы не так?.. Охо-хо-хо-хо!
С этим вставали утром, с этим ложились вечером. И чуть что – сразу в угол, на икону: «Господи, не выдай!» А выдавать господу богу было что: много воровали и непотребствовали в доме московского компанейщика Петра Дмитриевича Филатьева.
Сам-то хозяин – купец, да жена у него – дворянка. Потому-то он крепостных своих на жену писал. Жил Филатьев богато: дом высокий, амбары вокруг, в саду вишенье и сморода. А на привязи – для забавы – медведя лютого содержал. Детей Филатьевы не имели.
И вот однажды, разговоров дворянских послушав, вызвал хозяин к себе на половину конюха – Потапа Сурядова. Парень вымахал под самый потолок. Лицом бел и румян. Тоже был на жену-дворянку в «крепость» записан. И сказал конюху Филатьев так:
– Слушай! Я тебе свои мысли выскажу… о розгодрании и протчем нужном товаре. Перьво-наперьво, сначалу установи точно день, когда драть надобно. Скажем, провинился в доме кто-либо в понеделок, а день наказанный ты ко среде исправно готовь.
– Ладно, – поклонился ему Сурядов, парень тихий.
– Постой, – продолжал Филатьев. – Еще не все сказал. Дело – за розгой… Избери! Чтобы гибка была и певуча в полете. И клади ее в рассол. И пусть мается в соли. И так-то пройдет вторный день…
– Ладно, – потупился Потап.
– Ну а коли близок час, тогда ты розгу тую из рассола выньми и суй ее… Куда совать – ведаешь ли?
– На что мне? – ответил Сурядов.
– А ты суй ее в хлебное тесто. В самую опару. И… в печь! Понял? И там-то она, в опаре, дойдет… Теперича можно сечь исправно.
– Ладно…
– Заладил ты свое: ладно да ладно… Я для науки все: отныне, слышь-ка, людишек моих сечь ты будешь. А чтобы сечь умел, я тебя во субботу на урок пошлю. К самому прынцу Людвигу Петровичу Гессен-Гомбургскому, прынц сей всех гениусов превзошел. Саморучно челядь свою посекает. Да столь крепко и знающе, что лучше и не придумаешь… Прынц школу посеканскую на Москве открыл!
В субботу с запиской от барыни был отправлен Сурядов на двор к принцу Гессен-Гомбургскому и все видел. Принц сам сек. Насмерть. Урок тот был бесплатный – просто принц хотел услужить госпоже Филатьевой. Спасибо принцу – Потап все хорошо запомнил…
Прислали как раз в дворню на Москву недоросля крестьянского Ивана, по отцу – Осипова. Ну, дело вестимое, все колотушки ему и достались. Для навыку! А жрать дворне плохо давали у Филатьевых. От голодухи или еще от чего, только Ванька согрешил противу Христовой заповеди. Что бы вы думали? Забрался в погреб, стервец, там его и застукали, когда он грибки из кадушки лопал. Груздочки! Дело ясное: драть Ваньку, чтобы себя не забывал. И был зван Потап Сурядов с розгами…
Вошел Сурядов, как велено. Лежал перед ним на лавке недоросль. Без рубахи. И от страха спиной вздрагивал.
– Ну, милок, – сказал Филатьев, при сем присутствуя, – введи Ваньку в самую натуральную диспозицию… Посеканции учини, значит!
– А ведь я силы бычьей, силы непомерной, – ответил Сурядов барину. – И коль ударю, знать, до кости пробью мясо… Рассуди сам. Не стану я палачествовать, не!
– Ладно, – вроде не обиделся Филатьев и захихикал…
Ванька сын Осипов с лавки вскочил и убежал. Он в дворницкой возле бабушки Агафьи, слепой вещуньи, обретался. Хорошо там тараканы шуршали, клонило в сон от напевов бабушки:
Не ходи, мой сын, во царев кабак,
ты не пей, мой сын, зелена вина,
не водись, мой сын, со ярыгами —
со кабацкими…
Потерять тебе буйну голову!
Под ночь Ванька на двор по нужде выскочил и все-все видел.
Вошли солдаты, с лавки оторвали Потапа Сурядова и, ноги в цепи замкнув, а руки – в путы, увели конюха прочь со двора.
Ванька влетел обратно в дворницкую и – к бабушке:
– Баушка, баушка! Гляди-кось, куда Потапа нашева уволокли?
– Видать, в солдаты, – задумалась бабушка Агафья. – Давно войны не было. Знать, скоро учнется. Барабанчики-то – бах-бах! Ружьеца-то – стрель-стрель! Во страх-то где… И про солдат я тебе, сынок родима-ай, тоже песни знаю… Вот послушь-ка меня, старую:
Расхороша наша барыня,
что Арина-то Ивановна:
разорила она село теплое Плаутино —
раздала всех мужиков во солдатушки…
Забился Ванька в уголок на печи. Слушал и помалкивал. А когда дом весь уснул, он снова в погреб проник. Пил меды, ел груздочки.
С тех пор и повелось: стал он легок на руку – все брал!
* * *
Вот слова – первые, которые запомнил Потап Сурядов:
– Коли кто сбежит – сыщем, поймаем, кнутом душу выбьем, уши отрежем и отправим в Пернов или в Рогервик на каторжные работы до скончания веку… Где лекарь? Пущай смотрит.
С подворья Феофана Прокоповича пришел лекарь Георг Стеллер. Он по-русски мало что понимал, за него фельдшеры работали. Он больше писал… Раздели всех догола. И тряпье забрали. Стыдно было Потапу голым стоять, да что поделаешь? А рядом – парень, тоже голый, и морда лакейская, гладкобритая.
– Золотого нет? – спрашивает.
– Откеда? – удивился Потап. – И во сне не видывал.
– А у меня… во, гляди! – Распахнул пасть, а там золотой так и сверкает. – Во как надо…
Тут золоторотого к столу вызвали. Он перед фельдшером пасть раскрыл, а там золотой, и фельдшеры сразу руками махать стали:
– Куда его нам такого, всего хворого! Зубов не хватает и тонкокост… Ну-кась, – говорили, – харкни нам в руку. Небось и мокрота твоя худа больно… Плюй смелее, болезный!
Парень харкнул лекарям в руку золотым червончиком, и его тут же отпустили, яко негодного к службе царской. Вот и Потапа очередь подошла, с робостью к столу приблизился…
– Око! – называл от стола Стеллер, и стали Потапу глаза выворачивать, белки разглядывая. – Годен! – кричали.
– Кости! – говорил Стеллер, и Потапу ноги и руки прощупали: нет ли переломов и вывихов. – Годен!
По спине потом хлопнули, за дверь выставили: хорош солдат будет. Дали мундирчик ношеный и поставили для начала капусту для полка рубить. Рубил – день, рубил – два, даже руки отвисли. Сказали – хватит! Тут подошел к Потапу дряхлый старик, капрал Каратыгин, и разговорился душевно.
– Дай, – сказал, – старичку пятачок на виносогрешение, и я тебя научу, как от службы царской бежать!
– Вот закавыка, дедушка… Нет пятачка у меня.
– Прямо беда! – пригорюнился старый капрал. – У кого ни спрошу, у всех нету… Ладно! Так и быть: обучу тебя наукам всем бескорыстно… Вникни! Когда-сь в компанент на учебу выведут, сиречь – в строй лагерный, ты кричи за собой «слово и дело» государево.
– Эва! – сказал Потап. – Да за «слово и дело» мне кнутом три шкуры спустят. Да еще язык вырежут. Потому как кричать «слово и дело» надо, что-то зная, а коли так, спуста, – плохо!
– Дурак ты, – отвечал ему капрал. – Ну три шкуры… ну и восемь шкур. Да зато ведь кнутом битых в службе держать не велено. Вот ты и стал человеком вольным!
– Нет, дедушка, – почесался Потап. – Мне твоя наука не пришлась по сердцу. Лучше уж я солдатом буду, стану служить, как положено, может, ишо и в офицерство иройством выбьюсь!..
Вывели рекрут в компанент – стали учить строю. Экзерцировали изрядно – до осьмого поту. Шаг был гусиный, стрелять велено не целясь. Лупи в белый свет – как в копеечку. Лишь бы грохоту поболее, дабы врага напужать зверски! Тягот в полку фузилерном было немало. Потап слово «залф» – понимал (более понаслышке, конечно). А вот когда офицеры кричали: «…нидерфален!.. поутонг!.. рейс!» – тогда путался.
И его отводили в сторону. Велели ни к чему не касаться и стоять так недвижимо. А потом побьют через профоса и снова в строй гонят. Слава богу, учили – не жалели. Был рот полный зубов, а теперь просвечивало. Убыток, кругом убыток! Но шагал хорошо…
Потом, обучив, зачислили в Выборгский полк фузилерный, – топай, сказали. Выборг – город скушный. И били здесь больнее. С тоски Потап однажды, сильно на профосов обиженный, решил утопиться. Прыгнул он в море, а там мелко. Конфуз один… моря-то Потап никогда не видел. Сказывали люди бывалые, будто глубь страшенная! Побежал далее прочь от берега – от полка, от батогов, от профосов. Бежал, бежал, ногами воду расталкивая, устал бежать. А воды всего по пояс ему хватило.
– Ладно, – сказал Потап, обратно к берегу поворачивая. – Может, оно и не все так… Может, ишо война будет. Так я выслужусь…
Перевели его вскоре в полк Углицкий и погнали сначала в дивизию генерала Виллима Фермора, что стояла под Шлиссельбургом, а оттуда завернули, Петербург минуя, прямо на Ревель – Колывань – городок это не нашенский, жуткий. Шли через Нарву, и было все внове, все любопытно. До этого-то Потап таких городов и не видывал. Даже радостно было шагать. Там петуху голову свернут, там девка тебе улыбнется, там водочкой угостят… Оно и хорошо!
Пришли в Ревель. Мати дорогая! Ну и башни… ну и паненки! Ну и страх… Под бой барабанов, по аппарели, выложенной булыжно, гнали наверх – в гору. Тра-та-та! Та-та! Выше, выше – под самое небо, город внизу остался. Стены высоченные. Кладка старая. Сыро. Фитили в подъездах горят. Вышел к ним усатый черт в скрипучих ботфортах. В руках – дубина, с конца гвоздями обколочена. А за ним – профосы с плетками. Прохвосты они, а не профосы…
– Любить, любить, любить! – гаркнул усатый черт по-русски.
Ласковые слова эти тут же пояснили – толково и дельно:
– Его высокопревосходительство, генерал-аншеф и губернатор земель Эстляндских, граф Оттон Густав Дуглас изволил сейчас сказать вам всем, что вас будут… лупить, лупить и лупить!
Вышел плац-майор с обнаженной шпагой. Встал «пред фрунт»:
– Знамена – за полк! Офицеры – на места! Гобои – раз!
И гугняво запели гобои. Начиналось опять мунстрование.
Потап Сурядов терпеливо шагал, надеясь на лучшее.
* * *
А в доме Петра Дмитриевича Филатьева, как и прежде, текла сытенькая и смиренная жизнишка. «Господи, не выдай!» – и в угол метались, к иконам припадая. От воровства извечного Ванька сын Осипов раздобрел. Штаны раньше сваливались, а теперь на пузе не сходились. Ремешок лопался! Сначала воровал больше от голода, а теперь – в похвальбу себе да в озорство. Я украду, а вы ищите!..
Вышел однажды на улицу. А мимо проходил человек толковый. И подошвы оторваны: щелк-щелк, щелк-щелк. А рубаха-то – ш е л к!
– Кто такой шествует? – спросил Ванька, очарованный.
– Петр Камчатка, вор на Москве известный…
Скоро встретились. Камчатка поднес стаканчик винца.
Смотрел с улыбочкой. И сказал слова примечательные:
– Пей водку, как гусь. Ешь хлеб, как свинья. А работай черт, но не я… Сказано сие в кабаке, сидя на сундуке.
Весело стало Ваньке от вина кабацкого. Начал он жизнь свою по порядку Камчатке пересказывать. Плохо ему за барином, объедки да побои, а своруешь – опять бьют. Едина душа была добра, Платон Сурядов, да и того в солдаты забрили.
– Сбежит! – мигнул ему Камчатка. – Рази вытерпит?
– Как же? – обомлел Ванька. – Можно ль сбежать из солдат?
– А во! На меня гляди… Весь я тута солдатский, весь беглый!
Ночью, когда в доме спали, Ванька ворота открыл, впустил Петра Камчатку на двор: щелк-щелк… Проснулся сторож – заголосил:
– Караул-у-ул… воры, воры, воры!
– Лозой его! – крикнул Камчатка. – Той, что воду носят…
Ванька коромыслом сторожа – бряк по башке. Затих. Взяли в доме что лежало поверху, и – прощай, Петр Дмитрич… Камчатка, легкий на ногу, увлекал Ваньку под мост Каменный, под сырые своды его.
А там, под мостом, весело. Пляшет и поет народ гулящий.
– Поживи здесь в нашем доме, – говорят. – Наготы и босоты понавешены шесты. Голоду и холоду – амбары стоят, зубы об язык с голоду трещат. Пыль да копоть, нечего лопать… Дай гривенный!
– Нету, – схитрил Ванька сын Осипов.
– Ах, нету? – И стали его бить (не хуже, чем Филатьев).
Пришлось вынуть. Тут и винцо явилось. Петра Камчатку воры пытали про Ваньку: кто таков есть? Не из Сыскного ли приказа подослан? Больно уж молод да с лица хитер…
– Не бойсь, – отвечал Камчатка. – Будет нашего сукна епанча! Он еще милостыньку прохожим кистеньком подаст ночью темною…
Всю водку выпили воры. Ушли на ночной разбой и убийства. Ванька утра дождался. Сидеть под мостом сыро и скушно. Вылез и пошел поразмяться. Тут его схватили дворовые люди Филатьева, стали вязать и лупить, приговаривая:
– Каждый бы хотел так жить, не тужить. А ты – што? Лучше нас рази? Ишь ты, крендель без маку… Вот и ступай до дому!
Филатьев велел беглого Ваньку приковать на цепь. Рядом с медведем. И не кормить – ни Ваньку, ни медведя.
– Я, – сказал барин, – ишо посмотрю, кто кого слопает?
Выручила Ваньку бабушка Агафья: она тихонько ему носила для Ваньки, а он, не будь дураком, ту еду медведю скармливал. Чтобы тот был сыт и его не трогал. Так и сидели на цепи двое.
Петр Дмитриевич даже сердиться на медведя стал.
– Эх, Мишка, – говорил, бывало, на двор выйдя, – совсем нет в тебе лютости… Ну чего спишь? Бери вот Ваньку да начинай с ноги его лопать. Он же – вкусный…
А Ванька от голода уже посинел. Но пузо – дело наживное. А вот жизнь потерять – тогда все! Потому и терпел. Однажды бабушка Агафья ёдово принесла и нашептала:
– Слушай, сынок. Наш-то барин в страхе нонеча. Ему солдата мертвого через забор на усадьбу подкинули. Он не знал, куды подевать его, взял да в колодец и опустил… Вода любой грех кроет!
– Не любой, баушка, – сурово ответил Ванька.
Вот и вечер над Китай-городом, порозовела Москва. Сытый медведь поворчал немного и спать завалился, когтями морду себе прикрыл. Около него (лицом в пахучую шерсть) притулился Ванька сын Осипов, сын крестьянский из села Иванцева уезда Ростовского. А в господском дому окна зажглись. Пришли гости: полковник Пашков Иван Иванович с сынком своим. А кучер барский куда-то палки понес, гладко оструганные. Видать, полковник затем и зван в гости, дабы в свидетелях быть, когда Ваньку молотить станут палками…
И верно – позвали к расправе. Уже и лавка приготовлена.
Лег Ванька… Лег и сразу вскочил.
– Слово и дело! – гаркнул, аж на улице слыхать было…
Филатьев – как полотно белый стал. Пашков чарочку от себя отодвинул. Стали Ваньку они просить, чтобы «слово и дело» обратно взял. Но Ванька прямо на полковника так и лез грудью.
– Во, служба! – говорил. – Коли смолчишь, так имею право и на тебя «слово и дело» кричать… Ты свое дело-то делай!
Пашков усы вытер и стол хозяйский покинул.
– Извини, Петра Митрич, – сказал хозяину. – За хлеб, за соль спасибо тебе. Одначе, как человек присяжный, обязан я о розыске том объявить, куда положено… – Потом к Ваньке повернулся. – Ну, а ты настучал на хозяина, так пойдем, стукач, в Стукалов монастырь на Лубянку. Там тебя на дыбе подвесят да и свешают безменом стучащим, сколь фунтиков ты потянешь.
– Веди! – отвечал Ванька. – Мои фунты всегда при мне!
И отвели его на Лубянку, где размещалась московская контора Тайной розыскных дел канцелярии. Там, по времени позднему, один секретарь сидел – Казаринов, бил он Ваньку дощечкой – ровной-ровной. И по этой же дощечке, к бумаге ее прикладывая, выводил потом ровные линии, по коим в тетрадке допросной писать удобнее.
Но Ванька ему ничего не сказал, секретаря озлобив.
– В баню его! – крикнул Казаринов. – С утра парить станем!
Утром пришел в застенок московский губернатор, сиятельный граф Семен Андреевич Салтыков, и стал ругать Ваньку:
– Чего «слово» орешь? Почто «дела» не сказываешь?
– А потому не сказываю, – отвечал Ванька, – что твой секлетарь Казаринов у моего хозяина Филатьева в гостях бывал, и боюся я, как бы рука руку не помазала…
– О! Ты неглуп, – засмеялся Салтыков, табачок нюхая.
Ванька ноги графа обнял, стал целовать их и рассказывать:
– Барин мой подчивал солдата кнутом деревянным, которым рожь брюжжат. Солдат ногами не встал, так мой барин его завернул в ковры персицкие, в каких соль возят, и башкой вперед – ухнул его в тот сундук, откель воду черпают…
– Коли соврал – убью! – сказал ему Салтыков.
Взяли Ваньку в штыки, пошли в Китай-город. Крюком железным, которым ведра утопшие достают, зацепили со дна колодца нечто тяжелое. Потянули. Вытянули. Обнаружился мертвый солдат полка ланд-милиции.
Тут Ванька своему хозяину закричал голосом нехорошим:
– Эй, барин! Ты меня днем на Саечных рядах пымал, а я тебя прямо в дому твоем спроворил… Мое «слово и дело» верное!
Взяли Филатьева под караул. А граф Салтыков выдал Ваньке сыну Осипову «письмо отпускное». Теперь, когда наговор его оправдался, он – по закону! – получил волю вольную. И более крепостным не был.
Гуляй себе! Ходи где знаешь…
– Каин ты! – кричал Филатьев ему. – Ты – Каин!
А Ванька снова – шасть под мост. Сидел там славный московский ворюга, дворянин Болховитинов, и делал в журнале опись подробную: кого и когда он ограбил. Сколько было с «походов» тех ему выручки. Ванька к дворянину Болховитинову подластился.
– Научи и меня писать, осударь, – попросил.
– И так подохнешь… Наука – дело дворянское.
С тех пор Ванька по отцу своему Осиповым уже не звался.
– Я – Каин! – говорил он. – Всех куплю, всех продам. Эй, ребята, что загрустили? Пей водку, как гусь, лопай хлеб, как свинья, а работай черт, а не я!..
…Было в ту пору Ваньке Каину всего пятнадцать годочков. Далеко пойдет парень. В истории же место его – наравне с курфюрстами и королями. Велик Ванька, велик!
Всех купит – всех продаст. Вы его, люди, тоже бойтесь.